Школа одаренных переростков

Валерий Алексеев

 

Фантастическая повесть

(первая публикация — сборник "Разноцветные континенты", Москва, 1981, под названием "Проект АЦ")

 

1

 

Эта история началась в конце сентября. Кажется, во вторник.

Точно, в начале недели, потому что наша классная руководительница Ольга Максимовна (подпольная кличка Максюта) со вздохом сказала:

— Хорошо неделька началась.

Но не в понедельник: по понедельникам мамин киоск закрыт, а в тот день она была на работе.

Мама была на работе, обед меня не ждал, я шел из школы не спеша, и на душе у меня было скверно.

Я получил вензель по алгебре.

Вензель — так у нас в городе называют обыкновенную двойку.

Но дело было даже не в вензеле: за свою недолгую жизнь я нахватал их не меньше двухсот и успел притерпеться.

Про таких, как я, героев труда в нашей школе говорят:

— Парень бравый, вся грудь в вензелях.

Правда, это была первая двойка в новом журнале за восьмой класс: как сказала Ольга Максимовна, состоялось открытие сезона.

 

Бедную Максюту это обстоятельство расстроило больше, чем меня. Она не понимала (или не хотела понимать), что рано или поздно это должно было случиться: журнал без вензелей — миф учителей. В таком журнале и пончики (в смысле пятерки) будут выглядеть подозрительно: филькина грамота, а не журнал.

Настроение мне испортила не столько двойка, сколько сама Максюта.

— Ты забываешь, Алёша, что тебя перевели условно: сделали снисхождение.

Так и врубила, открытым текстом. Ладно бы наедине, а то во время урока, при всех.

Я не нуждался ни в каких снисхождениях: я не был ни дебилом, ни эпилептиком, а вензеля получал только потому, что слишком много запустил — начиная с шестого класса, когда от нас с мамой начал уходить отец.

 

Я говорю „начал уходить”, потому что по-другому не скажешь: в первый год отец уходил редко и ненадолго, на следующий год — часто и надолго, пока не ушел насовсем, да и то не окончательно: даже после развода продолжал навещать нас по законy, хотя лучше бы ему этого не делать.

 

Вот и вышло, что два года мне было совершенно не до занятий: мама плакала, и мне приходилось то мирить ее с отцом, то уговаривать, что всё обойдется, без него проживем.

 

Во всех этих делах я держал сторону матери: отец в другую жизнь меня с собой не звал, а мама в этой жизни от меня не отказывалась, за что я, конечно, был ей благодарен.

 

Хотя, если правду сказать, оба они замучили меня своими страданиями: то один изливает душу, то другая, то вместе, наперебой, с попреками, угрозами, с подробностями, которые мне и знать-то не положено… как будто я не общий их ребенок, а сосед-старичок.

 

Я никому не рассказывал о своих семейных делах (еще чего!) и маме запретил, но, видно, бабушки и дедушки из родительского комитета дознались и попросили учителей „оказать бедному мальчику снисхождение”.

 

Обиднее всего было то, что два года школа толковала обо всем этом за моей спиной и только сейчас Максюта по молодости проговорилась. Она, конечно, тут же спохватилась, покраснела, но я не подал виду, что это меня задело. Наоборот, мне стало ее жалко: ляпнул человек, не подумав, а теперь будет мучиться.

 

Я прикинулся беспросветным и сказал:

— Ну и что? Обратно всё равно не переведут.

И Максюта успокоилась.

Зато у меня теперь не оставалось выхода: я должен был немедленно, сегодня или завтра, перейти в другую школу, где обо мне ничего не знают и не станут жалеть.

 

2

 

Стоял хороший теплый сентябрь, деревья еще не успели пожелтеть, и всё вокруг — тротуары, мостовая, стены домов — было сухое и прогретое.

Мне до смерти хотелось уехать куда-нибудь подальше (хорошо бы во Владивосток), но на дальнюю дорогу нужны были деньги, а денег у нас с мамой не имелось.

 

Лишних, по крайней мере: всё было рассчитано до копеечки.

И тут мне на глаза попалось это объявление.

 

Вид у него был несерьезный: висело оно, косо прилепленное к фонарному столбу, хотя и напечатано было в типографии, даже в два цвета, красными и синими буквами.

Спешить мне было некуда, поэтому я читал все объявления и афиши, которые попадались по дороге.

 

„Объявляется прием учащихся шестых-восьмых классов в спецшколу-интернат для одаренных переростков „Инкубатор“. Живописные места, санаторный режим, бесплатное питание, общеобразовательная подготовка в рамках десятилетки, уклон по выбору учащихся, обучение под наблюдением психологов. Обращаться по телефону…”

 

В другое время я бы и внимания не обратил на эту бумажку: мало ли куда приглашают, и на сбор лекарственных трав, и на лесоповал, — но в тот день я как раз обдумывал, куда деваться, а кроме того, меня зацепили слова насчет „одаренных переростков”.

 

Переростком я как раз был самым настоящим, поскольку в школу пошел поздно, да еще в шестом классе сидел два года, но до сих пор меня никто переростком не называл, разве что родители, когда начинали ссориться. Там на меня плюхи сыпались с обеих сторон:

 

— Весь в тебя, такой же слабоумный!

— Нет, в тебя, такой же злой!

Слабоумный и злой. А они, значит, мудрые и добрые.

Я потоптался возле столба, перечитал объявление раз, наверное, десять.

 

„Уклон по выбору” — это мне было понятно, но насчет наблюдения психологов — не понравилось. И потом, название… „Инкубатор“. Почему „Инкубатор“? Смутные мысли вызывало это слово: то ли колония строгого режима для трудновоспитуемых, то ли секретный центр садистских экспериментов над живыми детьми.

 

Но на всякий случай я решил отлепить объявление и захватить его домой, чтобы изучить на досуге, а заодно и маме показать.

К моему удивлению, листок отлепился очень легко: видно, не успел еще присохнуть. Я приклеил его к учебнику истории (с внутренней стороны обложки, естественно) — и тут заметил, что на противоположном углу стоит и наблюдает за мной Чиполлино.

 

Чиполлино был парень с нашего двора. Собственно, его звали Венька, но он учился в спецшколе с итальянским языком, при этом был кругленький, толстый и не обижался, когда его называли Чиполлино — или попросту Чип.

 

По-итальянски он болтал довольно быстро, да это и не удивительно: его отец, известный журналист-международник Аркадий Навруцкий, знал, наверно, тридцать языков, в том числе готтентотский язык кь¥са, наполовину состоящий из щелканья и свиста. Даже название этого языка по буквам не прочитаешь, вместо кь надо щелкнуть языком: щёлк-¥са. Чип водил к себе ребят со двора послушать, как отец говорит на кьоса, и отец никогда не отказывался: щелкал и свистел, у него это получалось очень лихо.

 

Я и сам ходил на такой сеанс, хотя, честно говоря, не понимаю до сих пор, за каким лядом Чип отвлекал своего родителя от нелегкого журналистского труда и почему отец ни разу не послал незваных гостей куда подальше.

 

Наверно, отец и сын выполняли вместе какую-то важную просветительную работу.

Мне этот птичий язык в душу запал: снилось даже иногда, что иду я по широкой желтой саванне и заливаюсь соловьем на языке кьоса.

— Привет, Лёха! — крикнул мне Чиполлино. — Что это ты там делаешь?

 

Он не хотел подходить ко мне ближе, потому что неделю назад зажулил у меня марку Бурунди и, видимо, боялся, что я начну выяснять отношения.

 

Настроение у меня как-то сразу поднялось, я перешел на другую сторону и протянул Чипу руку.

— Да вот, понимаешь ли, — сказал я как можно небрежнее, — перехожу в спецшколу.

— В языковую? — спросил Чип, и по лицу его видно было, что он мне не верит.

— Да нет, в научно-перспективную, — ответил я, не моргнув и глазом, хотя в объявлении ничего подобного написано не было.

— Ну что ж, дело хорошее, — солидно сказал Чип. — Но там, наверно, конкурс обалденный. Плюс еще блат.

— Поглядим, — ответил я, и мы пошли вместе к дому.

О Бурунди я ему не стал напоминать: мелочи жизни.

 

3

 

Я был уверен, что мама заинтересуется объявлением: во-первых, интернат, бесплатное питание — значит, с деньгами станет полегче, во-вторых, спецшкола — это уже почти профессия. А в-третьих — может быть, без меня ей удастся устроить свою личную жизнь.

 

Это в-третьих маму очень беспокоило:

— Кому я, немолодая, да еще с довеском, теперь нужна?

С довеском — в смысле со мной. Еще одна родительская горбушка.

Мама вернулась в половине шестого. Работала она совсем близко, ее киоск находился в пяти минутах неспешного хода от дома.

 

Впрочем, со словом „киоск“ мама была решительно не согласна:

 

— Какой киоск, зачем ты говоришь „киоск“? Люди подумают, что я сижу в чулочном ларьке. А у меня не ларек, у меня целый магазин, теплое капитальное помещение. Три отдела: книги, периодика и филателия.

 

Однако для жителей нашего района это был просто газетный киоск.

Закрывалась мама в пять и по дороге еще успевала забежать в гастроном и на базарчик возле универсама.

 

— Да, интернат — это, конечно, хорошо, — сказала она задумчиво. — Спецодежду выдадут, постельное белье будут менять… А далеко этот интернат?

 

В объявлении ничего об этом не было написано.

 

— Где-нибудь за городом, — ответил я наугад. — Типа лесной школы.

 

— И что ж, ты все время там жить будешь? — допытывалась она. — А я тут одна?

 

— Ну мама, ну что ты, на самом деле! Бесплатное питание, уклон по выбору, санаторный режим. Чего еще надо?

— Не отпущу я тебя, — сказала она решительно. — Без зимнего пальто… старое ты совсем износил… Не отпущу!

 

Но я уже наверняка знал, что отпустит.

 

Когда мама начинает решительно говорить „нет“ — значит, она уже согласна.

— Зима не скоро, — ответил я. — А кроме того, надо еще поступить.

— Не примут тебя, — сказала мама со вздохом. — Ты же у меня отстающий.

 

Мне стало скучно. Что такое, на самом деле? „Ты же у меня припадочный“.

„Меньше бы разводилась, — подумал я, — тогда никто бы и не отставал“.

 

Но вслух сказал другое:

— Чего там гадать? Сейчас пойду и позвоню. И всё узнаю.

 

— Так вечер уже!

— Ничего, попробую.

 

Какой-то странный зуд меня охватил:

„Ох, не упустить бы! Ох, как бы не опоздать“

И, не слушая, что мама кричит мне вдогонку, я схватил учебник истории и побежал на улицу. Телефона у нас тогда еще не было.

 

4

 

А между прочим, напрасно я не слушал маму: она кричала мне, чтобы я взял жетон. В те времена у нас в городе звонили по жетонам.

 

В кабине автомата я поставил учебник на полочку, снял с рогульки трубку, прижал ее плечом к уху, пошарил по карманам, но ничего, кроме размякшей ириски, не обнаружил. Ириска — она была тоже не лишняя, однако для телефона-автомата совсем не годилась.

 

Вот тут бы очень кстати оказался Чиполлино, у него жетончик всегда найдется: сын готтентота Навруцкого регулярно звонил домой и докладывал родителям о своем местопребывании. Мобильники были тогда большой редкостью.

 

Но Чиполлино, естественно, не нанимался дежурить на улице и обслуживать мои надобности. Сидит небось за обеденным столом и давится макаронами.

 

Всердцах я стукнул кулаком по железному ящику автомата.

Ну, просто весь мир ополчился на меня и не желает моего отъезда.

 

А главное, время золотое уходит: наверняка там переростки идут косяком, записываются один за одним, как пр¥клятые. И надо мной, отстающим, смеются.

 

Но в трубке спокойно, по-доброму басовито гудело, и номер на бумажке, приклеенной к обложке учебника истории для восьмого класса, казалось, мне подмаргивал:

 

„Да набери же ты меня, набери! Что такое, на самом деле?“

 

Я стал крутить наборный диск, представляя себе, как это выглядит со стороны: совсем повредился парень, звонит куда-то по учебнику истории от древнейших времен до итальянских походов Суворова.

 

И тут меня соединили.

— „Инкубатор“ слушает, — произнес мужской голос.

— Кто слушает? — глупо переспросил я.

— Экспериментальная школа одаренных переростков „Инкубатор“, — терпеливо ответил мужчина. — Вы касательно записи?

— Да, я хотел бы…

— Прием заявлений кончается завтра. Приезжайте лучше сейчас.

Вот это зигзаг удачи. Хорош я был бы, если бы не побежал звонить.

— Что с собой взять? Свидетельство о рождении, а еще что?

Я с замиранием сердца ждал, что голос скажет: „Табель, разумеется“.

 

Однако мужчина коротко ответил:

— Документов пока не надо.

— А по каким предметам у вас экзамены?

— Приемных экзаменов нет. Только собеседование.

 

И, помолчав, мой собеседник спросил:

— Деньги на такси имеются?

Вопрос был, мягко говоря, необычный — даже для лесной школы.

 

— Нет, — ответил я растерянно.

 

И пожалел. Надо было говорить: „Есть, конечно, какой разговор“.

А то скажут: „Денег нет — ну и сиди себе дома“.

Но ответ оказался еще более неожиданным:

— Хорошо, подошлем машину. Назовите адрес.

 

Я назвал.

— Будем через пятнадцать минут.

И в трубке загудел сигнал отбоя.

 

5

 

— Чудеса да и только! — сказала мама, когда я вернулся и всё ей рассказал. — А ты не фантазируешь?

Я настолько был сам удивлен, что не стал даже спорить.

 

Мама разогрела обед, но сесть за стол я не успел, потому что внизу прогудела машина.

 

Я выглянул во двор: возле нашего подъезда стояла новая коричневая „волга”, шофер, опустив боковое стекло, разговаривал с ребятами, и все они, задрав головы, смотрели на окна нашей квартиры.

 

— Мама, это за мной. Я пошел.

Мама хотела заплакать, но сдержалась.

— Ступай, сынок. Ох, не примут тебя, не примут…

 

По лестнице я бежал бегом, но перед дверью остановился, перевел дух и вышел уже не спеша, вразвалочку.

 

Ребята смотрели на меня во все глаза.

— За что это тебя?

— Не за что, а куда, — ответил я, открывая дверцу.

— Ну, куда?

 

— В спецшколу.

— Во дела! Что за школа такая?

 

— Закрытая, особая.

Я сел на заднее сиденье. Шофер обернулся.

 

У него было лицо честного футбольного тренера.

— Вы начальник управления? — осведомился он. — Я ваш персональный водитель?

— Н-нет, — опешив, отвечал я. — Я Алёша Гольцов.

 

— О, тогда это всё объясняет, — непонятно проговорил шофер и включил зажигание.

— Нет, а что такое? — спросил я, когда мы выехали на улицу. — Вы за мной приехали?

— За вами, не волнуйтесь, — отвечал шофер. — Но по возрасту вам лучше было бы занять место рядом с водителем.

— Извините, я не знал. Давайте пересяду.

 

— Теперь уже нет смысла, — сказал он, и мы всю дорогу молчали.

 

6

 

Машина въехала во двор большого девятиэтажного дома и остановилась возле каменного крыльца.

 

Бедненькое такое крыльцо: несколько щербатых ступенек и ржавые железные перила.

Невзрачная дверь с белой табличкой „Прием”.

Прием чего? Стеклотары? Белья? Непонятно.

 

— Вам туда, — сказал мне шофер. — Буду ждать.

И, достав из бардачка журнал „Работница“, углубился в чтение.

 

Я совсем оробел. Так идешь к зубному врачу и думаешь: пока в очереди сижу — наберусь храбрости. А никакой очереди нет, кабинет открывается — и тебе говорят: „Заходите“.

 

Пробормотав: „Спасибо”, я вышел из машины и поднялся на крыльцо.

За дверью оказался небольшой темный тамбур, дальше- комнатушка без окон.

 

Вид помещения меня разочаровал, обставлено оно была очень скудно: канцелярский стол, два стула — и всё.

 

Под потолком на витом проводе болталась голая электрическая лампочка.

 

Странное дело: на абажур у них денег не нашлось, а развозить переростков по городу — всегда пожалуйста.

 

За столом сидел загорелый молодой парень в темно-синей спортивной куртке, очень похожий на моего строгого водителя. У него тоже было открытое плакатное лицо человека отдаленного будущего.

 

— Добрый вечер, — сказал я, подошел и сел на стул.

— Добрый вечер.

 

Парень очень серьезно, без тени улыбки, протянул мне через стол руку и назвался:

 

— Иванов.

— Очень приятно, — сказал я и вспотел от смущения.

 

— Фамилия, имя?

 

— Алексей Гольцов.

 

— Поздновато явились, Гольцов. Ну, да ладно. В каком классе учитесь?… Так, в восьмом. А два года сидели в котором? В шестом? Говорите яснее. В шестом.

 

Он сделал пометку на лежащем перед ним листе бумаги.

 

— По какой причине сидели?

 

Вопрос был совсем милицейский.

Я замялся. Сказать „неспособный к учению” — сам себе навредишь. „Учителя заедались” — тоже плохо. „Не хотел учиться” — хуже того.

 

Я подумал и ляпнул:

— Болел.

 

Иванов склонил голову к плечу и забавно, нижним веком, прищурился:

— Вот как? Чем?

 

Разговор принимал неприятный оборот.

 

В голове у меня замельтешило: „Энцефалитом? Эхинококком?”

 

— Гипертонией.

 

Лицо у парня стало совсем хитренькое.

 

— Ничего, — сказал он, — от гипертонии вылечим. В питании переборчивы?

Я не понял вопрос.

— Чем предпочитаете питаться? — пояснил Иванов. — Для нас это важно, школа на автономном снабжении.

 

— Картошку жареную люблю, кашу гречневую…

 

— А мясо, рыбу, птицу, дичь боровую? Фазанов, куропаток, куриную печенку в чесночном соусе?

 

Я засмеялся, думая, что он шутит.

 

Но парень не шутил: напротив, он даже обиделся.

 

— Гы-ы, — передразнил он. — А что, собственно, гы-ы? Что вы этим хотите сказать?

 

— Рыбу люблю, — несколько растерявшись, сказал я. — Селедку тихоокеанскую…

— С картошечкой? — серьезно уточнил Иванов.

 

Я кивнул.

 

— Так, с этим всё ясно, — проговорил парень и снова что-то черкнул на своей бумаге. — Деретесь часто? Вообще безобразия любите? Стёкла бить из рогатки, гнёзда разорять, по чужим садам шарить, почтовые ящики поджигать?

 

— Нет, это нет, — подумав, ответил я. — Дерусь иногда, если допекают.

— До первой крови или до победного конца? Лежачего ногами бить приходилось?

 

— Зачем ногами? — возразил я. — Кулаками бью, пока не отстанут.

— Это принцип у вас такой?

 

— Да, это принцип.

 

— Сформулируйте его еще раз — только покороче, пожалуйста.

 

— Бить, когда пристают и пока не отстанут.

 

— Но не дольше?

 

— Не дольше.

Парень посидел, помолчал.

— Как полагаете, Гольцов, вы одаренный человек?

 

Такого вопроса я, естественно, не ожидал.

— Нормальный, — ответил я и пожал плечами.

 

— Я не о том. Я имею в виду: вы как все или нет?

 

Я покачал головой:

 

— Нет.

 

Иванов удовлетворенно откинулся к спинке стула.

 

— А почему нет?

 

Во пристал, подумал я. А я-то боялся, что по алгебре будут спрашивать.

 

— Мне кажется, я способный, — промямлил я и покраснел.

 

— К чему? — вежливо поинтересовался Иванов.

 

— Ну… учиться способный.

— Этого маловато, — огорчился парень.

Я тоже расстроился. В самом деле, к чему я способный? Да ни к чему. Баклуши бить.

 

— У каждого человека должны быть особые, присущие только ему способности, — участливо глядя на меня, сказал Иванов.

 

Я молчал.

 

— Вы очень уверенно сказали, что вы не такой, как все. Это впечатляет. Но на чем основана ваша уверенность?

— В длину неплохо прыгаю, — брякнул я совершенно невпопад.

 

— Спорт нас не волнует, — нахмурившись, сказал Иванов. — Слабосильных — подтягиваем. Для того мы и приглашаем в нашу школу, чтобы отставание по отдельным пунктам не мешало развиваться главному. Вопрос: что в вас главное?

 

Я совсем упал духом: не видать мне этой школы, как своих ушей.

 

— Неужели ничего главного? — настаивал Иванов. — Не верю. По ночам хорошо спите?

 

— Когда как.

 

— А если не спите, чт¥ вам спать не дает?

 

— Маму жалко, — с запинкой сказал я. — Мама у меня…

 

Иванов не пожелал вдаваться в подробности.

 

— Понятно, — проговорил он. — Ну, а что бы вы для нее сделали, если бы могли?

— Чтобы она жизни радовалась, не плакала.

 

Я смутно начал понимать, чего он от меня добивается.

 

Но выразить это словами не взялся бы даже для спасения жизни.

— А как это сделать? — не унимался Иванов.

 

— Надо ей доказывать, что всё будет хорошо…

 

— Словами доказывать?…

— Нет, не словами.

 

— А как?

 

Я молчал.

 

— Ну, добро, — Иванов заметно повеселел. — И что же, получается?

 

— Не очень.

 

— А хотелось бы?

 

Я не ответил. Не люблю говорить лишние слова.

 

— Ну что ж, — сказал Иванов, — мы на верном пути, Алексей. Просто вы подавлены своими неуспехами и плохо прислушиваетесь к себе. Вы, несомненно, одаренный человек…

 

Меня бросило в жар.

 

— …но природы своей одаренности не сознаёте. Мы вам в этом поможем. Пишите заявление. Да не волнуйтесь, вы приняты.

 

Должно быть, на моем лице было сомнение, потому что Иванов засмеялся.

 

— Между прочим, я директор школы, и мое слово — это уже решение. Вот образец: „Прошу зачислить меня в состав учащихся Чулпанской спецшколы для одаренных переростков”. Дата, подпись.

— А где это — Чулпан? — спросил я, взявшись за ручку.

 

— В Западной Сибири. Еще вопросы есть?

Я осмелел:

 

— Есть. Почему „Инкубатор”?

 

— Раньше на месте нашей школы была птицефабрика, местные жители называли ее инкубатором. Несколько лет назад там был лесной пожар, фабрика сгорела, а название осталось. Я думал, вы спросите, почему „Школа переростков“. Вас это не задевает?

 

— Вообще-то неприятно, — признался я.

— А смотреть правде в глаза всегда неприятно. Вы же переросток? Несомненно. В ваши годы надо учиться в десятом классе. Уж раз вы нам позвонили, вы понимаете это и не считаете тяжким оскорблением. Не так ли?

 

Я должен был признать, что это так.

 

— Вот то-то и оно. Вы удивитесь, узнав, как мало у нас учеников. Никто не хочет признавать себя переростком. Сидит за партой этакий дылда и не страдает от этого, скорее склонен всех остальных считать недоростками. Столько в нем чванства, наглости, самоуверенности… да просто хамства. Значит, не умен. Нам такие не нужны, и не идут к нам такие. Понятно?

 

7

 

Я влетел в мамину комнату полоумный от радости.

Перепрыгнув через стул, кувыркнулся. Плюхнулся на пол.

— Приняли, мама! Приняли! — завопил я что было мочи.

 

— Тихо ты! — замахала на меня руками мама. — Соседей перепугаешь.

 

— Мама, меня приняли в спецшколу! — повторил я шепотом. — Приняли безо всякого.

Мама села на стул, сложила руки на коленях.

 

— Ну что ж, сыночек, это хорошо, — сказала она и заморгала глазами. — Я всегда знала, что ты у меня умница.

 

— Только уговор: не плакать сегодня, — сказал я строго, всё еще сидя на полу. — Завтра будешь плакать, когда улечу.

Мама растерялась:

 

— Улетишь? Значит, так далеко?

 

— В Западной Сибири, мама! Город Чулпан. Живописные места, отличная рыбалка. Грибы, ягоды, лодочные походы по озерам!

 

Ни о чем об этом у нас с Ивановым не было разговора. Я выдумывал на ходу.

— Господи, на самолете лететь, страсти какие! — причитала мама. — А во сколько самолет?

 

— В семь утра. Выезжать надо в пять.

— Так автобусы в такую рань еще не ходят! На чем же мы с тобой поедем?

 

— Не мы с тобой, а я один. Школа пришлет за мной машину.

 

— Еще что выдумал: один! — сказала мама и все-таки не выдержала, заплакала. — Вещи собирать надо…

 

— Никаких вещей, мама! Всё там будет. Униформа, спецодежда, — всё бесплатное. Меня предупредили, чтобы не было большого багажа. Только самое любимое. Вот — вельветовые брюки надену, куртку стёганую возьму. Пару книг, зубную щетку, полотенце. Кеды. И всё!

 

— А теплое? — ужаснулась мама. — Ведь Сибирь же! А зимнее?

— Ну мама, как ты не понимаешь? Самолетом лечу, потом вертолетом… — Это была правда. — Только самое необходимое. Там целый научный городок, свое телевидение…

 

— Сыночек, миленький, не пущу! — в голос заплакала мама.

 

Я вскочил, обнял ее за плечи, начал утешать:

 

— Ну, ну, мама… Ну, ну… Всё хорошо… Всё очень хорошо.

Мама притихла и слушала меня, изредка всхлипывая.

 

— Нам с тобой повезло, — набираясь уверенности, говорил я. — Мне сказали, что я у тебя одаренный. Мне совершенно необходимо учиться в этой школе. Я буду писать тебе письма раз в неделю… нет, два раза в неделю, а хочешь — каждый день. Хочешь, каждый день?

— Сфотографируйся там… в спецодежде, — сквозь слёзы сказала мама. — Я отцу покажу…

 

8

 

Всю ночь мы не спали: укладывали вещи в сумку, вынимали, спорили.

Мама хотела, чтобы я взял валенки.

Я отбивался как мог, но наконец сдался — чтобы её успокоить.

 

Взамен я выторговал у мамы согласие не провожать меня до аэропорта. Пришлось сочинить, что школьная „волга“ будет заполнена до отказа.

 

Под утро, часов около пяти, мы присели — на дорожку.

— Это ж надо, — сказала мама почти спокойно (навязав мне валенки, она очень повеселела). — Еще вчера мы ничего с тобой такого и не думали… А если бы ты не прочитал это объявление?

 

— Я не мог его не прочитать, — сказал я уверенно.

 

Мы поднялись.

— Билет! — вскрикнула мама. — Билет не забыл?

 

Новенький красивый авиационный билет лежал у меня в нагрудном кармане.

— Даже проезд оплатили, — тихо сказала мама. — Добрые люди. А школьные бумаги я тебе, вышлю, ты не бойся.

 

Я и не боялся. Глаза б мои их не видели, этих школьных бумаг!

 

9

 

Первый раз в жизни я летел на самолете.

 

То ли из-за бессонной ночи, то ли просто от волнения, но у меня всё плыло перед глазами, мерцало и зыбилось. Как в стереокино, когда вертишься на стуле и не можешь найти свою точку.

 

Помню только, что за Уралом под крылом самолета потянулись грязновато-рыжие, замусоренные красным хворостом снега. Я успел сообразить, что это не хворост, а тайга, зевнул, подумал лениво:

 

„Ничего себе сентябрь! Прохладно будет в куртке”, - и как будто провалился сквозь тонкий лед в темноту сна.

Не помню, как объявили посадку, как приземлились… не помню даже, сколько пассажиров было в самолете и были ли они вообще.

 

Совершенно неожиданно оказался на борту вертолета. Я сидел за спиной у пилота, без сопровождающих, без попутчиков и, привалившись к окну, смотрел вниз, на тайгу и озера. Снега здесь не было, лес стоял ярко-желтый, озёра (их было множество) синели неправдоподобно и радостно.

 

Пилот в шлемофоне и кожаной куртке похож был на большую заводную игрушку. Он механически работал руками, лица его мне не было видно.

Душа моя пела: целый вертолет везет меня одного! Наверно, я действительно сверходаренный. Супервундеркинд!

 

А может, там готовят космонавтов?

Сомнения грызли, конечно: какой я вундеркинд, если не помню даже признаков делимости на девять, а в шахматы играю хуже всех в классе?

 

Но вертолет — вот он, грохочет, трясется весь для меня одного!

 

Тут пилот неуклюже обернулся и показал рукой на окно.

 

Я приник лицом к толстому стеклу.

Внизу были всё те же желтые лиственницы, похожие на облезлых лисиц. Среди них голубели озера. Одно из них было необычно круглое.

 

Ну озеро, и что?

 

И тут сквозь голубую воду я увидел прямоугольные светло-серые корпуса. Теннисный корт, бассейн, пальмы.

 

Да, возле бассейна, склонившись одна к другой, росло несколько пальм, невозможно было ошибиться.

 

Пальмы? В Западной Сибири? В вечной мерзлоте?

 

Вертолет, накренившись, пошел на снижение, и поверхность озера стала выпуклой.

Вздулась, как огромный пузырь.

 

Это был совершенно прозрачный купол!

 

Где-то я читал, что под куполом строить нельзя: парниковый эффект, температура будет слишком высокая. Но вот — построили же!

 

Видела бы мама! Она всё твердила, что я замерзну, непременно замерзну в палатках. Какие палатки? Какие валенки? Тут пальмы растут у бассейна!

 

Значит, что? Значит, денег не жалеют.

Точно, быть мне космонавтом.

 

На самом верху купола темнел серый бетонный круг с невысокой фигурной оградой. Вертолет завис над кругом, моторы взревели. Мягкий толчок, еще один. Сели.

 

Я начал было суетиться, искать дверную ручку, но пилот молча показал рукой наверх: нельзя, пока винт не остановится. И в самом деле, меня бы сдуло с купола, как пушинку.

 

Наконец — тишина. Пилот повернулся ко мне, подмигнул.

У него было знакомое лицо: похож, наверно, на какого-нибудь киноактера.

 

Дверь кабины открылась, ворвался холодный ветер с мелкими острыми льдинками.

 

Я вскинул сумку на плечо, спустился вниз, нетвердо встал на бетонный круг, огляделся.

Отсюда, с макушки купола, видно было пол-России. Вдали на западе темнели горы: может быть, даже Уральские.

 

Ну, и что дальше?

 

Я растерянно посмотрел на вертолет. Пилот медлил.

 

Я оглянулся и в двух шагах увидел широкую каменную лестницу с алюминиевыми перилами (как уличный подземный переход), ведущую вниз.

 

Я помахал пилоту рукой и начал спускаться.

 

Внизу была круглая лифтовая площадка со стенами из полупрозрачного голубого пластика. Горели лампы дневного света. Здесь было немного теплее, чем наверху. Что-то гудело: наверное, кондиционер.

Я нажал кнопку и, уже входя в лифт, услышал, как над куполом взревели моторы вертолета. Всё, теперь уж точно приехали.

 

10

 

Внизу у лифта меня ждал директор Иванов.

Как он здесь оказался раньше меня — уму непостижимо.

 

Но я очень обрадовался, когда его увидел.

 

— Здравствуй, Алексей! — сказал Иванов. — Поздравляю с прибытием.

Я огляделся.

 

Зеленые газоны, прямые мощенные светлыми плитами дорожки.

 

Кусты, усыпанные крупными желтыми цветами, деревья, тоже все в цветах, только светло-сиреневых.

 

За деревьями виднелись невысокие серые и голубые строения.

Легкий теплый ветерок.

 

В воздухе монотонное жужжание.

 

Купол над головой был прозрачен, как небо.

 

— Нравится? — спросил Иванов.

Я кивнул.

 

— Там общежитие, — показал он рукой. — Жилые комнаты на втором этаже. Столовая — на первом. Твоя комната номер семь. Ключ внутри, на письменном столе. А это — учебный корпус.

 

И в эту минуту купол над головой потемнел, набежали тучки, хлынул дождь.

 

То есть дождя-то я не почувствовал, а только увидел, как по склонам купола побежали, широко разливаясь, потоки мелкой воды.

 

С шорохом проползла ветвистая беззвучная молния, стекло купола ярко засветилось, потом померкло. Землю под ногами встряхнуло: должно быть, молния ударила неподалеку.

 

— Вот так и живем — на семи ветрах, — весело сказал Иванов. — Ну, ступай. Извини, что я с тобой на ты перешел, у нас в школе так принято. Отдохни с дороги, хочешь — в бассейне окунись. Пообедай. Сегодня ты свободен. Осмотрись, познакомься с ребятами. Ну, а завтра с утра приступим к занятиям. Программа ясна?

 

— Ясна.

— Тогда пока.

 

И Иванов скрылся за толстым столбом лифтовой шахты.

 

11

 

Мимо пальм, увешанных пудовыми кокосами и желтыми гроздьями фиников, мимо сине-зеленого бассейна с вышкой я пошел к двухэтажному жилому корпусу.

 

В саду не видно было ни одной живой души.

 

Я шел и рассматривал желтые колокольчики на кустах. Таких крупных, размером с чайную чашку, цветов я не видел даже в кино. В середине каждого цветка торчал большой кудрявый пестик.

 

Те сиреневые цветы, что падали с деревьев, были ненамного меньше.

 

Оглянувшись (не смотрит ли кто) я поднял с дорожки один такой цветочек, у него был одуряющий гиацинтовый аромат.

Странно, подумал я, вокруг должны роиться разные насекомые, иначе кто же всё это хозяйство опыляет?

 

Только эта мысль мелькнула у меня в голове — как передо мною поперек дорожки пролетела большая стрекоза с длинным тонким ярко-синим телом. Она так озабоченно стрекотала своими прозрачными крыльями и так старательно держала прямой курс, что мне стало спокойнее.

 

„Что такое, в конце концов? — сказал я себе. — Что ты вибрируешь? Вон, пожалуйста, простое существо летит и радуется жизни, бери с него пример…“

 

Тут стрекоза сделала зигзаг и зависла в воздухе прямо перед моим лицом, буквально на расстоянии одного метра, как бы изготавливаясь к лобовой атаке.

 

Это было так неожиданно, что я отступил на шаг и инстинктивно прикрылся локтем.

 

Но летучая хищница и не думала на меня нападать. Она висела над дорожкой, вылупившись большими зелеными глазами, и как будто преграждала мне путь.

 

Мне стало стыдно. Я посмотрел направо-налево, не видел ли кто, как я шарахаюсь от насекомых, — и погрозил стрекозе пальцем:

— Вот я тебя, проклятая! Прочь с дороги!

 

— Страствуй, Алёша! — тихо, но явственно профырчала стрекоза и, метнувшись ввысь, исчезла высоко над деревьями.

Я решил, что мне показалось: голова у меня была какая-то дурная.

 

По ночам человек должен спать.

Особенно перед дальней дорогой.

 

12

 

Вестибюль общежития оказался несоразмерно велик, он занимал чуть ли не половину внутреннего пространства здания.

 

Окна там были под потолком, на высоте десяти метров. Собственно, даже не окна, а незастекленные прямоугольные дыры. Целый ряд сквозных дыр непонятного назначения, окаймлявший вестибюль с трех сторон.

 

Я подумал, что из-за этой прихоти строителей в ливень здесь будет по колено воды.

Хотя о чем это я? Какой ливень? Мы же прикрыты куполом. Вряд ли он протекает.

В таких условиях можно обойтись даже без потолка.

 

Но потолок был, притом аспидно-черный. Правда, весь усыпанный белыми звездами.

 

Стену напротив входа украшало огромное мозаичное панно: под оранжевыми небесами в буйном вихре кружились косые стаи черных обезьян. Крылья у них были перепончатые, как у летучих мышей.

 

Я подошел, потрогал стену рукой. Мозаика была из мелких стеклянных бусин, очень приятная на ощупь.

 

Кроме этого пугающе яркого панно, в вестибюле не было ничего: ни гардероба, ни кресел с диванами, ни даже скамеечек.

 

Гулкое вокзальное эхо многократно усиливало звук моих одиноких шагов.

 

Особенно удивил меня пол: не гранитный, не паркетный, не кафельный — просто неровный бетонный пол, весь в мелких цементных крошках.

 

„Достраивать будут,“ — сказал я себе и по широкой лестнице поднялся на второй этаж.

 

Глазам моим открылся коридор гостиничного типа, только без ковровой дорожки. Я никогда еще не был в гостинице, но твердо знал, что в коридорах полы застилают там красно-зеленой дорожкой. Здесь пол был такой же голый и неровный, как в вестибюле.

 

Могли бы ради приличия хоть дешевенький линолеум раскатать.

 

Потолки на втором этаже были нормальные, белые, стены тоже белые, как в больнице.

 

Коридор тянулся в глубь здания — так далеко, что казался заполненным белесоватой мглой. В конце его по обе стороны темнели обитые коричневой кожей глухие двери, общим числом восемь: четыре слева и четыре справа.

 

На каждой двери — овальный номерок, тоже бронзовый с чернью.

 

Комната номер семь, как и следовало предположить, оказалась вторая от выхода на лестничную площадку — только не справа, а слева: нумерация шла против часовой стрелки.

 

Я прикинул: может, это даже к лучшему, из окна будет видно бассейн. Ребята пошли купаться — и я тут как тут.

 

Однако возле двери моей комнаты бодрость духа меня покинула.

 

Стало страшновато, захотелось назад.

 

А как назад-то? Ну, поднимешься на лифте, выйдешь на верхнюю площадку — и что? Вниз по куполу на пятой точке?

 

„Ему и больно, и смешно, а мать грозит ему в окно…“.

 

Да нет, зачем на пятой точке? Наверняка есть какая-нибудь дверь в тайгу.

 

Или даже ворота — для автофургонов, которые подвозят продукты.

Через эти ворота и убежим, если что.

 

13

 

Комната моя была большая, светлая, с окном во всю стену.

 

Никто из моих приятелей не мог бы похвастаться такой шикарной комнатой с таким огромным окном.

 

Даже Чиполлино, сын готтентота.

 

И на полу, вот счастье, лежал серый пушистый палас.

 

Я люблю у себя дома ходить босиком, по бетону это было бы неприятно.

 

Что касается обстановки, то она, как пишут в книгах, оставляла желать много лучшего. Кресла с драной светло-желтой обивкой — в некрасивых темных подтёках, у журнального столика отслоилась фанера, об остальном можно было говорить только старомодными словами: шифоньер, кушетка, трельяж — всё как будто подобранное на свалке.

 

Впрочем, после приемного офиса „Инкубатора“ удивляться не следовало: наверно, администрация школы равнодушна к мебели. А может, всю хорошую мебелишку чиновники растащили по своим кабинетам: переросткам и эта сойдет.

 

В нише за занавеской виднелась кушетка (а может, это была софа или тахта: в общем, спальное место).

 

Книги на полках стояли классные, все такие, которые я хотел бы иметь: Конан-Дойл, Дюма, Уэллс, Беляев, Гюго, полные собрания сочинений. Читай — не хочу.

 

Телевизор „Рубин“ в углу. Включил — по первому каналу новости, второй канал еле видно, сплошные помехи.

 

Подошел к окну, приподнял соломенную занавеску.

 

Внизу бассейн, пальмы, деревья в цветах, за ними косая мутноватая поверхность купола, а дальше, в дождевом тумане, — тайга и озёра.

 

„Интересно, — подумал я, — сколько мне придется здесь жить?“

 

14

 

Вдруг по дорожке, усыпанной красным гравием, к бассейну пробежала девчонка в ярко-голубом купальнике. Судя по виду, моя ровесница.

 

Сбросила резиновые тапочки, спустилась по металлической лесенке, поплыла брассом.

 

Я обрадовался: хоть и девчонка, всё равно живая душа, а то и поговорить не с кем.

 

Я поспешно разделся, побросал свои одежки на кушетку, уверенно подошел к деревянной стене, отодвинул скользящую, как в вагоне, дверь. За дверью была ванная, ослепительно чистая и оборудованная по высшему разряду, что приятно меня удивило.

 

Я быстренько ополоснулся, обмотался махровым полотенцем, висевшим здесь же, на крючке, осторожно подошел к окну, выглянул.

 

Девчонка всё еще плавала.

 

Я разлетелся было бежать — ба, а плавки-то мои дома остались! Блёсны отцовские для спиннинга взял, а о такой мелочи не подумал.

 

Мелочь — она, конечно, мелочь, но в семейных трусах под пальмами не купаются.

 

В сильной задумчивости я подошел к шифоньеру. Думал, пустой, распахнул дверцы — а он битком набит барахлом.

 

Собственно, барахло — это я сказал просто так. Красивые синие униформы, одна шерстяная, другая вроде бы джинсовая, с нашивками. Рубашки, майки, тренировочные костюмы, свитера, пуловеры, кроссовки трех сортов — всё, что нужно пацану. И плавки, разумеется, тоже. Синтетические, красно-зеленые, точь-в-точь по мне. Да еще одни запасные.

 

Молодец Иванов, не подвел.

 

Натянул я плавки и вприпрыжку помчался на улицу. Вниз по лестнице, через гулкий вестибюль — и к бассейну. Пока бежал — сто раз пожалел, что выскочил босиком: очень колко ногам от бетонной крошки. Ну, да ладно. Главное — не упустить человека.

 

С ходу нырнул — вода теплая, солоноватая.

Вынырнул — рядом девчачья голова в желтой резиновой шапочке.

 

Черноглазая девчонка, очень даже ничего.

— Во псих, напугал! — сказала она.

 

И, взглянув мне в лицо, спросила:

 

— Головой не ударился? С этого края мелко.

 

— Ничего! — бодро ответил я, хотя башкой о бетонное дно действительно приварился.

 

Лег на спину.

 

— Зд¥рово, а?

 

Девчонка уже отплыла, обернулась:

 

— Что ты сказал?

 

— Я говорю, зд¥рово!

 

Ничего она не ответила, подплыла к лесенке, начала подниматься.

 

— Э, постой, ты куда? — крикнул я.

 

Быстренько, сажонками помахал за ней. Схватился за поручни.

 

— Тебя как зовут?

 

Думал, ответит: „А тебе какое дело?”

На девчонок иногда находит.

Будто имя — это государственная тайна либо что-нибудь неприличное.

 

Нет, ничего.

— Соня, — ответила она.

 

— Меня — Алексей. А где остальные?

— Кто? — спросила она недовольно.

 

— Ну, ребята!

 

— Да спят, наверно, либо лопают.

 

Она повернулась, явно собираясь уйти. Я подтянулся и схватил ее за руку.

— Оп-ля!

 

Хотел стянуть ее назад, в бассейн. А что такого? Все так делают.

 

Соня быстро взглянула на меня, нахмурилась, и вдруг черные глаза ее вспыхнули, и в плечо меня больно толкнуло. Я чуть не опрокинулся навзничь.

 

Взглянул на руку — два круглых волдыря быстро вспухали, белели на предплечье, а вокруг краснота.

 

— Ни фига себе! — пробормотал я.

 

А Соня молча обулась и, не оглядываясь, пошла к корпусу.

 

Я вылез из воды, сел на край бассейна и, ошалелый, принялся дуть на волдыри.

 

Жгло ужасно.

 

И ведь это она сделала, негодяйка, я понял!

 

Тут мне стало жутко. Если это обычный одаренный переросток, то что ж за дарования сидят сейчас молчком в остальных комнатах?

 

Купаться мне расхотелось. Я посмотрел на купол, на столб лифта, уходящий кверху, к низким облакам, поднялся и побрел в свою комнату.

 

15

 

В комнате мне стало совсем нехорошо. Не то чтобы рука болела, хотя и это было тоже, но просто смута какая-то в голове.

 

Мама р¥дная, куда меня привезли?

 

Я переоделся, лег на кровать и стал думать.

 

Руку жгло огнем, я даже всплакнул от боли. Но думать продолжал и в слезах.

 

Да тут и думать было нечего, всё ясно: меня по ошибке забросили в школу для совершенно необыкновенных детей. Для мутантов, если не хуже.

 

Именно по ошибке, по недоразумению.

 

Иванов настойчиво допытывался в отделе приема, нет ли у меня какого-либо особого дарования. И, видимо, я ввел его в заблуждение (как любит говорить Максюта): он решил, что во мне что-то есть.

 

А во мне ничего нет, ну ничегошеньки, и рано или поздно это обнаружится, мне на позор, а другим дарованиям на потеху.

 

Может быть, Иванов решил, что я прирожденный гипнотизер?

 

Я перебрал в уме все мыслимые ситуации, когда эта способность могла у меня хоть как-нибудь проявиться.

 

Ну, положим, когда я долго глядел на маму исподтишка, она переставала вздыхать, поднимала голову и печально мне улыбалась.

Но это не доказательство.

 

Еще, допустим, на уроках, когда я зажимал ладонями уши и смотрел на Максюту в упор, она меня к доске не вызывала. Но, с другой стороны, не помешало же это мне вчера получить вензель.

 

Подумать только: не двести лет назад, а вчера!

Нет, не ст¥ит себя утешать: ничего такого за мной не водится.

 

И выставят меня отсюда после первой же проверки.

 

И я вернусь домой несолоно хлебавши. То-то радости будет!

 

16

 

Тут в дверь постучали.

 

Меня бросило в жар.

 

Иванов говорил, что до завтра беспокоить не станут. Значит, это не учителя.

 

Может быть, из столовой, приглашают на обед?

 

Но что-то говорило мне: это не так.

 

Я и боялся своих товарищей, и в то же время хотел их увидеть.

 

Стук повторился, не сильный.

 

Я быстро вскочил, сел в кресло.

 

— Войдите!

 

Дверь открылась — и я обомлел.

 

На пороге стояла девица в пестром коротком платье с открытыми плечами, в босоножках. Но не платье и не босоножки меня поразили (экая невидаль): на темноволосой голове у нее был панковский гребешок из торчащих прядей ярко-синего цвета. Невысокий такой гребешок, но очень даже лихой.

 

За всю свою жизнь я видел лишь одного панка с гребнем волос, да и тот был проезжий: в нашем городе таких не водилось. Дело было на вокзале, там у нас продают хорошее мороженое. Я гулял по платформе, ел пломбир — и тут увидел это столичное диво. Панк стоял в тамбуре московского поезда, покуривал и снисходительно позволял собою любоваться. У него был высокий перистый гребень, как у индейца из племени ирокезов, окрашенный во все цвета радуги. Проходивший мимо милиционер что-то строго ему сказал, и панк послушно удалился в глубь вагона. Видимо, у него был опыт общения с провинциальной милицией.

 

Я еще подумал: неправду говорят, что панки — размагниченный народ. Для того, чтобы вот так себя подставлять, нужно быть упрямым и волевым человеком.

 

Но то был парень. О том, что девчонки тоже панкуются и ходят с цветными хохолками, я и слыхом не слыхал.

 

— Не узнал? — спросила девица. — Это я, Соня.

Ни фига себе, Соня. Прекрасная купальщица с огненным взглядом.

 

Нет, если бы не синий гребешок, я бы ее сразу узнал. В платье, без платья — какая разница? Хотя бы по черным глазищам. Но гребешок отвлек мое внимание.

 

И как она умудрялась прятать его под резиновой купальной шапочкой?

 

— Прости, пожалуйста, я нечаянно, — сказала Соня.

 

— Ничего, — ответил я, покосившись на руку. — Хуже бывало.

 

Соня подошла, с любопытством взглянула.

 

— Ого! — сказала она. — Честно, я даже не думала, что так получится.

 

Дотронулась пальцем до ожога.

 

— Ты аптечку себе уже сделал?

 

— Нет, — сказал я. — А разве надо?

— Обязательно надо. Мало ли что.

 

— Мне никто не сказал.

 

— Ничего, постепенно освоишься.

 

Соня уверенно выдвинула ящик трельяжа, достала баночку с мазью — как будто знала, что она лежит именно там.

 

— Будем лечить.

 

— В каком ты классе? — спросил я, подставляя ей руку.

 

— На воле была в шестом.

 

Переросток, обрадовался я. Хоть и с гребешком, всё равно переросток.

 

Значит, всё правильно.

 

— А почему на воле? — поинтересовался я, стараясь, чтобы вопрос звучал безразлично.

 

— Так проще говорить, — коротко ответила Соня.

 

— И этому здесь тоже учат? — Я кивнул на ожог.

 

— Зачем? — Она пожала плечами. — Это я сама. У меня другая специализация.

 

„Вот черт, — подумал я, — у нее две специализации, а у меня ни одной. Выставят!”

 

А вслух спросил:

 

— Какая?

 

Быстро и осторожно смазывая мне ожог, Соня засмеялась.

 

— Вот черт, — передразнила она, — у нее две, а у меня ни одной. Выставят!

 

Я покраснел, как вареный рак.

 

— Ну и что? Выставят так выставят, плакать не буду. Поеду в Сургут, это недалеко, и на работу устроюсь. А потом в армию.

— Да не бойся, — снисходительно сказала Соня, — не выставят. Найдут и у тебя что-нибудь. Раз привезли — значит, найдут.

 

— А что, у тебя здесь нашли?

 

— Как тебе сказать… — Соня кончила обрабатывать мой ожог, села в соседнее кресло. — Прослушивать немножко я и раньше умела. Мачехе своей желтую жизнь устроила. Она меня колдуньей считала, в церковь даже ходить начала. Чуть задумается — а я вслух. Она отцу и говорит: или я, или эта ведьма. А потом отца посадили…

 

— За что?

 

— Это неважно. В общем, вот так я сюда и попала. Правда, дело не сразу пошло. Три месяца на автогенке мучилась…

 

— На автогенке?

 

— Ну да. На аутогенной тренировке, так это здесь называется. Сейчас я на автогенку не хожу: Иванов освободил. Дома сама занимаюсь.

 

В жизни я не слыхал об этой самой автогенке.

 

Я посмотрел на Соню с уважением:

 

— Чего тебе заниматься, когда ты уже научилась?

 

— Какое научилась! — Соня засмеялась. — Тебя прослушивать — всё равно что букварь читать по складам. А попробуй прослушай Иванова.

 

— Не можешь?

 

— Глухая стена. Юрка Малинин уверяет, что иногда пробивается, но, по-моему, врет.

 

— Погоди, а разве ты не можешь прослушать этого Малинина и доказать, что он врет?

 

Соня посмотрела на меня удивленно:

 

— Так он же блокируется.

 

— Как это — блокируется?

 

— Очень просто. И ты научишься. Запускаешь шумы: „ У попа была собака, он ее любил”, - а сам про другое думаешь.

 

Так одноклассница Сизова объясняла мне алгебру:

 

„Квадрат первого члена плюс удвоенное произведение первого на второй плюс квадрат второго члена. Что здесь можно не понимать?“

 

Сизова сердилась, ей было невдомек, что для меня это — полная абракадабра:

 

Клеточка первого члена партии плюс удвоенная басня Крылова …“

 

Разницу между квадратом и клеточкой, между кубом и кубиком я еще мог уловить, но слова произведение, частное, степень вызывали у меня тоску: я не понимал их, хоть убей, а все понимали — или притворялись, что понимают.

 

Нет, наверно, не притворялись: когда им эти премудрости растолковывали, я боролся за сохранение семьи.

 

— Ну хорошо, — расстроенно сказал я. — Ты, Малинин, я — вот уже трое. А всего сколько?

 

— Не спеши. Всех увидишь. Здесь друг от друга не спрячешься.

 

— А что, у вас строго?

Соня нахмурилась:

 

— В каком смысле строго?

Я не упустил случая:

 

— Ты же мысли читать умеешь.

 

— Много чести, — насмешливо проговорила Соня. — Очень надо мне тебя все время прослушивать. Да ты и сам не понимаешь, о чем спрашиваешь.

 

Я обиделся:

 

— Понимаю, почему же? Я хочу спросить, какие тут порядки. На каникулы отпускают?

 

— Только приехал — и уже о каникулах думаешь.

 

— Ну, а письма можно?

 

— Конечно, можно. Только я никому не пишу.

 

Соня поднялась.

 

— Ладно, заболталась я с тобой. Ритка, пошли.

 

Я оглянулся: что за дела? Какая еще Ритка?

 

Но за спиной у меня никого не было.

 

— Пошли, я же тебя слышу, — сказала Соня, глядя в угол. — Дай человеку отдохнуть.

 

Молчание.

 

— Кошка? — с надеждой спросил я.

 

— Не кошка, а Черепашка, — сказала Соня и, схватив со стола какой-то блокнот, кинула его в стенку. — Вот тебе, бессовестная!

 

— Сама бессовестная! — пискнули в углу, и дверь, приоткрывшись, с силой захлопнулась.

„Так, — подумал я. — Говорящая черепашка. Час от часу не легче. Значит, там, в саду, со стрекозой мне ничего не почудилось“.

 

— Черепашка, — повторил я. — А почему Ритка? Это вы ее так зовете?

 

Соня посмотрела на меня и засмеялась.

 

— Да это Ритка и есть. Ритка Нечаева по прозвищу Черепашка. А не наоборот.

 

Я смутился:

— И давно она здесь сидит?

 

Еще не хватало, чтобы какая-то Ритка Нечаева увидела, как я пл¡чу.

 

— Не волнуйся, — успокоила меня Соня. — мы с ней вместе пришли. Любопытная очень.

 

— А ты что, ее слышишь?

 

— Так она ж блокироваться не умеет. Кстати, поздравляю: ты ей понравился.

 

Я смутился еще больше.

 

— Ну, а вообще-то как?… Хорошие ребята?

 

— Одарёныши, — ответила Соня. — Ладно, я пошла. Перестало болеть?

 

— Перестало. Тебе бы медсестрой работать.

 

— Врешь, не перестало. Ну, пока.

 

— Подожди! — крикнул я ей вдогонку. — А зачем вообще всё это нужно?

 

— Ну и каша у тебя в голове! Совершенно не умеешь думать, — сказала Соня, стоя уже в дверях. — Что нужно? Кому нужно?

— Например, Иванову.

 

— Так и говори. Не знаю я, зачем это ему нужно. Школа экспериментальная, единст-венная в России.

 

— А может, и в мире, — сказал я.

— А может, и в мире, — согласилась Соня.

 

17

 

Оставшись один, я обследовал все углы комнаты, попинал ногой пустоту между шкафом и дверью, пошарил за занавеской и в ванной: мало ли чего можно здесь ожидать. Человек, к примеру, переодеваться задумал, а в углу наблюдатели сидят.

 

Вроде бы никого постороннего не осталось.

 

Потом я подошел к письменному столу.

 

На столе лежало мое расписание. именно мое, персональное, а чтоб не было сомнений — над рамочкой написано:

 

„Занятия Алексея (первый концентр):

 

Математика. Спецкурс. АТ.

Математика. Элементарная физика. Спецкурс.

Математика. АТ. Элементарная химия.

Математика. Общая биология. Спецкурс.

Математика. АТ. Элементарная физика.

Математика. АТ. Элементарная химия.

Математика. Общая биология. АТ.

АТ. Спецкурс. АТ“.

 

Очень озадачило меня мое расписание.

 

Озадачило и расстроило: космосом от него и не пахло. Не было никаких космических дисциплин типа ракетостроения или хотя бы астрономии.

 

Ну, допустим, АТ — это и есть та самая аутогенная тренировка.

 

Спецкурс — дело важное, нет возражений.

 

Но где литература, история, география? Где, в конце концов, иностранные языки?

И зачем так много математики? Это ж шерстью можно обрасти.

 

Уроки с восьми до двух и с четырех до семи — ладно, стерпим.

 

Но простите за глупый вопрос: по субботам-воскресеньям здесь тоже учатся? Да еще, наверно, задания на дом дают опупенные. Каторга, а не жизнь.

 

Спасибо хоть, что в воскресенье без математики обошлись.

 

Да, но почему я решил, что это воскресенье?

 

День, свободный от математики, был по счету восьмым.

 

Я пересчитал еще раз — точно, восьмым.

 

Может, опечатка, а может специально, чтобы сбить переростка с панталыка.

 

Чтоб мозги у него юзом пошли.

 

Ну, тогда, мужики, вы своего добились.

 

18

 

Тут за окном у меня что-то мелькнуло.

 

Если птица — то очень большая. Гриф или кондор, никак не иначе.

 

А может быть, птеродактиль.

 

Я посмотрел в окно — и ахнул.

 

Высоко над пальмами летали две человеческие фигурки: белобрысый мальчишка и рыжая девчонка, оба с развевающимися волосами, оба в синих тренировочных костюмах.

 

Плавая в воздухе, они выделывали хитрые штуки: вертелись в сальто, ловили друг друга за руки, как в цирке.

 

Но никаких тросов и перекладин не было видно.

 

Просто они летали.

 

Ничего удивительного.

 

Почему ребятишкам не полетать — если есть желание и свободное время?

 

Я вздохнул, отошел от окна и лег на постель.

Тут над ухом у меня раздался леденящий вой, и скрипучий голос произнес:

 

— Вы-ы-пустите меня отсюда!..

 

Я вскочил, волосы у меня встали дыбом.

 

Но, подумав, успокоился. Как сказала Соня, одарёныши, что с них возьмешь?

 

— Кончайте баловаться! — сказал я сердито. — Дайте с дороги отдохнуть.

Взял с полки Конан-Дойла, попытался читать.

 

Но чтение не доставило мне никакой радости. Я чувствовал себя — ну, в точности как Ванька Жуков: забитый сирота, попавший в большой город к чужим недобрым людям.

 

Надо было как-то отвлечься от горестных дум.

 

Отвлечься — значит, поспать или поесть.

 

Спать мне пока еще не хотелось. Оставался только один вариант.

 

И, отложив книжку, я отправился в столовую.

 

19

 

В светлом зале на первом этаже расставлены были обычные общепитовские столики, разноцветные пластиковые стулья. Пол здесь был такой же неряшливый, как и во всей школе.

 

У окна стоял широкий никелированный прилавок, совершенно пустой.

 

Может, одарёныши всё уже съели?

 

Лопать захотелось — до ужаса. Хоть бы хлеба кусок и холодную котлету.

 

За время родительских разладов я пр


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: