Европейская дипломатия и Россия от начала оккупации Дунайских княжеств до Синопской победы (Июль — декабрь 1853 г.)

Расстановка сил в дипломатической борьбе, развернувшейся в течение второй половины 1853 г., и мотивы, руководившие главными участниками этой борьбы, настолько выяснились, что мирный исход возникшего затяжного конфликта буквально с каждым месяцем становился все более и более проблематичным.

Николай I по-прежнему или даже более прежнего был убежден, что отныне, после вступления русских войск в княжества, у него в руках судьбы Турции. Либо Турция примет без изменений или с совсем незначительными изменениями ультимативную ноту, предъявленную Меншиковым, и тогда уже самый этот факт подчинения будет началом могущественнейшего влияния царя на всю внутреннюю и внешнюю политику Оттоманской державы, либо Турция предпочтет войну и тогда ей — конец. Поэтому все усилия русской дипломатии должны быть направлены к тому, чтобы удержать Англию и Францию от вмешательства в пользу Турции.

Но чем больше укреплялся Николай в этой своей идее, тем больше, конечно, возрастало сопротивление обеих западных держав. После занятия Молдавии и Валахии в Лондоне стало окончательно брать перевес и в кабинете и в парламенте мнение, что без войны не обойтись и что царь решил без Англии исполнить то дело разрушения Оттоманской империи, которое он в январе и феврале 1853 г. предлагал англичанам выполнить вместе с ними на началах соглашения. После всего раньше сказанного незачем повторять, почему для правящих классов Англии казалось недопустимым и в экономическом и в политическом отношениях отдавать Турцию под фактическую власть царя. Вопрос был лишь о методе борьбы: премьеру Эбердину еще некоторое время продолжало казаться, что можно обойтись без войны; Пальмерстону, Кларендону, Джону Росселю война стала уже с осени 1853 г. казаться неизбежной. Во всяком случае, и с точки зрения воинственной группы кабинета, миролюбивые заверения и беседы Эбердина с Брунновым представлялись, по существу дела, даже полезными: это усыпляло внимание царя и толкало его на поспешные и неосторожные решения. Громадную поддержку воинственной группе британского кабинета оказывал с каждым днем все больше и больше император французов: для Англии представлялся драгоценнейший, неповторимый случай вести войну против России при помощи французской армии.

Что касается Наполеона III, то в конце 1853 г. еще больше, чем в начале, тесный военный союз с Англией, только и мыслимый для подготовки и ведения войны против России, казался огромным дипломатическим выигрышем, могучим укреплением политического будущего династии Бонапартов. Союз с Англией уже наперед мог обезвредить всякую попытку воскрешения союза России с Австрией и Пруссией против Франции. Война при сложившейся конъюнктуре сулила французам большую победу, а эта победа имела колоссальное значение не только с внешнеполитической точки зрения, но и с точки зрения внутренней политики. Гром великой победы над царем мог заставить забыть и клятвопреступление принца-президента 2 декабря 1851 г., и варварское кровопролитие 4 декабря, и не менее варварскую расправу с республиканцами в провинции. Для Наполеона III именно война, и только война давала все эти нужные результаты.

Австрия колебалась и не решалась. Франц-Иосиф во второй половине 1853 г. после вступления русских войск в Молдавию и Валахию некоторое время боялся Николая больше, чем тот боялся Наполеона III. Но чем нерешительнее и неудачнее действовал Горчаков, руководимый Паскевичем, в Дунайских княжествах, тем меньше становился страх Франца-Иосифа и его министра иностранных дел Буоля перед Николаем I, а чем более неприкрыто и часто французская дипломатия пугала австрийское правительство перспективой потери Ломбардии и Венеции, тем больше возрастал страх перед Наполеоном III, который мог натравить Сардинское королевство на Австрию, обещав свою военную помощь. Боялся Франц-Иосиф и окончательного внедрения русских в Молдавии и Валахии. Ему в самом деле в 1853 г. хотелось мирного окончания конфликта. Но не в его власти было добиться этого результата.

При таких условиях дипломатическая игра велась ее участниками, даже вовсе не боявшимися войны, — Николаем I и Наполеоном III, — так, чтобы дать себе время подготовиться как должно, а вместе с тем чтобы, по возможности, свалить вину в инициативе и в агрессии на противника. А те, кто считал более выгодным мир, довольно скоро начали убеждаться, что их желание неисполнимо. Эбердин без всякого труда, когда настало время, перешел с мирной позиции на позицию воинственной группы своего кабинета. А Франц-Иосиф и Буоль старались оттянуть дело, пока была хоть какая-нибудь возможность не говорить ни да, ни нет и не делать рокового выбора.

После этих предварительных замечаний обратимся к тому, как рисуют нам документы последовательную картину сложной дипломатической борьбы. Мы видели, что перед самым вторжением русских войск в Молдавию и Валахию налицо было два проекта улажения русско-турецкого конфликта: «конвенция» Эбердина, в сущности повторившая с некоторыми оговорками последнюю ноту Меншикова, и «проект Буркнэ», по которому Турция подписывалась под основными требованиями царя, а царь давал в той или иной форме заверение, что он не воспользуется этими уступками Турции для нарушения независимости Оттоманской державы. Оба проекта очень скоро провалились.

Начавшаяся фактически оккупация Дунайских княжеств вызвала в английском правительстве определенное убеждение, что план завоевания Турции, известный Англии из собственных признаний царя, сделанных в январе 1853 г. Гамильтону Сеймуру, начал логически осуществляться с пограничных, ближайших к русским пределам областей Оттоманской империи. Один лишь лорд Эбердин «остается непоколебимым в своем доверии» к Николаю. Так по крайней мере кажется барону Бруннову. «Я не должен скрывать от вас, господин канцлер, что английский кабинет ничуть не успокоен насчет намерений России. За исключением главы кабинета, который остается непоколебим в своем доверии к императору (Николаю. — Е.Т.), всеми остальными членами совета министров овладела боязнь, что Турция падет под смертельным ударом, который решил ей нанести наш августейший повелитель. По их мнению, наши войска входят в княжества, чтобы уж там и остаться. Лето пройдет в переговорах, которые ни к чему не приведут. Осень и зима будут употреблены на то, чтобы организовать наши силы к нападению. В промежутке в Турции вспыхнут восстания, возбуждению которых мы не будем чужды. Будущей весной наша армия перейдет через Дунай, чтобы пойти на Константинополь, завоевание которого и составляет единственную цель нашей политики. Таков решительный план, который нам приписывается. Ваше превосходительство поймете, облегчает ли подобная озабоченность умов задачу мирного улажения дела».

Так пишет Бруннов. Он явно сам не знает толком, что же в точности имеет в виду царь делать дальше: поразить ли Европу миролюбием и благородством (как пишет Бруннов) или действительно начать завоевание Турции согласно плану, приписываемому царю английским правительством[299].

Первые дни июля 1853 г. прошли в напряженном ожидании. Проект французский, проект австрийский — все, по словам Эбердина, Англия будет приветствовать, лишь бы не было войны. Но при этом подразумевалось уже и нечто более конкретное: лишь бы русские войска ушли из княжеств. А для Николая этот шаг теперь был нелегок и с каждым днем становился труднее. Уже 4 июля 1853 г. Пальмерстон предлагал лорду Эбердину распорядиться, чтобы британская эскадра вошла в Босфор, а если дальше понадобится, то и в Черное море. Свое письмо Пальмерстон кончал уверением, что вся страна (т. е. Англия) поддержит подобные действия[300]. Но Эбердину этот последний аргумент не показался убедительным, и в своем ответном письме он ядовито напоминал Пальмерстону: «В подобных случаях я боюсь народной поддержки. Однажды, когда афинское народное собрание бурно аплодировало Алкивиаду, он спросил, не сказал ли он какой-либо особенно большой глупости» [301].

Лорд Кларендон протестовал против перехода русских войск через Прут и отказался приравнять появление английской и французской эскадр в Безикской бухте к появлению русских войск в Молдавии и Валахии. Кларендон указал на то, что эскадры стоят в бухте по приглашению Турции, а русские войска перешли через Прут против воли Турции. Барон Бруннов злорадно считает большой ошибкой Кларендона такую постановку вопроса. По его мнению, если бы, например, Кларендон поставил вопрос так: англичане и французы уводят свои эскадры из Безики, а русские одновременно должны увести свои войска из Молдавии и Валахии, то Россия оказалась бы в затруднительном положении, так как все равно своих войск она оттуда не увела бы, пока не получила бы полного удовлетворения от Турции[302].

Бруннов, поздравляя Нессельроде с тем, что так хорошо все вышло, не понимает зловещего смысла того обстоятельства, что Англия и Франция вовсе и не ищут способов удаления своих и русских вооруженных сил из Турции, а, напротив, стремятся лишь, оставляя эти занозы, углубить и расширить конфликт. Нужно заметить, что Нессельроде находился в состоянии почти непрерывного восхищения глубиной ума своего лондонского посла. «В сущности я не очень знаю, мой дорогой Бруннов, зачем я вам пишу. Вы все знаете, все угадываете, и я ничего не могу вам сообщить. Когда нам случается найти новые аргументы, оказывается, что уже давно вы ими угощали английских министров», — так изъяснял свои чувства канцлер в момент перехода русских войск через Прут[303].

Барон Бруннов был как нельзя более доволен всем происходящим. Правда, лорд Кларендон делает неприятные замечания, но они «не заслуживают ответа. Не следовало ожидать, что Англия объявит себя удовлетворенной тем, что русская армия занимает Молдавию и Валахию. Англия с этим примирилась — без сопротивления, но с сожалением (elle s'y est r sans r mais avec regret). Отсюда происходит чувство раздражения, находящее себе облегчение в словах. Россия на это ответила уже наперед фактами, которые общеизвестны в Европе. Я сказал это лорду Кларендону. Его комментарии абсолютно ничего не переменят». Вообще, считающий себя тонким аналитиком министерских душ Бруннов вполне твердо надеется на лорда Эбердина, который так искренне дружески расположен к России и тоже, как сам Бруннов, не хочет думать о прошлом (т. е. о занятии Молдавии и Валахии), а намерен только размышлять о будущем[304]. Все это пишется в Лондоне 4(16) июля 1853 г.

Между тем в недрах кабинета Пальмерстон все решительнее настаивал на необходимости войны. «Ведь это — разбойник, объявляющий, что он не покинет дом, пока сначала полицейский не удалится с места», — писал Пальмерстон по поводу циркулярной ноты Нессельроде в меморандуме, разосланном всем членам британского кабинета 12 июля 1853 г.[305]

А пока из Турции получаются в Лондоне самые утешительные для царя сведения: Турция — без денег, положение ее таково, что без посторонней помощи она никак против России держаться не в состоянии. Даже и без войны, одно только это напряженное состояние вооруженного мира, если оно еще продолжится, поведет за собой крушение Оттоманской империи.

Это было как раз, точка в точку, то, чего желал Николай. Одна только небольшая деталь могла заставить призадуматься и испортить полное удовольствие от этого сообщения: все эти сведения получены были через Лондон и доставлены были именно лордом Стрэтфордом-Рэдклифом, как вскользь упоминает Бруннов[306].

Чем объяснялось это услужливейшее доставление подобных секретных известий русскому посольству явно прямо из статс-секретариата иностранных дел — об этом Николаю впоследствии был большой досуг поразмыслить, когда уже было слишком поздно извлечь из этих размышлений пользу. Бруннову даже не показалось странным, что ему передают эти сведения как исходящие от Стрэтфорда, хотя именно Стрэтфорд всегда выражал решительный оптимизм во всем, что касалось вопроса о жизнеспособности Турции и возможности ее сопротивления. Николай считал, что в Англии уже ослабевает стремление защищать турок, а Австрия прямо грозит туркам бросить их на произвол судьбы: «…по телеграфу есть вести опять партия войны в Царьграде усилилась; Рэдклиф действует слабо, а австрийцы объявили свой ультиматум с тем, что буде турки не согласятся, то Австрия отказывается от посредничества. Бог знает что будет…» [307]

Уже наступал конец июля. Не принимая полученных им из Петербурга известий за окончательный провал «проекта» лорда Эбердина, Бруннов, получив письмо Нессельроде, извлек из него лишь тот вывод, что поскорее бы следовало послать в Петербург уже настоящий точный формальный документ, излагающий пункты этого проекта.

Поспешность была тем более желательна, что Бруннов узнал не весьма приятную новость. Оказалось, что как раз в самом Константинополе новый австрийский посланник Брук работает в тесном сотрудничестве с лордом Стрэтфордом-Рэдклифом над выработкой ноты, которая должна будет послужить основой соглашения между Турцией и Россией.

Теперь мы уже знаем, что Брук, очень дельный дипломат и большой финансист, не сочувствовал захвату Турции ни русским царем, ни парижской биржей, ни лондонским Сити, а мечтал, как убежденный последователь Фридриха Листа, об экономической экспансии Австрии и Германского союза во владениях Оттоманской Порты. Таким образом, над этой «примирительной» нотой работали два противника русского влияния в Турции, хотя и не согласные между собой во всех основных своих стремлениях. Всего этого Бруннов не знал, конечно. Но уже то было подозрительно, что австрийское правительство действует в Константинополе столь согласно с английским. Ни Бруннова, ни Нессельроде это, однако, нисколько не обеспокоило: до разгадки истинной роли Австрии им было еще очень далеко. Во всяком случае фантастические мечты Бруннова были таковы: пусть поскорее Эбердин наконец пошлет свой проект в Петербург, а царь пусть его немедленно утвердит, и тогда козни лорда Стрэтфорда будут вконец уничтожены, ибо он обязан будет покориться и проводить в Турции политику Эбердина, т. е. советовать султану подписать эту конвенцию. Если же султан все-таки не подпишет — тогда тоже русское дело выиграно: Великобритания ввиду этого ослушания султана бросит его на произвол судьбы[308].

Ничего этого и не случилось и случиться не могло. Тут же Бруннов дает (через Нессельроде) почтительный совет Николаю: в проекте конвенции английское правительство имело такт (le bon go) ничего не упомянуть о необходимости вывести, после принятия этого проекта, русские войска из Дунайских княжеств. Так вот, хорошо было бы, чтобы «благородство» государя-императора побудило его от себя упомянуть об этом очищении Молдавии и Валахии[309]. Из всех утопий, в которые поочередно начинал верить в этот роковой год барон Бруннов, это предположение, это обращение к благородству Николая было наиболее курьезно и неожиданно.

В лондонской прессе страсти разгорались все сильнее и сильнее. Некоторое время фанатический враг царской внешней политики Уркуорт был чуть ли не самым читаемым в Англии публицистом. Статьи Уркуорта, всегда живые, часто яркие, представляют собой смесь здравых мыслей с совершенно бредовыми фантазиями. Он ненавидит Николая и русских вообще истинно фанатической ненавистью, а в абдул-меджидовской Турции вполне искренне и убежденно усматривает носительницу высокой оригинальной, но, к несчастью, недоступной пониманию европейцев цивилизации. С большим одобрением Уркуорт ссылается на лекции «ученого Мицкевича в Парижском университете», в каковых лекциях Мицкевич «пытался установить тождество русских с ассирийцами — на основе филологии». Оказывается (it appears), «что имя Навуходоносор-Нобукаднеццар — не что иное, как русская фраза, означающая: нет бога, кроме царя» [310].

Вот такие вещи Уркуорт писал еще летом и осенью 1853 г., в 1854 г. старался писать еще более потрясающие, чем в 1853. А в 1855 г. — еще более, чем в 1854. Политические страсти совсем омрачали временами его сознание, и возбудившее, по свидетельству Герцена, гомерический смех заявление Уркуорта на одном митинге, что Джузеппе Маццини подкуплен Россией, было характерно для этого публициста. При всем этом он был бескорыстен, честен, демократически настроен, ненавидел Пальмерстона вовсе не за то, что Пальмерстон выгнал его со службы и не возвращал, но потому, что справедливо видел в Пальмерстоне человека, построившего и внешнюю и внутреннюю свою политику на лукавстве, обмане и лживой игре либеральными фразами и мнимым демократизмом. В изворотах и ухищрениях Пальмерстона он усматривал даже последствия тайного подкупа могущественного лорда русским императором. Его газета «Морнинг адвертайзер» имела огромный успех в эти годы, несмотря на неистовые порывы редактора. Действовали и темперамент, и искренность его статей, и порой даже литературная яркость. Это часто был фантазер, но такой убежденный, одаренный такой огромной эмоциональной силой, что невольно привлекал к себе и даже (мимолетно) кое в чем — именно в вопросе о Турции — вызывал доверие людей, даже искушенных в этих вопросах.

22 июня (4 июля) 1853 г. русские войска вступили в Молдавию и Валахию, в ближайшие дни они заняли столицу Молдавии — Бухарест, столицу Валахии — Яссы.

Переход русских войск через Прут и манифест, обнародованный в России по этому поводу, произвели на Мейендорфа якобы отрадное впечатление. Но он все-таки хоть и бегло, а решил сообщить Нессельроде о том, что австрийское правительство этим обеспокоено[311]. Впрочем, Буоль еще считает полезным оправдываться от уже возникших против него в Петербурге подозрений, что он склоняется к соглашению четырех держав, т. е. к присоединению Австрии и Пруссии к Англии и Франции для общего их давления на Россию. Эти подозрения были вполне основательны летом 1853 г.

Уже к концу июля 1853 г. в Вене были получены сведения, что Турция не принимает без изменений ни «конвенции», предлагаемой английским кабинетом, ни плана Буркнэ. То и другое было подстроено лордом Рэдклифом, игра которого крайне облегчалась твердой уверенностью, что Николай не позволит изменить ни единого слова в обоих «примирительных» проектах, потому что вовсе не хочет в этой стадии дела ликвидации конфликта. Тогда же, в последних числах июля, произошло первое очень многознаменательное объяснение Буоля с Мейендорфом. Буоль прямо заявил, что Австрия не может поддерживать русскую политику в Турции, не может и не хочет раздражать французское правительство, дорожит «доверием» Франции и Англии, а это доверие улетучится, если названные две западные державы заподозрят, что Австрия вдвоем с Россией стремится к разделу Турции. Мейендорф заикнулся о «благодарности», намекая на усмирение русскими войсками венгерского восстания, но не получил на этот слабый аргумент ответа[312].

Итак, и французский проект и английский были отвергнуты в очень вежливых выражениях канцлером Нессельроде. В Петербурге решили ждать проекта австрийского.

12(24) июля граф Буоль созвал на заседание послов: французского, английского, австрийского, русского и прусского. Русский посол Мейендорф не явился, заявив, что из Петербурга ему никаких указаний не дано. 28 июля была на нескольких заседаниях этих послов, под председательством Буоля, выработана нота, которую решено было предложить султану подписать. Эта нота содержала упоминание, что Турция обязуется соблюдать все статьи, касающиеся православной церкви, содержащиеся в договорах Кучук-Кайнарджийском 1774 г. и Адрианопольском 1829 г. В ноте подробно говорилось о том, что православная церковь получает все права и привилегии, которые будут даны какими бы то ни было соглашениями всем другим христианским культам.

3 августа Николай получил эту «венскую ноту» и тотчас заявил, что принимает ее целиком, но с тем условием, что султан подпишет ее без всяких изменений, дополнений и комментариев. 6 августа Николай пригласил французского генерала маркиза Кастельбажака на маневры в Красное Село.

Интереснейший разговор ожидал здесь генерала Кастельбажака. Для того, кто детально изучил дипломатическую деятельность императора Николая, не может быть никаких сомнений, что он решил позондировать почву: нельзя ли в партнеры по дележу Турции пригласить вместо Англии, которая отказалась, вместо Австрии, которая боится, — Францию. Да, царь только что согласился на австрийскую ноту, согласился покончить дело миром, если Турция подпишет эту ноту и возьмет на себя беспрекословно и без всяких изменений все обязательства, о которых там говорится. Но надолго ли все это? «Если Турция разрушится вследствие своего экзальтированного фанатизма и своего ослепления, мне уже ничего не могут поставить в укор. Султан уже не хозяин в своем совете, он потерял всякий авторитет… Я покину княжества, что мне кажется разумным в общем интересе, только когда нота будет подписана султаном». Уже это вступление показывало, что царь совсем не верит в мирный исход и в реальную осуществимость «австрийского проекта», т. е. ноты, выработанной на совещании послов. Дальше обнаружилась очень отчетливо и другая мысль царя: выяснилось, что он и не желает мирного исхода. «Если даже Турция примет ноту и настоящий кризис кончится для турок хорошо — не все будет кончено для Европы. Я предвижу в более близкие времена, чем об этом думают на западе, падение Оттоманской империи на пользу анархии и революционных принципов. Мне непременно нужно сговориться с императором Наполеоном; я рассчитываю на его лояльность и его политический разум, а он может рассчитывать на мою откровенность… у меня нет другого честолюбия, как лишь то, которое состоит в общем благе христианства и счастье моего народа путем усовершенствования всех наших учреждений. Я не хочу завоеваний. Россия достаточно велика. Я хочу лишь двинуть вперед трудное дело, которое бог на меня возложил и которое даже мой сын, чувства которого вы умеете ценить, тоже не сможет окончить… Непременно нужно, чтобы мы с императором Наполеоном закончили соглашение без промедлений и уже наперед обо всем, что может касаться Турции. Нам не следует быть застигнутыми врасплох и еще рисковать поссориться из-за недоразумений и подозрений, когда нам так важно действовать в единении. Когда инцидент будет окончен, я с вами снова поговорю о моих идеях, и я особенно предложу Киселеву говорить об этом с императором Наполеоном» [313].

Итак, все, что до сих пор случалось, т. е. посольство Меншикова, занятие Дунайских княжеств, попытки уладить дело дипломатическим путем и провал этих попыток, — все это лишь «инцидент», и чем бы он ни окончился, все равно нужно подумать, что предпринять на случай разрушения Оттоманской империи, и нельзя ли об этом подумать вдвоем с императором Наполеоном.

В Париже летом 1853 г. с Николаем вели такую же сложную игру, как и в Лондоне. 30 июля на одном придворном спектакле в Сен-Клу Наполеон III неожиданно подошел к Киселеву и, пожав ему руку, сказал: «Ну что же? Мы опять становимся друзьями?» «Мы никогда и не переставали быть ими, государь», — ответил Киселев. «Что касается меня, — продолжал император, — я делаю все зависящее от меня, чтобы повести к быстрому и мирному разрешению восточного осложнения, и я очень надеюсь, что мы этого достигнем» [314].

Но тут же Киселев делает очень многозначительную оговорку: «Если слова Луи-Наполеона спокойны и миролюбивы, то этого нельзя сказать о его министрах и его окружении. Они ведут двойную игру. То они представляются вполне верящими в мирное решение, то они говорят о войне, как не только о возможном, но также как о вероятном событии». Киселев понимает, конечно, что Николаю I нужен сейчас отчетливый ответ на основной вопрос: будет Наполеон III воевать или не будет? А русский посол не только не дает ему в этом длинном докладе от 3 августа точного ответа, которого он дать тогда, конечно, и не мог, но сбивает царя с толку, изображая дело так, будто во Франции, кроме кучки людей, никто войны не хочет и ничуть вопросом о войне не интересуется. «Во всяком случае масса публики хочет еще только мира и нисколько не волнуется по поводу воинственных иногда возгласов прессы и некоторых людей власти. Только мир биржи и промышленных спекулянтов волнуется и беспокоится и более или менее поддерживает в Париже возбуждение. Остальная страна остается спокойной и почти равнодушной к политическим целям». А к тому же и не ждут хорошего урожая во Франции. Вообще больше хотят пугать словами, чем в самом деле воевать. Вот даже в Англии недовольны тем, что французский кабинет слишком стремится сохранить мир, и т. д.

Сделав все эти успокоительные и ободряющие оговорки и отрадные сообщения и этим уж наперед ослабив невольно внимание адресата к сообщаемым дальше зловещим фактам, Киселев повествует о следующем. Министр иностранных дел Друэн де Люис даже с внешней стороны совсем иначе разговаривает с ним, Киселевым, и с австрийским послом Гюбнером, чем с представителями второстепенных держав. С Киселевым и Гюбнером Друэн де Люис говорит о мирном улажении восточного вопроса, а с другими говорит о войне. И даже его газеты «La Patrie» и «Le Constitutionnel» тоже говорят о том, что война более вероятна, чем мирный исход. Тут нужно сделать оговорку: Гюбнер усердно лгал Киселеву и лгал так, как это было в тот момент выгодно Друэн де Люису. На самом деле Гюбнер не только предвидел войну, но всецело ее и желал и стоял за союз Австрии с Наполеоном III.

Двуличность и загадочность поведения французского министра обнаружилась перед Киселевым еще и по поводу проекта соглашения между Портой и Россией, представленного обеим державам в июне 1853 г. Автором текста этого проекта был Друэн де Люис. Нессельроде, давая общую положительную оценку этому проекту, все же просил Киселева сообщить в Париже, что нужно подождать, какой ответ даст Порта на еще ранее посланное России и Турции аналогичное предложение из Вены. И вот, говоря по этому поводу с Друэн де Люисом, Киселев сначала был совсем удовлетворен любезным оборотом изъявлений Друэн де Люиса и даже уловил со стороны французского дипломата тон польщенного авторского самолюбия (так как Нессельроде похвалил его проект); а уже на другой день, как узнал Киселев, Друэн де Люис высказывался перед другими лицами совсем в другом духе, говорил, что он ничуть не удовлетворен настоящим положением дела и очень озабочен будущим, и заявлял, что, по его мнению, «шансы войны превосходят шансы мирного и скорого улажения восточного вопроса». И с тех пор, т. е., значит, в течение всего июля, Друэн де Люис не переставал постоянно выражать прямо противоречащие одно другому суждения, так что его слова в глазах Киселева «теряют всякое серьезное значение». А в самые последние дни июля и в первые дни августа к этому прибавилось еще одно наблюдение Киселева. «Все еще продолжая обнаруживать беспокойство и озабоченность относительно будущего», Друэн де Люис завел какие-то беспрерывные и конфиденциальные сношения с австрийским послом, будто бы затем, чтобы быстро добиться принятия Портой его проекта с изменениями, которые в этот проект были внесены в Вене и Лондоне. Это сообщил Киселеву сам австрийский посол Гюбнер. Все это, конечно, могло указывать на мирные предрасположения французского правительства, если бы Друэн де Люис не лгал Гюбнеру, а Гюбнер не лгал Киселеву, о чем русский посол тогда и не подозревал.

Путаясь и теряясь в этой обволакивавшей его сети дипломатических интриг, шедших и из Лондона, и из Вены, и из Парижа, и из Константинополя, Киселев, как и его начальник Нессельроде, предавался чрезвычайно соблазнительным иллюзиям, будто самое лучшее и выгодное в его положении — это просто не обращать ни на что внимания: «…остается свободный простор для ложных известий и газетных декламаций, и посреди этого хаоса преувеличений и противоречий я буду продолжать, как ваше превосходительство мне это рекомендует, сохранять спокойствие, в котором я замкнулся с начала восточного кризиса и которое до настоящего времени давало мне все преимущества пред французскими треволнениями (les agitations fran) как в правительственных кругах, так и в политическом мире» [315].

Мейендорф уже в июле и в начале августа 1853 г. с беспокойством ждал не только войны с Англией и Францией, но и выступления Австрии. 5 августа он написал из Вены письмо непосредственно фельдмаршалу Паскевичу. Это письмо не могло не произвести на старого князя очень сильного впечатления: «Я часто вспоминаю, насколько вы были правы, ваша светлость, когда прошлой зимой в Петербурге вы мне сказали, что если у нас будет война с турками, то операции должны быть поведены различными способами, в зависимости от того, будем ли мы свободно располагать Черным морем и поддержкой христианских народностей, восставших против Турции, или нет. Если мы перейдем через Дунай, то мне кажется, что Черное море уже не будет для нас открытым. Я думаю также, что мы не захотим поднять Сербию и что Австрия, очень боясь движения с этой стороны ввиду положения Венгрии, воспротивится этому всеми способами». Мейендорф тут не только излагает черным по белому самые затаенные мысли самого фельдмаршала, но и подкрепляет их своим авторитетом, показанием человека, знающего Австрию, знающего точно и наблюдающего близко ее правителей, дающего предостерегающий окрик из Вены. Оптимистический конец письма (что, несмотря на эти неблагоприятные условия, мы все же можем перейти через Балканы и привести Оттоманскую империю к гибели) ничуть не звучит убедительно, да Мейендорф не забывает к тому же прибавить, что даже победа над Турцией создаст для России только затруднения[316].

Некоторое время в середине и конце августа можно было думать, что Турция примет венскую ноту как основу для соглашения с Россией, — и увлекающийся Мейендорф уже передает с ликованием, что Россия одержала полную дипломатическую победу и что лорду Рэдклифу остается лишь ворчать (il se r en grognant)[317]. Но тут же Мейендорф подсказывает графу Нессельроде, что хорошо бы поскорее эвакуировать все-таки Дунайские княжества. Однако, как и у всех дипломатов николаевского времени, царедворческая льстивость берет свое — и, продолжая в своих донесениях из Вены восхищаться предвкушаемой дипломатической победой царя, Мейендорф, явно противореча своим убеждениям, считает долгом ввернуть, что все-таки энергичный жест, т. е. занятие Дунайских княжеств, сыграл решающую роль в утешительном обороте, который как будто приняли теперь, в августе, события[318].

Николай не верил, что английскому и французскому флоту даны какие-нибудь задания, помимо чисто демонстративных. Вот что, по его приказу, писал Нессельроде Бруннову 29 июля (10 августа) 1853 г.: «Объясните английским министрам, что как посылка английской и французской эскадр в Дарданеллы не помешала нам войти в княжества, так их появление в Мраморном море не заставит нас оттуда выйти. Эта посылка только даром осложнит дело, мирное разрешение которого неминуемо, если Франция и Англия ясно объявят Порте, что они лишат ее своей поддержки в случае непринятия австрийского ультиматума» [319].

Николай продолжал еще в разгаре лета 1853 г. не понимать трудности своего положения, главное — невозможности из него с честью выйти. А Бруннов и Киселев усердно, наперебой, успокаивали его в своих донесениях, так же, как Мейендорф, тогда еще продолжавший надеяться на Буоля, с которым русский посол был в родстве. Николаю, так упорно сбиваемому с толку, в самом деле начинало временами казаться, что все обстоит благополучно и никакой войны не будет, а удастся добиться всего и без войны. «По последним сведениям через Вену — можно надеяться, что занятием Бухареста и кончатся наши военные действия, ибо Англия и Франция взялись за разум и заодно с Австрией хотят уговорить турок удовлетворить нашим требованиям», — сообщает царь М.Д. Горчакову в середине июля и даже приказывает князю: «Теперь займись отдыхом войск и готовь их при этом к обратному почетному походу» [320].

И тут тоже роковая манера царя верить только тому, чему хочется и чему приятно верить, сказалась всецело. Ведь случайно обмолвился в это самое время правдой русский посол в Берлине барон Будберг, получивший очень серьезную и достоверную информацию, — но на эту правду в Петербурге не обратили ни малейшего внимания. Первый министр Пруссии барон Мантейфель доверительно сообщил 10(22) июля Будбергу, что прусский посол в Лондоне Бунзен доносит ему, Мантейфелю, на основании разговоров с английскими министрами и на основании собственных наблюдений, следующее: во-первых, между Англией и Францией полное согласие по всем делам, связанным с восточным вопросом; во-вторых, эти две державы полны решимости воевать с Россией в случае, если целостность Оттоманской империи окажется под угрозой; в-третьих, британский кабинет очень недоволен нейтралитетом Пруссии в восточном вопросе, а позицией, занятой Австрией, британское правительство, напротив, очень довольно и считает эту австрийскую позицию согласной со своими видами[321]. Нессельроде получил это зловещее уведомление — и ухом не повел. Он продолжал, как ни в чем не бывало, твердить царю, что нечего беспокоиться, а царь все больше и больше радовался тому, что Франция, Англия и Австрия наконец-то образумились и не будут уже защищать Турцию.

В конце июля в Константинополе стали назревать события, показывающие, какая растерянность царила в Оттоманской Порте. С одной стороны, русская армия все более и более внедрялась в Дунайские княжества, а с другой стороны, кроме ободряющих слов, султан ничего от Англии не получал. К этому прибавилось еще и постепенно нараставшее в окружении Абдул-Меджида раздражение по поводу слишком уж развязного хозяйничанья в столице лорда Стрэтфорда-Рэдклифа. Английские историки и, в частности, биографы Стрэтфорда[322]любят изображать дело так, будто с почтением и обожанием турки взирали на мощного своего покровителя и с неким почти детским доверием отдали судьбы свои в руки великого посла, «эльчи». Это было вовсе не так: Мехмет-Али и многие другие считали его одним из самых нестерпимых нахалов, от которых когда-либо приходилось терпеть робкому по натуре и легко терявшемуся падишаху. Но у Абдул-Меджида бывали и внезапные (быстро проходившие) взрывы возмущения оскорбленной гордости. В один из таких моментов султан вдруг без малейших предупреждений выгнал вон из министерства Решид-пашу, министра иностранных дел («рейс-эфенди»), который был вернейшим орудием в руках Стрэтфорда-Рэдклифа. Правда, сейчас же был выдуман предлог и была пущена в ход версия, будто эта внезапная немилость вызвана интригами, связанными с семейными делами султана (вопросом о браке одной из его дочерей). Но никто не обманывался касательно истинного характера этой отставки. Меньше всех мог обманываться сам британский посол, понимавший, что Решида прогнали только вследствие полной невозможности прогнать вон его самого, «великого эльчи». Стрэтфорд немедленно принял меры. Мигом явившись во дворец, он пустил в ход весь арсенал посулов и застращиваний. Абдул-Меджид пал духом. Лишиться поддержки Англии, когда русские, по-видимому, приготовлялись уже переходить через Дунай, казалось слишком страшным. Решид-паша немедленно был возвращен на свой пост.

Но, очевидно, эта неприятная история внушила лорду Стрэтфорду мысль, что хорошо бы покрепче стеснить султанский дворец, а вместе с тем произвести некоторую демонстрацию против России и поощрить Порту к неуступчивости.

И вот тогда же, в конце июля, британский кабинет в лице лорда Эбердина извещает барона Бруннова, что пришли от лорда Стрэтфорда тревожные вести. Султан вдруг дал отставку Решид-паше, «приверженцу европейской цивилизации». Правда, благородным усилиям Стрэтфорда удалось в самом поспешном порядке, чуть ли не в 24 часа, «переубедить» султана и водворить приверженца цивилизации на прежнем месте, но вся эта передряга «в соединении с политическими и финансовыми трудностями» делает положение в Константинополе неспокойным. Регулярные войска уведены в Шумлу, Варну и придунайские форты, в столице остались лишь нерегулярные, недисциплинированные части. Возможно обострение «мусульманского фанатизма»; возможны антихристианские беспорядки. И если эти опасения оправдаются, то европейцам будет угрожать беда. Поэтому лорд Эбердин и Кларендон считают желательным ввести часть английской и французской эскадр (стоящих в Безике) уже в Мраморное море, поближе к Константинополю. Но они не хотели бы, чтобы Россия приняла это за шаг, направленный против нее. На Бруннова и на этот раз оба лорда — и Эбердин и Кларендон — произвели обычное отрадное впечатление своей непосредственностью, доброжелательным отношением, «доверительным» характером своих сообщений, готовностью дать всевозможные гарантии — словом, похвальными качествами своей натуры, которыми они давно уже пленяли барона Бруннова. Его нисколько не смутил и пресловутый «мусульманский фанатизм», который с такой непоколебимой верностью нуждам и пользам британской дипломатии выскакивал из-под земли и в Турции, и в Индии, и в Персии всякий раз, когда требовалось ввести английские войска или флот туда, где Лондону казалось уместным их водворить.

Но все же Бруннов протестовал, заявляя, во-первых, что не следует уже сейчас вводить эскадру в Босфор, пока еще никаких беспорядков в Константинополе нет, и, во-вторых, что такие меры предосторожности не должны предприниматься только Англией и Францией, ибо подобный односторонний акт нарушил бы принятый великими державами статут 1(13) июля 1841 г., согласно которому проход военных судов через Дарданеллы может последовать лишь с согласия всех пяти подписавших этот статут держав. В своем донесении Бруннов обращает внимание Нессельроде на то, что при обсуждении вопроса у России будет большинство, т. е. три голоса против двух, так как на ее сторону «несомненно» станут Австрия и Пруссия.

Но резолюция царя была самая неожиданная.

Он увидел в этом намерении Англии и Франции полное согласие действовать вместе с Россией против Турции. И вот что царь поспешил написать на докладе о возможности введения военных кораблей в Мраморное море: «…не только я не противлюсь этому, но я приглашаю (j'engage) Англию и Францию принять необходимые меры от нашего имени (en notre nom), так как я еще не считаю, что мы находимся в войне с Турцией» [323]. Николаю, естественно, было на руку все, что лишало Турцию надежды на поддержку Англии и Франции и что ставило царя в такое положение, когда сам собой мог встать вопрос о разрушении Турции и полюбовном дележе ее владений.

Бруннов так далеко не шел, но и ему казалось, что эти мнимые или реальные тревоги за христианское население выгодны для политики Николая. Он по-прежнему считает, что, во-первых, обилие разных проектов мирного разрешения русско-турецкого конфликта выгодно уже потому, что можно «побивать одни проекты другими», одни проекты служат противоядием (d'antidote) против других. А во-вторых, в запасе есть эбердиновский проект «конвенции», и если царя удовлетворит этот проект, то «сэр Гамильтон Сеймур имеет поручение отправить эту пилюлю Стрэтфорду с приказом заставить турок проглотить ее. Хотел бы я очень видеть гримасу, которую они сделают», — ликует уже наперед барон Бруннов. Но тут же посол осторожно напоминает, что еще не улажен все-таки этот вопрос и что успокаиваться рано. Как почтительный подчиненный, он в этом своем французском донесении приводит немецкое изречение самого канцлера Нессельроде: «не должно говорить, гоп пока не будешь по ту сторону рва (man muss nicht «hopsassa» sagen before man den Graben ist)» [324]. Карл Васильевич вообще любил почему-то переводить на родной немецкий язык русские и даже украинские пословицы, доходившие порой до его слуха (и всегда это выходило столь же неудовлетворительно, как и в данном случае). Но Бруннов неспроста все это напоминает и цитирует. Ему явно не очень нравится, что дружеское англо-австрийское сотрудничество Брука со Стрэтфордом в Константинополе усиленно продолжается в Вене. «Мы еще можем встретить на нашем пути не один камень преткновения: прежде всего в Вене слишком много работают над смесью сложного состава (im mixtum compositum): Буркнэ, Буоль, Брук, Стрэтфорд. У меня есть инстинктивное чувство, подсказывающее, что эта микстура никуда не годится».

Сидя в Вене, в самом центре дипломатических интриг, направленных против политики Николая, Мейендорф видел, что нашла коса на камень, что Турция очень надеется на своих западных покровителей: никаких шагов, которые указывали бы на прекращение дипломатического сопротивления со стороны Турции, нет, и Брук «жалуется, что лорд Рэдклиф не поддерживает его энергично». Уже эта фраза Мейендорфа показывает, как мало разбирался он в истинном положении вещей в тот момент, как ловко Рэдклиф успел снова и снова обмануть и обойти весь дипломатический корпус, внушив, будто он всячески советует туркам теперь, в конце июля, пойти на компромисс, но что же делать, если они упрямятся[325].

С напряженным вниманием в Европе ждали ответа Николая на венскую ноту. Лорд Эбердин, пригласив Бруннова 28 июля, не скрыл от него, что отказ царя может повести к войне России не только с одной Турцией. Выразил он эту мысль весьма прозрачно. Он сообщил, что французское правительство «все эти последние дни удваивает усилия, чтобы добиться уже наперед соглашения с Англией, о мерах, которые сообща нужно будет принять в случае, если император Николай отвергнет предложения Австрии». И хотя Бруннов хвалит британский кабинет за то, что он «имел благоразумие отклонить это предварительное соглашение», но одновременно должен сообщить и о весьма неприятных заявлениях Эбердина. Премьер прямо объявил, что если Николай отвергнет венскую ноту, то он, Эбердин, потребует у парламента дополнительного кредита в 3 млн. фунтов стерлингов («ввиду положения вещей») и вообще не распустит палату общин на каникулы или распустит на короткий срок. Если же этот кредит будет парламентом отпущен (в чем не может быть никаких сомнений), то это поспособствует устранению всяких надежд на мир и окажется шагом вперед «по дороге, которая неизбежно должна повести к войне» [326].

Эбердин «не скрыл своего глубокого огорчения» и прибавил обычный припев, что он «будет бороться до конца, чтобы сохранить мир, пока на это будет оставаться хотя какая-нибудь надежда». Любопытен конец этого очень значительного разговора. Эбердин поделился с Брунновым печальной новостью: из Константинополя прибыли вести, «очень беспокоящие»: оказывается, что «турецкие министры, увлекаемые головокружением (entra par un esprit de vertige), ослеплены и не видят опасностей, в пучину которых рискуют ввергнуть Оттоманскую империю.

Эбердин отлично знал, что дело вовсе не во внезапном турецком головокружении, а в деятельнейших интригах, и что Стрэтфорд-Рэдклиф, после отъезда Меншикова из Константинополя уже окончательно и безраздельно забравший Абдул-Меджида и всю «Блистательную» Порту в свои руки, твердо держит курс на войну и всеми мерами убеждает диван отвергнуть венскую ноту. Все это ясно, и что Эбердин все это знает и допускает — тоже ясно. Но может ли Бруннов послать в Петербург бумагу без утешительной концовки, которая своим содержанием настолько подсластила бы пилюлю, чтобы Николай и не догадался о первоначальной ее горечи? Оказывается, все-таки на лорда Эбердина в самых трудных случаях можно положиться.

Эбердин вдруг прибавил, что если в самом деле турки отвергнут венскую ноту, то «нужно будет победить упорство Порты энергичным выступлением со стороны собравшихся в Вене кабинетов». Барон Бруннов немедленно из этих решительно ни к чему не обязывающих слов делает произвольное заключение: «Слова лорда Эбердина дают мне основание думать, что в случае необходимости он считал бы нужным заставить турок подчиниться условиям соглашения, выработанного в Вене, если бы они его отвергли, тогда как император (Николай. — Е.Т.) удостоит дать ему свое одобрение». Прочтя это место доклада, Николай тут же сделал карандашом помету: «вот мы и добрались (nous у voil)» И царь отчеркивает карандашом на полях рукописи следующее место в донесении Бруннова, продолжающего рисовать заманчивые узоры насчет выступления держав против Турции: «Тогда положение предстанет пред нами в новом виде. Державы, которые не переставали говорить о независимости Турции, первые произвели бы насилие над этой независимостью, чтобы заставить султана принять условия, на которые он отказался бы дать свое согласие». Николаю, по-видимому, все это очень поправилось. Бруннов пишет дальше, что в восточном вопросе вообще нет ничего устойчивого — и то существование Оттоманской империи признается принципиально, то оно оказывается сомнительным фактом (un fait douteux). Это именно то, к чему стремился Николай, беседуя в январе и феврале 1853 г. с Сеймуром. Немудрено, что, прочтя все эти домыслы Бруннова, выдумавшего, будто Эбердин уже склонен признавать существование Турции «сомнительным фактом», царь пишет: «это именно так (c'est cela)», потому что это донесение Бруннова кончается советом: державы, в случае отказа Турции, обязаны ее принудить, а Россия «в сильном и спокойном положении, которое она заняла, остается свидетелем и арбитром спора, с тем чтобы этот спор пришел к концу, согласному с ее достоинством и ее интересами» [327].

Так, прямо, можно сказать, на глазах читателя, из угрозы Эбердина получается обещание его дружеской помощи; из требования от парламента военных кредитов на войну против России с целью защиты Турции получается, будто Эбердин признает существование Турции «сомнительным», — и царь очень доволен, что в конце концов Англия добралась до правильного воззрения: «nous у voil»

2(14) августа 1853 г. Сеймур, британский посол в Петербурге, обратился к Нессельроде с нотой, в которой выражал живое беспокойство английского правительства, что Турция не примет рекомендуемых ей державами уступок и что мусульманский фанатизм сорвет переговоры. Вместе с тем Сеймур указывал, что очень бы следовало русскому правительству согласиться на прием чрезвычайного турецкого посла, которого султан хочет отправить в Петербург. Английский дипломат при этом подчеркивает, что ведь султан идет на очень большое унижение, отправляя к царю посла, когда русские войска занимают турецкую государственную территорию. Сеймур очень бы рекомендовал убрать эти войска из Молдавии и Валахии: «Не противоречило бы ни великодушию, ни могуществу императора решить, чтобы отход русских войск начался во всяком случае с момента прибытия турецкого посла на русскую территорию» [328].

Конечно, ни принять посла, ни, особенно, эвакуировать войска из Молдавии и Валахии Николай не собирался.

Продолжая в Лондоне всячески внушать барону Бруннову (при деятельном сотрудничестве статс-секретаря Кларендона) мысль, будто британский кабинет ничего так не желает, как сохранения мира с Россией, лорд Эбердин (при столь же деятельном и самом прямом сотрудничестве того же Кларендона) не переставал предостерегать Николая в Петербурге. Английский посол при русском дворе сэр Гамильтон Сеймур в течение всей осени 1853 г. получал из Лондона «самые энергичные инструкции», и это бросалось в глаза генералу Кастельбажаку, который в самом деле не желал войны, не видел в ней никакой пользы и ни малейшего смысла для Франции и считал, что Англия имеет в виду не только охрану Константинополя, но и «Индию и истребление всех флотов». Его неизданные до 1891 г. письма к директору политического департамента французского министерства иностранных дел Тувнелю вполне ясно и точно говорят об этом. Будучи французским послом в Петербурге, Кастельбажак хорошо знал, какого рода инструкции получает из Лондона его английский коллега, и был убежден, что «истинный восточный вопрос для Англии — это вопрос об Индии» [329].

16 августа 1853 г. наконец состоялось долго откладываемое обсуждение в парламенте запросов оппозиции по поводу восточного вопроса. От имени правительства выступил сначала лорд Джон Россел, произнесший довольно бесцветную речь. Наиболее существенным в этой речи было не то, что он сказал, а то, о чем он умолчал: он ни звука не помянул о проекте «конвенции», вполне удовлетворяющем Николая, — о чем с таким жаром писал Бруннов и с таким чувством говорил автор этого проекта лорд Эбердин. Это гробовое молчание о конвенции лучше всего обнаруживало всю фиктивность мнимых стараний премьера. Консервативная оппозиция устами Пэнингтона, Лэйарда и особенно Милнса укоряла правительство в том, что оно, с одной стороны, подстрекает Турцию к сопротивлению, а с другой — оставляет ее в такую трудную минуту без реальной поддержки.

Но только к концу заседания дебаты поднялись на принципиальную высоту. Произошла словесная дуэль между двумя старыми политическими врагами. Выступил Ричард Кобден, и как только он поднялся с места, палата общин уже твердо знала, что заговорит и молча сидевший до сих пор на правительственной скамье лорд Пальмерстон.

Кобден высказал о русско-турецком конфликте и об английской восточной политике те мысли, которые в неодинаковых выражениях, иногда с меньшей, иногда с большей полнотой не переставал высказывать с 1835 г., когда он опубликовал свою брошюру о России, тоже прямо направленную против пальмерстоновской политики.

Кобден настаивал, что восточный вопрос когда-нибудь должен получить свое окончательное разрешение в том смысле, что ислам уже дальше не может существовать вследствие своей несовместимости с современной цивилизацией христианских народностей. Именно в таких словах барон Бруннов передает эту часть речи Кобдена. Николай отчеркнул это место карандашом и написал на полях рукописи: «Это вполне мое мнение; это бесспорно» [330].

Губительная манера Бруннова помещать в своих донесениях больше всего то, что может понравиться царю, привела здесь к тому, что он дал в своем отчете непомерно большое место речи Кобдена, влияние которого на внешнюю политику Англии в этот момент было равно нулю, да еще так расположил материал, что отчеркнутые Николаем, столь ему пришедшиеся по душе слова оказались в самом конце донесения. У Николая, имевшего крайне смутное представление о парламенте, могло составиться мнение о существующей в палате общин могучей поддержке его излюбленной идеи касательно раздела Турции. Пальмерстон решительно выступил против Кобдена, подчеркивая полную необходимость для Англии защищать Турцию от всяких попыток уничтожения ее самостоятельности.

В пылу дебатов во время парламентского заседания лорд Клэнрикард назвал русскую оккупацию Дунайских княжеств пиратским поступком. В ответ Николай I приказал барону Бруннову прервать всякие личные отношения с Клэнрикардом и сообщить об этом с соответствующей мотивировкой британскому кабинету[331].

Почти ежедневно летят письма из Вены в Петербург. Мейендорф очень советует принять немедленно турецкое предложение. Тогда уйдут из турецких вод эскадры Франции и Англии и, что еще важнее, Рэдклиф и его политика будут обесценены, а Эбердина укрепится. Какой момент, чтобы по уходе Рэдклифа завязать добрые отношения с Турцией! Султан очень расположен в пользу мира, и он — большой поклонник (admirateur) императора (Николая). Так золотит пилюлю для царя барон Мейендорф, взводя небылицу на Абдул-Меджида, который не терпел и боялся Николая и никаких иных чувств, кроме страха, к нему никогда не обнаруживал. Сбиваемый с толку Брунновым, который так часто с ним сносился, Мейендорф повторяет сказание о коренном разногласии между Эбердином и Стрэтфордом. Мало того, он верит даже и в Кларендона и прельщает Паскевича близкой перспективой отставки Рэдклифа, если царь уступит: «Вы знаете, что лорд Кларендон очень недоволен лордом Рэдклифом и его произвольными поступками (ses insubordinations)», — и непослушному и недисциплинированному Рэдклифу, человеку тщеславному и раздражительному (vaniteux et irascible), грозит близкая отставка. «Его участь, так сказать, в наших руках». Словом, стоит уйти из Молдавии и Валахии — и ненавистный Рэдклиф исчезнет, и между Турцией и Россией водворится мир и благоволение[332].

Николай всерьез поверил, будто Австрия в самом деле «ультимативно» требует от турок уступить царю и будто не только Пруссия, но даже Англия и Франция, к своему собственному посрамлению, тоже совсем отказались от своей прежней политики и тоже поддерживают этот не существовавший никогда австрийский ультиматум. Таков был результат дружных усилий Мейендорфа из Вены, Киселева из Парижа, Бруннова из Лондона, Нессельроде из Петербурга, стилизовавших тревожную истину, чтобы сделать ее приятной его величеству. Вот что, ликуя, пишет царь князю Михаилу Семеновичу Воронцову, наместнику Кавказа, 27 августа (8 сентября) 1853 г.: «Давно ли французы и англичане возбуждали турок против нас, находя наши требования дерзкими, несправедливыми и нарушающими независимость Порты? Теперь они же эти самые требования поставили в ультиматум туркам вместе с Австрией и Пруссией. Занятие нами княжеств, конечно, дало нам огромную выгоду в том, что дозволяет нам спокойно взирать на всю нелепость, на все глупое ослепление, с которыми эти две державы действуют на вред туркам, быв прежде их горячими заступниками». Но все-таки так как «фанатизм и глупость не подлежит ни правилам ни расчету», то Николай предупреждает кавказского наместника, что возможна и война[333].

Мейендорф 13(25) августа уже получил точную документацию из Константинополя, увидел, что турки предлагают варианты к формулировкам венской ноты, услышал от Буоля совет принять ноту с вариантами — и понял, что только иронически можно было венскую ноту называть «ультиматумом», предъявленным Турции. Мейендорф очень советует принять турецкие варианты и уходить из Молдавии и Валахии. Его письма к Нессельроде от 26 и 28 августа на все лады твердят об этом. То он доказывает, что в этом будет великая нравственная победа Николая, то говорит, что эвакуация княжеств — «наилучший свадебный дар» для Франца-Иосифа (только что женившегося). Неспокойно у Мейендорфа на душе, потому что он ясно видит, что Австрия рано или поздно может сделать роковой для царя выбор между открывшимися пред ней двумя политическими дорогами. И вот снова он берется за перо и пишет Паскевичу, зная влияние Паскевича на Николая. Опять советует он приказать Горчакову «приготовиться» к эвакуации княжеств. Он полагает, что этого будет достаточно, чтобы эскадры двух западных держав ушли из бухты Безики. Он знает, как трудно добиться этого у Николая, и всячески расхваливает великолепное положение, в котором якобы окажется Россия после этого «великодушнейшего» поступка царя[334].

Николай, соглашаясь против воли на венский компромисс и уже лелея, явно, мысль сговориться с Наполеоном на случай близкой (так ему казалось) катастрофы Оттоманской империи, мог только мечтать о том, чтобы Турция отвергла венскую ноту и этим взяла на себя всю ответственность за дальнейшее, И его мечта исполнилась.

В конце августа 1853 г. в Париж, а спустя день в Лондон пришли известия, что Порта желает внести в венский проект некоторые изменения. Это опять было делом рук лорда Стрэтфорда-Рэдклифа, продолжавшего деятельнейшим образом, столь же искусно и скрытно, как всегда, работать для скорейшей подготовки формального объявления войны между Россией и Турцией, без чего немыслимо было и вступление в войну против России двух европейских великих держав. Уже в августе дипломаты знали, что Решид-паша желает внести какие-то поправки, а что Решид-паша — простой исполнитель предначертаний лорда Стрэтфорда-Рэдклифа, об этом знала уже с конца мая, т. е. с провала миссии Меншикова, вся Европа.

Стрэтфорд вел беспроигрышную игру: изменения, внесенные Решид-пашой в венскую ноту, были, в сущности, не очень существенны и во всяком случае никак не могли реально уменьшить права Николая касательно охраны православной церкви в Турции. Но Стрэтфорд знал, что Николай категорически заявил, что не допустит никаких изменений, и, следовательно, война готова. В том-то и дело, что, по различным побуждениям и питая совсем различные надежды, Стрэтфорд-Рэдклиф и русский царь одинаково не боялись обострения отношений между Россией и Турцией. Чтобы воочию показать читателю, изучающему приемы дипломатии, до какой степени были искусственными поправки, продиктованные Стрэтфордом и внесенные Решид-пашой, я их тут напомню.

В ноте было сказано: «русские императоры всегда обнаруживали свою активную заботу о сохранении гарантий и привилегий греко-православной церкви в Оттоманской империи». А «поправка» Решид-паши гласила: «свою активную заботу о культе греко-православной церкви», — и не сказано, где именно. А так как вычеркнуты также и слова о гарантиях и привилегиях, то фраза теряет свой прежний точный смысл.

Другая поправка относилась к тому месту венской ноты, где говорится о праве православной церкви на все те привилегии, которые будут даны другим исповеданиям. Решид-паша вставил: «подданных Порты». Следовательно, если, скажем, султан дает особые права католическим общинам в Турции, состоящим не в турецком подданстве, то православные, подданные Турции, не будут пользоваться этими правами.

Николай, опираясь на эти аргументы, заявил решительно, что он не принимает этой ноты, потому что при подобных поправках будто бы теряет смысл даже подтверждение договоров в Кучук-Кайнарджи и Адрианополе. Цель Стрэтфорда, к полному его удовольствию, была достигнута, и формальное объявление войны России стало отныне делом вполне решенным в Константинополе. «В императоре Николае есть нечто от Петра Великого, от Павла I и от средневекового рыцаря», — писал Кастельбажак 16 сентября 1853 г. в доверительном письме Тувнелю, директору политического департамента, утверждая, что «старея — (в царе. — Е.Т.) берет верх Павел I» и что не может он ни за что пойти теперь на уступки[335]. Кастельбажак только совсем неправильно придает тут решающее значение религиозным соображениям царя и его мнимым опасениям перед взрывом народного недовольства в случае уступок по этим поправкам к венской ноте. По существу эти поправки не имели и тени реального значения. Но Николай ухватился за возможность не выводить войск из Молдавии и Валахии и не снимать с очереди дня вопроса о разрушении Оттоманской державы.

Сообщая 30 августа Киселеву, что Решид-паша не соглашается подписать ноту, иначе как с некоторыми поправками, Друэн де Люис выразил свое огорчение и даже нечто вроде негодования против турок. А когда Киселев спросил, почему же французский посол в Константинополе Лакур не употребил всего своего влияния, чтобы заставить турок принять венскую ноту без изменений, то Друэн де Люис стал уверять, что Лакур сделал будто бы все от него зависящее, но все его усилия оказались тщетными[336].

2 сентября, вернувшись из Дьеппа, где брал морские ванны Наполеон III, Друэн де Люис немедленно пригласил Киселева. Все, что он высказал, имело для русского посла (и для русского царя) тем большее значение, что на этот раз Друэн де Люис прямо и непосредственно излагал слова императора, от которого он прямо и прибыл. Французский министр снова говорил о неодобрительном поведении турок, из-за которых происходят ненужные задержки, и выражал надежду на снисхождение и великодушие Николая. Но при этом намекнул, что хорошо бы поскорее убрать войска из Молдавии и Валахии, и тогда французы и англичане уйдут из Безики[337].

Одновременно Друэн де Люис поручил генералу Кастельбажаку выразить в Петербурге надежду и уверенность, что царь не захочет мешать делу успокоения и не обратит внимания на столь второстепенные и несущественные поправки, которые внесло в венскую ноту турецкое правительство. Граф Буоль дал такое же поручение австрийскому послу в Петербурге. Друэн де Люис поручил также Кастельбажаку передать русскому канцлеру Нессельроде, что, может быть, французская эскадра войдет все-таки в Дарданеллы, но это случится не по политическим, а по мореплавательным соображениям (par des consid nautiques)[338]. Царь подчеркнул карандашом это место, нарочитая бессмысленность которого бросалась в глаза. Но именно в этой бессмысленности, в этой умышленно-небрежной мотивировке сказывалась явная угроза.

Днем позже, чем об этих турецких поправках и видоизменениях узнал в Париже Киселев из уст Друэн де Люиса, лорд Эбердин сообщил о том же в Лондоне барону Бруннову. При этом Эбердин сказал, что эти турецкие поправки он считает по сути дела пустыми и лишенными какого бы то ни было реального значения. Но прибавил, что считает серьезной оплошностью со стороны представителей держав в Константинополе, что они не заставили турок отказаться от каких бы то ни было видоизменений в венской ноте. Эти слова Эбердина в донесении Бруннова Николай I отчеркнул карандашом. Что все это новое, неожиданное осложнение устроено прежде всего благодаря интригам и каким-то пока еще неясным, но абсолютно несомненным подвохам со стороны лорда Стрэтфорда-Рэдклифа — в этом, конечно, никаких сомнений быть не могло, и меньше всего в Лондоне.

Курьезно, что Эбердин сам понимает, до какой степени это всем ясно, и потому спешит прибавить следующее: «Лорд Кларендон уже высказал это мнение (о предосудительности поведения турок. — Е.Т.) в частном письме, адресованном лорду Стрэтфорду, в самых резких и самых серьезных выражениях, с которыми лорд Эбердин вполне согласился». Эти строки в донесении Бруннова отчеркнуты двойной чертой царским карандашом. Уже и этих слов было достаточно, чтобы дезориентировать царя и внушить ему, будто Англия поддержит его, если он отвергнет турецкие поправки. Но дело этим не ограничилось. В конце беседы с Брунновым английский премьер сказал слова, которые как будто нарочно были рассчитаны, чтобы человек такой непомерной гордыни, как Николай, отказался сразу от всякой мысли об уступке: «В конце концов первый министр признает, что решение, от которого зависит исход этого инцидента, находится единственно в руках императора, он признает, что если его величеству будет угодно проявить благородство по отношению к туркам, из сострадания к их слабости, то честь этого решения всецело выпадает на долю нашего августейшего повелителя; но что если его величество будет настаивать на первоначальном проекте в неизменном виде, то в таком случае державы, собранные в Вене на совещание, должны будут сообразоваться с этим решением и употребить свои старания, чтобы победить сопротивление Порты новыми представлениями». Все последние строки опять-таки дважды отчеркнуты на полях Николаем[339]. Царь мог понять одно: ему следует проявить характер и не уступать, и тогда Европа его поддержит, и Стрэтфорд-Рэдклиф, получив строгий нагоняй от лорда Кларендона, уже не посмеет интриговать и поощрять Решида к сопротивлению… Теперь мы знаем, что никаких нагоняев Стрэтфорд не получал, никаких новых представлении державы в Константинополе не делали, — и отказ Николая, на который явно подбивали его, привел к объявлению со стороны Турции войны России.

Бруннов, которому после беседы с Эбердином лорд Кларендон сообщил, в чем именно состояли турецкие поправки и видоизменения, на всякий случай высказал, что эти поправки не так уж невинны и что, может быть, они и не будут приняты царем. Бруннов объясняет свое поведение канцлеру так: не зная еще, как решит царь, он, Бруннов, и не мог иначе действовать. Решит царь уступить — тем великодушнее покажется его уступчивость. Решит царь не уступать — что же, сомнения Бруннова покажутся англичанам основательным предупреждением[340]. Ясно одно: в душе Бруннов очень хочет, чтобы царь уступил.

«Слабость Эбердина в соединении со злостностью Стрэтфорда парализует всякую возможность переговоров. В этой борьбе Эбердин, как более слабый, терпит поражение. У него шаг за шагом отнимают почву. Я могу только оплакивать это. Но против подобной слабости нет лекарства. Я уже сказал вам, что его считаю почти конченным. Его решение принято. Он не останется у власти, если вспыхнет война. И так как он смотрит на свою отставку скорее с известным удовольствием, то он тем легче предоставляет себя одолевать, пока не наступит развязка, которая, в его глазах, явится для него избавлением. Именно так я объясняю себе его уступчивость, которая была бы смешна, если бы дело не было так серьезно»[341].

Мало было в истории Англии первых министров, которые так упорно держались бы за власть, как лорд Эбердин, в течение всей жизни, а особенно в 1853–1855 гг. Редко когда весь кабинет с Эбердином во главе так последовательно поддерживал лорда Стрэтфорда-Рэдклифа, как в течение всей этой осени 1853 г. (и особенно в сентябре). Наконец, забегая несколько вперед, напомню, что мало кто из ответственных государственных деятелей Англии так беспощадно критиковал всю восточную политику Николая, как именно лорд Эбердин, когда наступила весна 1854 г.

Таков был этот дипломат, так талантливо и так долго разыгрывавший перед бароном Брунновым некоего добродушного, но, к сожалению, слабовольного старичка. Бруннов лишь к концу отношений начал догадываться, наско


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: