Отныне нас будет меньше удивлять, что эстетическое значение, уже одними своими ресурсами, может открывать дорогу таксономии и даже предвосхищать некоторые из ее результатов

Планы семинарских занятий

Семинар 1 «Культура первобытного общества»

Задание к семинару:  Прочитайте и проанализируйте предложенные отрывки.

Тайлор Э. Первобытная культура

 

Исследуя культуру отсталых обществ, мы не только не имеем в своем распоряжении математически определенных фактов новейшей статистики, но должны составлять суждение о положении диких племен по несовершенным отчетам путешественников и миссионеров или даже основываться на остатках доисторических обществ, самые имена и языки которых для нас безвозвратно потеряны. С первого взгляда все это может показаться весьма неопределенным и малообещающим материалом для научного исследования. Но в действительности эти данные вовсе не оказываются неопределенными или мало обещающими, а представляют собой ясный и точный материал. Вследствие того, что они разносторонне характеризуют и отображают положение того племени, к какому относятся, они в действительности способны выдержать сравнение с отчетами статистики. Дело в том, что каменный наконечник стрелы, украшенная рельефами палица, идол, могильный холм, в котором были погребены рабы и имущество, предназначенные для пользования покойника, рассказы о приемах колдуна для вызывания дождя, таблица чисел, спряжение глагола могут сами по себе характеризовать и отображать известную сторону культуры у данного народа с такою же достоверностью, как правильные таблицы количества смертей от отравления и число ввезенных ящиков чая выражают различным образом другие стороны быта и культуры целого общества.

Мы знаем, каким образом искусства, обычаи и идеи образуются в нашей собственной среде в процессе соединенной деятельности многих индивидов, действия которых с их мотивами и последствиями иногда являются вполне заметными для нас. История каждого изобретения, воззрения или обряда есть история внушения и восприятия, поощрения и противодействия, личных стремлений и групповых предрассудков. Действующие здесь индивиды поступают сообразно своим собственным мотивам, которые определяются их характером и объективными обстоятельствами. Таким образом, иногда мы можем заметить, как индивиды действуют для своих личных целей, мало заботясь о последствиях своей деятельности для всего общества, а иногда мы можем изучать движения народных масс, где индивиды, являющиеся их участниками, оказываются совершенно вне нашего наблюдения. Зная, что коллективная социальная деятельность есть только сумма проявлений многих отдельных лиц, мы видим совершенно ясно, что оба эти метода исследования при правильном применении их непременно должны быть согласованы между собой.

Изучая различные обычаи и воззрения, мы неизменно убеждаемся в наличии причинности, лежащей в основе явлений человеческой культуры, в действии законов закрепления и распространения, сообразно которым эти явления становятся устойчивыми, характерными элементами общественной жизни на определённых стадиях культуры. Но, отдавая должное доказательствам, мы должны, однако, быть осторожны, чтобы избежать здесь подводных камней, опасных для неопытных исследователей. Без сомнения, взгляды и привычки, одинаково принадлежащие значительной части человечества, в большинстве случаев обязаны своим происхождением здравому суждению и практической мудрости. Но во многих других случаях мы видим совершенно иное. То обстоятельство, что многие общества людей верили влиянию дурного глаза и различных созвездий, приносили в жертву духам умерших рабов и различные предметы, поддерживали предания об исполинах, убивающих чудовищ, и о людях, обращающихся в зверей, дает основание заключать, что подобные идеи были порождены какими-то определенными причинами. Однако это еще вовсе не позволяет утверждать, что упомянутые обряды действительно полезны, верования рациональны и предания достоверны.

· Леви-Стросс К. Первобытное мышление

 

ГЛАВА I Наука конкретного

Долгое время нам доставляло удовольствие ссылаться на языки, где отсутствуют термины для выражения таких понятий, как дерево или животное, хотя там можно найти все необходимые слова для подробного инвентаря видов и разновидностей. Однако, привлекая на помощь эти факты для подтверждения мнимой неспособности "примитивов" к абстрактному мышлению, с самого начала упускались другие примеры, свидетельствующие о том, что богатство абстрактных выражений не является достоянием лишь цивилизованных языков. Так, в чинук, языке северо-запада Северной Америки, абстрактные выражения используются для обозначения множества свойств либо качеств живых существ и вещей. "Такой способ, — как говорит Боас, — здесь встречается чаще, чем в каком-либо дротом известном мне языке". Предложение: "Злобный мужчина убил бедного ребенка" • — передается в чинук посредством: "Злоба мужчины убила бедность ребенка". Чтобы выразить мысль о том, что женщина пользуется слишком маленькой корзинкой, говорится: "Она вкладывает корни лапчатки в малость корзинки для раковин" (Boas 2, р. 657— 658).

Впрочем, в любом языке дискурс и синтаксис предоставляют резервы, необходимые для возмещения пробелов словаря. И тенденциозный характер аргументации, приведенной в предыдущем абзаце, вполне очевиден, если принять во внимание, что и противоположная ситуация, то есть такая, в которой наиболее общие термины берут верх над специфическими наименованиями, также использовалась для подтверждения интеллектуальной скудости дикарей:

"Из растений и животных индеец дает наименования только полезным либо вредным видам; прочие классифицируются без различия как птица, вредоносная трава и т. д." (Krause, р. 104).

Сравнительно недавний наблюдатель подобным же образом полагает, что туземец дает наименования и воспринимает их только в отношении своих потребностей: вспоминаю еще о веселье, вызванном среди моих друзей на Маркизских островах... интересом (на их взгляд, совершенно глупым), проявленным ботаником нашей экспедиции 1921 г. к "вредоносным травам" без наименования ("без употребления"), которые он собрал и о которых желал узнать, как они называются" (Handy et Pukui, р. 119 n. 21).

Однако Генди сравнивает это безразличие к конкретике с тем, какое в нашей цивилизации специалист выказывает к феноменам, не относящимся непосредственно к сфере его интересов. И когда его сотрудница-туземка подчеркивает, что на Гавайях "каждая ботаническая, зоологическая либо неорганическая форма, о которой известно, что она имеет наименование (и персонализирована), это вещь... употребимая", она при этом добавляет: "тем либо иным образом" — и уточняет, что если "несчетное разнообразие живых существ моря и леса, метеорологических или морских феноменов не имеют названия", то это обусловлено тем, что их не считают "полезными или... достойными интереса". Эти последние термины не эквивалентны, поскольку один из них располагается в практическом плане, а другой — в теоретическом. Продолжение текста это подтверждает, усиливая второй аспект за счет первого: "Жизнь — это опыт, наделенный строгим и точным значением" (ibid., р. 119).

Вот ответ для Океании двух уже цитированных авторов на замечание Тессмана в связи с фангами Габона, отметившего "точность, с какой они распознают малейшие различия видов внутри одного и того же рода" (с. 71):

"Обостренные способности туземцев позволили им точно замечать родовые черты всех живущих природных видов, суши и моря, равно как и едва уловимые изменения природных явлений — ветра, освещенности, характера погоды, ряби на воде, изменения в прибое, водные и воздушные течения" (Handy et Pukui, р. 119).

Столь простой обычай, как жевание бетеля, предполагает у хануну Филиппин знание четырех разновидностей орехов арековой пальмы и восьми заместительных продуктов, пяти разновидностей бетеля и пяти заместительных продуктов (Conklin 3):

"Вся или почти вся деятельность хануну требует интимной непринужденности в обращении с местной флорой и точного знания ботанических классификаций. В противоположность мнению, что общества, живущие в экономике пропитания, используют лишь малую долю местной флоры, здесь эта доля составляет около 93%" (Conklin 1, р. 249).

He менее верно это положение и в отношении фауны: "Хануну классифицируют местные формы птичьей фауны по 75 категориям... они различают около 12 видов змей... 60 типов рыб... более дюжины морских и пресноводных раков, столько же типов пауков и многоножек... Тысячи форм насекомых сгруппированы в 108 поименованных категорий, из них 13 для муравьев и термитов... Они различают более 60 классов морских моллюсков и более 25 — земляных и пресноводных моллюсков... 4 типа пиявок, пьющих кровь..."; всего учтен 461 зоологический тип (ibid., р 67—70).

По поводу филиппинских пигмеев один биолог выразился следующим образом:

"Характерная черта негритосов, отличающая их от соседних с ними христиан равнин, состоит в их неисчерпаемых познаниях растительного и животного царства. Это знание включает в себя не только специфическое отождествление феноменального числа видов растений, птиц, млекопитающих и насекомых, но также осведомленность о привычках и нравах каждого вида..."

"Негритос полностью интегрирован в свою среду, и, что еще более важно, он непрестанно изучает все, что его окружает. Часто я видел, как какой-либо негритос, не уверенный в распознавании растения, пробовал на вкус его плод, обнюхивал листья, отламывал и изучал стебель, осматривал особенности местонахождения. И только приняв в расчет все эти данные, он объявлял, знает либо нет это растение".

Показав, что туземцы интересуются также и не употребляемыми ими растениями, ввиду значимых отношений, связывающих эти растения с животными и насекомыми, тот же автор продолжает:

"Обостренное наблюдательское чутье у пигмеев, их ясное осознание отношений между растительной и животной жизнью... ярко иллюстрируются их дискуссиями о нравах летучих мышей. Тидидин живет на высохшей листве пальм, дикидик — под листьями дикого банана, лит лит — среди бамбука, колумбой — в полостях древесных стволов, бонанаба — в густых деревьях и так далее".

"Итак, негритосы пинатубо знают и различают нравы 15 видов летучих мышей. Тем не менее верно и то, что их классификация летучих мышей, как и классификация насекомых, птиц, млекопитающих, рыб и растений, покоится главным образом на физических сходствах и различиях".

Такое познание, как и соответствующие ему лингвистические средства, распространяется также на морфологию. В языке тева имеются особые термины почти для каждой части тела птиц и млекопитающих (Hendersson et Harrington, р. 9). Для морфологического описания листьев деревьев и растений используется 40 терминов, имеется 15 различных терминов, соответствующих разным частям растения.

Для описания составных частей и свойств растений хануну употребляют более чем 150 терминов, коннотирующих категории, по свойствам которых они идентифицируют растения и "обсуждают между собой •сотни черт, играющих различительную роль для растений, а часто и соответствующих таким значимым свойствам, как лекарственные и пищевые" (Conklin 1, р. 97). Пинатубо, у которых насчитывается более 600 наименованных растений, "не только обладают чудесными знаниями этих растений и способов их употребления; они используют около 100 терминов для описания их частей и характерных аспектов" (R. В. Fox,P. 179).

Ясно, что настолько систематически развитое знание не может быть функцией лишь практического употребления. Подчеркнув богатства и точность зоологических и ботанических познаний индейцев северо-востока США и Канады: монтане, наскапи, микмак, малесит. пенобскот, — этнолог, изучивший их наилучшим образом, продолжает:

"Здесь можно было бы ожидать знания о том. что составляет повадки крупной дичи, которая дает пищу и сырье для туземного производства. Неудивительно... что охотник-пенобскот из Мэн располагает лучшими практическими познаниями о повадках и характере лося, чем самый крупный эксперт-зоолог. Но когда мы оцениваем подлинное достоинство того усердия, с каким индейцы берутся за наблюдение и систематизацию научных фактов, относящихся к низшим формам животной жизни, то позволительно выказать некоторое удивление".

Природные продукты, используемые сибирскими народами в медицинских целях, иллюстрируют своим точным определением и той специфической ценностью, которая им придается, усердие, изобретательность, внимание к деталям, к тонким различиям, присущие наблюдателям и теоретикам в обществах этого типа: пауки и белые черви проглатываются (у ительменов и якутов) от бесплодия; жир черного скарабея (у осетин) — от водобоязни, раздавленный таракан, куриная желчь (у русских Сургута) — от опухоли и грыжи; отмоченные красные черви (у якутов) — от ревматизма; желчь щуки (у бурятов) — от глазных болезней; слизень, рак, употребляемые живьем (у русских Сибири), — от эпилепсии и любых других заболеваний; прикосновение к телу клювом дятла, кровью дятла, вдыхание в нос порошка из высушенного дятла проглатывание яйца кукши (у якутов) — соответственно от зубной боли от выпадения и болезней волос, от туберкулеза; кровь куропатки, лошадиный пот (у ойротов) — от грыж и бородавок; голубиный бульон (у бурятов) — от кашля; порошок из измельченной лапы птицы тилегус (у казахов) — от укуса бешеной собаки; высушенная летучая мышь, подвешенная на шею (у русских Алтая) — от лихорадки; капли воды, взятой из сосуда, подвешенного к гнезду птицы ремиз (у ойротов), — от глазных болезней. Буряты считают, что мясо медведя обладает семью терапевтическими качествами, его кровь — пятью, сало — девятью, мозг — двенадцатью, желчь — семнадцатью и шерсть — двумя. И еще в отношении медведя: калары собирают его затвердевшие экскременты сразу после выхода зверя из зимней спячки для лечения от запоров (Зеленин, с. 47—59). В исследовании Лёба мы найдем столь же богатый репертуар у одного из африканских племен.

Исходя из таких примеров, которые, вероятно, можно позаимствовать во всех регионах мира, мы легко можем сделать вывод, что виды животных и растений известны туземцам не потому, что они полезны: напротив, их объявляют полезными или интересными, поскольку ранее они были уже известны.

Можно возразить, что такая "наука" не может быть полезной в практическом плане. Но она и не выдвигает на первый план практическую пользу. Она отвечает интеллектуальным побуждениям, прежде чем или вместо того, чтобы удовлетворять нужды.

Вопрос заключается не в знании того, излечивает ли прикосновение клюва дятла от зубной боли, но, возможно, в определенной точке зрения: чтобы "совместно действовали" клюв дятла и человеческий зуб (конгруэнтность, ее терапевтическая формула, наряду с прочим, образует и гипотетическое приложение) и чтобы посредством такой группировки вещей и существ ввести в мир начало порядка. Классификация, какой бы она ни была, ценна сама по себе — это лучше, чем отсутствие всякой классификации. Как пишет один современный теоретик таксономии (таксономия – учение о принципах и практике классификации и систематизации сложноорганизованных иерархически соотносящихся сущностей):

"Ученые сносят сомнения и неудачу, тут уже ничего не поделаешь. Но беспорядок — это единственная вещь, с которой они не могут и не должны мириться. В целом задача чистой науки — привести к наиболее высокому и наиболее сознательному уровню редукцию хаотического способа постижения, начавшегося в низшем и действительно бессознательном плане с началом самой жизни. В определенных случаях можно задаться вопросом, является ли разработанный тип порядка объективной чертой феноменов или приспособлением, сконструированным ученым. Этот вопрос непрестанно поднимается по поводу таксономии животных... Однако фундаментальный постулат науки — то, что сама природа занимается упорядочиванием и... если верно, что систематика отражает такое упорядочивание, то термины систематики и теоретической науки можно рассматривать в качестве синонимов" (Simpson, р. 5).

А ведь это требование порядка лежит в основании мышления, называемого нами первобытным, поскольку оно лежит в основании всякого мышления; признав наличие этих общих свойств, нам будет легче приступить к тем мыслительным формам, которые представляются весьма чуждыми нам.

"Каждая сакральная вещь должна быть на своем месте", — глубокомысленно заметил один туземный мыслитель (Fletcher 2, р. 34).

Можно даже сказать, что именно пребывание на своем месте делает ее сакральной, поскольку при нарушении, хотя бы даже мысленном, этого оказался бы разрушенным весь мировой порядок; следовательно, вещь, занимая принадлежащее ей место, способствует поддержанию его. Тонкости ритуала, которые могут показаться бесполезными, когда их рассматривают поверхностно и извне, объясняются заботой о том, что можно было бы назвать "микрораспределением": не упустить никакое существо, объект или аспект, с тем чтобы отвести ему место внутри какого-либо класса. В этом отношении особенно показательна церемония хако у индейцев пауни, потому что она достаточно хорошо проанализирована. Моление, сопровождающее переход через реку, делится на несколько частей, относящихся к различным моментам: когда путники вступают в воду, когда движутся в ней, когда вода полностью покрывает их ноги; призыв к ветру разделяет моменты, когда прохлада ощущается только частями тела, погруженными в воду, затем — другими и, наконец, всей кожей: "только тогда мы можем продвигаться в безопасности" (ibid., р. 77—78). Как уточняет информатор, "мы должны обращаться со специальными заклинаниями ко всем вещам, которые встречаем, так как Тирава, верховный дух, пребывает в каждой вещи, и все, что мы встречаем на протяжении пути, может помочь нам... Нас наставили уделять внимание всему, что мы видим" (ibid., р. 73—81).

Эта забота об исчерпывающем наблюдении и о систематической инвентаризации отношений и связей может иногда привести к результатам добротного научного качества: например, у индейцев блэкфут, диагносцирующих приближение весны по степени развития бизоньих плодов, извлекаемых из утробы самок, убитых на охоте. И все-таки нельзя отделять подобные успехи от стольких других соотнесений такого же рода, которые наука объявляет иллюзорными. Но разве не верно, что магическое мышление, эта "гигантская вариация на тему принципа причинности", как говорили Юбер и Мосс (Hubert et Mausse 2, р. 61), отличается от науки не столько незнанием или пренебрежением детерминизмом, сколько требованием более властного и более прямолинейного детерминизма, который наука может счесть безрассудным или поспешным?

"Рассматриваемое в качестве системы естественной философии, оно {колдовство} подразумевает некую теорию причин: неудача проистекает
от колдовства, действующего сообща с природными силами. Поднимет ли человека на рога буйвол, сломается ли чердак, опоры которого подточены термитами, и упадет человеку на голову, или он подхватит цереброспинальный менингит, азанде станут утверждать, что буйвол, чердак или болезнь — это причины, соединяющиеся с колдовством, чтобы убить человека. За буйвола, чердак, болезнь колдовство не в ответе, поскольку они существуют сами по себе; но ему присуще быть тем особенным обстоятельством, которое ставит их в деструктивную связь с определенным индивидом. Чердак бы обвалился во всех случаях, но именно из-за колдовства он упал в данный момент, когда внизу отдыхал данный человек. Среди всех этих причин только колдовство допускает коррективное вмешательство, так как оно идет от личности. Нет возможности выступить против буйвола и чердака, даже если их также признать в качестве причин, они не значимы в плане социальных связей" (Evans-Pritchard 1, р. 418—419).

Итак, с этой точки зрения первое различие между магией и наукой заключается, вероятно, в том, что одна из них постулирует всеобщий и полный детерминизм, в то время как другая действует, различая уровни, и только некоторые из них допускают формы детерминизма, непреложные, как считается, для других уровней. Но нельзя ли пойти дальше и рассмотреть строгость и точность, подтверждаемые магическим мышлением и ритуальной практикой, в качестве выражения бессознательного постижения истины детерминизма как способа существования научных феноменов, приняв, таким образом, что детерминизм в целом угадывался и осуществлялся до того, как быть познанным и почитаемым? Магические верования и обряды оказались бы тогда выражением веры в науку, которой еще предстоит родиться.

Более того. По своей природе эти антиципации* могут порой не только увенчаться успехом, но и предвосхищать — как самое науку, так и методы, усваиваемые ею на продвинутой стадии ее развития, а также и ее результаты.

Для логики ощущений табачный дым может оказаться пересечением двух групп вещей: одной, охватывающей жареное мясо и коричневые корки хлеба (как табак, они суть соединения азота); и другой, в которую входят: сыр, масло и мед — ввиду наличия в них диацетила. Дикая вишня, корица и херес образуют одну группу, вовсе не только по впечатлению, но и по разумению, поскольку все запахи канадского чая ("винтергрин"), лаванды и банана объясняются присутствием эфира. Интуиция, как таковая, вероятно, побуждает объединять в одну группу лук, чеснок, капусту, репу, редис и горчицу, хотя ботаника отделяет лилейные от крестоцветных. Удостоверяя свидетельства органов чувств, химия доказывает, что эти совершенно разные семейства могут быть объединены в другом плане: они содержат серу (К. W.). Первобытный философ или поэт мог бы, вероятно, обнаружить эти группировки, вдохновляясь рассмотрением, чуждым для химии или для другой научной отрасли: этнографическая литература обнаруживает множество подобных группировок, имеющих не меньшую практическую и эстетическую ценность. Однако это не только результат ассоциативного исступления, порой сулящего успех благодаря простой игре случая. Симпсон еще более вдохновенно, чем в вышеупомянутом отрывке, где он начинает эту интерпретацию, показал, что потребность в организации (упорядочении) является общей для искусства и для науки, вследствие чего "таксономия, которая и есть упорядочение в высшей степени, обладает выдающейся эстетической значимостью" (1. с., р. 4).


Отныне нас будет меньше удивлять, что эстетическое значение, уже одними своими ресурсами, может открывать дорогу таксономии и даже предвосхищать некоторые из ее результатов.

Магическое мышление — это не дебют, начало, набросок или часть еще не воплощенного целого; оно формирует вполне отчетливую систему, независимую от другой системы, которая будет образовывать науку, за исключением формальной аналогии, сближающей их и делающей из первой нечто вроде метафорического выражения второй. Итак, вместо того чтобы противопоставлять магию и науку, стоило бы расположить их параллельно, как два способа познания, не равных по теоретическим
и практическим результатам (ибо при таком подходе верно, что наука достигает больших успехов, чем магия, хотя магия предуготавливает науку в том смысле, что и она иной раз преуспевает), но не по роду ментальных операций, которыми обе они располагают и которые отличны не столько по своему характеру, сколько по типу явлений, к каковым они прилагаются.

На деле эти отношения проистекают из тех объективных условий в которых проявляются магическое и научное познание. История последнего достаточно коротка, чтобы мы были хорошо о нем информированы; однако то, что возраст современной науки насчитывает лишь несколько столетий, ставит проблему, по поводу которой этнологи недостаточно размышляли; неолитический парадокс — вот вполне подходящее для нее название.

Именно в неолите человек утверждает господство великих искусств цивилизации: гончарства, ткачества, земледелия и доместикации животных. Сегодня никому и в голову не пришло бы объяснять эти огромные достижения неожиданной аккумуляцией серии открытий, совершенных случайно либо обнаруженных наблюдателем, пассивно регистрировавшим определенные природные явления*.

Каждая из техник предполагает столетия активного и методичного наблюдения, проверки смелых гипотез, отвергаемых либо доказываемых посредством неустанно повторяемых опытов. Отметив скорость, с какой растения из Нового Света акклиматизировались на Филиппинах, были восприняты и получили наименование от туземцев, которые во многих случаях, кажется, даже открыли их употребление в качестве лекарства, строго соответствующее их традиционному употреблению в Мексике, один биолог интерпретирует данный феномен следующим образом:

"Растения, листья или стебли которых имеют горький привкус, обычно используются на Филиппинах от болей в желудке. Любое вводимое растение, имеющее такое свойство, вскоре будет опробовано. Благодаря тому что большая часть жителей Филиппин постоянно проводит опыты над растениями, они быстро научаются в категориях собственной культуры распознавать возможное употребление привезенных растений" (R. В. Fox, р. 212—213).


Чтобы преобразовать сорняк в культурное растение, дикого зверя — в домашнее животное, выявить в том и другом пищевые или технологические качества, которые первоначально полностью отсутствовали или, возможно, о них едва подозревали; чтобы сделать из нестойкой глины, склонной к разрыхлению, распылению или растрескиванию, прочную и герметичную посуду (предварительно найдя среди множества органических и неорганических материалов тот, что наиболее пригоден для обезжиривания, а также — подходящее топливо, температуру и время обжига, степень продуктивного окисления); чтобы разработать техники, часто длительные и сложные, позволяющие превращать ядовитые зерна или корни в съедобные, а также использовать их токсичность для охоты, военных целей, для ритуала, потребовалась, несомненно, поистине научная установка ума, усердная и всегда бдительная любознательность, аппетит к познанию ради удовольствия познавать, поскольку лишь малая доля наблюдений и опытов (которые, как можно предположить, вдохновлялись с самого начала и главным образом вкусом к знаниям) приносила практические, непосредственно употребимые результаты. И мы еще оставляем в стороне металлургию бронзы и железа, драгоценных металлов и даже простую обработку природной меди путем ковки, появившуюся на несколько тысяч лет ранее металлургии, а ведь все это уже требует весьма продвинутой технической компетентности.

Человек неолита или протоистории является, следовательно, наследником длительной научной традиции. Однако, если разум, вдохновлявший его, как и всех его предшественников, был в точности таким же, как у современных людей, то чем же можно объяснить, что он остановился и что далее следуют, наподобие лестничной площадки, несколько тысячелетий застоя между неолитической революцией и современной наукой? Этот парадокс допускает только одно решение: существуют два различных способа научного мышления, являющиеся функциями (конечно, не неравных стадий развития человеческого разума) двух разных стратегических уровней, на которых природа подвергается атаке со стороны научного познания, один приблизительно прилажен к восприятию и воображению, другой расторможен, как если бы необходимые связи, составляющие предмет всякой науки, будь то неолитическая или современная, могли постигаться двумя различными путями — весьма близким к чувственной интуиции и другим, более отдаленным от нее.

Любое классифицирование имеет превосходство над хаосом; и даже классификация на уровне чувственных качеств — этап в направлении к рациональному порядку. Если требуется классифицировать совокупность различных фруктов, варьирующих по плотности на сравнительно более тяжелые и более легкие, то законно начать с отделения груш от яблок, поскольку их форма, окраска и вкус не связаны с весом и объемом. А среди яблок более тяжелые проще отличить от менее тяжелых, если яблоки не будут смешаны с фруктами, имеющими иной внешний вид. Уже из этого примера видно, что даже на уровне эстетического восприятия классифицирование имеет свое достоинство.

С другой стороны, даже если бы не было необходимой связи между чувственно воспринимаемыми качествами и свойствами, существует по меньшей мере одно действительное отношение в огромном числе случайных, и генерализация этого отношения, пусть и не имеющая рассудочного обоснования, может в течение длительного времени быть выгодной операцией, теоретически и практически. Никакие из ядовитых соков не являются жгучими или горькими; однако природа такова, что - более рентабельно — для мышления и для действия — поступать так, как если бы эквивалентность, удовлетворяющая эстетическому чувству, также соответствовала объективной реальности. Отвлекаясь от отыскания причинных связей, отметим вероятность того, что виды, наделенные
какой-либо замечательной чертой — формой, окраской или запахом — открывают наблюдателю то, что можно было бы назвать "правом следования"; позволяют постулировать, что эти видимые черты являются знаком скрытых, столь же специфических свойств. Добавим, что отношение между ними, будучи само по себе чувственным (зерно в форме зуба как бы оберегает от змеиных укусов, желтый сок — специфическое средство от расстройств желчного пузыря и т. д.), имеет, пусть временно, большую ценность, чем индифферентность к какой бы то ни было связи. Ибо классифицирование, пусть причудливое и произвольное, сберегает богатство и разнообразие инвентарного описания; учитывая все, оно облегчает построение "памяти".

Однако неоспорим факт, что такие методы смогли привести к определенным результатам, необходимым для того, чтобы человек атаковал природу обходным путем. Далекие от жизни, как мы часто думаем, результаты "действия фантазий" — мифы и ритуалы, повернутые спиной к реальности, основной своей ценностью имеют сохранение вплоть до наших дней в остаточной форме способов наблюдения и рефлекии, которые были (и, несомненно, остаются) приспособленными к открытиям определенного типа — открытиям, санкционированным природой, начиная с умозрительной организации, умозрительного использования чувственных данных о мире в ощутимых терминах. Эта наука конкретного, по существу, должна была сводиться к иным результатам, чем те, которых добиваются точные и естественные науки, но она была не менее научной, и ее результаты были не менее реальными. Удостоверенные за десять тысяч лет до других, они по-прежнему составляют субстрат нашей цивилизации.

Впрочем, существует одна форма деятельности, позволяющая достаточно хорошо воспринять в техническом плане то, что в умозрительном плане могло быть наукой, которую мы предпочитаем называть "первичной", а не примитивной. Такую деятельность обычно обозначают словом бриколаж (bricolage). В своем прежнем значении глагол bricoler применяется к игре в мяч, к бильярду, к охоте и верховой езде — обычно чтобы вызвать представление о неожиданном движении: отскакивающего мяча, лошади, сходящей с прямой линии, чтобы обойти препятствие. В наши дни бриколер — это тот, кто творит сам, самостоятельно, используя подручные средства в отличие от средств, используемых специалистом. Однако суть мифологического мышления состоит в том, чтобы выражать себя с помощью репертуара причудливого по составу, обширного, но все же ограниченного; как-никак, приходится этим обходиться, какова бы ни была взятая на себя задача, ибо ничего другого нет под руками. Таким образом, мышление оказывается чем-то вроде интеллектуального бриколажа (что объясняет отношения, наблюдаемые между ними).

Подобно бриколажу в техническом плане, мифологическая рефлексия может достигать в плане интеллектуальном блестящих и непредвиденных результатов. Соответственно часто отмечался мифопоэтичес-
кий характер бриколажа: в так называемом "грубом", или "наивном", искусстве, в фантастической архитектуре виллы Шёваль-почтальона(3), в декорациях Жоржа Мелье(4),: или же в архитектуре, которую обессмертили "Большие ожидания" Диккенса, но которая, несомненно, сначала вдохновлялась пригородным, "замком" М. Веммика, с его миниатюр-ным подъемным мостом, с его пушкой, возвещающей девять часов, и грядкой салата и огурцов, благодаря чему обитатели замка, если бы потребовалось, смогли бы выдержать осаду...

Сравнение стоит углубить, поскольку оно лучше позволит добраться до реальных отношений между двумя различаемыми нами типами научного познания. Бриколер способен выполнить огромное число разнообразных задач. Но в отличие от инженера ни одну из них он не ставит в зависимость от добывания сырья и инструментов, задуманных и обеспечиваемых в соответствии с проектом: мир его инструментов замкнут, и правило игры всегда состоит в том, чтобы устраиваться с помощью "подручных средств", то есть на каждый момент с ограниченной совокупностью причудливо подобранных инструментов и материалов, поскольку составление этой совокупности не соотносится ни с проектом на данное время, ни, впрочем, с каким-либо иным проектом, но есть результат, обусловленный как всеми представляющимися возможностями к обновлению, обогащению наличных запасов, так и использованием остатков предшествующих построек и руин. Итак, совокупность брико-лерских средств определяется не каким-либо проектом (что бы предполагало, как у инженера, существование и наборов инструментов, и проектов разного рода, по меньшей мере в теории); она определяется лишь своим инструментальным использованием, иначе говоря, если употребить язык бриколера, элементы собираются и сохраняются по принципу "это может всегда сгодиться". Поэтому такие элементы являются полуспециализированными. Этого достаточно, чтобы бриколеру не требовалось оборудования и знаний по всем специальностям, но этого недостаточно, чтобы каждый элемент был подчинен точному и обусловленному использованию. Каждый элемент воспроизводит одновременно целостную совокупность отношений, и конкретных, и потенциальных; это операторы, но пригодные для каких-либо операций одного типа.



Таким же образом элементы мифологической рефлексии всегда расположены на полпути между перцептами и концептами(5). Первые невозможно отделить от той конкретной ситуации, в которой они появились, в то время как обращение ко вторым потребовало бы, чтобы мышление могло, хотя бы на время, заключить в скобки свои проекты. И все же существует посредник между образом и понятием: это знак, так как его всегда можно определить способом, введенным Соссюром в отношении такой частной категории, как лингвистические знаки, как звено между образом и понятием, которые в таком союзе играют роль соответственно означающего и означаемого.

Как и образ, знак — это конкретное бытие, однако он подобен понятию своей референциальной способностью: они оба могут замещать другую вещь. И все-таки в этом отношении понятие обладает неограниченными возможностями, тогда как у знака они ограниченны. Отличие и сходство хорошо выявляются в примере с бриколером; рассмотрим это в действии. Бриколер побуждаем своим проектом, однако его первый практический ход является ретроспективным: он должен вновь обратиться к уже образованной совокупности инструментов и материалов, провести или переделать ее инвентаризацию; и наконец, кроме того, затеять с ней нечто вроде диалога, чтобы составить перечень тех возможных ответов (прежде чем выбирать среди них), которые эта совокупность может предложить по проблеме, поставленной перед ней. Обозревая все эти разнородные предметы, составляющие его сокровище*, бриколер как бы вопрошает, что каждый из них мог бы "значить" тем самым внося вклад в определение реализуемой целостности. Полученные в конечном счете ответы будут отличаться от инструментальной совокупности только внутренним расположением частей. Вот этот дубовый куб может послужить клином (при недостаточной длине еловой доски) либо подставкой, что позволило бы выгодно представить фактуру и полировку старого дерева. В одном случае он будет протяженностью, а в другом — веществом. Однако эти возможности всегда остаются ограниченными конкретной историей каждой детали, и тем, что в ней предопределено первоначальным использованием, для чего она и была задумана, и теми адаптациями, которым она подвергалась для другого употребления. Подобно образующим единицам мифа, возможные сочетания которых ограничены тем фактом, что они заимствованы из языка, где они уже обладают определенным значением, ограничивающим свободу маневрирования, элементы, собираемые и используемые бриколером, "предварительно напряжены" (Levi-Strauss 5, р. 35). С другой стороны, решение зависит от возможности переместить какой-то другой элемент на вакантную функцию так, что любой выбор повлечет за собой полную реорганизацию структуры, которая никогда не будет такой, какая смутно грезится, и не какой-либо иной, какая могла бы быть предпочтительней.

Несомненно, инженер тоже вопрошает, поскольку наличие некоего "собеседника" обусловлено для него тем, что его средства, его способности и знания никогда не безграничны, и он, в такой негативной форме, наталкивается на сопротивление, с которым ему необходимо договариваться. Можно сказать, что он вопрошает универсум, тогда как бриколер адресуется к коллекции из остатков человеческой деятельности, то есть к какой-то подсовокупности культуры. Впрочем, теория информации показывает, насколько возможно, а часто и полезно, сводить демарши физика к своего рода диалогу с природой. Это, вероятно, смягчает то различие, которое мы пытаемся очертить. Однако отличие все же останется, даже если принять во внимание, что ученый никогда не вступает в диалог с чистой природой, а лишь с конкретным состоянием отношений между природой и культурой, определяемым историческим периодом, в котором он живет, цивилизацией того времени и имеющимися в его распоряжении материальными средствами. Перед лицом данной задачи он не более, чем бриколер, обладает свободой действия; и ему также придется начать с инвентаризации прежде определившейся совокупности теоретических и практических знаний, технических средств, ограничивающих возможные решения.

Источник:
Леви-Стросс, К. Первобытное мышление / К. Леви-Стросс; пер., вступ. ст. и прим. А. Б. Островского. — М.: Республика, 1994. — 384 с.: ил. — (Мыслители XX в.)

 

 

 



Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: