Александр Сергеевич Пушкин. Критика и публицистика

----------------------------------------------------------------------------

(Государственное издательство Художественной Литературы. Москва, 1959)

Версия 1.8 от 11 мая 2001 г.

Оригинал: http://www.rvb.ru/pushkin

----------------------------------------------------------------------------

Собрание сочинений А.С. Пушкина в десяти томах. Том шестой

СТАТЬИ И ЗАМЕТКИ 1824-1836

Публикации 1824-1830 гг.

ПИСЬМО К ИЗДАТЕЛЮ "СЫНА ОТЕЧЕСТВА"

В течение последних четырех лет мне случалось быть предметом журнальных

замечаний. Часто несправедливые, часто непристойные, иные не заслуживали

никакого внимания, на другие издали отвечать было невозможно. Оправдания

оскорбленного авторского самолюбия не могли быть занимательны для публики; я

молча предполагал исправить в новом издании недостатки, указанные мне каким

бы то ни было образом, и с живейшей благодарностию читал изредка лестные

похвалы и ободрения, чувствуя, что не одно, довольно слабое, достоинство

моих стихотворений давало повод благородному изъявлению снисходительности и

дружелюбия.

Ныне нахожусь в необходимости прервать молчание. Князь П.А. Вяземский,

предприняв из дружбы ко мне издание "Бахчисарайского фонтана", присоединил к

оному "Разговор между Издателем и Антиромантиком", разговор, вероятно,

вымышленный: по крайней мере, если между нашими печатными классиками многие

силою своих суждений сходствуют с Классиком Выборгской стороны, то, кажется,

ни один из них не выражается с его остротой и светской вежливостью.

Сей разговор не понравился одному из судей нашей словесности. Он

напечатал в 5 Э "Вестника Европы" второй разговор между Издателем и

Классиком, где, между прочим, прочел я следующее:

"Изд. Итак, разговор мой вам не нравится? - Класс. Признаюсь, жаль, что

вы напечатали его при прекрасном стихотворении Пушкина, думаю, и сам автор

об этом пожалеет".

Автор очень рад, что имеет случай благодарить князя Вяземского за

прекрасный его подарок. "Разговор между Издателем и Классиком с Выборгской

стороны или с Васильевского острова" писан более для Европы вообще, чем

исключительно для России, где противники романтизма слишком слабы и

незаметны и не стоят столь блистательного отражения.

Не хочу или не имею права жаловаться по другому отношению и с искренним

смирением принимаю похвалы неизвестного критика.

Александр Пушкин

О г-же СТАЛЬ и о г. А. МУХАНОВЕ

Из всех сочинений г-жи Сталь книга "Десятилетнее изгнание" должна была

преимущественно обратить на себя внимание русских. Взгляд быстрый и

проницательный, замечания разительные по своей новости и истине,

благодарность и доброжелательство, водившие пером сочинительницы, - все

приносит честь уму и чувствам необыкновенной женщины. Вот что сказано об ней

в одной рукописи: "Читая ее книгу "Dix ans d'exil", можно видеть ясно, что,

тронутая ласковым приемом русских бояр, она не высказала всего, что

бросалось ей в глаза {1}. Не смею в том укорять красноречивую, благородную

чужеземку, которая первая отдала полную справедливость русскому народу,

вечному предмету невежественной клеветы писателей иностранных". Эта

снисходительность, которую не смеет порицать автор рукописи, именно и

составляет главную прелесть той части книги, которая посвящена описанию

нашего отечества. Г-жа Сталь оставила Россию как священное убежище, как

семейство, в которое она была принята с доверенностию и радушием. Исполняя

долг благородного сердца, она говорит об нас с уважением и скромностию, с

полнотою душевною хвалит, порицает осторожно, не выносит сора из избы. Будем

же и мы благодарны знаменитой гостье нашей: почтим ее славную память, как

она почтила гостеприимство наше...

Из России г-жа Сталь ехала в Швецию по печальным пустыням Финляндии. В

преклонных летах, удаленная от всего милого ее сердцу, семь лет гонимая

деятельным деспотизмом Наполеона, принимая мучительное участие в

политическом состоянии Европы, она не могла, конечно, в сие время (в осень

1812 года) сохранить ясность души, потребную для наслаждения красотами

природы. Не мудрено, что почернелые скалы, дремучие леса и озера наводили на

нее уныние.

Недоконченные ее записки останавливаются на мрачном описании

Финляндии...

Г-н А.М., {2} пробегая снова книжку г-жи Сталь, набрел на сей последний

отрывок и перевел его довольно тяжелою прозою, присовокупив к оному

следующие замечания на грезы г-жи Сталь: "Не говоря уже о обличении

ветреного легкомыслия, отсутствия наблюдательности и совершенного неведения

местности, невольно поражающих читателей, знакомых с творениями автора книги

о Германии, я в свою очередь был поражен самим рассказом, во всем подобным

пошлому пустомельству тех щепетильных французиков, которые, немного времени

тому назад, являясь с скудным запасом сведений и богатыми надеждами в

Россию, так радостно принимались щедрыми и подчас неуместно добродушными

нашими соотечественниками (только по образу мыслей не нашими

современниками)".

Что за слог и что за тон! Какое сношение имеют две страницы Записок с

"Дельфиною", "Коринною", "Взглядом на французскую революцию" и пр., и что

есть общего между щепетильными (?) французиками и дочерью Неккера, гонимою

Наполеоном и покровительствуемою великодушием русского императора?

"Кто читал творения г-жи Сталь, - продолжает г. А.М., - в коих так

часто ширяется она и пр..., тому точно покажется странным, как

беспредельные леса и пр.... не сделали другого впечатления на автора

"Коринны", кроме скуки от единообразия!" За сим г. А.М. ставит в пример

самого себя. "Нет! никогда, - говорит он, - не забуду я волнения души моей,

расширявшейся для вмещения столь сильных впечатлений. Всегда буду помнить

утра... и пр." Следует описание северной природы слогом, совершенно отличным

от прозы г-жи Сталь.

Далее советует он покойной сочинительнице, посредством какого-либо

толмача, расспросить извозчиков своих о точной причине пожаров и пр.

Шутка о близости волков и медведей к Абовскому университету отменно не

понравилась г-ну А.М.; но г. А.М. и сам расшутился. "Ужели, - говорит он, -

400 студентов, там воспитывающихся, готовят себя в звероловы? В этом случае

академию сию могла бы она точнее назвать псарным двором? Ужели г-жа Сталь не

нашла другого способа отыскивать причин, замедляющих ход просвещения, как,

перерядившись Дианой, заставить читателя рыскать вместе с собою в лесах

финляндских, по порошам за медведями и волками, и зачем их искать в

берлогах?.. Наконец от страха, наведенного на робкую душу нашей барыни", и

проч.

О сей барыне должно было говорить языком вежливым образованного

человека. Эту барыню удостоил Наполеон гонения, монархи доверенности, Байрон

своей дружбы, Европа своего уважения, а г. А.М. журнальной статейки не

весьма острой и весьма неприличной.

Уважен хочешь быть, умей других уважить.

Ст. Ар.

9 июня 1825

1 Речь идет о большом обществе петербургском, прежде 1812 года. Соч.

(Прим. Пушкина.)

2 "Сын отечества", Э 10. (Прим. Пушкина.)

О ПРЕДИСЛОВИИ г-на ЛЕМОНТЕ К ПЕРЕВОДУ БАСЕН И.А. КРЫЛОВА

Любители нашей словесности были обрадованы предприятием графа Орлова,

хотя и догадывались, что способ перевода, столь блестящий и столь

недостаточный, нанесет несколько вреда басням неподражаемого нашего поэта.

Многие с большим нетерпением ожидали предисловия г-на Лемонте; оно в самом

деле очень замечательно, хотя и не совсем удовлетворительно. Вообще там, где

автор должен был необходимо писать понаслышке, суждения его могут иногда

показаться ошибочными; напротив того, собственные догадки и заключения

удивительно правильны. Жаль, что сей знаменитый писатель едва коснулся до

таких предметов, о коих мнения его должны быть весьма любопытны. Читаешь его

статью {1} с невольной досадою, как иногда слушаешь разговор очень умного

человека, который, будучи связан какими-то приличиями, слишком многого не

договаривает и слишком часто отмалчивается.

Бросив беглый взгляд на историю нашей словесности, автор говорит

несколько слов о нашем языке, признает его первобытным, не сомневается в

том, что он способен к усовершенствованию, и, ссылаясь на уверения русских,

предполагает, что он богат, сладкозвучен и обилен разнообразными оборотами.

Мнения сии нетрудно было оправдать. Как материал словесности, язык

славяно-русский имеет неоспоримое превосходство пред всеми европейскими:

судьба его была чрезвычайно счастлива. В XI веке древний греческий язык

вдруг открыл ему свой лексикон, сокровищницу гармонии, даровал ему законы

обдуманной своей грамматики, свои прекрасные обороты, величественное течение

речи; словом, усыновил его, избавя таким образом от медленных

усовершенствований времени. Сам по себе уже звучный и выразительный, отселе

заемлет он гибкость и правильность. Простонародное наречие необходимо должно

было отделиться от книжного; но впоследствии они сблизились, и такова

стихия, данная нам для сообщения наших мыслей.

Г-н Лемонте напрасно думает, что владычество татар оставило ржавчину на

русском языке. Чуждый язык распространяется не саблею и пожарами, но

собственным обилием и превосходством. Какие же новые понятия, требовавшие

новых слов, могло принести нам кочующее племя варваров, не имевших ни

словесности, ни торговли, ни законодательства? Их нашествие не оставило

никаких следов в языке образованных китайцев, и предки наши, в течение двух

веков стоная под татарским игом, на языке родном молились русскому богу,

проклинали грозных властителей и передавали друг другу свои сетования.

Таковой же пример видели мы в новейшей Греции. Какое действие имеет на

порабощенный народ сохранение его языка? Рассмотрение сего вопроса завлекло

бы нас слишком далеко. Как бы то ни было, едва ли полсотни татарских слов

перешло в русский язык. Войны литовские не имели также влияния на судьбу

нашего языка; он один оставался неприкосновенною собственностию несчастного

нашего отечества.

В царствование Петра I начал он приметно искажаться от необходимого

введения голландских, немецких и французских слов. Сия мода распространяла

свое влияние и на писателей, в то время покровительствуемых государями и

вельможами; к счастию, явился Ломоносов.

Г-н Лемонте в одном замечании говорит о всеобъемлющем гении Ломоносова;

но он взглянул не с настоящей точки на великого сподвижника великого Петра.

Соединяя необыкновенную силу воли с необыкновенною силою понятия,

Ломоносов обнял все отрасли просвещения. Жажда науки была сильнейшею

страстию сей души, исполненной страстей. Историк, ритор, механик, химик,

минералог, художник и стихотворец, он все испытал и все проник: первый

углубляется в историю отечества, утверждает правила общественного языка его,

дает законы и образцы классического красноречия, с несчастным Рихманом

предугадывает открытия Франклина, учреждает фабрику, сам сооружает махины,

дарит художества мозаическими произведениями и наконец открывает нам

истинные источники нашего поэтического языка.

Поэзия бывает исключительною страстию немногих, родившихся поэтами; она

объемлет и поглощает все наблюдения, все усилия, все впечатления их жизни:

но если мы станем исследовать жизнь Ломоносова, то найдем, что науки точные

были всегда главным и любимым его занятием, стихотворство же - иногда

забавою, но чаще должностным упражнением. Мы напрасно искали бы в первом

нашем лирике пламенных порывов чувства и воображения. Слог его, ровный,

цветущий и живописный, заемлет главное достоинство от глубокого знания

книжного славянского языка и от счастливого слияния оного с языком

простонародным. Вот почему преложения псалмов и другие сильные и близкие

подражания высокой поэзии священных книг суть его лучшие произведения {2}.

Они останутся вечными памятниками русской словесности; по ним долго еще

должны мы будем изучаться стихотворному языку нашему; но странно жаловаться,

что светские люди не читают Ломоносова, и требовать, чтобы человек, умерший

70 лет тому назад, оставался и ныне любимцем публики. Как будто нужны для

славы великого Ломоносова мелочные почести модного писателя!

Упомянув об исключительном употреблении французского языка в

образованном кругу наших обществ, г. Лемонте столь же остроумно, как и

справедливо, замечает, что русский язык чрез то должен был непременно

сохранить драгоценную свежесть, простоту и, так сказать, чистосердечность

выражений. Не хочу оправдывать нашего равнодушия к успехам отечественной

литературы, но нет сомнения, что если наши писатели чрез то теряют много

удовольствия, по крайней мере язык и словесность много выигрывают. Кто

отклонил французскую поэзию от образцов классической древности? Кто напудрил

и нарумянил Мельпомену Расина и даже строгую музу старого Корнеля?

Придворные Людовика XIV. Что навело холодный лоск вежливости и остроумия на

все произведения писателей 18 столетия? Общество М-es du Deffand, Boufflers,

d'Epinay, очень милых и образованных женщин. Но Мильтон и Данте писали не

для благосклонной улыбки прекрасного пола.

Строгий и справедливый приговор французскому языку делает честь

беспристрастию автора. Истинное просвещение беспристрастно. Приводя в пример

судьбу сего прозаического языка, г. Лемонте утверждает, что и наш язык, не

столько от своих поэтов, сколько от прозаиков, должен ожидать европейской

своей общежительности. Русский переводчик оскорбился сим выражением; но если

в подлиннике сказано civilisation Europ?enne, то сочинитель чуть ли

не прав.

Положим, что русская поэзия достигла уже высокой степени

образованности: просвещение века требует пищи для размышления, умы не могут

довольствоваться одними играми гармонии и воображения, но ученость, политика

и философия еще по-русски не изъяснялись; метафизического языка у нас вовсе

не существует. Проза наша так еще мало обработана, что даже в простой

переписке мы принуждены создавать обороты для изъяснения понятий самых

обыкновенных, так что леность наша охотнее выражается на языке чужом, коего

механические формы давно готовы и всем известны.

Г-н Лемонте, входя в некоторые подробности касательно жизни и привычек

нашего Крылова, сказал, что он не говорит ни на каком иностранном языке и

только понимает по-французски. Неправда! - резко возражает переводчик в

своем примечании. В самом деле, Крылов знает главные европейские языки и,

сверх того, он, как Альфиери, пятидесяти лет выучился древнему греческому. В

других землях таковая характеристическая черта известного человека была бы

прославлена во всех журналах; но мы в биографии славных писателей наших

довольствуемся означением года их рождения и подробностями послужного

списка, да сами же потом и жалуемся на неведение иностранцев о всем, что до

нас касается.

В заключение скажу, что мы должны благодарить графа Орлова, избравшего

истинно народного поэта, дабы познакомить Европу с литературою Севера.

Конечно, ни один француз не осмелится кого бы то ни было поставить выше

Лафонтена, но мы, кажется, можем предпочитать ему Крылова. Оба они вечно

останутся любимцами своих единоземцев. Некто справедливо заметил, что

простодушие (na?vet?, bonhomie) есть врожденное свойство

французского народа; напротив того, отличительная черта в наших нравах есть

какое-то веселое лукавство ума, насмешливость и живописный способ

выражаться: Лафонтен и Крылов представители духа обоих народов.

Н.К.

12 августа

Р. S. Мне показалось излишним замечать некоторые явные ошибки,

простительные иностранцу, например сближение Крылова с Карамзиным

(сближение, ни на чем не основанное), мнимая неспособность языка нашего к

стихосложению совершенно метрическому и проч.

1 По крайней мере в переводе, напечатанном в "Сыне отечества". Мы не

имели случая видеть французский подлинник. (Прим. Пушкина.)

2 Любопытно видеть, как тонко насмехается Тредьяковский над

славянщизнами Ломоносова, как важно советует он ему перенимать легкость и

щеголевитость речений изрядной компании! Но удивительно, что Сумароков с

большою точностию определил в одном полустишии истинное достоинство

Ломоносова-поэта:

Он наших стран Мальгерб, он Пиндару подобен!

Enfin Malherbe vin, et, le premier en France, etc.

(Прим. Пушкина.)

ОТРЫВКИ ИЗ ПИСЕМ, МЫСЛИ И ЗАМЕЧАНИЯ

Истинный вкус состоит не в безотчетном отвержении такого-то слова,

такого-то оборота, но в чувстве соразмерности и сообразности.

*

Ученый без дарования подобен тому бедному мулле, который изрезал и съел

Коран, думая исполниться духа Магометова.

*

Однообразность в писателе доказывает односторонность ума, хоть, может

быть, и глубокомысленного.

*

Стерн говорит, что живейшее из наших наслаждений кончится содроганием

почти болезненным. Несносный наблюдатель! знал бы про себя; многие того не

заметили б.

*

Жалуются на равнодушие русских женщин к нашей поэзии, полагая тому

причиною незнание отечественного языка: но какая же дама не поймет стихов

Жуковского, Вяземского или Баратынского? Дело в том, что женщины везде те

же. Природа, одарив их тонким умом и чувствительностию самой

раздражительною, едва ли не отказала им в чувстве изящного. Поэзия скользит

по слуху их, не досягая души; они бесчувственны к ее гармонии; примечайте,

как они поют модные романсы, как искажают стихи самые естественные,

расстроивают меру, уничтожают рифму. Вслушивайтесь в их литературные

суждения, и вы удивитесь кривизне и даже грубости их понятия... Исключения

редки.

*

Мне пришла в голову мысль, говорите вы: не может быть. Нет, NN, вы

изъясняетесь ошибочно; что-нибудь да не так.

*

Чем более мы холодны, расчетливы, осмотрительны, тем менее подвергаемся

нападениям насмешки. Эгоизм может быть отвратительным, но он не смешон, ибо

отменно благоразумен. Однако есть люди, которые любят себя с такою

нежностию, удивляются своему гению с таким восторгом, думают о своем

благосостоянии с таким умилением, о своих неудовольствиях с таким

состраданием, что в них и эгоизм имеет всю смешную сторону энтузиазма и

чувствительности.

*

Никто более Баратынского не имеет чувства в своих мыслях и вкуса в

своих чувствах.

*

Примеры невежливости

В некотором азиатском народе мужчины каждый день, восстав от сна,

благодарят бога, создавшего их не женщинами.

Магомет оспоривает у дам существование души.

Во Франции, в земле, прославленной своею учтивостию, грамматика

торжественно провозгласила мужеский род благороднейшим.

Стихотворец отдал свою трагедию на рассмотрение известному критику. В

рукописи находился стих: Я человек и шла путями заблуждений.

Критик подчеркнул стих, усумнясь, может ли женщина называться

человеком. Это напоминает славное решение, приписываемое Петру I: женщина не

человек, курица не птица, прапорщик не офицер.

Даже люди, выдающие себя за усерднейших почитателей прекрасного пола,

не предполагают в женщинах ума, равного нашему, и, приноравливаясь к

слабости их понятия, издают ученые книжки для дам, как будто для детей; и т.

п.

*

Тредьяковский пришел однажды жаловаться Шувалову на Сумарокова. "Ваше

высокопревосходительство! меня Александр Петрович так ударил в правую щеку,

что она до сих пор у меня болит". - "Как же братец? - отвечал ему Шувалов, -

у тебя болит правая щека, а ты держишься за левую". - "Ах, ваше

высокопревосходительство, вы имеете резон", - отвечал Тредьяковский и

перенес руку на другую сторону. Тредьяковскому не раз случалось быть битым.

В деле Волынского сказано, что сей однажды в какой-то праздник потребовал

оду у придворного пииты Василия Тредьяковского, но ода была не готова, и

пылкий статс-секретарь наказал тростию оплошного стихотворца.

*

Один из наших поэтов говорил гордо: "Пускай в стихах моих найдется

бессмыслица, зато уж прозы не найдется". Байрон не мог изъяснить некоторые

свои стихи. Есть два рода бессмыслицы: одна происходит от недостатка чувств

и мыслей, заменяемого словами; другая - от полноты чувств и мыслей и

недостатка слов для их выражения.

*

"Все, что превышает геометрию, превышает нас", - сказал Паскаль. И

вследствие того написал свои философические мысли!

*

Un sonnet sans defaut vaut seul un long poeme {1}. Хорошая эпиграмма

лучше плохой трагедии... Что это значит? Можно ли сказать, что хороший

завтрак лучше дурной погоды?

*

Tous les genres sont bons, hors le genre l'ennuyeux {2}. Хорошо было

сказать это в первый раз, но как можно важно повторять столь великую истину?

Эта шутка Вольтера служит основаньем поверхностной критике литературных

скептиков; но скептицизм, во всяком случае, есть только первый шаг

умствования. Впрочем, некто заметил, что и Вольтер не сказал: egalement bons

{3}.

*

Путешественник Ансело говорит о какой-то грамматике, утвердившей

правила нашего языка и еще не изданной, о каком-то русском романе,

прославившем автора и еще находящемся в рукописи, и о какой-то комедии,

лучшей изо всего русского театра и еще не игранной и не напечатанной. В сем

последнем случае Ансело чуть ли не прав. Забавная словесность!

*

Л., состарившийся волокита, говорил: Moralement je suis toujours

physique, mais physiquement je suis devenu moral {4}.

*

Вдохновение есть расположение души к живейшему принятию впечатлений и

соображению понятий, следственно и объяснению оных. Вдохновение нужно в

геометрии, как и в поэзии.

*

Иностранцы, утверждающие, что в древнем нашем дворянстве не

существовало понятие о чести (point d'honneur), очень ошибаются. Сия честь,

состоящая в готовности жертвовать всем для поддержания какого-нибудь

условного правила, во всем блеске своего безумия видна в древнем нашем

местничестве. Бояре шли на опалу и на казнь, подвергая суду царскому свои

родословные распри. Юный Феодор, уничтожив сию гордую дворянскую оппозицию,

сделал то, на что не решились ни могущий Иоанн III, ни нетерпеливый внук

его, ни тайно злобствующий Годунов.

*

Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно; не уважать

оной есть постыдное малодушие. "Государственное правило, - говорит Карамзин,

- ставит уважение к предкам в достоинство гражданину образованному". Греки в

самом своем унижении помнили славное происхождение свое и тем самым уже были

достойны своего освобождения... Может ли быть пороком в частном человеке то,

что почитается добродетелью в целом народе? Предрассудок сей, утвержденный

демократической завистию некоторых философов, служит только к

распространению низкого эгоизма. Бескорыстная мысль, что внуки будут уважены

за имя, нами им переданное, не есть ли благороднейшая надежда человеческого

сердца? Mes arriere-neveux me devront cet ombrage! {5}

*

Сказано: Les societes secretes sont la diplomatie des peuples {6}. Но

какой же народ вверит права свои тайным обществам и какое правительство,

уважающее себя, войдет с оными в переговоры?

*

Байрон говорил, что никогда не возьмется описывать страну, которой не

видал бы собственными глазами. Однако ж в "Дон Жуане" описывает он Россию,

зато приметны некоторые погрешности противу местности. Например, он говорит

о грязи улиц Измаила; Дон Жуан отправляется в Петербург в кибитке,

беспокойной повозке без рессор, по дурной каменистой дороге. Измаил взят был

зимою, в жестокий мороз. На улицах неприятельские трупы прикрыты были

снегом, и победитель ехал по ним, удивляясь опрятности города: "Помилуй бог,

как чисто!..". Зимняя кибитка не беспокойна, а зимняя дорога не камениста.

Есть и другие ошибки, более важные. - Байрон много читал и расспрашивал о

России. Он, кажется, любил ее и хорошо знал ее новейшую историю. В своих

поэмах он часто говорит о России, о наших обычаях. Сон Сарданапалов

напоминает известную политическую карикатуру, изданную в Варшаве во время

суворовских войн. В лице Нимврода изобразил он Петра Великого. В 1813 году

Байрон намеревался через Персию приехать на Кавказ.

*

Тонкость не доказывает еще ума. Глупцы и даже сумасшедшие бывают

удивительно тонки. Прибавить можно, что тонкость редко соединяется с гением,

обыкновенно простодушным, и с великим характером, всегда откровенным.

Не знаю где, но не у нас,

Достопочтенный лорд Мидас,

С душой посредственной и низкой, -

Чтоб не упасть дорогой склизкой,

Ползком прополз в известный чин

И стал известный господин.

Еще два слова об Мидасе:

Он не хранил в своем запасе

Глубоких замыслов и дум;

Имел он не блестящий ум,

Душой не слишком был отважен;

Зато был сух, учтив и важен.

Льстецы героя моего,

Не зная, как хвалить его,

Провозгласить решились тонким, и пр.

Пушкин.

*

Милостивый государь! Вы не знаете правописания и пишете обыкновенно без

смысла. Обращаюсь к вам с покорнейшею просьбою: не выдавайте себя за

представителя образованной публики и решителя споров трех литератур. С

истинным почтением и проч.

*

Coguette, prude. Слово кокетка обрусело, но prude не переведено и не

вошло еще в употребление. Слово это означает женщину, чрезмерно щекотливую в

своих понятиях о чести (женской) - недотрогу. Таковое свойство предполагает

нечистоту воображения, отвратительную в женщине, особенно молодой. Пожилой

женщине позволяется многое знать и многого опасаться, но невинность есть

лучшее украшение молодости. Во всяком случае прюдство или смешно, или

несносно.

*

Некоторые люди не заботятся ни о славе, ни о бедствиях отечества, его

историю знают только со времени кн. Потемкина, имеют некоторое понятие о

статистике только той губернии, в которой находятся их поместия, со всем тем

почитают себя патриотами, потому что любят ботвинью и что дети их бегают в

красной рубашке.

*

Москва девичья, а Петербург прихожая.

*

Должно стараться иметь большинство голосов на своей стороне: не

оскорбляйте же глупцов.

*

Появление "Истории государства Российского" (как и надлежало быть)

наделало много шуму и произвело сильное впечатление. 3000 экземпляров

разошлись в один месяц, чего не ожидал и сам Карамзин. Светские люди

бросились читать историю своего отечества. Она была для них новым открытием.

Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка Колумбом.

Несколько времени нигде ни о чем ином не говорили. Признаюсь, ничего нельзя

вообразить глупее светских суждений, которые удалось мне слышать; они были в

состоянии отучить хоть кого от охоты к славе. Одна дама (впрочем, очень

милая), при мне открыв вторую часть, прочла вслух: "Владимир усыновил

Святополка, однако ж не любил его... Однако! зачем не но? однако! чувствуете

ли всю ничтожность вашего Карамзина?" В журналах его не критиковали: у нас

никто не в состоянии исследовать, оценить огромное создание Карамзина.

Каченовский бросился на предисловие. Никита Муравьев, молодой человек, умный

и пылкий, разобрал предисловие (предисловие!). Михаил Орлов в письме к

Вяземскому пенял Карамзину, зачем в начале своего творения не поместил он

какой-нибудь блестящей гипотезы о происхождении славян, то есть требовал от

историка не истории, а чего-то другого. Некоторые остряки за ужином

переложили первые главы Тита Ливия слогом Карамзина; зато почти никто не

сказал спасибо человеку, уединившемуся в ученый кабинет, во время самых

лестных успехов, и посвятившему целых 12 лет жизни безмолвным и неутомимым

трудам. Примечания к русской истории свидетельствуют обширную ученость

Карамзина, приобретенную им уже в тех летах, когда для обыкновенных людей

круг образования и познаний давно заключен и хлопоты по службе заменяют

усилия к просвещению. Многие забывали, что Карамзин печатал свою "Историю" в

России, в государстве самодержавном; что государь, освободив его от цензуры,

сим знаком доверенности налагал на Карамзина обязанность всевозможной

скромности и умеренности. Повторяю, что "История государства Российского"

есть не только создание великого писателя, но и подвиг честного человека.

(Извлечено из неизданных записок.)

*

Идиллии Дельвига для меня удивительны. Какую силу воображения должно

иметь, дабы так совершенно перенестись из 19 столетия в золотой век, и какое

необыкновенное чутье изящного, дабы так угадать греческую поэзию сквозь

латинские подражания или немецкие переводы, эту роскошь, эту негу, эту

прелесть более отрицательную, чем положительную, которая не допускает ничего

напряженного в чувствах; тонкого, запутанного в мыслях; лишнего,

неестественного в описаниях!

*

Французская словесность родилась в передней и далее гостиной не

доходила.

ОТРЫВОК ИЗ ЛИТЕРАТУРНЫХ ЛЕТОПИСЕЙ

Tantae ne animis scholasticis irae! {1}

Распря между двумя известными журналистами и тяжба одного из них с

цензурою наделали шуму. Постараемся изложить исторически все дело sine ira

et studio.

В конце минувшего года редактор "Вестника Европы", желая в следующем

1829 году потрудиться еще и в качестве издателя, объявил о том публике, все

еще худо понимающей различие между сими двумя учеными званиями. Убедившись

единогласным мнением критиков в односторонности и скудости "Вестника

Европы", сверх того движимый глубоким чувством сострадания при виде

беспомощного состояния литературы, он обещал употребить наконец свои

старания, чтобы сделать журнал сей обширнее и разнообразнее. Он надеялся

отныне далее видеть, свободнее соображать и решительнее действовать. Он

собирался пуститься в неизмеримую область бытописания, по которой Карамзин,

как всем известно, проложил тропинку, теряющуюся в тундрах бесплодных.

"Предполагаю работать сам, - говорил почтенный редактор, - не отказывая,

однако ж, и другим литераторам участвовать в трудах моих". Сии поздние, но

тем не менее благие намерения, сия похвальная заботливость о русской

литературе, сия великодушная снисходительность к своим сотрудникам тронули и

обрадовали нас чрезвычайно. Приятно было бы нам приветствовать первые труды,

первые успехи знаменитого редактора "Вестника Европы". Его глубокие знания

(думали мы), столь известные нам по слуху, дадут плод во время свое (в

нынешнем 1829 году). Светильник исторической его критики озарит

вышепомянутые тундры области бытописаний, а законы словесности умолкшие при

звуках журнальной полемики, заговорят устами ученого редактора. Он не

ограничит своих глубокомысленных исследований замечаниями о заглавном листе

"Истории государства Российского" или даже рассуждениями о куньих мордках,

но верным взором обнимет наконец творение Карамзина, оценит систему его

разысканий, укажет источники новых соображений, дополнит недосказанное. В

критиках собственно литературных мы не будем слышать то брюзгливого ворчанья

какого-нибудь старого педанта, то непристойных криков пьяного семинариста.

Критики г. Каченовского должны будут иметь решительное влияние на

словесность. Молодые писатели не будут ими забавляться, как пошлыми

шуточками журнального гаера. Писатели известные не будут ими презирать, ибо

услышат окончательный суд своим произведениям, оцененным ученостью, вкусом и

хладнокровием.

Можем смело сказать, что мы ни единой минуты не усумнились в исполнении

планов г. Каченовского, изложенных поэтическим слогом в газетном объявлении

о подписке на "Вестник Европы". Но г. Полевой, долгое время наблюдавший

литературное поведение своих товарищей-журналистов, худо поверил новым

обещаниям "Вестника". Не ограничиваясь безмолвными сомнениями, он напечатал

в 20-й книжке "Московского телеграфа" прошедшего года статью, в которой

сильно напал он на почтенного редактора "Вестника Европы". Дав заметить

неприличие некоторых выражений, употребленных, вероятно неумышленно, г.

Каченовским, он говорит:

"Если бы он ("Вестник Европы"), старец по летам, признался в незнании

своем, принялся за дело скромно, поучился, бросил свои смешные предрассудки,

заговорил голосом беспристрастия, мы все охотно уважили бы его сознание в

слабости, желание учиться и познавать истину, все охотно стали бы слушать

его".

Странные требования! В летах "Вестника Европы" уже не учатся и не

бросают предрассудков закоренелых. Скромность, украшение седин, не есть

необходимость литературная; а если сознания, требуемые г. Полевым, и

заслуживают какое-нибудь уважение, то можно ли нам оные слушать из уст

почтенного старца без болезненного чувства стыда и сострадания?

"Но что сделал до сих пор издатель "Вестника Европы"? - продолжает г.

Полевой. - Где его права, и на какой возделанной его трудами земле он

водрузит свои знамена: где, за каким океаном эта обетованная земля? Юноши,

обогнавшие издателя "Вестника Европы", не виноваты, что они шли вперед,

когда издатель "Вестника Европы" засел на одном месте и неподвижно просидел

более 20 лет. Дивиться ли, что теперь "Вестнику Европы" видятся чудные

распри, грезятся кимвалы бряцающие и медь звенящая?"

На сие ответствуем:

Если г. Каченовский, не написав ни одной книги, достойной некоторого

внимания, не напечатав в течение 20 лет ни одной замечательной статьи,

снискал, однако ж, себе бессмертную славу, то чего же должно нам ожидать от

него, когда наконец он примется за дело не на шутку? Г-н Каченовский

просидел 20 лет на одном месте, - согласен: но как могли юноши обогнать его,

если он ни за чем и не гнался? Г-н Каченовский ошибочно судил о музыке

Верстовского: но разве он музыкант? Г-н Каченовский перевел "Терезу и

Фальдони": что за беда?

Доселе казалось нам, что г. Полевой не прав, ибо обнаруживается

какое-то пристрастие в замечаниях, которые с первого взгляда являются

довольно основательными. Мы ожидали от г. Каченовского возражений

неоспоримых или благородного молчания, каковым некоторые известные писатели

всегда ответствовали на неприличные и пристрастные выходки некоторых

журналистов. Но сколь изумились мы, прочитав в 24 Э "Вестника Европы"

следующее примечание редактора к статье своего почтенного сотрудника, г.

Надоумки (одного из великих писателей, приносящих истинную честь и своему

веку и журналу, в коем они участвуют).

"Здесь приличным считаю объявить, что препираться с Бенигною я не имею

охоты, отказавшись навсегда от бесплодной полемики, а теперь не имею на то и

права, предприняв другие меры к охранению своей личности от игривого

произвола сего Бенигны и всех прочих. Я даже не читал бы статьи

Телеграфической, если б не был увлечен следствиями неблагонамеренности,

прикосновенными к чести службы и к достоинству места, при котором имею

счастие продолжать оную. Рдр.".

Сие загадочное примечание привело нас в большое беспокойство. Какие

меры к охранению своей личности от игривого произвола г. Бенигны предпринял

почтенный редактор? что значит игривый произвол г. Бенигны? что такое: был

увлечен следствиями неблагонамеренности, прикосновенными к чести службы и

достоинству места? (Впрочем, смысл последней фразы доныне остается темен как

в логическом, так и в грамматическом отношении.)

Многочисленные почитатели "Вестника Европы" затрепетали, прочитав сии

мрачные, грозные, беспорядочные строки. Не смели вообразить, на что могло

решиться рыцарское негодование Мiхаила Трофiмовича. К счастию, скоро все

объяснилось.

Оскорбленный как издатель "Вестника Европы", г. Каченовский решился

требовать защиты законов как ординарный профессор, статский советник и

кавалер и явился в цензурный комитет с жалобою на цензора, пропустившего

статью г-на Полевого.

Успокоясь насчет ужасного смысла вышепомянутого примечания, мы сожалели

о бесполезном действии почтенного редактора. Все предвидели последствия

оного. В статье г. Полевого личная честь г. Каченовского не была оскорблена.

Говоря с неуважением о его занятиях литературных, издатель "Московского

телеграфа" не упомянул ни о его службе, ни о тайнах домашней жизни, ни о

качествах его души.

Новое лицо выступило на сцену: цензор С.Н. Глинка явился ответчиком.

Пылкость и неустрашимость его духа обнаружились в его речах, письмах и

деловых записках. Он увлек сердца красноречием сердца и, вопреки чувству

уважения и преданности, глубоко питаемому нами к почтенному профессору, мы

желали победы храброму его противнику; ибо польза просвещения и словесности

требует степени свободы, которая нам дарована мудрым и благодетельным

Уставом. В.В. Измайлов, которому отечественная словесность уже многим

обязана, снискал себе, новое право на общую благодарность свободным

изъяснением мнения столь же умеренного, как и справедливого.

Между тем ожесточенный издатель "Московского телеграфа" напечатал

другую статью, в коей дерзновенно подтвердил и оправдал первые свои

показания. Вся литературная жизнь г. Каченовского была разобрана по годам,

все занятия оценены, все простодушные обмолвки выведены на позор. Г-н

Полевой доказал, что почтенный редактор пользуется славою ученого мужа, так

сказать, на честное слово; а доныне, кроме переводов с переводов и кой-каких

заимствованных кое-где статеек, ничего не произвел. Скудость, более

достойная сожаления, нежели укоризны! Но что всего важнее, г. Полевой

доказал, что Мiхаил Трофiмович несколько раз дозволял себе личности в своих

критических статейках, что он упрекал издателя "Телеграфа" винным его

заводом (пятном ужасным, как известно всему нашему дворянству!), что он

неоднократно с упреком повторял г. Полевому, что сей последний - купец

(другое столь же ужасное обвинение!), и все сие в непристойных,

оскорбительных выражениях. Тут уже мы приняли совершенно сторону г.

Полевого. Никто, более нашего, не уважает истинного, родового дворянства,

коего существование столь важно в смысле государственном; но в мирной

республике наук какое нам дело до гербов и пыльных грамот? Потомок Трувора

или Гостомысла, трудолюбивый профессор, честный аудитор и странствующий

купец равны перед законами критики. Князь Вяземский уже дал однажды заметить

неприличность сих аристократических выходок; но не худо повторять полезные

истины.

Однако ж таково действие долговременного уважения! И тут мы укоряли г.

Полевого в запальчивости и неумеренности. Мы с умилением взирали на

почтенного старца, расстроенного до такой степени, что для поддержания

ученой своей славы принужден он был обратиться к русскому букварю и

преобразовать оный удивительным образом. Утешительно для нас по крайней мере

то, что сведения Мiхаила Трофiмовича в греческой азбуке отныне не подлежат

уже никакому сомнению.

С нетерпением ожидали мы развязки дела. Наконец решение главного

управления цензуры водворило спокойствие в области словесности и прекратило

распри миром, равно выгодным для победителей и побежденных...

"РОМЕО И ДЖЮЛЬЕТА" ШЕКСПИРА

Многие из трагедий, приписываемых Шекспиру, ему не принадлежат, а

только им поправлены. Трагедия "Ромео и Джюльета", хотя слогом своим и

совершенно отделяется от известных его приемов, но она так явно входит в его

драматическую систему и носит на себе так много следов вольной и широкой его

кисти, что ее должно почесть сочинением Шекспира. В ней отразилась Италия,

современная поэту, с ее климатом, страстями, праздниками, негой, сонетами, с

ее роскошным языком, исполненным блеска и concetti {1}. Так понял Шекспир

драматическую местность. После Джюльеты, после Ромео, сих двух

очаровательных созданий шекспировской грации, Меркутио, образец молодого

кавалера того времени, изысканный, привязчивый, благородный Меркутио есть

замечательнейшее лицо изо всей трагедии. Поэт избрал его в представители

итальянцев, бывших модным народом Европы, французами XVI века.

Публикации в "Литературной газете а лете" (1830-1831)

"НЕКРОЛОГИЯ ГЕНЕРАЛА ОТ КАВАЛЕРИИ Н.Н.РАЕВСКОГО"

В конце истекшего года вышла в свет "Некрология генерала от кавалерии

Н.Н. Раевского", умершего 16 сентября 1829. Сие сжатое обозрение, писанное,

как нам кажется, человеком, сведущим в военном деле, отличается благородною

теплотою слога и чувств. Желательно, чтобы то же перо описало пространнее

подвиги и приватную жизнь героя и добродетельного человека. С удивлением

заметили мы непонятное упущение со стороны неизвестного некролога: он не

упомянул о двух отроках, приведенных отцом на поля сражений в кровавом

1812-м году!.. Отечество того не забыло.

РОМАН Б. КОНСТАНА "АДОЛЬФ" В ПЕРЕВОДЕ П.А. ВЯЗЕМСКОГО

Князь Вяземский перевел и скоро напечатает славный роман Бенж.

Констана. "Адольф" принадлежит к числу двух или трех романов,

В которых отразился век,

И современный человек

Изображен довольно верно

С его безнравственной душой,

Себялюбивой и сухой,

Мечтаньям преданной безмерно,

С его озлобленным умом,

Кипящим в действии пустом {1}.

Бенж. Констан первый вывел на сцену сей характер, впоследствии

обнародованный гением лорда Байрона. С нетерпением ожидаем появления сей

книги. Любопытно видеть, каким образом опытное и живое перо кн. Вяземского

победило трудность метафизического языка, всегда стройного, светского, часто

вдохновенного. В сем отношении перевод будет истинным созданием и важным

событием в истории нашей литературы.

1 "Евг. Онегин", гл. VII. (Прим. Пушкина.)

"ИЛИАДА" ГОМЕРОВА,

переведенная Н. Гнедичем, членом императорской Российской академии и

пр. - 2 ч. С.П.б., в типогр. императорской Российской академии, 1829 (в 1-й

ч., XV - 354, во 2-й - 362 стр. в большую 4-ю д. л.).

Наконец вышел в свет так давно и так нетерпеливо ожиданный перевод

"Илиады"! Когда писатели, избалованные минутными успехами, большею частию

устремились на блестящие безделки; когда талант чуждается труда, а мода

пренебрегает образцами величавой древности; когда поэзия не есть

благоговейное служение, но токмо легкомысленное занятие, - с чувством

глубоким уважения и благодарности взираем на поэта, посвятившего гордо

лучшие годы жизни исключительному труду, бескорыстным вдохновениям и

совершению единого, высокого подвига. Русская "Илиада" перед нами.

Приступаем к ее изучению, дабы со временем отдать отчет нашим читателям о

книге, долженствующей иметь столь важное влияние на отечественную

словесность.

О ЖУРНАЛЬНОЙ КРИТИКЕ

В одном из наших журналов дают заметить, что "Литературная газета" у

нас не может существовать по весьма простой причине: у нас нет литературы.

Если б это было справедливо, то мы не нуждались бы и в критике; однако ж

произведения нашей литературы как ни редки, но являются, живут и умирают, не

оцененные по достоинству. Критика в наших журналах или ограничивается сухими

библиографическими известиями, сатирическими замечаниями, более или менее

остроумными, общими дружескими похвалами, или просто превращается в домашнюю

переписку издателя с сотрудниками, с корректором и проч. "Очистите место для

новой статьи моей", - пишет сотрудник. "С удовольствием", - отвечает

издатель. И это все напечатано. Недавно в одном журнале было упомянуто о

порохе. "Вот ужо вам будет порох!" - сказано в замечании наборщика, а сам

издатель возражает на сие:

Могущему пороку - брань,

Бессильному - прозренье.

Эти семейственные шутки должны иметь свой ключ и, вероятно, очень

забавны; но для нас они покамест не имеют никакого смысла.

Скажут, что критика должна единственно заниматься произведениями,

имеющими видимое достоинство; не думаю. Иное сочинение само по себе

ничтожно, но замечательно по своему успеху или влиянию; и в сем отношении

нравственные наблюдения важнее наблюдений литературных. В прошлом году

напечатано несколько книг (между прочими "Иван Выжигин"), о коих критика

могла бы сказать много поучительного и любопытного. Но где же они были

разобраны, пояснены? Не говоря уже о живых писателях, Ломоносов, Державин,

Фонвизин ожидают еще египетского суда. Высокопарные прозвища, безусловные

похвалы, пошлые восклицания уже не могут удовлетворить людей здравомыслящих.

Впрочем, "Литературная газета" была у нас необходима не столько для публики,

сколько для некоторого числа писателей, не могших по разным отношениям

являться под своим именем ни в одном из петербургских или московских

журналов.

ИСТОРИЯ РУССКОГО НАРОДА,

сочинение Николая Полевого. Том I. - М. в типогр. Августа Семена, 1829

(LХХХII - 368 стр., в 8-ю д. л.). В конце книги приложена таблица,

содержащая в себе генеалогическую роспись русских князей с 862 по 1055 год

{1}.

СТАТЬЯ I

Мы не охотники разбирать заглавия и предисловия книг, о коих

обязываемся отдавать отчет публике; но перед нами первый том "Истории

русского народа", соч. г. Полевым, и поневоле должны мы остановиться на

первой строке посвящения: Г-ну Нибуру, первому историку нашего века.

Спрашивается: кем и каким образом г. Полевой уполномочен назначать места

писателям, заслужившим всемирную известность? должен ли г. Нибур быть

благодарен г. Полевому за милостивое производство в первые историки нашего

века, не в пример другим? Нет ли тут со стороны г. Полевого излишней

самонадеянности? Зачем с первой страницы вооружать уже на себя читателя

всегда недоверчивого к выходкам авторского самолюбия и предубежденного

против нескромности? Самое посвящение, вероятно, не помирит его с г.

Полевым. В нем господствует единая мысль, единое слово: Я, еще более

неловкое, чем ненавистное Я. Послушаем г. Полевого: "В то время, когда

образованность и просвещение соединяют все народы союзом дружбы, основанной

на высшем созерцании жребия человечества, когда высокие помышления, плоды

философских наблюдений и великие истины Прошедшего и Настоящего составляют

общее наследие различных народов и быстро разделяются между обитателями

отдаленных одна от другой стран..." тогда - что б вы думали? "я осмеливаюсь

поднести вам мою Историю русского народа". Belle conclusion et digne de

l'exorde! {2}

Далее: "Я не поколебался писать историю России после Карамзина;

утвердительно скажу, что я верно изобразил историю России; я знал

подробности событий, я чувствовал их, как русский; я был беспристрастен, как

гражданин мира"... Воля ваша: хвалить себя немножко можно; зачем терять хоть

единый голос в собственную пользу? Но есть мера всему. Далее: "Она (картина

г-на Полевого) достойна вашего взора (Нибурова). Пусть приношение мое

покажет вам, что в России столько же умеют ценить и почитать вас, как и в

других просвещенных странах мира". Опять! как можно самому себя выдавать за

представителя всей России! За посвящением следует предисловие. Вступление в

оное писано темным, изысканным слогом и своими противоречиями и многословием

напоминает философическую статью об русской истории, напечатанную в

"Московском телеграфе" и разобранную с такой оригинальной веселостию в

"Славянине".

Приемлем смелость заметить г-ну Полевому, что он поступил по крайней

мере неискусно, напав на "Историю государства Российского" в то самое время,

как начиная печатать "Историю русского народа". Чем полнее, чем искреннее

отдал бы он справедливость Карамзину, чем смиреннее отозвался бы он о самом

себе, тем охотнее была бы все готовы приветствовать его появление на поприще

ознаменованном бессмертным трудом его предшественника. Он отдалил бы от себя

нарекания, правдоподобные, если не совсем справедливые. Уважение к именам,

освященным славою, не есть подлость (как осмелился кто-то напечатать), но

первый признак ума просвещенного. Позорить их дозволяется токмо ветреному

невежеству, как некогда, по указу эфоров, одним хиосским жителям дозволено

было пакостить всенародно.

Карамзин есть первый наш историк и последний летописец. Своею критикой

он принадлежит истории, простодушием и апофегмами хронике. Критика его

состоит в ученом сличении преданий, в остроумном изыскании истины, в ясном и

верном изображении событий. Нет ни единой эпохи, ни единого важного

происшествия, которые не были бы удовлетворительно развиты Карамзиным. Где

рассказ его неудовлетворителен, там недоставало ему источников: он их не

заменял своевольными догадками. Нравственные его размышления, своею

иноческою простотою, дают его повествованию всю неизъяснимую прелесть

древней летописи. Он их употреблял, как краски, но не полагал в них никакой

существенной важности. "Заметим, что сии апофегмы, - говорит он в

предисловии, столь много критикованном и столь еще мало понятом, - бывают

для основательных умов или полуистинами, или весьма обыкновенными истинами,

которые не имеют большой цены в истории, где ищем действия и характеров". Не

должно видеть в отдельных размышлениях насильственного направления

повествования к какой-нибудь известной цели. Историк, добросовестно

рассказав происшествие, выводит одно заключение, вы другое, г-н Полевой

никакого: вольному воля, как говорили наши предки.

Г-н Полевой замечает, что 5-я глава XII тома была еще недописана

Карамзиным, а начало ее, вместе с первыми четырьмя главами, было уже

переписано и готово к печати, и делает вопрос: "Когда же думал историк?"

На сие ответствуем:

Когда первые труды Карамзина были с жадностию принимаемы публикою, им

образуемою, когда лестный успех следовал за каждым новым произведением его

гармонического пера, тогда уже думал он об истории России и мысленно обнимал

свое будущее создание. Вероятно, что XII том не был им еще начат, а уже

историк думал о той странице, на которой смерть застала последнюю его

мысль... Г-н Полевой, немного подумав, конечно сам удивится своему

легкомысленному вопросу.

Статья II

Действие В. Скотта ощутительно во всех отраслях ему современной

словесности. Новая школа французских историков образовалась под влиянием

шотландского романиста. Он указал им источники совершенно новые,

неподозреваемые прежде, несмотря на существование исторической драмы,

созданной Шекспиром и Гете.

Г-н Полевой сильно почувствовал достоинства Баранта и Тьерри и принял

их образ мнений с неограниченным энтузиазмом молодого неофита. Пленяясь

романическою живостию истины, выведенной перед нас в простодушной наготе

летописи, он фанатически отвергнул существование всякой другой истории.

Судим не по словам г-на Полевого, ибо из них невозможно вывести никакого

положительного заключения; но основываемся на самом духе, в котором вообще

писана "История русского народа", на старании г-на Полевого сохранить

драгоценные краски старины и частых его заимствованиях у летописей. Но

желание отличиться от Карамзина слишком явно в г-не Полевом, и как заглавие

его книги есть не что иное, как пустая пародия заглавия "Истории государства

Российского", так и рассказ г-на Полевого слишком часто не что иное, как

пародия рассказа историографа.

"История русского народа" начинается живым географическим изображением

Скандинавии и нравов диких ее обитателей (подражание Тьерри); но, переходя к

описанию стран, Россиею ныне именуемых, и народов, некогда там обитавших,

г-н Полевой становится столь же темен в изложении своих этнографических

понятий, как в философических рассуждениях своего предисловия. Он или

повторяет сбивчиво то, что было ясно изложено Карамзиным, или касается

предметов, вовсе чуждых истории русского народа, и, утомляя внимание

читателя, говорит поминутно: "Итак, мы видим... Из сего следует... Мы в

нескольких словах означили главные черты великой картины...", между тем как

мы ничего не видим, как из этого ничего не следует и как г-н Полевой в

весьма многих словах означил не главные черты великой картины.

Желание противоречить Карамзину поминутно завлекает г-на Полевого в

мелочные придирки, в пустые замечания, большею частию несправедливые. Он то

соглашается с Татищевым, то ссылается на Розенкампфа, то утвердительно и без

доказательства повторяет некоторые скептические намеки г-на Каченовского.

Признав уже достоверность похода к Царю-граду, он сомневается, имел ли Олег

с собою сухопутное войско. "Где могли пройти его дружины, - говорит г-н

Полевой, - не через Булгарию по крайней мере". Почему же нет? какая тут

физическая невозможность? Оспоривая у Карамзина смысл выражения: на ключ, он

пускается в догадки, ни на чем не основанные. Быть может, и Карамзин ошибся

в применении своей догадки: ключ (символ хозяйства), как котел у казаков,

означал, вероятно, общее хозяйство, артель {2}. В древнем договоре Карамзин

читает: милым ближникам, ссылаясь на сгоревший Троицкий список. Г-н Полевой,

признавая, что в других списках поставлено ad libita librarii {2} милым и

малым, подчеркивает, однако ж, слово сгоревший, читает малым (малолетным,

младшим) и переводит: дальним (дальним ближним!). Не говорим уже о довольно

смешном противоречии; но что за мысль отдавать наследство дальним

родственникам мимо ближайших?

Первый том "Истории русского народа" писан с удивительной

опрометчивостью. Г-н Полевой утверждает, что дикая поэзия согревала душу

скандинава, что песнопения скальда воспламеняли его, что религия усиливала в

нем врожденную склонность к независимости и презрению смерти (склонность к

презрению смерти!), что он гордился названием Берсеркера, и пр.; а чрез три

страницы г-н Полевой уверяет, что не слава вела его в битвы; что он ее не

знал, что недостаток пищи, одежды, жадность добычи были причинами его

походов. Г-н Полевой не видит еще государства Российского в начальных

княжениях скандинавских витязей, а в Ольге признает уже мудрую

образовательницу системы скрепления частей в единое целое, а у Владимира

стремление к единовластию. В уделах г-н Полевой видит то образ восточного

самодержавия, то феодальную систему, общую тогда в Европе. Промахи указанные

в "Московском вестнике", почти невероятны.

Г-н Полевой в своем предисловии весьма искусно дает заметить, что слог

в истории есть дело весьма второстепенное, если уже не совсем излишнее; он

говорит о нем почти с презрением. Maitre renard, peut-etre on vous croirait

{3}

По крайней мере слог есть самая слабая сторона "Истории русского

народа". Невозможно отвергать у г-на Полевого ни остроумия, ни воображения,

ни способности живо чувствовать; но искусство писать до такой степени чуждо

ему, что в его сочинении картины, мысли, слова, - все обезображено,

перепутано и затемнено.

Р. S. Сказав откровенно наш образ мыслей насчет "Истории русского

народа", не можем умолчать о критиках, которым она подала повод. В журнале,

издаваемом ученым, известным профессором, напечатана статья6, в коей брань

доведена до исступления; более чем в 30 страницах грубых насмешек и

ругательства нет ни одного дельного обвинения, ни одного поучительного

показания, кроме ссылки на мнение самого издателя, мнение весьма любопытное,

коему доказательства с нетерпением должны ожидать любители отечественной

истории. "Московский вестник"... (et tu autem, Brute!4) сказал свое мнение

насчет г-на Полевого еще с большим, непростительнейшим забвением своей

обязанности, - непростительнейшим, ибо издатель "Московского вестника"

доказал, что чувство приличия ему сродно и что, следственно, он добровольно

пренебрегает оным. Ужели так трудно нашей братье-критикам сохранить

хладнокровие? Как не вспомнить по крайней мере совета старинной сказки:

То же бы ты слово

Да не так бы молвил.

1 Раздается в книжном магазине А. Смирдина. Подписная цена за все 12

томов 40 руб., с пересылкой 45 рублей. (Прим. Пушкина.)

2 Стряпчий с ключом ведал хозяйственною частию Двора. В Малороссии

ключевать значит управлять хозяйством. (Прим. Пушкина.)

3 Выписки, коими наполнена сия статья, в самом деле пойдут в пример

галиматьи; но и самый текст почти от них не отличается. (Прим. Пушкина.)

ИСТОРИЯ РУССКОГО НАРОДА,

сочинение Николая Полевого. Том I. - М. в типогр. Августа Семена, 1829

(LХХХII - 368 стр., в 8-ю д. л.). В конце книги приложена таблица,

содержащая в себе генеалогическую роспись русских князей с 862 по 1055 год

{1}.

СТАТЬЯ I

Мы не охотники разбирать заглавия и предисловия книг, о коих

обязываемся отдавать отчет публике; но перед нами первый том "Истории

русского народа", соч. г. Полевым, и поневоле должны мы остановиться на

первой строке посвящения: Г-ну Нибуру, первому истор


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: