ЭГОН ЭРВИН КИШ (1885-1948)

У ФОРДА В ДЕТРОЙТЕ [1]

При первом посещении заводов Форда бросаются в глаза распухшие щеки у всех рабочих. Вы спрашиваете, отчего это происходит. Вам отвечают: «Да мистер Форд – некурящий».

Это значит, что он не терпит курящих. О, не только за работой – рабочий за конвейером не имеет времени затянуться папироской. Но и до работы и по окончании ее курение воспрещается; никто не смеет курить ни в мастерских, где нет никаких воспламеняющихся частей и где и без того полно дыма и жару от печей, ни вне рабочих помещений, на улице, на площадях и у заболоченных пространств между фабричными зданиями, по которым тянутся дымящиеся поезда; в автобусе, который подвозит посетителей к разрешенным к осмотру отделениям завода; в столовых, где обедают инженеры и служащие.

Чтобы чем-нибудь заменить папиросы, персонал целыми днями жует табак, поэтому кажется, что у них всех распухшие щеки. Время от времени они выплевывают свою жвачку – плюют куда попало. В литейных отделениях они целятся в содовую воду, которая течет по раскаленному железу и кипящие брызги которой попадают в лица товарищей...

Ведь мистер Форд – некурящий.

В мастерских развозят на тележках съестные припасы. Пакетик с тремя бутербродами (два с мясом, один с вареньем) стоит пятнадцать центов. За пять центов можно из котла получить порцию супа в бумажном бокале. Бутылка с горячим кофе стоит десять центов, но за пустую бутылку возвращают пять центов. Перед тележками и суповым котлом стоят длинные хвосты рабочих.

Приходится терять приблизительно восемь минут, прежде чем получишь свою порцию. Обеденный перерыв в мастерских, работающих в (287) три смены, продолжается пятнадцать минут, в других – двадцать минут. Таким образом, горячий суп, бутерброды, кофе, который пьют прямо из горлышка бутылки, и – обязательно – яблоко надо проглотить за семь минут. Едят стоя или сидя на корточках. Скамеек или стульев нет. Столовые сданы на откуп трем обществам, строго ограничившим районы своей деятельности. Им не приходится бояться конкуренции, почему они и не заботятся об удобстве своих потребителей.

Мистер Форд не только некурящий, он также не является постоянным клиентом продуктовых тележек.

Посередине каждой залы помещается эстрада, где рабочие вешают свое платье, когда надевают рабочие халаты. Но это делают лишь немногие. Они предпочитают идти домой в пропотевшей рубашке и в пропотевшем костюме, без пальто, даже зимой, так как мало-мальски сносное платье воруют, если его оставляют незапертым. Работа в три смены у Форда происходит не так, что в определенное время сменяется вся партия рабочих, каждый рабочий сменяется в разные часы и минуты. Тот, кто покидает мастерскую в то время, как тысячи других еще заняты, может незаметно унести с собою одежду другого.

Мало уборных, и приходится становиться в очередь. Мистер Форд не только, не курит и не питается у тележек и у котлов, но он и не снимает верхнего платья и не пользуется уборными в своих мастерских.

Новое здание «Rouge Plant» («Красная фабрика») названо так потому, что оно расположено у Rouge River (Красной реки). Мистер Форд желает, чтобы весь поселок назывался городом «City Ford» (Форсона), но против этого протестует община Дирборн, в которую входит этот участок.

Прежняя фабрика «Highland Рагk» как раз теперь ликвидируется, и помещение ее передано другому промышленному предприятию.

Тысячи служащих и рабочих поселились по соседству с этой фабрикой – и в одно прекрасное утро они проснулись на расстоянии десяти миль от места своей работы. Десятки тысяч служащих и рабочих не в состоянии оплатить квартирной платы в Детройте, и больше двух часов они тратят на поездку в «Rouge Plant», стоя почти весь путь, так как автобусы, трамваи и паромы переполнены. Рабочие, живущие вне трамвайной сети, обычно покупают маленький автомобиль и заезжают за своими товарищами, взимая с них за это месячную плату. Это те автомобили рабочих, которые во множестве стоят перед американскими фабриками и демонстрируются, как показатели благосостояния американских рабочих.

Однако некурящий Генри Форд живет в Дирборне. (288)

 Путем бесед с рабочими на фабриках не удается дополнить те сведения, которые получаешь от администрации Форда. Во-первых, потому, что у рабочего нет времени на разговоры, во-вторых, потому, что ни у кого нет охоты попасть на подозрение. Зато невозможно познакомиться с кем-либо в Детройте или в окрестностях Детройта без того, чтобы разговор не перешел на Форда. Каждый начал там работать или работает еще и теперь на фабриках Форда; здесь имеются рабочие со всего мира, все они подвластны Форду, представляя собою как бы иностранный легион индустрии. Эти люди очень мало говорят о политике и не знают, кем является земляк, который так интересуется рассказами об условиях работы на фабрике. И все же от них ничего, кроме жалоб, не услышишь.

Самое ужасное, по их словам, – это 1ау оff.

И это действительно самое ужасное.

За оплошность в работе, за незначительную ошибку (если бы ошибка была значительной, то рабочего без разговоров просто уволили бы) рабочего на время устраняют от работы на один день или на более долгий срок – до четырнадцати дней. Об этих единичных, производимых в виде наказания, локаутах вы не прочтете ничего в тех книгах, которые говорят о Форде.

В кодексе о наказаниях вы тоже не найдете ничего об этом. В кодексе о наказаниях говорится, что всякий, совершивший преступление, должен быть приведен к судье, который разбирает его дело на основании норм закона, выслушав свидетелей, экспертов и защитников. Но право, законы и применение их регулируются компанией Форда гораздо проще. Кто принял участие в споре, кто выпил во время работы глоток молока или кто замечен старшим мастером (gеnегаl foreman) в чем-либо, тот временно устраняется. Если бы, к примеру сказать, Джон Д. Рокфеллер был также оштрафован за свою нерадивую работу у станка, то есть если бы он был лишен половины своего месячного заработка, то этот штраф ни в коем случае не был бы равносилен штрафу рабочего, теряющего свой двухнедельный заработок, ибо Джон Д. Рокфеллер мог бы покрыть этот убыток в миллион долларов из своих сбережений, рабочий же Форда не имеет шестидесяти долларов сбережений. Для рабочего эти четырнадцать дней безделья равносильны голодовке его и его семьи, упрекам и невольному шатанию без дела.

Конечно, он мог бы позаботиться о работе в другом месте – в Детройте достаточно автомобильных фабрик: Крайслер-Додж, Дженерал Мотор, Паккард, Сгудебекер, но пока он подыщет новую должность, уже пройдет этот срок наказания, и он может вернуться к Форду. (289)

 При обратном приеме его недельный заработок урезывается на двадцать пять долларов, что, конечно, идет в карманы карающего. Часто случается – так было весной 1927 года, – что десятки тысяч рабочих были отставлены по «технически-производственным причинам», скоро, однако, они были приняты вновь, но уже не по старым расценкам, а за пять долларов в день. (У Форда рабочая неделя состоит всего из пяти дней.)

Надо признать, что мистер Генри Форд из-за конкуренции других фирм, в особенности фирмы «Дженерал Мотор», уже не в состоянии так загребать деньгу, как это было раньше. В этом виновато его упрямство. Подобно многим предпринимателям, которым удавалось благодаря удачной конъюнктуре использовать новое изобретение, Форд считал себя непогрешимым. Во время процесса, который Генри Форд затеял против газеты «Chicago Tribune», обвинявшей его в неинтеллигентности, он не выдержал самого простого экзамена на зрелость. Газета по окончании процесса объявила конкурс среди восьмилетних детей, которые должны были дать ответы на вопросы, предложенные Форду. Форд не писал сам «своих книг», от некоторых из них он впоследствии даже отрекся.

Он упрямо держался за модель автомобиля T даже тогда, когда новые модели давно опередили ее и она стала посмешищем. Вместо того чтобы со своим гигантским аппаратом держать в своих руках производство небольших автомобилей, он увлекся пропагандой маленьких аэропланов (Ш'УУСГ р1апек), массами терпевших аварию, и другими проектами, пока, наконец, не остановился на производстве модели А и восьмицилиндрового «линкольна». Тем временем конкуренты во многом его опередили.

Теперь он экономит на заработной плате.

Если рабочий получает увечье, то ему оказывают медицинскую помощь и он тотчас же опять становится на работу. Если он сломал правую руку, то ему дают такую работу, при которой нужна только левая рука: он становится одним из многочисленных substandartman. 3595 отдельных манипуляций (всего их на заводе Форда 7882) могут быть выполнены рабочими с пониженной трудоспособностью: 670 манипуляций могут выполнять безногие, 2637 – одноногие, 2 – безрукие, 715 – однорукие и 10 –слепые. Рабочие по металлу продолжают свою работу даже в больнице: над кроватью черная затянутая клеенкой доска изображает станок, пациенты на ней прикрепляют шурупы к болтам. Все это настолько невероятно, что мы вынуждены процитировать из книги Генри Форда «Моя жизнь и мое дело» то, что он пишет о введении работы в больнице: «Находившиеся в больнице рабочие были в состоянии выполнять эти работы в такой же мере, как и рабочие на фабрике, благодаря (290) чему они продолжали вырабатывать свой регулярный заработок. Более того: их производительность даже превышала на 20% производительность фабричных рабочих. Никого, конечно, не принуждали к работе, но все больные изъявили готовность работать. Работа помогала им убивать время, улучшала их сон и аппетит, и они быстрее поправлялись».

Тот, кто не в состоянии продолжать работу, не получает ни заработной платы, ни вспомоществования. Только в том случае, если рабочий на производстве получил увечье, перешедшее в инвалидность, он получает некоторую сумму, устанавливаемую на основании «билля о возмещении».

В первом этаже фабричного здания В происходит выдача заработной платы. Каждому рабочему приходится затратить приблизительно полчаса, пока он получит от кассира свой пакет с зарплатой. Прибавьте это к тем часам, которые рабочий тратит на поездку из дома на фабрику и обратно, и к восьмичасовому – почти беспрерывному – рабочему дню!

Машинные отделения, в которые допускают посетителей, поражают блеском и чистотой. Вряд ли где еще в мире найти более сверкающую чистотой фабрику металлических изделий. Менее поражает чистота на силовых установках отделения для выдувки стекла, на бумажном и кожевенном производстве – количество занятых там людей сравнительно невелико. Тщательно подметенные или асфальтированные дороги и площади между восьмитрубными мастерскими представляют приятный контраст с остальным Детройтом. Даже прибрежная полоса болот в районе мастерских содержится в порядке, а локомотивы фордовской железной дороги Detroit – Toledo – Fronton сделаны из гладкого, как зеркало, никеля.

Под токарными станками моторных мастерских едва ли можно приметить крошечные кучки железных стружек, и бегущая линия конвейера сверкает, как горный ручей.

Рабочие стоят плечом к плечу, друг возле друга, каждый хватает из-под руки соседа бегущую по конвейеру часть, начинает выполнять свою работу перед самым лицом соседа слева и кончает свою долю работы непосредственно перед лицом соседа справа.

Конвейер бежит в буквальном смысле слова над самыми головами рабочих, прикасаясь к их волосам, на сверкающих цепях его висят различные предметы, как бы подарки на рождественской елке.

Каждый должен схватить предназначенный ему подарок, иначе «подарок» промчится дальше, а тогда получился бы недурной праздник.

Но почему такая теснота? Разве мы не видели больших свободных площадей в помещении фабрики, разве фабричные залы недостаточно (291) высоки для того, чтобы расположить бегущую ленту несколько выше, так, чтоб она не угрожала головам рабочих?

О! далекие расстояния – это потеря времени. А время – это заработная плата. Вот причина этой тесноты, причина того, что отсутствуют скамьи или столы для обеда, отсутствуют раздевальни, где бы можно было оставить свое платье, ощущается недостаток уборных, запрещено курить.

Ни одна секунда рабочего времени не теряется понапрасну, день и ночь бежит лента конвейера, в которую как бы вплетены люди.

Р-раз! – и натянута гайка. Р-раз! – и закрепляется болт. Р-раз! – два удара молотка.

Р-раз! – приставляется автогенное сверло – искры летят! Р-раз! – скреплены свинцовые пластинки, есть парафиновый картон, гильза, пачка свечей, вал! Каждый раз что-нибудь снимается с цепи. Движение рукой и результат, напряжение тела и концентрация внимания, человек и машина. Собранные моторы, гремящие на испытательных станциях!

«Final assmbly line» – последний конвейер – напоминает уже не тихий ручеек, а бурную реку, длиною в 268 метров, со многими притоками. Из огромного чана с эмалевым лаком выскакивает задняя ось шасси; подкатываясь наверх, колеса, снабженные шинами, налетают на ось; над ними машут уже защитные от грязи крылья; вылетает шасси, на раму укрепляется мотор, радиаторы помещаются впереди, лакировщики брызжут краской; кузов с кожаными сиденьями, оконными стеклами и фонарями садится уже как цельное на другое целое, остается только закрепить его винтами.

Теперь становится ясным, что конвейер определяет темп работы, а не работа – темп конвейера. Лишь немногие из рабочих остаются около него, большинство уезжает за обрабатываемым ими предметом, сидя на тележках вышиною едва в тридцать сантиметров, вроде тех, какими пользуются для передвижения безногие нищие. Ноги рабочего волочатся по полу, он должен догонять части машины, над которой он работает, на ходу продолжая отделывать и полировать их.

Сумма всех отдельных частей все более приближается к тому, что называют автомобилем. Внезапно на сиденье шофера вскакивает человек и нажимает автомобильный рожок – раздается первый крик новорожденного, и по круто спускающейся ленте мчится живое существо все быстрее и быстрее. Вот оно отрывается от бегущей пуповины и вбегает в фабричный зал А – А.

Восемь инспекторов ощупывают и осматривают автомобиль. Пробуют ручки дверей, стекла, радиаторы, колеса. Каждый день здесь появляются на свет 550 автомобилей. Торговцы и их служащие, держа в (292) руках номер автомобиля, ждут очереди и, накачав бак бензином, уезжают домой на новорожденной машине.

В Дирборне, в той части его, которую и Форд вынужден называть Дирборном, имеется аэродром и стоит его фабрика аэропланов: один ангар и два других, обращенных в мастерские. Здесь вы не найдете ни конвейера, ни тэйлоризма, ни фордизма. Фордовские металлические трехмоторные аэропланы укрупненного типа «Ford-Tri-Motor stout type», вмещающие четырнадцать пассажиров и стоящие шестьдесят пять тысяч долларов, строятся по методу любой другой аэропланной фабрики.

Тем не менее и эту фабрику осматривают как достопримечательность туристы, а потому и тут имеется несколько музейных предметов: аэроплан «Pride of Detroit» («Гордость Детройта»), облетевший земной шар в 193 часа; аэроплан, участвовавший в арктической экспедиции капитана Берда; копия биплана, на котором Блерио в 1909 году перелетел через Ламанш...

Зачем, однако, приходить сюда туристам? Провожатый усиленно рекомендует посетителям совершить полет над Детройтом, плата восемь долларов...

Направо и налево от входа в гигантский комплекс фордовских заводов высится гряда холмов из железного лома: это остатки четырехсот военных судов, еа§1еЬоа15, американского морского министерства. Они, как лом, переданы мистеру Форду.

Часть этого материала идет на выработку пригодной для автомобилей ванадиевой стали, остальная часть – на сооружение грузовых судов, плавающих по рекам Руж-ривер и Детройт-ривер.

Миновав эту ржаво-красную площадь, вы покидаете суверенные владения Форда в узком смысле. Вы можете уже закурить папиросу в автомобиле или на стоянке трамвая, вы едете домой через восточную часть Детройта – города, в котором совершается больше преступлений, чем в Чикаго, больше грабежей и убийств, преднамеренных и случайных, чем в какой бы то ни было стране мира.

Но мистер Форд – некурящий.

 

ШЕСТИДНЕВНЫЕ ГОНКИ [2]         

В десятый, значит в юбилейный, раз в Спортпаласе на Потсдамер-штрассе неистовствуют шестидневные гонки. Тринадцать велосипедистов (293), из которых каждый принадлежит к определенной паре, в пятницу в девять часов вечера опустили ноги на педали, семь тысяч людей заняли свои дорого оплаченные места, и вот с тех пор день и ночь, ночь и день беснуется сумасбродная карусель. За двадцать четыре часа велосипедисты отмахивают семьсот километров: есть основание надеяться, что на этот раз они побьют мировой рекорд, тот самый исторический мировой рекорд, когда в 1914 году за шесть бессонных дней в Берлине отмахали не более и не менее как 4260,96 километра, после чего и грянула мировая война.

Шесть дней и шесть ночей тринадцать ездоков не глядят ни вправо, ни влево, а только прямо перед собой; они рвутся вперед, а между тем они все на том же месте, все на том же овале беговой дорожки, на продольных ее сторонах или на почти перпендикулярных кривых ее поворотов. Иногда все они жутко сбиваются в кучу, иногда отдельные ездоки оказываются то во главе роя, то в его хвосте, а иногда – и тут публика ревет «гип-гип!» – отстают от него на несколько метров; если же кто-нибудь и опередит остальных на один или два круга, то все равно он снова окажется там же, где был, снова прилепится к рою тринадцати. И так все они остаются на том же месте, хотя и спешат вперед, хотя и пролетают с головокружительной скоростью пространства, равные диагоналям Европы или расстояниям от Константинополя до Лондона и от Мадрида до Москвы. Но не увидеть им ни Босфора, ни Ллойд Джорджа, ни Эскуриала, ни Кремля, ничего похожего на гарем, ни одной леди-амазонки в Хайд-Парке и ни одной Кармен, соблазняющей дона Хозе. Они остаются все на том же месте, все в том же кругу, среди тех же людей, – смертельно серьезная, убийственная карусель. А когда дело подойдет к концу, когда пробьет сто сорок четвертый час, тогда первый, тот, кто уже близок к белой горячке, бессмысленно лепеча, свалится с велосипеда – одержит победу, явит собой образец закаленности.

Шесть дней и шесть ночей нажимают на педали тринадцать пар ног – правая нога на правую, левая – на левую, тринадцать спин сгибаются, головы беспрерывно кивают то вправо, то влево, смотря по тому, которая нога в этот миг нажимает, а тринадцать пар рук только и делают, что держат руль. Случается, что один из ездоков вытащит из-под сиденья бутылку лимонада и поднесет ко рту, не переставая перебирать ногами – правой, левой, правой, левой. Их тринадцать партнеров тем временем в полном изнеможении лежат в подземных стойлах, и им делают массаж.

Шесть дней и шесть ночей. На воле разносчицы тащат из экспедиции утренние газеты, из парка выходят первые вагоны трамвая, идут на (294) фабрику рабочие, супруг дарит молодую жену утренним поцелуем, один полицейский сменяет на углу другого, в кафе входят посетители, кто-то обдумывает, какой ему сегодня повязать галстук, серо-черный, полосатый или же коричневый вязаный, доллар поднимается, преступник решается, наконец, сознаться, мать порет своего мальчугана, стучат пишущие машинки, фабричные гудки возвещают обеденный перерыв, в «Немецком театре» идет пьеса Георга Кайзера на тему о шестидневных гонках, кельнер не несет бифштекса, начальник увольняет служащего, у которого четверо детей, у кассы кино толпятся сотни людей, старый бонвиван соблазняет девчонку, дама красит волосы у парикмахера, школьник решает арифметические задачи, в рейхстаге происходят бурные сцены, в залах филармонии – какие-то индийские празднества, дома в клозетах сидят люди и читают газету, кто-то в одной рубашке и подштанниках грезит, что он попал на бал, гимназист никак не может уснуть от страха, что он не сумеет завтра доказать Пифагорову теорему, врач ампутирует кому-то ногу, люди родятся и люди умирают, распускается почка и увядает цветок, падает звезда и взбирается по стене дома маляр, светит солнце и обучаются стрельбе рекруты, гремит гром и исполняют свои обязанности банковские директора, в зоологическом саду кормят птиц и зверей и где-то справляют свадьбу, светит луна и принимает резолюции конференция послов, стучит мельничное колесо и томятся в темницах борцы за дело рабочего класса, человек добр и человек зол, а эти тринадцать, упершись задом в кожаный сферический треугольник, безостановочно мчатся по кругу, все кругом да кругом, мелькая наголо выбритой головой и волосатыми ногами, раскачиваясь направо, налево, направо, налево.

Мерно вращается земля, чтобы улавливать свет солнца, мерно вращается луна, чтобы быть ночником земли, мерно вращаются колеса, производя ценности, только человек бессмысленно вертится, неравномерно ускоряя свой бег по произвольной, совершенно произвольной эклиптике, впустую, целых шесть дней и шесть ночей. Если бы Творец солнца, земли, луны и человека поглядел из небесной мастерской на венец своего создания, на приписываемый ему автопортрет, то ему пришлось бы установить, что человек с самого Сотворения мира только и делает, что ступает по собственным следам правой, левой, правой, левой, что человек непрерывно маячит по одному и тому же кругу, как червяк, изогнув спину и шею, тем напряженней и яростней, чем более оскудевают его силы. Даже Эдгару По не выдумать бы, что на краю его страшного Мальстрема стоит приятно возбужденная толпа зрителей, поощряя смертоносное вращение водяной воронки возгласами «гип-гип!», (295) а здесь именно это и происходит, здесь дважды тринадцать жертв сами создают себе Мальстрем, уносящий их в Оркус.

Инквизитор, который в мрачнейшие годы средневековья изобрел бы такую пытку, назвав ее, скажем, «эллиптическим колесом», был бы сам предан колесованию, да на каком еще старофранкском, идиллическом колесе! Но в двадцатом веке должны существовать шестидневные гонки. Устанавливаются призы: например, в десять долларов для тех, кто окажутся первыми на десяти ближайших оборотах. Хриплый человек выкликает это в мегафон, поворачиваясь во все стороны в смешной и принужденной позе, и объявляет фамилию мецената, который почти всегда оказывается опереточным композитором, содержателем бара или фабрикантом кинофильмов. Раздается револьверный выстрел, и начинается борьба; тринадцать сердец – «гип-гип», бьющихся у всех на глазах, бьются еще яростней, еще быстрее перебирают ноги: правой, левой, правой, левой; рев публики становится непомерным – «гип-гип»; чудится, будто находишься в палате буйно помешанных, да, почти что в парламенте; замкнутый строй ездоков распадается.

Разве беда, что голландец-фермер во вторую ночь слетел крутой параболой с велосипеда прямо в публику? Нет, это просто «аут». Разве что-нибудь меняется оттого, что Тиц падает замертво? Нет, ничего не меняется. Если кто-нибудь убьется насмерть, какое тебе до этого дело? Что ж, случайность. Оскар Тиц выбыл из игры почти у самого старта. Гонки продолжаются. Катятся живые шары рулетки. «Гип, Гушка!» «Ну-ка, Адольф!» «Покажи-ка им!» «Плутуешь!»

С утра до полуночи дом битком набит, и с полуночи до утра еще бешеней кипит движение. Высоким сводом перекинут над беговой дорожкой мост, ведущий во внутреннее помещение. Во внутреннем помещении находятся два бара с джазбандом: бокал шампанского стоит три тысячи бумажных марок, бутылка – двадцать тысяч бумажных марок. Сидят голые дамы в вечерних туалетах, преступники в спецодежде (фрак и бальные башмаки). Устанавливают призы. Когда и эта забава наскучит, внимание с кривой гонок переносится на соседку, которая сама образует кривую. В изящной позе склоняется она к барьеру, кавалеры заглядывают к ней в декольте направо, налево, направо, налево. Вот они, шестидневные гонки ночной жизни. В партере и на трибунах толпятся германские националисты, социал-демократы, направо, налево, направо, налево, все места в Спортпаласе раскуплены еще за две недели, ложи и галереи битком набиты, направо, налево, направо, налево, целые районы на севере и на юге, должно быть, обезлюдели, пустуют дома наверху и внизу, направо, налево. (296)

 И больше половины мест удержано одержимыми, которые – статистика с торжеством устанавливает это – высиживают от старта до финиша всю стосорокачетырехчасовую гонку. В берлинских спортивных кругах известно, что институт Six Days (Шесть дней) имеет благотворное влияние даже на несчастные браки. Вырвавшийся из-под башмака жены муж шесть дней и шесть ночей может пребывать вне дома, бесконтрольно, не опасаясь супружеской головомойки. Даже ревнивец-супруг на шесть дней и ночей оставляет жену вне всякого подозрения и присмотра; она может идти, куда ей хочется, направо, налево, направо, налево. Преспокойно есть, пить и спать у своего друга, так как супруг телом и душой находится на шестидневных гонках. Зрители уже не сдвинутся с места, безразлично, получили ли они отпуск у начальника, сказались ли на службе больными, заперли ли свои лавки, предоставили ли заместителям распутывать дела, пропустят ли назначенное клиенту свидание. Только в виде исключения бывает, что их удовольствие прерывается до срока, как случилось, например, со спортолюбивым господином Вильгельмом Ганке из дома № 139 по Шенхаузер-штрассе. На третий день гонок упомянутый герольд возвестил в мегафон направо, налево, направо, налево, семитысячной толпе зрителей:

– Господину Вильгельму Ганке, с Шенхаузер-штрассе, 139, надо идти домой: его жена скончалась.

 

 

ТОРГОВЛЯ ЛЮДЬМИ В ГОЛЛИВУДЕ [3]

И не только положение статистов поражает того, кому удалось проникнуть в цитадель обетованной страны фильма. Подчас и «звездам» живется очень трудно.

Мы имели необыкновенное счастье столкнуться у ворот одной виллы со всемирно известной фильмовой дивой X, выходившей оттуда.

– Она как раз хотела меня обработать, – сказал хозяин дома.

– Об-ра-бо-тать! В чью пользу? Зачем?

– Ей нечем заплатить за квартиру.

– Не понимаю!

– Вы не имеете никакого представления о том, что такое договор,

мистер Киш!

– Нет, я имею представление. (297)

«Договор – это клочок бумаги», – этому научился мистер Киш еще во время войны. Но теперь мистер Киш узнал, что так понимает договор только международное право, там, где договоры просто рвут и ради выгод нескольких человек жертвуют миллионами людей.

Но в кинематографической промышленности договоры отнюдь не клочки бумаги. Здесь договоры не могут быть порваны, даже если они сопряжены с открытой торговлей людьми и рабством.

Об этом редко приходится что-либо узнавать. Как раз те, кто является жертвой этих договоров, меньше всего стремятся к огласке их.

Уже давно не пользуются стеклянными домами для съемок, теперь живут в стеклянных домах. Съемки вне закрытых помещений производятся очень редко, но частная жизнь киноартистов протекает на глазах у всех. Кинодива остается в бюстгальтере и тогда, когда ложится в постель. Уверена ли она в том, что в углу комнаты не спряталась какая-нибудь почитательница или репортер, или, по меньшей мере, фотографическая камера?

– Что? – спросили меня испуганно. – Вы собираетесь писать о контрактах, мистер Киш? Какое дело обществу до контрактов и какое отношение имеют контракты к искусству?

– Как сказать. Может быть, общественному мнению гораздо больше дела до контрактов, чем до супружеской и прочей частной жизни киноактеров. А к искусству контракты имеют, по меньшей мере, такое же отношение, какое имеют изготовленные в Голливуде фильмы! Если бы все социальные отношения не были здесь так извращены, то, вероятно, и искусство Голливуда вылилось бы в другие формы.

Мистер Киш будет писать о контрактах.

В картине Любича «Поцелуй меня еще раз» играла молодая девушка, Клара Боу. Она играла хорошо. Бен Шуберг, тогда еще маленький кинопредприниматель, ангажировал ее для своих очень дешевых фильмов на небольшое жалованье, с правом возобновления договора (правом односторонним, конечно, только для него) в течение пяти лет. Бен Шуберг сделал карьеру, он стал во главе производства «Ратоиз Пауегз» («Знаменитые артисты») и получил право покупать для этой богатой фирмы людей, то есть контракты. Кто может быть ближе к теперешнему главному директору Шубергу чем прежний Шуберг, хозяин маленьких кино? Итак, Шуберг покупает у Шуберга договор на Клару Боу. Продавец Шуберг делает блестящее дело, но и покупатель тоже не в проигрыше, он может блестяще доказать своей фирме все выгоды покупки. Клара Боу получает еженедельно не меньше четырех-пяти тысяч писем от своих почитателей. И эта Гап таП (фан – сокращенное слово «фанатик») и представляет на голливудской человеческой бирже, как свидетельство (298) популярности, вполне реальную ценность. Еще важнее, конечно, сведения, доставленные кассами кинотеатров. Но и касса целиком за Клару Боу. Между тем Клара Боу при этой сделке личной материальной выгоды не получает. Даже если бы она нарушила контракт, она не могла бы выступать в другом кинообществе, так как они все связаны между собою картелем. В лучшем случае она получает прибавку к жалованью, «to be hарру» (чтобы ее успокоить). Ведь она могла бы обратиться к суду или даже к прессе, а разоблачения относительно договоров – это тот единственный вид гласности, которого в Голливуде не терпят.

Сью Каррол, в действительности мисс Дедерер из Чикаго, приехала в Голливуд и познакомилась там с Маклином, молодым комиком, выступавшим в кино. Он пригласил девушку, заключил с ней договор на пять лет, с жалованьем от полутораста до трехсот долларов. Так как его дело было весьма ненадежно, то в моменты затишья у себя он часто одалживал Сью Каррол за хорошую плату другим фирмам. В конце концов он уступил ее на целый год фирме «Фоксфильм», получая за нее по полторы тысячи долларов в месяц. Жалованье же Сью Каррол, согласно договорам, к этому времени повысилось. Она предлагает своему хозяину пятьдесят тысяч долларов чистоганом отступного, тот, однако, не желает освободить ее от контракта. Она подала в суд, который и разрешил это дело.

– Да, мистер Киш, контракт – это контракт! Она не должна была его подписывать.

Если бы Маклин, владевший по договору актрисой Сьо Каррол, продолжал оставаться предпринимателем, то он не имел бы права взимать за «прокат» актрисы в восемь раз больше того, что составляет ее жалованье, так как фирмы договорились между собою взимать при «прокате» артистов сверх жалованья всего лишь 25%. Поэтому приходится прибегать к другим трюкам, чтобы обойти это абсолютно ясное условие и выколачивать более высокую плату за «прокат» артиста.

Например, Лупе Велец получает двести пятьдесят долларов жалованья. Конкурентная фирма телефонирует, что она желала бы заполучить для одного фильма эту артистку примерно на срок шесть–восемь недель за сумму в десять тысяч долларов.

– Нет, – сказал принципал этой дамы, не теряя присутствия духа, – ты можешь получить «диву», но только за тридцать пять тысячдолларов.

– Что вы, что вы! – возражает конкуренция на беглом английском языке.

– Да, видите ли, мы хотим через пять недель начать крутить фильм, – лжет продавец. – Если же она будет играть у вас, то мы ее не можем использовать. Она освободилась бы для нас только через пять (299) месяцев. Вот эти-то пять месяцев плюс двадцать пять процентов лишку вы и должны заплатить.

И это платит другая фирма.

– Да, мистер Киш, это случается очень часто. В конце концов общества платят своим артистам жалованье не для того, чтобы конкурентные фирмы могли их использовать в случае надобности.

Кинофирма А желает пригласить режиссера, который работает у фирмы Б, но имеет право ее покинуть.

Составляется предварительный договор между фирмой А и режиссером. Жалованье определяется в полторы тысячи долларов в неделю.

– А сколько вы теперь получаете? – спросил представитель фирмы А.

Лгать не имеет никакого смысла, так как А все равно вызовет по телефону Б и осведомится о получаемом режиссером жалованье. Фирмы же обязались говорить друг другу только правду относительно цен на людей. Поэтому режиссер честно отвечает ему:

– Девятьсот.

– Не сердитесь, – отвечает на это А и разрывает предварительный договор, – тогда мы вас просто купим у Б.

Договор обыкновенно заключается на пять лет. Право подтвердить договор через год или полгода всегда односторонне. Это значит, что только фирма вправе продлить договор.

Артист не должен вести переговоры с фирмой даже частным образом, точно так же и фирма не вправе частным образом вести переговоры с уже ангажированным артистом. Такие переговоры рассматриваются как нарушение контракта и наказуются тем, что артист остается пять лет без ангажемента.

Неоднократно происходит следующее: в последнюю неделю ноября артист запрашивает свою фирму о том, не может ли он расторгнуть договор. Он этого желает, так как ему известно, что другая фирма взяла бы его на работу: в новой картине этой фирмы имеется роль, для которой режиссер наметил его. Поэтому он спрашивает своего принципала: «Могу ли я расторгнуть договор?» – «Нет». Между тем неделю спустя, 30 ноября, общество, в котором он работал, не возобновляет договора, роль же, предназначенная артисту в другой фирме, уже занята. Теперь ему только и остается одно – выпрашивать себе работу или поручить это дело тем «четырнадцати агентам», выручающим из беды безработных артистов.

Но четырнадцать голливудских агентов этого не делают. Они только рассылают списки предпринимателям: «Мы поддерживаем просьбу...» Если на предложение агентов приходит предложение работы или если (300) артист сам получает ангажемент, то агент получает 10% с жалованья артиста. Без всякого торга. Цены при сношениях фирм, работающих в разных штатах, не должны рассматриваться как коммерческая тайна, и он, как безработный «свободный художник», free lancег, получает при новом ангажементе, как самый высокий оклад, лишь то, что он получал в прошлый ангажемент. Случаи повышения оклада чрезвычайно редки: это бывает лишь тогда, когда артист достиг большого успеха или когда несколько фирм одновременно приглашают его.

Достиг успеха! Успех определяет амплуа. Тот, кто не ангажирован, большей частью считается просто хорошим артистом, поскольку он дает возможность артисту, достигшему успеха, пожинать лавры также и в дальнейшем. Как правило, артисты на второстепенных ролях играют в гораздо худших условиях, чем протагонисты: они должны брать любые роли, также и роли злодеев, благодаря чему бывают случаи, что артисты теряют навеки весь свой капитал – свою популярность симпатичного юноши. Ведь благодаря фильму земной шар обратился в ту тирольскую деревню, в которой был избит артист, игравший Франца Моора.

Отклонить роль? Мауриц Штиллер отказался взять на себя режиссуру фильма «Все преходяще». Он отказался расточать свои творческие силы благородных артистов и миллионы долларов на претворение в жизнь такой дрянной рукописи.

– Знаете ли вы, – сказал Шуберг с достоинством, – что этим отказом вы лишаетесь вашего жалованья в двадцать пять тысяч долларов?

– А если бы и так, – ответил швед.

И Штиллер уехал из Голливуда, уехал в Европу. Теперь он умер.

Не всякий, попавший в эту тюрьму, в этот Синг-Синг киноиндустрии, получает одну и ту же меру наказания: один переносит свое положение легче, другой – тяжелее; один почитает себя счастливым оттого, что он в золотой клетке, другой счастлив тем, что его клетка кажется ему золотой, а третий счастлив оттого, что его домашние почитают его клетку золотой...

Мы встретились с молодой артисткой. Она живет более чем скромно, более чем бедно. Но она с гордостью показывает нам журналы своего отечества, скажем, Испании. Ее портрет на заглавном листе журнала, открытые письма, которые она послала, воспроизводятся, отпечатываются в виде {ас81гш1е, все газеты ее страны по телеграфу просят ее высказаться по тому или другому вопросу для помещения ее изречения в рождественском номере; девушки и юноши забрасывают ее письмами, расспрашивая, как бы это устроить, чтобы тоже очутиться в счастливом Голливуде; ей предлагают руку и сердце. Она остается в Голливуде, (301)может быть, из-за этого, может быть, в надежде все же когда-нибудь сыграть роль.

Любовь и брак регулируются железными законами. В каждом договоре имеется пункт, по которому фирма вправе расторгнуть договор, если поведение артиста или артистки вызывает публичное порицание. И фирма это делает, ибо, как ни сильна кинопромышленность, сплетня сильнее ее, в особенности сплетня, пущенная в печать, и еще сильнее всех – власть сексуальной зависти на этом пуританском, фарисейском континенте.

Если какой-нибудь знаменитый артист попался в сети женщины, которая записалась к нему в ученицы, а затем, достигши своей цели, стала домогаться брака с ним, то он хорошо сделает, если воспользуется улетающим из Лос-Анджелоса в Нью-Йорк в шесть часов вечера аэропланом и захватит там ближайший пароход, уходящий в Европу. Коллеги помогут ему собраться в путь.

Не без зависти прислушиваются обожаемые публикой кинолюбимцы к заурядным приключениям, рассказываемым европейским посетителем. Они не могут позволить себе этого. Если вы отправляетесь с каким-нибудь всемирно известным любимцем покутить в Лос-Анджело-се, то он обязательно переодевается, чтобы его не узнали, и дает своему спутнику подробную инструкцию: не делать никаких намеков, ни словом не обмолвиться о фильме, он боится – самая невинная шалость может привести к вымогательству или стать предметом скандальной газетной хроники.

То, что повсюду рассматривается как флирт, здесь считается очень рискованным делом; все то, что в киноателье старого мира само собою разумеется, здесь, в новом мире, представляет собою исключение. В Голливуде режиссер в ателье не рискнет услужливо поддержать девушку под руку.

Брак и любовь протекают наиболее безболезненно среди лиц, получающих одинаковое жалованье. Самое разумное, конечно, когда Дуглас Фербенкс женится на Мэри Пикфорд и оба остаются вместе. Однако не всегда отношения складываются так удачно. Бывает и так, что какая-нибудь актриса лишается роли из-за неспособности к ней, в то время как ее супруг получает новый блестящий ангажемент. Неделю позже такой брак, став уже мезальянсом, расторгается. Артист ищет себе в супруги какую-нибудь «звезду».

Но не все те имена, которые публика произносит с робким благоговением, действительно «звезды». Имеются признанные величины, которые, однако, месяцами сидят без работы и без жалованья и вынуждены, как мы это видели, занимать деньги для уплаты за квартиру. И даже (302) тот, который за продажу своей тени получает больше, чем Петер Шле-миль, не зарабатывает еще и малой доли того, что получают коммерческие участники в этой отрасли промышленности; мистер Ирвинг Таль-берг, двадцати восьми лет, главный директор общества «Метро Голдвин», зарабатывает один миллион долларов в год. Видите ли – это дело, это приносит доход...

–...однако не каждый на это способен, нужно понимать, мистер Киш!

 

БОРИНАЖ [4]

Приезжий покидает главную улицу, наполненную гулом проходящей здесь узкоколейки, идет вдоль высоких каменных стен и низких рабочих домов; дети играют в грязи, трактирщик стоит возле своего почерневшего от копоти кабачка, женщина несет домой овощи.

Но вот городок кончается, начинается другой, который выглядит точно так же, как первый: стены вокруг заводских зданий, убогие домишки из закоптелого кирпича, немощеные улицы, жалкие лавчонки. Здесь приезжий не встречает уже никого. Вагонетки громыхают по железным канатам почти над самой его головой, поднимаются вверх под острым углом и взлетают к вершине горы.

На каждой из виднеющихся здесь гор, превращающих зеленую равнину Геннегау в мрачную обрывистую возвышенность, стоит сказочный василиск. Упершись ногами в вершину горы и распластав туловище над обрывом, чудовище вытягивает вперед шею и пасть. С самого раннего утра до двух часов дня оно каждые две минуты выплевывает мусор и землю.

Эти горы и василиски созданы не природой, а человеком. Это отбросы из шахты, подползающие сюда по рельсам или взлетающие по канату и попадающие в опрокидыватель-чудовище на вершине горы. Что здесь делать природе? Здесь – индустрия.

На глубине тысячи трехсот метров под землей, под ногами приезжего, находятся люди, добывающие уголь, выбрасывающие землю и камень наверх, на гору, поднявшуюся на двести метров над землей, по которой идет приезжий.

Там, где территорию пересекает ширококолейная дорога, шлагбаум почти всегда опущен. Приезжий переходит на другой берег рельсового потока по мосту, а под ним громыхают огромные вагоны, точно так же, (303) как раньше подвесные вагонетки над ним, они движутся сами, ни один человек не сопровождает их. В этих железнодорожных вагонах не везут отбросов или шлака, в них перевозится уголь, и на нем следы хитрой человеческой предосторожности: верхний слой посыпан известью, и если по дороге кто-нибудь посторонний вскочит на поезд и сбросит для своего очага несколько кусков угля, то это сразу заметят.

Это было бы кражей у анонимного общества, которому принадлежат местные угольные предприятия и которое, в свою очередь, находится под контролем другого анонимного общества – банка. Анонимные правления и анонимные директора «Генерального бельгийского общества» и «Брюссельского банка» издалека управляют угольными копями Боринажа: Etablissement du grand Yornu, Charbonnages du Nord de Geuly, Societe du Levant du Flenu, Compadnie de Charbonnages beits et Charbonnages reunis – всеми предприятиями, которые здесь с их рудоподъемными башнями, машинными зданиями, промывальнями для угля, угольными шахтами, штольнями и тридцатью тысячами подземных рабочих становятся реальностью, но которые в курсовом бюллетене брюссельской биржи – только ежедневно меняющаяся цифра...

Пятнадцать миллионов тонн каменного угля выбрасывает ежегодно Боринаж из глубины в тысячу триста метров, из капризных и неравномерных рудных пластов, имеющих мощность всего в сорок сантиметров, то есть едва половину мощности рудных пластов Рурского бассейна.

Рабочие добывают этот уголь в удушливой, спирающей дыхание атмосфере при жаре, доходящей до сорока восьми градусов. Наверху, где живет семья горняка и где он после окончания работы обретает кров, не лучше, пожалуй, чем внизу. И даже не более безопасно. Непрерывно в чреве этой изборожденной земли идет брожение, кожа ее лопается, целые деревни проваливаются, исчезая бесследно, сквозь зияющие трещины почвы прорывается вода каналов и затопляет землю. Вместе с выбрасываемыми камнями и щебнем на горы мусора неизбежно попадают и небольшие куски угля, и они привлекают бедноту этого богатого углем района, ищущую топлива для своего очага. Ее не смущает, что на всех этих искусственных горках и холмах запечатлена угроза: «Воспрещается ходить по территории свалки под угрозой судебной ответственности!»

Собиратели угля, преимущественно старики и дети, ежедневно в полдень взбираются по опасному крутому обрыву. Старые мешки, точно шапки капуцинов, покрывают их головы и спины для защиты от пыли и осколков, когда они набрасываются на опрокидывающуюся вагонетку, чтобы быстро перерыть ее содержимое. Надпись, запрещающая (304) подниматься на горы, освобождает управление рудников от обязанности платить потерпевшим при несчастных случаях – если обвалится гора или соскользнет вагонетка.

И так уже несчастные случаи в шахтах стоят много денег. Боринаж – классическая страна гремучего газа.

В прежние времена перед каждой новой сменой человек, которого звали «Кающийся грешник» (первоначально это был какой-нибудь каторжник), в мокрой одежде и маске опускался в шахту и проходил по всем подземным путям, держа в руках факел длиной в метр. Только тогда, когда он возвращался из глубины, рабочие спускались в шахты; если же «кающийся» не возвращался, то уже знали, что от пламени его факела вспыхнул газ и убил его. И люди наверху ждали, чтобы газ сгорел и воздух очистился.

Эта ежедневно в течение столетий приносившаяся в жертву человеческая жизнь защищала от катастроф не больше, чем все прочие средства, рожденные верой и суевериями. Каждая горняцкая семья по внушению церкви ежегодно заказывала девятидневное молебствие – говорили, что это помогает у Бога и у всех святых. Но для того чтобы заслужить такое расположение нечистых духов, находящихся в шахте, носили в кармане еловую веточку, сорванную при лунном свете.

Приезжий искал в провинциальном архиве Монса документы по истории угольных предприятий Боринажа. И он нашел только сообщения о катастрофах, мрачную хронику этого мрачного района. Данные о добыче и ежегодной прибыли лежат у угольных баронов, анонимных и неанонимных, которые имеют свои резиденции вдали от угольного царства.

В средние века, когда в Геннегау нибелунги замышляли месть и вероломство, их крепостные за свой риск и страх искали каменное топливо, так как таскать дрова из леса им было запрещено. Но очень скоро графы из Геннегау и аббаты из Сен-Водрю заставили их работать на них, графов и аббатов, и стали продавать уголь заводам. Чем сильнее росла индустрия, чем более капиталистический характер принимало горное дело, тем глубже опускалась шахта и тем выше поднималась кривая несчастных случаев. Статистика гласит:

«С 1821 до 1850 года - 217 катастроф. С 1851 до 1880 года – 202 катастрофы. С 1900 до 1929 года – 110 катастроф».

И какие! Приезжий перелистывает эти мартирологи. Перед ним преимущественно документы церковных архивов, так как с давних пор духовенство старалось создавать здесь легенды, и только между строк сообщений о чудесных избавлениях можно прочесть, сколько горняков не удостоились чудесного спасения. В 1818 году аббат из Сен-Гислена (305) сообщает своему начальству, что один из его священников во время спасательной работы в обвалившейся штольне читал Евангелие от Иоанна и неожиданно уронил ключ от ризницы; увидя в этом небесное знамение, он приказал копать землю в этом месте, и действительно, там обнаружили засыпанных землей людей, которые еще были живы.

Не всегда ключ от ризницы служит указующим перстом, часто не находят даже трупов. В 1837 году, когда была затоплена шахта «Святая Виктория», не удалось похоронить ни одну из жертв, и только спустя десятки лет наткнулись на них – это были двадцать семь мумий, лежавших в один ряд. В том же году, когда была обнаружена эта страшная находка, бесследно погибли восемнадцать шахтеров при взрыве гремучего газа на шахте «Святая Екатерина», а в 1865 году на той же шахте погибли пятьдесят семь человек, кости которых до сих пор не найдены.

Самый злополучный рудник – это рудник «L’Agгарре». Однажды осенью 1875 года на глубине пятисот шестидесяти метров погибли сто двенадцать рабочих. «Обвал вследствие самовозгорания гремучего газа» – констатацией этого факта следственные власти вполне удовлетворились. Следствие велось особенно тщательно, так как за день до катастрофы на стене было написано мелом: «Оеташ 1ош каи1ега», что значит: завтра все взлетит на воздух. Эта надпись наполнила рабочих страхом и ужасом, но спуститься в шахту все же надо было, и вскоре в осуществление угрозы сто двенадцать человек легли трупами.

Следующая катастрофа на том же руднике – 17 апреля 1879 года. На шахте «Эвек» в половине восьмого утра на глубине шестисот десяти метров взрывается гремучий газ, взрывается с такой силой, что земля на поверхности дает трещину. Убиты рабочие на рудничном дворе и человек на рудоподъемной башне. Штольня и штреки в один миг оказываются охваченными бурным пламенем, огонь поднимается по подъемнику, словно он хочет выбраться наверх и зажечь всю страну. Шесть взрывов, от которых далеко кругом сотрясается земля, вырываются из глубин.

Парализованная ужасом толпа, окружившая место катастрофы, видит вдруг перед собой хоровод привидений, показавшийся на небе сейчас же после одного из взрывов. Там, наверху, в облаке, реют призрачные фигуры, колеблются руки, колышутся ноги, фигуры спускаются и поднимаются, снова крутятся и переплетаются друг с другом, словно бестелесные создания.

Наконец туманное видение рассеивается, и призраки медленно опускаются на землю. Теперь все видят, что это – платья. Смена, работавшая в одной из обвалившихся штолен, ввиду невыносимой жары сняла с себя одежду. Новый взрыв поднял эти платья, пронес их через шахту наверх и взметнул под небеса. (306)

 До трех часов дня пламя пожара гонит перед собою четыре тысячи двести гектолитров угольной пыли и ищет все новых и новых жертв.

Пожар бросает языки пламени во все уголки лабиринта и хватает всех, кого настигает.

Помощь приближается. Из соседних шахт и селений углекопов, из Кюсма, из Квареньона, из Фрамери, из Патюража, из Васм, из Ля Буве-ри, из Горню, из Монтреля, из Нуаршен, из Кьеврена, из Виери, из Ту-лена и из Кваркини спешат бурильщики – солдаты солидарности. Они протискиваются через толпу женщин и детей, стоящих с искаженными от страха лицами, пробираются к горящему, рушащемуся под пламенем руднику. В то время как внизу еще бушует разъяренная стихия, они на веревках опускаются на глубину шестисот метров (подъемник уже сгорел) и в тот же вечер спасают восемьдесят девять живых товарищей. На следующий день вытаскивают только трупы, еще через день – снова трупы, сто двадцать одну жертву. 20 апреля, однако, наталкиваются на пять еще живых забойщиков. Когда их выносят наверх и приводят в чувство, они рассказывают о сценах ужаса, о самоубийствах, о том, каклюди, метавшиеся в поисках спасения от настигавшей их всюду стихии, сходили с ума.

Среди людей, окруживших спасенных, молодой проповедник из Голландии. Он приехал в Боринаж несколько месяцев тому назад, чтобы в этой католической епархии вербовать души для протестантской церкви.

Серьезный, страстно отдавшийся своему делу человек, он был взволнован и потрясен ужасами здешней жизни, он хотел быть евангелистом в библейском смысле этого слова, жить не лучше, чем эти шахтеры, он раздарил свое платье и даже последнюю рубашку отдал бедному. Он мерз в своей комнатке, он проводил дни у жертв тифозной эпидемии, во время забастовки он носил еду семьям бастующих, а теперь он помогает пострадавшим при катастрофе на руднике «L’Agгарре».

Однако не желание слиться с массой шахтеров, а лишь сострадание побуждает его оказывать помощь горнякам, привязывает его к ним. Он считает нужным подчеркнуть, что их нищета отнюдь не доказывает, что они плохие люди.

«Вот уже почти два года я живу среди них, – пишет он своему брату, – я немножко изучил их оригинальный характер, в особенности характер шахтеров. И все больше и больше трогательного, даже потрясающего нахожу я в этих бедных и несчастных рабочих, в этих, так сказать, последних и презреннейших людях, которых мы обычно, может быть, вследствие слишком живой фантазии, но, во всяком случае, несправедливо представляем себе злодеями и разбойниками. Пьяниц, (307) воров и грабителей здесь можно найти, как и везде, но это отнюдь не типично для них...»

Молодой миссионер любит ландшафт Боринажа и пишет в своих письмах, что этот ландшафт очень выразителен, что темные предрождественские дни напоминают ему средневековые деревенские картины, особенно картины Брейгеля.

Но что пользы в том, что жители здесь не сплошь разбойники и что пейзаж напоминает картины Брейгеля; два года спустя вышеописанный евангелист надламывается под тяжестью горя, прочно обосновавшегося на этом клочке земли, он возвращается к отцу, а то, что с ним происходит потом, историки искусства, занимавшиеся его биографией, но едва ли имевшие представление о Боринаже, так и не могли понять.

Его дальнейшая жизнь и творчество не что иное, как безумное бегство из самой мрачной тьмы к самому яркому свету. Бегство от мрака к краскам. Бегство из глубины в высоту. Бегство от угольной пыли к цветочной пыльце. Бегство из тесных шахтерских жилищ в широкие золотистые поля. Бегство от гор угольного шлака в долины золота.

Ничего больше о Евангелии, ничего больше о людях этих рудников. Он весь отдается живописи совсем так же, как он раньше отдавался своей миссионерской деятельности. Он становится гением флоры, он упивается солнцем, цветами, яркой пестротой – всем, чего он так жаждал в Боринаже, – и несколько лет спустя Винсент Ван Гог умирает в припадке творческого неистовства.

При следующей крупной катастрофе (на шахте Буль-де-Кер, сто тридцать убитых) присутствовал другой художник, тоже выбитый из колеи Боринажем и тоже переменивший профессию, с которой он дожил до зрелого возраста. Но он не бежал. Наоборот, этот Константин Менье, который подобно Ван Гогу видел своих предшественников в революционных художниках Курбе и де Гру, вырастает в Боринаже из посредственного художника, преподавателя Академии художеств в Луве-не, в гигантского мастера пластического искусства.

Он посвящает свое новое искусство шахтерам, и благодаря ему Бо-ринаж становится классической страной социального искусства.

Менье высек из камня фигуру шахтера Боринажа: впалое лицо с полуоткрытым ртом; холщовая блуза от пота прилипла к истощенному телу, и складки ее похожи на ребра; мускулистые руки, которые в течение всей жизни поднимали и опускали кайло, чтобы долбить каменную черную стену.

Менье видел молодого шахтера, нерешительно протянувшего руку в момент ссоры со старым забойщиком. Менье проходил мимо, когда (308) девушка в плотно облегающих шароварах, только что подкатившая тачку к угольной барже, остановилась, упершись руками в бока, чтобы не остаться в долгу и дать достойный ответ молодому матросу на его непристойности. Менье знал обреченных людей этого уголка земли. Ему знаком был также образ матери в Боринаже.

После той катастрофы на шахте Буль-де-Кер 4 марта 1887 года мать стояла в сарае, куда снесли сто тридцать трупов. Ни один крик не вырвался из ее груди, на глазах ее не было ни слезинки, только руки были крепко стиснуты, так как они не знали еще, против кого они должны сжаться в кулаки. Так Менье изобразил ее, а у ее ног сына, павшего жертвой. Может быть, это ее единственный сын, ее последний сын? Да, она должна была ждать, что когда-нибудь с ним произойдет несчастье. Теперь это опасение оправдалось. И вот стоит мать, у которой уже нет сына.

С той же силой, с которой Боринаж прогнал Ван Гога, он привлек к себе Ван-Менье. Если Винсент создавал свои произведения, чтобы подавить мрачные впечатления, чтобы заглушить пережитые ужасы, то Константен творил, вполне сознательно отдаваясь своему творчеству. Он открыл миру искусства мир труда, стал предшественником натуралистической литературы, графики Кете Кольвитц и Стенлейна.

На этом клочке земли, на котором уничтожили природу, не дав взамен хотя бы цивилизации, Менье нашел свои модели, оригиналы того памятника, который он воздвиг труду. Этот памятник шахтерам стоит не в стране шахтеров. Даже милитаристский культ героев не в почете в этом неприветливом краю – в приютах для бедных и в госпиталях, в которых умерли великие люди, не принято ведь прибивать мемориальные доски.

Ничто или почти ничто не напоминает о том, что здесь во все века солдаты доблестно убивали друг друга. Боринаж – классический театр военных действий.

В окрестностях Сен-Дени сохранились названия: «Ущелье кровавых шлемов», «Холм зарубленных воинов» – ив этих названиях живы еще ужасы битвы, происходившей почти тысячу лет назад. Рошильд из Гене-гау и Роберт из Фрисланда спорили за обладание Фландрией, и они заставили своих людей драться до тех пор, пока изрубленные тела их не образовали холм, а окровавленные шлемы не заполнили ущелье.

Вокруг этого же холма и в этом же самом ущелье легли солдаты Людовика XIV: в первый раз – в 1678 году и во второй – в 1709 году. Песни прославляют их полководцев – «Принц Евгений благородный рыцарь», «Мальбрук в поход собрался», – но кто знает хотя бы одного из двадцати трех тысяч солдат, которые победителями легли на полях Мальплаке вместе с одиннадцатью тысячами убитых врагов? (309)

В конце восемнадцатого века, начало которого ознаменовалось на территории Боринажа войной за испанское наследство, в этом самом Боринаже развернулась другая война, где дело шло не о престолонаследии и не о власти династии. Здесь уже сражаются не крепостные или наемники одного князя против крепостных или наемников другого. На арену выступила революция, и дрожащие от страха монархи Европы посылают сюда свои армии, чтобы проучить парижскую «чернь», которая осмелилась установить свою власть.

Битва при Жемаппе. Австрийский маршал, герцог фон Саксен-Те-шен, улыбается презрительной улыбкой, когда утром 6 ноября 1792 года осматривает с Монт-Герибуса неприятельскую армию, и его генерал Клерфе от души смеется вместе с ним. Парни без мундиров, едва вооруженные, наивные, ничего не подозревающие, бегут через болото против армии, находящейся под водительством испытанного фельдмаршала Габсбургов, против построенной по всем правилам военного искусства тройной линии редутов, прямо под огонь новых пушек.

После полудня королевский маршал герцог фон Саксен-Тешен и генерал Клерфе уже не смеются. Кому придет на ум смеяться, когда надо бежать с совершенно разбитой армией. Приходят ли им во время этого бегства в голову те же мысли, что веймарскому государственному министру Вольфгангу фон Гете, который был прикомандирован к левому флангу, тоже потерпевшему поражение? Тот сказал в Вальми: «Отсюда и теперь начинается новая эпоха истории, и вы можете сказать, что присутствовали при этом».

Но старая эпоха еще не отступила. Воинствующие императоры не перевелись, империалистические войны не прекратились, и в августе 1914 года Боринаж переживает самые кровавые бои. Двести пятьдесят тысяч немцев и англичан стоят друг против друга между Монсом и Мо-бежем. Орудия сметают с лица земли дома и церкви, рудоподъемные башни, фабричные трубы и холмы, образовавшиеся от отвалов шлака. Солдаты и штатские умирают одной и той же смертью. Десятки тысяч убитых. Гремучий газ, пожар в шахтах, чума – все злые силы природы, вместе взятые, не обладают такой разрушительной силой, как человек. Человек мог бы даже дать отпор злым силам природы, но ему не позволяют дивиденды.

Здесь нигде нет памятника, напоминающего об этом сражении и об оккупации; только на боковой стене какого-то сарая между Фленю и Жемаппом приезжий видит надпись, сделанную неумелой рукой: «Здесь 24 августа 1914 года были предательски расстреляны бошами: Кондрон Тимоте, Дюпон Альфонс, Дюпон Жан-Баптист, Дюпон Жюль, Фине Эмануэль, Фине Флоран-отец, Фине Флоран-сын, Эме Эмиль». (310)

 В Сен-Гислене, ржаво-буром угольном местечке, отличающемся, однако, от других тем, что в нем имеется верфь для угольных барж, стеклянный завод, несколько представительств угольных обществ и транспортных страховых агентств, в этом местечке приезжий еще может почти на каждой входной двери прочесть надписи германских квартирмейстеров: «Комната для... офицеров, помещение для... солдат, подвал для стольких-то человек, конюшня для... лошадей». На фронтоне дома, стоящего у моста, уже позже было написано: «Разрушен немцами в 1918, восстановлен в 1923». Кладбище героев, украшением которого тыловое начальство доказывало необходимость своего существования, расположено возле Спьенна, на расстоянии нескольких километров; в самом Боринаже жертвы мировой войны, друзья и враги, были похоронены на местных кладбищах.

Жена кладбищенского сторожа, стирающая белье у открытых дверей часовни, глядит изумленно: в будничный день!., в рабочее время!., кто-то входит в ворота... Приезжий пробирается через заросли сорняков. У стены тринадцать полусгнивших деревянных крестов в память капитана, лейтенанта и одиннадцати солдат королевского шотландского стрелкового полка; их сосед немецкий вице-фельдфебель Эрих Ром-берг 24-го пехотного полка, по крайней мере, удостоился железной дощечки с указанием имени и грядки цветов, обнесенной решеткой. Над другими могильными холмиками венки из бисера под стеклом, кое-где над могилами витрины с гипсовыми вазами и бумажными цветами, на надгробных плитах блестят фарфоровые медальоны с фотографиями – покойницы на этих фотографиях обычно в огромных шляпах и кокетливо улыбаются.

Приезжий констатирует, что на одном ряду крестов обозначена одна и та же дата смерти. Восемь похороненных здесь человек жили от девятнадцати до тридцати лет. Причина их смерти не указана, но она понятна сама собой. Эти восемь жертв одной и той же катастрофы находятся теперь там, где они провели свою жизнь, где их оставшиеся в живых товарищи находятся и сейчас: под землей. Приезжий покидает эту обитель мертвых к облегчению женщины, стоящей у корыта; он снова идет через рельсы, мимо дымящихся, вечно горящих куч мусора, никого не встречая по пути.

Приезжий взбирается на вершину одной из искусственных гор отбросов и шлака. Небольшие глыбы скользят под его ногами и падают вниз, в долину. С вершины, над которой, точно подкарауливающий василиск, раскачивается тележка подвесной дороги, приезжий смотрит вдаль, далеко за пределы этого района, и взор его достигает Франции. (311)

Вокруг мрачно-серого наряда здешнего ландшафта обвивается пояс из матового серебра – канал между Сомброй и Шельдой. Лениво плывут баржи в Конде, их груз тот же, что и на железной дороге, где паровозы присоединяют свой дым к дыму вечно горящего мусора.

Дальше Шарлеруа – центр металлургической промышленности. В Сипли добывают фосфор. В Каю-ки-Бик стоит дом, из которого война изгнала Эмиля Верхарна. Приезжий видит тюрьму в Монсе, в нее был заключен Поль Верден, арестованный за какой-то случайный детски безрассудный выстрел в пьяном состоянии; его приговорили к высшей мере наказания, потому что он был принят за бежавшего участника Парижской Коммуны. Им он не был ни в коем случае, меньше всего был он коммунаром. И все же он чувствовал весь ужас тюремного двора даже тогда, когда находился за пределами тюремных стен.

Нет, не дома –

Здесь край лачуг,

От труб вокруг

Сплошная тьма.

Вокзал. С утра

Там шум и лязг.

И ищет глаз:

– Шарлеруа?

Тяжелый дух

Кругом стоит.

Что там шумит

И режет слух?

Здесь нет игры

Здесь все гнетет

Рабочий пот,           

Металла крик.

И кобольд вскачь

В траве сухой,

И ветра злой

Мне слышен плач.

У подножия горы из шлака, с высоты которой приезжий осматривает окрестности, расположена деревня Патюраж. Отсюда бельгийский институт угольной промышленности рассылает во все горные лаборатории один экспортный предмет, которым он владеет монопольно и запасы которого у него неиссякаемы: бомбы, начиненные гремучим газом.

Деревни, расположенные здесь, совершенно похожи одна на другую: все это предместья несуществующего большого города, это деревни без полей и лугов. Владельцы угольных предприятий никогда не чувствовали необходимости строить в Боринаже рабочие поселки, парки (312) для гулянья или клубы, которыми в других угольных районах обычно привлекают рабочих и предупреждают текучесть. Рабочие местных угольных предприятий здесь родились и здесь умирают. В одной песенке, сочиненной на местном диалекте, шахтеры сами высмеивают свою привязанность к насиженному месту, свой местный патриотизм. «Все ж здесь не то, что в Фрамери», – поет шахтер, когда ему показывают брюссельские дворцы, собор и центральную площадь. И даже на небе, когда апостол Петр водит его по всем достопримечательностям рая, шахтер остается при своем: «Все ж здесь не то, что в Фрамери».

Низенькие домишки для рабочих, высокие здания для угля. Кроме рудоподъемных башен, являющихся входом в обширные, широко разветвленные, невидимые снаружи лабиринты, на этой голой плоскости возвышаются только горы из шлака, огромные фабричные трубы, конусы коксовых печей и церкви. В деревне Квареньон строится новая церковь, в которой будут проповедовать смирение перед Богом, покорность судьбе и послушание угольным баронам. Восемь миллионов франков будет стоить эта церковь. Строительные материалы для нее лежат в рабочих квартирах, из которых для этой цели выселили прежних жильцов.

В Сен-Гислен издалека приходят крестьяне и крестьянки, чтобы потереться задом о цоколь каменного медведя: это должно избавить от проклятия бесплодия. Горнорабочие не прибегают к этому чудесному камню: дети – это единственное, что они имеют в избытке.

Иной памятник поставили горнорабочие в Фрамери. Это памятник в честь Альфреда де Фюиссо. Фюиссо в восьмидесятых годах поднял сильное движение за всеобщее избирательное право и основал первую социалистическую организацию в Боринаже, этой классической стране борьбы за заработную плату на всем континенте.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: