Новогодняя ночь

Вечером 31 декабря 1919 года я был у А. М. Драгомирова. Мы сидели с ним вдвоем в его вагоне, в его поезде. Поезд стоял в порту, в Одессе. Днем из окон видно было море. Дальше поезду некуда было идти.

Он сказал:

— Я все-таки убежден, что сопротивление начнется... Сейчас есть еще кое-что... Но когда останется только смерть в бою или смерть в воде — будет вспышка энер­гии... Сейчас вся масса хочет одного — уходить... Но когда некуда будет уходить? Неужели же не проснется решимость? Вы как думаете?

— Я все надеюсь, что еще здесь начнется... По­тому что и здесь ведь уже некуда уходить. Ведь вся эта масса, что сюда отступает, она же не сядет на пароходы и в Крым не попадет. Следовательно, и ей придется выбирать между боем и морем. Беда только в том, что здесь совсем не то делается, что нужно.

— Вы думали, когда мы вышли из Киева, что будем сидеть с вами в порту в Одессе?

— Нет, я почему-то думал, что мы задержимся около Казатина... Но я понял положение, когда мы получили в Якутском полку приказ — это было, кажется, где-то около Фастова... Я тогда же развил своим молодым друзьям называемую «крымскую теорию»...

— Это что?

— Крымская теория — это реставрация до-екатери­нинских времен... Сидел же хан столетия в Крыму. Благодаря Перекопу, взять его нельзя было, а жил он {14} набегами... Он добывал себе набегами «ясырь», то есть жи­вой товар — пленных, а мы, засев в Крыму, будем делать набеги за хлебом. Впрочем, и «ясырь» будем брать... для «пополнений»... Вы уезжаете в Севастополь?

— Я каждый день «уезжаю», но пока что еще не уехал, потому что пароход все задерживается. Здесь я ни­чем не могу помочь. Скорее я только мешаю... Я легко могу прослыть центром каких-нибудь интриг... чего я вовсе не желаю. «Главноначальствующий областью» без «области» — фигура неудобная... Ну, а скажите, очень ругают?

— Вас? Ругают, конечно... При этих обстоятель­ствах это неизбежно. Одни бранят вас за то, что «допу­стили» погромы, а другие за то, что вы не позволили «бить жидов»... Конечно, вы взяли миллионы за последнее...

— Неужели и это говорят?

— Говорят... Вас это удивляет? А я привык... Меня столько раз «покупали» — жиды, немцы, масоны, англичане, — что это меня не волнует... Но больше всего, конечно, зла гвардия...

— За что? За мой приказ? Вам он известен?

— Да... Вы, покидая «область» и сдавая командо­вание, благодарите войска и затем кончаете, приблизи­тельно, так: «не объявляю благодарности»... первое — волчанцам, за всякие безобразия, а на втором месте стоит в приказе гвардия, которая «покрыла позором свои слав­ные знамена грабежами и насилиями над мирным населе­нием». Что-то в этом роде...

А. М. Драгомиров человек очень добрый. Но у него бывают припадки гнева. Так было и сейчас.

— Я об этом не могу спокойно говорить... Я с очень близкими людьми перессорился из-за этого. Я пробовал собрать командиров полков, уговаривал, взывал к их со­вести. Но я чувствую, что не понимают... А я не могу с этим помириться. Я к этой гражданской войне никак не могу приладиться...

— Да, я помню. Вы, может быть, забыли, но я помню... Вы мне говорили больше года тому назад, еще в Екатеринодаре, что вы тяготитесь «гражданской» вашей {15} деятельностью, что вы хотели бы делать свое прямое дело, то есть воевать... но что условия войны таковы... Словом, вы сказали тогда, в октябре 1918 года: «Мне иногда у кажется, что нужно расстрелять половину армии, чтобы спасти остальную»...

— Половину не половину... Но я и сейчас так ду­маю. Но как за это взяться?.. Я отдавал самые строгие приказы... Но ничего не помогает... потому что покры­вают друг друга... Какие-нибудь особые суды завести? И это пробовал, по все это не то...

— Мое мнение такое. Вслед за войсками должны двигаться отряды, скажем, «особого назначения»... Ты­сяча человек на уезд отборных людей или, по крайней мере, в «отборных руках». Они должны занимать уезд; начальник отряда становится начальником уезда... При нем военно-полевой суд... Но трагедия в том, откуда набрать этих «отборных»....

— В том-то и дело... Нет, я часто думаю, что без какого-то внутреннего большого процесса все равно ничего не будет.

Хоть бы орден какой-нибудь народился... Какое-нибудь рыцарское сообщество, которое бы возродило понятие о чести, долге — ну, словом, основные вещи, ну, что хоть грабить — стыдно. Или религиозное это должно быть движение... Словом, это должно быть массовое, большое, психологическое...

— И будет... «покаяния отверзи ми двери»... Этим мы отличаемся от Польши... Я убежден, что, если на этой равнине, что называется Восточной Европой, если устояли мы, а не поляки, то только благодаря нашей способности «каяться»... Поляки — нераскаянные... Они не могут каяться... Ведь, в сущности, говоря, у пошляков было больше шансов на гегемонию... Они раньше вышли к культуре, потому что ближе к Западу... но они не­раскаянные... Мы говорили «земля наша... но порядка в ней нет, — приходите володеть и княжить нами»... А они говорили: «Polska stoi nierządem»...

— Это что значит?

— Это старинная польская поговорка, которая употреблялась еще в XVI веке и значит: {16} «Польша стоит беспорядком»... To ecть они не только не хотели ка­яться во всех своих безобразиях, в вечной своей легко­мысленной «мазурке», но, так сказать, «канонизировали» свою анархию... Были отдельные голоса, которые кри­чали: «Братья! Что вы делаете! Губите себя»... На одно мгновение «карнавал» останавливался... но потом кто-нибудь вспоминал: ведь Polska stoi nierządem!.. И тра-дара... та... традара... та... tempo di mazurka... И все продолжалось по-старому, пока не «промазурили» свою «королевскую республику»... А мы каялись... Набезо­бразим во всю «ширину русской натуры» и потом каемся... «Придите володеть и княжить»... и приходят и княжат... И тогда оправляемся, укрепляемся, возвеличиваемся — пока опять не расхулиганимся... Волна... То «сарынь на кичку», то «водим под царя восточного православ­ного»... Так и живем... И будем жить.

Принесли бутылку красного вина.

И мы, «главноначальствующий областью» — без обла­сти и «редактор „Киевлянина" — без Киева, чокну­лись...

В данную минуту мы равно были «бывшие люди»... И с одинаковым основанием могли пожелать друг другу «нового счастья», ибо «старое» изменило...

***

Как-то случилось, что в эту новогоднюю ночь я был совершенно один... От А. М. я пришел рано, — до «но­вого года» было еще далеко... Я пришел к себе и никуда не пошел.

«Встречать новый год»... При этих обстоятельствах это было бы слишком печально... И я предпочел «встрече» — «проводы». Я уселся у изголовья умирающего старого года и читал ему отходную...

Где-то, на каком-то горном перевале, стоит заиндевев­ший придорожный столб... К этому столбу всегда про­бивается умирать старый год... На столбе сидит «крук», — одинокая птица... Воет вьюга, и крук каркает умирающему его дела, — добрые и злые...

Я чувствовал себя в этом роде: в роли крука.

{17}

* * *

Личное перемешивалось с общим в эту новогоднюю одинокую ночь.

Отчего не удалось дело Деникина? Отчего мы здесь, в Одессе? Ведь в сентябре мы были в Орле... Отчего этот страшный тысячеверстный поход, великое отступле­ние «орлов» от Орла?..

Орлов ли?..

«Взвейтесь, соколы, орлами»... (солдатская песня).

Я вспомнил свою статью в «Киевлянине» в двухлет­нюю годовщину основания Добровольческой армии... два месяца тому назад...

«Орлы, бойтесь стать коршунами. Орлы победят, но коршуны погибнут».

Увы, орлы не удержались на «орлиной» высоте. И кор­шунами летят они на юг, вслед за неизмеримыми оболами с добром, взятым... у «благодарного населения».

«Взвейтесь, соколы... ворами» («Единая, неделимая» в кривом зеркале действительности).

***

Красные — грабители, убийцы, насильники. Они бес­человечны. они жестоки. Для них нет ничего священ­ного... Они отвергли мораль, традиции, заповеди Господни. Они презирают русский народ. Они озверелые горожане, которые хотят бездельничать, грабить и убивать, но чтобы деревня кормила их. Они, чтобы жить, должны пить кровь и ненавидеть. И они истребляют «буржуев» сотнями тысяч. Ведь разве это люди? Это «буржуи»... Они убивают, они пытают... Разве это люди? — Это звери...

***

Значит, белые, которые ведут войну с красными, именно за то, что они красные, — совсем иные... совсем «обратные»...

Белые — честные до донкихотства. Грабеж у них несмываемый позор. Офицер, который видел, что солдат {18} грабит, и не остановил его, — конченый человек. Он лишился чести. Он больше не «белый», — он «гряз­ный»... Белые не могут грабить.

Белые убивают только в бою. Кто приколол раненого, кто расстрелял пленного, — тот лишен чести. Он не бе­лый, он — палач. Белые не убийцы: они воины.

Белые рыцарски вежливы с мирным населением. Кто совершил насилие над безоружным человеком, — все равно, что обидел женщину или ребенка. Он лишился чести, он больше не белый — он запачкан. Белые не апаши — они джентльмены.

Белые тверды, как алмаз, но так же чисты. Они строги, но не жестоки. Карающий меч в белых руках не­умолим, как судьба, но ни единый волос не спадет с го­ловы человека безвинно. Ни единая капля крови не прольется — лишняя... Кто хочет мстить, тот больше не белый... Он заболел «красной падучей» — его надо лечить, если можно, и «извергнуть» из своей среды, если болезнь неизбывна...

Белые имеют бога в сердце. Они обнажают голову перед святыней... И не только в своих собственных зла­тоглавых храмах. Нет, везде, где есть бог, белый прекло­нит — душу, и, если в сердце врага увидит вдруг бога, увидит святое, он поклонится святыне. Белые не могут кощунствовать: они носят бога в сердце.

Белые твердо блюдут правила порядочности и чести. Если кто поскользнулся, товарищи и друзья поддержат его. Если он упал, поднимут. Но если он желает валяться в грязи, его больше не пустят в «Белый Дом»: белые не белоручки, но они опрятны.

Белые дружественно вежливы между собой. Старшие строги и ласковы, младшие почтительны и преданы, но сгибают только голову при поклоне... (спина у белых не гнется).

Белых тошнит от рыгательного пьянства, от плевания и от матерщины... Белые умирают, стараясь улыбнуться друзьям. Они верны себе, родине и товарищам до послед­него вздоха.

{19} Белые не презирают русский народ... Ведь, если его не любить, за что же умирать и так горько страдать? Не проще ли раствориться в остальном мире? Ведь свет ши­рок... Но белые не уходят, они льют свою кровь за Рос­сию... Белые не интернационалисты, они — рус­ские...

Белые не горожане и не селяне — они русские, они хотят добра и тем и другим. Они хотели бы, чтобы мирно работали молотки и перья в городах, плуги и косы в де­ревнях. Им же, белым, ничего не нужно. Они не горо­жане и не селяне, не купцы и не помещики, не чиновники и не учителя, не рабочие и не хлеборобы. Они русские, которые взялись за винтовку только для того, чтобы власть, такая же белая, как они сами, дала возможность всем мирно трудиться, прекратив ненависть.

Белые питают отвращение к ненужному пролитию крови и никого не ненавидят. Если нужно сразиться с врагом, они не осыпают его ругательствами и пеной ярости. Они рассматривают наступающего врага холодными, бесстрастными глазами... и ищут сердце... И если нужно, убивают его сразу... чтобы было легче для них и для него....

Белые не мечтают об истреблении целых классов или народов. Они знают, что это невозможно, и им про­тивна мысль об этом. Ведь они белые воины, а не крас­ные палачи.

Белые хотят быть сильными только для того, чтобы быть добрыми...

Разве это люди?.. Эго почти что святые...

* * *

«Почти что святые» и начали это белое дело... Но что из него вышло? Боже мой!

Я помню, какое сильное впечатление произвело на меня, когда я в первый раз услышал знаменитое выра­жение:

«От благодарного населения»..

{20} Это был хорошенький мальчик, лет семнадцати-восем­надцати. На нем был новенький полушубок. Кто-то спросил его:

— Петрик, откуда это у вас. Он ответил:

— Откуда? «От благодарного населения» — конечно.

И все засмеялись.

Петрик из очень хорошей семьи. У него изящный, тонкокостный рост и красивое, старокультурное, чуть тро­нутое рукою вырождения, лицо. Он говорит на трех евро­пейских языках безупречно и потому по-русски выговари­вает немножко, как метис, с примесью всевозможных акцентов. В нем была еще недавно гибко-твердая вы­правка хорошего аристократического воспитания...

«Была», потому что теперь ее нет, вернее, ее как будто подменили. Приятная ловкость мальчика, который, не­смотря на свою молодость, знает, как себя держать, пере­ковалась в какие-то... вызывающие, наглые манеры. Чуть намечавшиеся черты вырождения страшно усилились. В них сквозит что-то хорошо знакомое... Что это такое? Ах, да, — он напоминает французский кабачок... Это «апаш»... Апашизмом тронуты... этот обострившийся взгляд, обнаглевшая улыбка... А говор. Этот метисный акцент в соединении с отборнейшими русскими «в бога, в мать, в веру и Христа», — дают диковинный меланж «сиятельнейшего хулигана»...

Когда он сказал: «От благодарного населения», все рас­смеялись. Кто это «все»?

Такие же, как он. Метисно-изящные люди русско-евро­пейского изделия. «Вольноперы», как Петрик, и по­старше — гвардейские офицеры, молоденькие дамы «смольного» воспитания...

Ах, они не понимают, какая горькая ирония в этих словах. Они —«смолянки». Но почему? Потому ли, что кончили «Смольный» под руководством княгини НН, или потому, что Ленин-Ульянов, захватив «Смольный», неза­метно для них самих привил им «ново-смольные» взгляды...

{21} — Грабь награбленное!

Разве не это звучит в словах этого большевизированного Рюриковича, когда он небрежно нагло роняет:

— От благодарного населения.

Они смеются. Чему?

Тому ли, что, быть может, последний отпрыск тысяче­летнего русского рода прежде, чем бестрепетно умереть за русский народ, стал вором? Тому ли, что, вытащив из мужицкой скрыни под рыдания Марусек и Гапок этот полушубок, он доказал насупившемуся Грицьку, что паны только потому не крали, что были богаты, а, как обеднели, то сразу узнали дорогу к сундукам, как настоящие «зло-дни», — этому смеются? «Смешной» ли моде грабить му­жиков, которые «нас ограбили», — смеются?

Нет, хуже... Они смеются над тем, что это население, ради которого семьи, давшие в свое время Пушкиных, Толстых и Столыпиных, укладывают под пулеметами всех своих сыновей и дочерей в сыпно-тифозных палатах, что это население «благодарно» им...

«Благодарно» — т. е. ненавидит...! Вот над чем смеются. Смеются над горьким круше­нием своего «белого» дела, над своим собственным паде­нием, над собственной «отвратностью», смеются — ужас­ным апашеским смехом, смехом «бывших» принцев, «за­делавшихся» разбойниками.

Да, я многое тогда понял.

Я понял, что не только не стыдно и не зазорно грабить, а, наоборот, модно, шикарно.

У нас ненавидели гвардию и всегда ей тайком подражали. Может быть, за это и ненавидели...

И потому, когда я увидел, что и «голубая кровь» пошла по этой дорожке, я понял, что бедствие всеобщее.

«Белое дело» погибло.

Начатое «почти святыми», оно попало в руки «почти бандитов».

{22}

***

Я не гвардеец... Я так же мало аристократ, как и демократ. Я принадлежу к тому среднему классу, который «жнет там, где не сеял». Все — наше. Пушкин — наш, и Шевченко — наш. (Слышу гогот «украинцев». Успо­койтесь, друзья: Шевченок в роли «украинского больше­вика» я оставляю вам, себе я беру — Шевченко банду­риста, «его же и Гоголь приемлет»).

Все русское — наше. Аристократия и демократия нам одинаково близки, поскольку они русские, поскольку они талантливы и прекрасны, поскольку они наше прошлое и будущее. Аристократия и демократия нам одинаково да­леки, поскольку они узкоклассовы, поскольку они изящно, надменно или грубо фамильярны.

Я скорблю над угасающими, «сходящими на нет» ста­ринными родами, я радуюсь нарождению новых, «входя­щих», которые «сами себе предки».

Я жну там, где не сеял. Все высокое, красивое и силь­ное русское — мое, и я ношу мое право на них на острие моей любви к родине... Я люблю ее всю, с аристократами и демократами, дворцами и хатами, богатыми и бедными, знатными и простыми.

Ибо все нужны. Как нужны корни, ствол, листья... и цветы...

Я не гвардеец... Но если я особенно больно чувствую падение аристократии, то это потому, что все же noblesse oblige... Как русский, я несравненно более оскорблен метаморфозой «Петрика» в апаша, чем «Петьки» в хули­гана. Ведь, в сущности, вся белая идея была основана на том, что «аристократическая» честь нации удержится среди кабацкого моря, удержится именно белой, несокрушимой скалой... Удержится и победит своей белизной. Под аристократической честью нации надо подразумевать все лучшее, все действительно культурное и моральное, поря­дочное бел кавычек. Но среди этой аристократии в широ­ком смысле слова, аристократии доблести, мужества и ума, {23} конечно, центральное место, нерушимую цитадель должна была бы занять родовая аристократия, ибо у нее в крови, в виде наследственного инстинкта, должно было бы быть отвращение ко всяким мерзостям...

И вдруг...

«От благодарного населения»...

«Tout est perdu sauf l’honneur», — говорили француз­ские дворяне.

«L’honneur a été perdu avant tout», — можем сказать мы...

Но белое дело не может быть выиграно, если потеряна честь и мораль.

Без чести, именно отрицанием чести и морали — вре­менно побеждают красные.

Для белых же потерять честь — это потерять все.

C’est tout perdre...

***

И я видел...

Я видел, как зло стало всеобщим.

Насмешливый термин «от благодарного населения» все покрыл, все извинил, из трагедии сделал кровавый водевиль в m’en fich’истком стиле.

***

Я видел...

Я видел, как почтенный полковой батюшка в больших калошах и с зонтиком в руках, увязая в грязи, бегал по деревне за грабящими солдатами:

— Не тронь!.. Зачем!.. Не тронь, говорю... Оставь Грех, говорю... Брось!

Куры, утки, и белые гуси разлетались во все стороны, за ними бежали «белые» солдаты, за солдатами батюшка с белой бородой.

Но по дороге равнодушно тянулся полк, вернее, пятисотподводный обоз. Ни один из «белых» офицеров не шевельнул пальцем, чтобы помочь священнику... един­ственному, кто почувствовал боль и стыд за поругание «христолюбивого» воинства.

Зато на стоянке офицеры говорили друг другу:

{24} — Хороший наш батюшка, право, но комик... По­мнишь. как это он в деревне... за гусями... в калошах... с зонтиком... Комик!

***

Я видел, как артиллерия выехала «на позицию». По­зиция была тут же в деревне — на огороде. Приказано было ждать до одиннадцати часов. Пятисотподводный обоз стоял готовый, растянувшись по всей деревне. Ждали...

Я зашел в одну хату. Здесь было, как в других... По­ловина семьи лежала в сыпном тифу. Другие ожидали своей очереди. Третьи, только что вставшие, бродили, по­шатываясь, с лицами снятых с креста.

— Хоть бы какую помощь подали... Бросили народ совсем... Прежде хоть хвельшара пришлют... лекар­ства... а теперь... качает... всех переберет... Бросили народ совсем, бросили... пропадаем... хоть бы малую помощь…

Дом вздрогнул от резкого, безобразно-резкого нашего трехдюймового... Женщина вскрикнула...

— Это что?

Это было одиннадцать часов. Это мы подавали «по­мощь» такой же «брошенной», вымирающей от сыпного тифа деревне, за четыре версты отсюда...

Там случилось вот что. Убили нашего фуражира. При каких обстоятельствах — неизвестно. Может быть, фура­жиры грабили, может быть, нет... В каждой деревне есть теперь рядом с тихими, мирными, умирающими от тифа хохлами — бандиты, гайдамаки, ведущие войну со всеми на свете. С большевиками столько же, сколько с нами. Они ли убили? Или просто большевики? Неизвестно. Никто этим и не интересовался. Убили в такой-то де­ревне — значит, наказать...

— Ведь как большевики действуют, — они ведь не це­ремонятся, батенька... Это мы миндальничаем... Что там с этими бандитами разговаривать?

— Да не все же бандиты.

{25} — Не все? Ерунда. Сплошь бандиты, — знаем мы их! А немцы как действовали?

— Да ведь немцы оставались, а мы уходим.

— Вздор! Мы придем — пусть помнят, сволочь!.. Деревне за убийство приказано было доставить к один­надцати часам утра «контрибуцию» — столько-то коров и т. д.

Контрибуция не явилась, и ровно в одиннадцать откры­лась бомбардировка.

— Мы, — как немцы, — сказано, сделано... Огонь!

Безобразный, резкий удар, долгий, жутко удаляю­щийся, затихающий вой снаряда и, наконец, чуть слыш­ный разрыв.

Кого убило? Какую Маруську, Евдоху, Гапку. Приску, Оксану? Чью хату зажгло? Чьих сирот сделало навеки непримиримыми, жаждущими мщения... «бандитами»?

— Они все, батенька. бандиты — все. Огонь!

Трехдюймовки работают точно, отчетливо. Но отчего так долго?

— Приказано семьдесят снарядов.

— Зачем так много?

— А куда их деть? Все равно дальше не повезем... Мулы падают...

Значит, для облегчения мулов. По всей деревне. По русскому народу, за который мы же умираем...

Я сильно захромал на одном переходе. Растянул жилы... Примостился где-то, в самом конце обоза, на са­мой дрянной клячонке, только что «реквизированной»... Обоз — пятьсот повозок, но примоститься трудно, все ве­зут что-то. Что угодно. Даже щегольские городские сани везут на повозке.

Скоро клячонка упала. Я заковылял пешком. Обоз обтекал меня медленно, но верно... Вот последняя по­возка. Прошла... Хочу прибавить шагу, не могу. Обоз уходит. Надвигается конный арьергардный разъезд — это последние. За ними никого. Мы с сыном одни — бредем в поле...

Увы, «освободителям русского народа» нельзя оста­ваться в одиночку... Убивают.

Сколько ужасной горечи в этом сознании... Убивают! Кто? Те, за спасение которых отдаем все...

Я сказал сыну, чтобы шел вперед и попросил кого-нибудь из офицеров прислать мне лошадь.

Он ушел. Впереди деревня. Когда я добрел до нее, — вижу впереди хвост обоза.

Но что это такое? Плач навзрыд, причитания, крики. Я заковылял в этот двор...

Лежит павшая лошадь. С нее казак снимает седло и перекладывает на другую, свежую. Крестьянская семья — старик, женщины и дети — хватается за нее... это их лошадь.

— Что ты делаешь? Брось!..

— Я же им оставлю коня — он отойдет. Я же не могу пеший, что же мне делать?

Баба бросается ко мне.

— Помилуйте... змилуйтесь! Одна у нас — послед­няя. Ой, змилуйтесь! Сердце, золотко, — не обижайте, — бедные мы, самые бедные. Земли нема у нас. Только и живем с коня, — змилуйтесь! От жеж есть, которые богатийший, — от старосту спросыть, змилуйтесь, господин!

Но тем временем казак, вскочив на коня, скачет.

— Стой, я тебе говорю, стой!

Он не обращает внимания. Что я офицер, не произво­дит на него никакого впечатления. Я думаю о том, что надо бы выстрелить ему вслед, но, подумав, ковыляю дальше. Надо сказать там.

Когда я подхожу, наконец, я вижу странное... Все вдруг стали «белыми». В белых новых кожухах. Оче­видно, тут же ограбили — эту же деревню. А кто-то из старших офицеров спрашивает:

— Это ты здесь, Аршак, себе этого серого достал? — Хороший конь!

— Так точно, господин полковник. Добрый конь.

Смотрю — это мой казак. Безнадежно...

И это «белые»? Разве потому, что в краденых кожу­хах... белых...

{27} Хоронили нашего квартирьера. Опять убили в деревне. Нельзя в одиночку. Он сунулся ночью в деревню. Устроили засаду — убили. Кто — неизвестно. Выбро­сили тело на огород, собаки стали есть труп. Ужасно...

Опускают в могилу. Тут несколько офицеров, коман­дир полка.

Могилу засыпают местные мужики. Первые попавшиеся в первой хате.. Один из них в новых сапогах. Тут же сол­дат в старых.

— А вы, мерзавцы, убивать умеете... А в новых са­погах ходите... Снимай сейчас, — отдай ему!

— Господин полковник, да разве я убивал? Я бы их, проклятых, сам перевешал...

— Снимай, не разговаривай, а не то...

Снимает. Раз командир полка приказывает, да еще при таком случае — не поговоришь...

— А на деревню наложить контрибуцию! Весело вскакивает на лошадей конвой командира полка — лихие «лабинцы»... Мгновение, и рассыпались по деревне. И в ту же минуту со всех сторон подымается стон, рыдания, крики, жалобы, мольбы... Какая-то ста­руха бежит через дорогу, бросается в ноги... Целая семья воет вокруг уводимой коровы.

А это еще что? Черный дым взвился к небу. Неужели зажгли?

Да... Кто-то отказался дать корову, лошадь... И вот... Могилу квартирьера засыпают... Завтра в следующей деревне убьют нового... Там ведь уже будут знать и о сапогах и о контрибуции... А если не будут знать о нас, то ведь впереди идут части, перед которыми мы мла­денцы... Мы ведь «о д и н и з л у ч ш и х п о л к о в»...

***

В одном местечке мальчишка лет восемнадцати, с вин­товкой в руках, бегает между развалин, разгромленных кем-то (нами? большевиками? петлюровцами? «бандитами»?— кто это знает) кварталов.

{28} — Что вы там делаете?

— Жида ищу, господин поручик.

— Какого жида?

— А тут ходил, я видел.

— Ну, ходил... А что он сделал?

— Ничего не сделал... жид!

Я смотрю на него, в это молодое, явно «кокаинное» лицо, на котором все пороки...

— Какой части?

Отвечает...

— Марш в свою часть!.. Пошел.

Ищет жида с винтовкой в руках среди белого дня. Что он сделал? Ничего — жид.

— Что сделал этот человек, которого вы поставили «к стенке»?..

— Как что! Он «буржуй»!

— А, буржуй... Ну, валяй!

Какая разница? Мы так же относимся к «жидам», как они к «буржуям».

Они кричат: «смерть буржуям», а мы отвечаем: «бей жидов».

Но где же «белые»?..

* * *

— Да что вы, батенька... Все они бандиты... Я вам говорю — не суйтесь, будьте осторожны... А это село — известное. В каждом доме — большевики — я вам говорю. Будьте осторожны — поближе к штабу... Все бандиты! Но мы «сунулись»... Нас была небольшая «стайка», — мои молодые друзья и я... Сунулись в хатку на самой окраине сверх-«бандитской» деревни...

Результат. Полчаса, были хмурыми, явно-скрыто-вра­ждебными. Полчаса, присматривались. Еще через пол­часа стали растаивать. К концу вечера стали ласковыми и угостили превосходным ужином. На ночь устроили как только могли получше. А утром, когда мы уходили, провожали нас, как лучших друзей. Улыбались на прощанье так, как только умеют улыбаться хохлушки...

{29} — Як вам бог поможе, може ще побачемось... Заходьте о нас... Счастливо!

И так было почти в каждой деревне на расстоянии трехсот верст...

... «Батенька — не суйтесь!»... Мы все же «совались» и утром уходили, провожаемые ласково звенящим:

— Счастливо!..

***

За это или за другое нас в полку за глаза насмешливо называли «джентльмены».

Я понимаю эту насмешку и эту скрытую враждебность. Мы шли триста верст, они — может быть, три тысячи. Мы имели при себе свои деньги (заработок «Киевлянина» за последние дни) и притом «керенки» — у них денег не было... Мы шли добровольно, только что променяв перья на винтовки, — они тянули уже бесконечно эту безотрад­ную лямку:

Поход, бой, вши... Бой, вши, поход... Вши, поход, бой...

Этими тремя элементами ведь исчерпываются все ком­бинации войны à la longue... Легко быть «джентльменами» неделю, месяц, два... Но год, три, шесть лет. Ведь некоторые воюют непрерывно с 1914 года.

Еще хорошо, пока лето, солнце, тепло, есть речки, где выкупаться. Но осенью, зимою... В эти безотрадно-гряз­ные, серые дни или безжалостно-белые, морозные... Ка­кая тоска нападает, наконец, отвращение к этому «роду занятий», жгучая потребность, непреодолимая жажда куль­турного центра, электричества, театра, нарядной толпы, музыки, книги, газеты... Все это локализируется в одной мечте:

«Выпить кофе у Фанкони... Настоящий кофе... с слад­кими булочками, чисто поданный... и прочитать газету»...

Об этом мечтают на всех бесконечных «отступательных» дорогах... Воевать надоело, противно...

Прежде всего, конечно, этой до конца утомленной армии надо отдохнуть. Она больше не может, — ведь они рабо­тают без конца...

{30} «Вечно без смены»... Вечно без смены! Но почему нет смены? Ах, я никого не осуждаю, не имею права осуждать. Быть может, если бы я воевал столько, сколько они, я сам бы опустился. Но пока, пока все же мне так приятно на­блюдать своих молодых друзей, крещенных «джентльме­нами»...

Мне приятно, что на тридцатой версте дневного пере­хода они такие же, как на первой. Леденящий душу мо­роз, крайняя усталость, разваливающаяся обувь, растертые ноги не способны вырвать у них ни одного грубого слова. Мне приятна их неподчеркнутая, но настоящая военная и невоенная вежливость, их строгое разграничение «служ­бы» и «дружбы». Беспрекословное исполнение «приказаний», братские отношения между собой и трогательная за­ботливость обо мне, во внимание к моей «старческой сла­бости».

Но в особенности меня радует, как они умеют ладить с тем «русским народом», ради которого и ведется борьба. Когда они за несколько часов «шармируют» неизбалован­ную лаской семью «бандитов», я горд, как будто бы вы­играл сражение.

Я, конечно, не выиграл сражения, но я выиграл «попол­нение», я выиграл «смену».

Потому что, я убежден в этом, как в том, что миром правит добро, а не зло, если бы армия не смеялась над «джентльменами», у нее была бы смена...

Мы «отвоевали» пространство больше Франции... Мы «владели» народом в сорок миллионов слишком... И не было «смены»?

Да, не было. Не было потому, что измученные, уста­лые, опустившиеся мы почти что ненавидели тот народ, за который гибли. Мы бездомные, бесхатные, голодные, нищие, вечно бродящие, бесконечно разлученные с доро­гими и близкими, — мы ненавидели всех. Мы ненавидели крестьянина за то, что у него теплая хата, сытный, хоть и простой стол, кусок земли и семья его тут же около него в хате...

— Ишь, сволочь, бандиты — как живут!

{31} Мы ненавидели горожан за то, что они пьют кофе, чи­тают газеты, ходят в кинематограф, танцуют, веселятся...

— Буржуи проклятые! За нашими спинами кофе жрут!

Это отношение рождало свои последствия, выража­вшиеся в известных «действиях»... А эти действия вызы­вали «противодействие»... выражавшееся в отказе дать.... «смену».

Можно смеяться над «джентльменами», но тогда прихо­дится воевать без «смены».

Конечно, большевики — те добывают «смену» просто — террором. — Но ведь мы боремся с большевиками. Из-за чего? Неужели только для того, чтобы сесть на их место и делать все так же, как они? Но к чему же тогда все «жалкие слова»?..

В одном месте, в одной хате, куда мы зашли погреться и отдохнуть, старик сидел на лавке и долго молчал. Но я чувствовал, что он за нами наблюдает. Вслушивается, старается понять...

Наконец, он неожиданно спросил:

— Кто вы, господа, такие?

Он это так сказал, что нас всех поразило. Кто-то отве­тил ему:

— Мы?.. Мы — деникинцы.

Но он хитро покачал головою:

— Ни, господа. Вы не деникинцы...

Я не знаю, почему я его вдруг понял. Бывает так, что поймешь вдруг... не умом... скорее концами пальцев. словом, я понял его.

И сказал:

—Кто мы, диду?.. Мы те... что за царя. Только мовчить, диду, никому не говорить... Бо ще не время

Но ему трудно было молчать.

— От жеж бачу, что вы не деникинцы. Хиба такие де­никинцы! Хоть мы и темны люди, а все ж свит бачимо. Видно по вас, яки вы люди. Так буде нам свит? Буде государь?

{32} От що зробылось без не время ще, диду, —

— Мовчить, диду. Об этом не можно ще. Буде царь, буде! Только мовчитъ. Прийде время, будут вас усих пы­тать, чи хочете царя, чи ни. О тоди кажить, — не ховайтесь. Кажить, — хочемо!

— Та хочемо! Як не хочемо! царя! А доживу ж я, старый?

— Доживете... Только тихо. Не время ще диду, — мовчить!

И мы ушли, таинственно прикладывая палец к губам. Каким образом старик учуял, кто мы!.. Вероятно, в его представлении «те, что за царя» и должны быть та­кие... Ведь государь старческой душе рисуется, как в старых сказках. И «его люди» не могут же не быть не­сколько иными... Они не могут безобразить или ругаться в бога, в мать, в веру и Христа... как большевики, как петлюровцы, махновцы, деникинцы...

Ах, в этом и трагедия, что народ не делает между всеми ними особого различия...

Шведы ль, наши шли здесь утром,

Кто их знает — ото всех

Нынче пахнет табачищем,

Ходит в мире, ходит грех...

Если бы хоть мы, монархисты, следовали примеру пер­вого русского императора и, вместо грабежа, насилия и ма­терщины, старались исправлять репутацию деникинской армии...

Тогда может быть:

И развел старик руками,

Шапку снял и смотрит в лес...

Смотрит долго в ту сторонку,

Где чудесный гость исчез.

Я хочу думать, что это ложь. Но мне говорили люди, которым надо верить.

В одной хате за руки подвесили... «комиссара»... Под ним разложили костер. И медленно жарили... чело­века...

{33} А кругом пьяная банда «монархистов»... выла «боже, царя храни».

Если это правда, если они есть еще на свете, если рука Немезиды не пора эта их достойной их смертью, пусть со­вершится над ними страшное проклятие, которое мы тво­рим им, им и таким, как они, — растлителям белой армии... предателям белого дела... убийцам белой мечты...

***

Так думалось в одинокую новогоднюю ночь.

***

Конечно, в этих мыслях был перехват... И одиноче­ство и горечь... ретушируют больше, чем нужно... Бессонная ночь — плохой советник... Не так уж безнадежно. Выход есть, выход где-то есть...

***

Ведь вот везде, и в том полку, где я был, — есть люди. Есть «комик» батюшка, есть и другие... «комики». Вот тот полковник, например, — разве не золотой полковник... Шесть лет воюет, а все еще полон огня. Есть же такие бессносные люди. И у него не грабят в батальоне. Па­мятник при жизни таким ставить. (Наверно это был Кутепов – см. нашу страницу –ldn-knigi.narod.ru)

Есть они, есть всюду. Только разрозненно все это. Если бы как-нибудь объединиться — подать друг другу... перекликнуться...

Да, перекликнуться. Подать друг о друге голос. Чтобы человек, который борется за белое дело не только против красных, но и против серых и грязных, знал, что он не одинок. Что есть и другие, такие же, как он, которые где-то там, в своих углах, в своих батальонах и ротах «гребут против течения»:

... Други, гребите!

С верою в наше святое значение,

Дружно гребите

Во имя прекрасного — против течения...

(Алексей Толстой)


{34}

Ангел смерти

Я пробовал зажигать фонарь и в роли Диогена искал «человека». В Одессе его не было.

И это стало особенно ясно, когда в Одессу приехал В. А. Степанов

С В. А. Степановым мне пришлось сделать «кусочек политической жизни», несколько верст пути, рука об руку. Он обладал счастливейшим и ценнейшим свойством воз­буждать в других людях энергию мысли. Как-то с ним всегда все «пересматривалось» по существу, так сказать, сначала. Он был отнюдь не революционер, но мозг его был всегда счастливо открыт для новой мысли. Он ни­когда не застывал и все время эволюционировал в лучшем смысле этого слова. Очень твердый в основном стремле­нии, он обнаруживал большую гибкость в способах. И от­нюдь не в том смысле, что «цель оправдывает средства», а в том, что «суббота для человека, а не человек для суб­боты»...

А. М. Драгомиров еще не уехал в то время из Одессы. Мы собрались втроем. И...

Слушали:

Мнение присутствующих о том; что генерал Деникин находится в опасности. «Такое» отступление, по всей ве­роятности, не может обойтись без «личных перемен». Это закон истории. Может быть три случая. Генерала Дени­кина убьют, он застрелится, он совершит «отречение». Необходимо подготовиться к каждой возможности.

Постановили:

Поддерживать генерала Деникина до последней возмож­ности и повиноваться ему до самого конца. Преемником ему почитать генерала Врангеля. Как передать власть генералу Врангелю в случае трагического конца — сейчас установить невозможно. Если же будет «отречение», то употребить усилия в том направлении, чтобы перед отре­чением произошло «назначение» нового главнокоманду­ющего.

Слушали:

{35} В Одессе может организоваться отпор в том случае, если будет найден «человек».

Постановили:

Зажечь Диогенов фонарь и искать «человека».

Слушали:

Кроме Врангеля другого человека не найдено.

Постановили:

Принять зависящие меры, чтобы генерал Врангель стал пока во главе Одессы.

Эти зависящие меры были приняты. В точности мне неизвестно, привели ли они к какому-нибудь результату. Но думаю, что генерал Врангель опоздал бы.

Ангел смерти витал над Одессой.

* * *

Надо было «зарегистрироваться».

Большое здание. Два этажа сплошь набиты офицерами. Очередь совершенно безнадежная. Здесь надо стоять часы.

Это все «регистрирующиеся». Здесь всякие.

Явные старики и инвалиды. Всякого рода «категористы», потом бесконечное количество служащих в тыловых учрежде­ниях. Здешние — одесские и эвакуировавшиеся из самых разных губерний... «Командировщики», получившие вся­кие поручения. Часть из них действительно что-то здесь делает, а остальные — «ловчилы». Наконец... наконец, просто «дезертиры»... Хотя все они, конечно, имеют удо­стоверения.

Я потолкался, некоторое время среди этой толпы и ушел в «отвратном» настроении.

Толпа... Толпа офицеров. Не знаю почему, на меня всегда офицеры производят самое тяжелое впечатление, когда они собираются «толпами»... Офицер по существу «одиночка»... Он должен быть окружен солдатами. То­гда понятно, почему он «офицер»...

Но офицерство «толпами»... Тут есть какое-то внутрен­нее противоречие, которое создает тяжелую атмосферу... Такое же тяжелое впечатление на меня производят {36} «офицерские роты»... некоторые, по крайней мере... В них чувствуется какая-то внутренняя горькая насмешка...

И это впечатление особенно ярко, если сравнить «офи­церские роты» с «юнкерами»... Казалось бы, «офицерские роты» самые совершенные части... А вот нет... В них какой-то надлом, нет здоровья, нет душевного здоровья... И как это ни странно — не чувствуется дисциплины. А юнкера всегда производят какое-то бодрящее душу впечатление: сжатой пружины, готовой каждую минуту раз­вернуться по знаку своего начальника.

Душевной упругости, пружинчатости я совершенно не почувствовал в этой офицерской регистрирующейся толпе... Плохая психика, ужасная психика...

Такое учреждение, где регистрируются, не единственное вот это. По всему городу, в разных участках, происходит то же самое. Везде стоят такие же толпы офицеров, пону­рые, хмурые, озлобленно подавленные и требовательные...

Сколько их?

Никто не знает толком, называют самые фантастические цифры... Кто говорит, что уже «зарегистрировалось» во­семьдесят тысяч... Но это явно преувеличено... Но не меньше двадцати пяти тысяч, наверное...

Целая армия. И казалось бы, какая армия. Отборная...

Да это только так кажется...

На самом деле эти выдохшиеся люди, потерявшие веру, ничего не способны делать. Чтобы их «встряхнуть», надо железную руку и огненный дух... Где это?

* * *

Принцип регистрации нелеп. Офицеров «заносят» куда-то, и этим ограничивается все.

Меж тем...

Меж тем настроение этого города, самого города, начи­нает портиться...

Явственно чувствуется какая-то подземная работа. Хо­рошо бы держать самый город «под прицелом»... И это было бы легко, может быть. Каждый регистрирующийся офицер должен был бы тут же получать приказ, «в какую часть он зачислен на случай тревоги и куда должен {37} явиться, кто его начальник». Так однажды было сделано в Екатеринодаре. И дало прекрасные результаты.

А так — эти списки? Для чего они? Для облегчения работы большевиков, когда займут город, по отыскиванию офицеров?

Ангел смерти реет над Одессой-мамой...

Ко мне пришел один офицер.

Молодой, энергичный... С наклонностью к необуздан­ному фантазерству. Он мне казался белым по мыслям и чувствам, но испорченным доктриной «цель оправдывает средства». Он стал во главе группы офицеров, поднима­вших большой «бум»... Они были решительны, смелы. Достаточно смелы для «бумных» историй, недостаточно отважны, чтобы быть беспощадными к своим...

Теперь он пришел ко мне продемонстрировать, так ска­зать, свое «беспристрастие»...

— Вот прочтите.

Читаю. Это собственноручное признание начальника одной из очень крупных «контрразведок» в том, что он, будучи больным, был соблазнен своим помощником при­своить и разделить между собой (четырьмя соучастниками) крупную сумму в иностранной валюте. «Будучи почти в беспамятстве», «он поддался на уговоры». Теперь он приносил чистосердечное раскаяние и просил предать его суду.

Я знал этого человека. Он приходил ко мне, приносил стихи, иногда недурные, был «мистиком», рассказывал, как ой борется с злоупотреблениями «нашей чрезвы­чайки», и вообще казался мне честным человекам.

И вдруг...

— Этого мы помилуем... С ним это в первый раз... Кроме того...

Он рассказал мне на ухо историю, которую я по этой причине не рассказываю.

— А остальных расстреляем...

— По суду, надеюсь.

{38} — Ну, конечно... Но вот будет другое дело— это уже не по суду...

***

Оба «дела» были сделаны...

Начальник той контрразведки, «мистик и поэт» был по­милован... каким-то способом. Его соучастники расстре­ляны.

А через несколько дней был убит начальник одесской контрразведки полковник Кирпичников.

Он ехал поздней ночью. Автомобиль был остановлен офицерским патрулем. Кирпичников назвал себя. Его попросили предъявить документ. Когда он вытаскивал «удостоверение» из кармана, раздался залп из винтовок...

Всю сцену рассказал шофер, которому удалось тихонько исчезнуть...

***

Это было дело «без суда»...

Участники его, вероятно, гордились этим подвигом. С точки зрения «брави», он действительно был сделан чисто. Но с точки зрения нашего «белого дела», это был грозный призрак, свидетельствовавший о полном помутне­нии, если не покраснении умов.

Кто был убит? Начальник контрразведки, т. е. офицер или чиновник, назначенный генералом Деникиным.

Кем убит? Офицерами генерала Деникина же.

Акт убийства Кирпичникова является, прежде всего, «актом величайшего порицания и недоверия» тому, кому повинуешься...

Это весьма плохо прикрытый «бунт»... Отсюда только один шаг до убийства ближайших помощ­ников главнокомандующего, вроде генерала Шиллинга или генерала Романовского... Генерал Шиллинг уце­лел, а генерал Романовский погиб, как известно...

Когда я узнал об убийстве полковника Кирпичникова, я вспомнил свою речь, которую я говорил когда-то во вто­рой Государственной Думе по поводу террористических актов. Левые нападали на полевые суды, введенные тогда П. А. Столыпиным. Они особенно возмущались {39} юридической безграмотностью судей, первых попавшихся офи­церов, а также тем, что у подсудимых не было защитни­ков. Отвечая им, я спрашивал:

— Скажите мне, а кто эти темные юристы, которые вы­носят смертные приговоры в ваших подпольях? Кто назна­чил и кто избрал этих судей? Кто уполномочил их произ­носить смерть людям? И есть ли защитники в этих под­польных судилищах, по приговорам которых растерзывают бомбами министров и городовых на улицах и площадях?

Эти слова мне хотелось тогда сказать убийцам полков­ника Кирпичникова. Кто уполномочил их судить его, и выслушали ли они, если не его защитников, то его самого?

Но дело даже не в этом, а дело в том, что производить самосуд — значит отрицать суд. Отрицать суд — значит отрицать власть. Отрицать власть — значит отрицать са­мих себя.

Так оно, конечно, и было. Этим убийством белые пошли против белых понятий.

Красный ангел веял над городом.

***

Громадная зала. Кафе Робина была набита народом. Сквозь табачный дым

Оркестр вздыхал, как чья-то грудь больная.

Впрочем, не совсем так, а гораздо хуже. С трудом я на­шел столик. Сейчас же и меня нашли. Нашлось неопре­деленное количество знакомых, которые подсаживались и, по русскому обычаю, начинали изливать свои горести.

По странному совпадению — это иногда, бывает — у моего столика периодически сменялись Монтекки и Капулетти. Впрочем, это не совсем точно. Здесь было больше враждующих родов: столько, сколько штабов. А штабов... имена их, ты, господи, веси...

— Он? Вы не можете себе представить! Это злой ге­ний. Это удивительно. Непременно должен быть злой гений! Вот у генерала Деникина — Романовский, а здесь этот. Пока его не уберут, ничего не будет! Про Кирпич­никова слышали? Вот и его бы туда же...

{40} Смылся.

— Ax, это вы! Слышали про убийство Кирпичникова? Конечно, это безобразие, но, в конце концов... Я видел, с вами был только что офицер... Вы будьте с ним осто­рожнее. Их штаб, я вам скажу, такая лавочка... Еще вопрос, что лучше, они или Кирпичников...

После моего неопределенного отношения к делу и этот уходит. Первые два были из враждующих штабов. Они грызутся и обвиняют друг друга приблизительно в одном и том же: в бездельи, пьянстве, воровстве. Подсаживается третий.

— Я очень рад, что с вами встретился. Надо поде­литься с вами некоторыми фактами, быть может, вам не­известными. Вы, конечно, слышали про эту... певицу. Вот чрез нее идет открытое и грандиозное взяточниче­ство. А генерал у нее пропадает. Что там делается! И потом... если бы только это одно, а ведь дело гораздо хуже.

Он наклоняется ко мне ближе и шепчет что-то про одну высокопоставленную даму. В его рассказах перемежаются жиды, контрразведка, масоны. Осваг, спекулянты, штабы, большевики, Вера Холодная, галичане, Иза Кремер, город­ская дума, Анна Степовая...

Дикий кавардак. Оркестр вздыхает, «как чья-то грудь больная», неизвестно только какою болезнью. Дыму столько же, сколько чада в этих рассказах...

И все это пустяки, а самое важное, главное и смертель­ное это то, что весь этот огромный зал, все это энное ко­личество столиков занято офицерами.

— Что они здесь делают?

— Пьют кофе. Читают газеты. Слушают щемящие душу терпко-сладкие звуки скрипок.

Мечта всех «отступательных» дорог, морозных и гряз­ных, исполнилась.

Они пьют кофе у Робина.

— А большевики опять продвинулись. Наши драпанули в два счета! Придется играть в ящик! Ну, и пре­красно! Черт с ним!

А пока...

{41} А пока мы все-таки будем пить кофе со сладкими бу­лочками, читать газеты и слушать скрипки.

***

Для освежения мысли я вынул из кармана записку, составленную моими друзьями. Эта записка, если не была совсем точна, то, во всяком случае, рисовала то, что счи­талось установленным в городе.

Передо мной замелькали описания всевозможных шта­бов и учреждений с одной и той же убийственной хара­ктеристикой. А это еще что?

«Все высшее начальство уверяет население, что опас­ности со стороны большевиков для Одессы нет, но, вместе с тем, во второй половине декабря семьи многих высших лиц были отправлены в Варну. Это стало известным всему городу и вызвало панику. Вообще (?) большинство стоя­щих во главе ведомств должностных лиц заняты одной целью — набрать возможно больше денег, потому взяточ­ничество процветает. Лица, заведывающие эвакуацией, берут взятки за предоставление мест на пароходах; комен­датура порта — за освобождение судов от мобилизации; управление начальника военных сообщений — за распре­деление тоннажа в Черном море. Описать хищения, которые происходят на железных дорогах, нет возможности — там пропадают целые составы поездов с казенным грузом. Началась пляска миллионов...».

И так далее и так далее, все в этом же роде.

Даже если бы все это была неправда, то всеобщее убе­ждение, что это так, означало гибель дела.

Ангел смерти витал над самое себя заклеймившей Одес­сой.

***

Улицы Одессы были неприятны по вечерам. Освеще­ние догорающих «огарков». На Дерибасовской еще кое-как, на остальных темень. Магазины закрываются рано. Сверкающих витрин не замечается...

Среди этой жут­кой полутемноты снует толпа, сталкиваясь на углу Дерибасовской и Преображенской. В ней чувствуется что-то {42} нездоровое, какой-то разврат, quand même, — без всякой эстетики. Окончательно перекокаинившиеся прости­тутки, полупьяные офицеры...

«Остатки культуры» чувствуются около кинотеатров. Здесь все-таки свет. Здесь собирается толпа, менее жут­кая, чем та, что ищет друг друга в полумраке. Конечно, пришли смотреть Веру Холодною После своего трагиче­ского конца она стала «посмертным произведением», тем, чего уж нет...

Меня потянуло взглянуть на то, чего уж нет, — на жи­вущую покойницу. Я вошел в один из освещенных вхо­дов.

Что это такое? Офицерское собрание или штаб воен­ного округа? Фоне было сплошь залито, как сказали бы раньше, «серой шинелью» и, как правильней сказать те­перь. —»английской»..

Нельзя сказать, чтобы Верочка Холодная все же не доставила мне удовольствия. Как жадно стремимся мы все насладиться хотя бы в последний раз тем, чего уже нет, и много ли нас осталось бороться за то, чего еще нет...

Ангел смерти витал над «поставленным к стенке» го­родом...

«Отрядомания»

Все чувствовали тогда в Одессе, что так дальше нельзя. Разложение армии по тысяча и одной причине было ясно. Ясно было, что именно потому она и отступает, что на­ступила осень и зима не только в природе...

В душе моей зима парила,

Уснули светлые мечты...

(Романс барона Врангеля)

Что делать?

Прямой путь был ясен. Надо было встряхнуть полки железной рукой. Но для этого надо было, во-первых, где-то их собрать. На бесконечных «отступательных» дорогах этого нельзя было сделать. Ибо можно было писать {43} сколько угодно приказов, и они писались, но исполнять их было некому. Командиры частей частью сами «заболели». частью были бессильны. Надо было иметь возможность, опершись на какую-нибудь дисциплинированную часть, привести остальных «в христианскую веру»...

Таких «мест», центров, куда стекала отступающая стихия, было собственно три: Кубань. Крым и район Одессы.

В каждом из этих центров было одно несомненное данное: дальше было море. Дойдя до моря, надо было или сдаваться или «драться»... Но был еще третий выход — корабли... Конечно, ясно было, что всем не сесть на па­роходы, но каждый думал про себя, что он-то сядет, а остальные... ну что остальные — chacun pour soi. dieu pour tous!

Однако, конечно, везде были элементы, которые не же­лали садиться на пароходы. Они готовы были драться и уже поняли, что опасение в покаянии и в дисциплине. Были такие элементы и в Одессе.

Если бы в Одессе оказался «человек», сопротивление было бы... Но человек этот непременно должен был быть получен «иерархическим» путем, т. е. сверху. Короче го­воря, это должен был бы быть назначенный главнокомандующим Деникиным генерал. Естественным генералом был бы, конечно, главноначальствующий Новороссийской областью генерал Шиллинг.

Но генерал Шиллинг ни в какой мере нужным «чело­веком» быть не мог.

Я совершенно не касаюсь всего того дурного, что о ге­нерале Шиллинге говорили. Все это я слышал, все это я впускал в одно ухо и выпускал в другое, твердо памятуя, что человеческая гуща вообще легкомысленно-лжива, «отступающая» стихия непременно озлобленно-несправедлива, а «Одесса-мама», сверх того, всегда была виртуозно изобретательна в смысле сочинения всяких мерзостей... Этому мутному потоку вообще не следует поддаваться.

Но что генерал Шиллинг не был «человеком» в нужном смысле, человеком момента, — это для меня совершенно ясно. Он не мог решиться на то, что должен был сделать: расстрелять нескольких командиров полков для того, чтобы {44} привести остальных в сознание действительности. Не мог он и собрать около себя дисциплинированного кулака, ко­торый сумел бы внушить расхлябавшейся массе, что главноначальствующий имеет возможность заставить себе по­виноваться.

Раз генерал Шиллинг, т. е. естественный «человек», че­ловек «сверху», не мог ничего сделать, а революционный путь, т. е. путь нахождения «неестественного» человека «снизу» или «сбоку», был исключен, то мысль заработала еще в каком-то третьем направлении.

Это, «еще какое-то» направление действительно было «какое-то», т. е. несуразное.

Возникла мысль почти у всех одновременно такая: если старые части разложились, значит надо формировать новые.

В сущности говоря, это было повторение пройденного: ведь когда погибла старая русская армия, генерал Але­ксеев сейчас же взялся за формирование новой — до­бровольческой армии. Но существенная разница состояла в том, что тогда во главе стал бывший верховный главно­командующий, старый техник, хорошо знавший свое ре­месло. Теперь же, здесь, в Одессе, за негодностью «гене­ралов», за дела схватились кто как мог, и получилась эпоха одесской «отрядомания».

Кто только не формировал отряды! И «Союз Возро­ждения», и «немцы-колонисты», и владыка митрополит высокопреосвященнейший Платон, и экс-редактор «Кие­влянина»...

Генерал Шиллинг помогал этим начинаниям так, как говорят хохлы: «як мокре горыть»... Шаг вперед, два на­зад, а в это время большевики делали три шага к Одессе.

Я пошел к митрополиту Платону.

Я люблю бывать у владыки иногда.

Во-первых, уже самое настроение этих митрополичьих покоев действует как-то утешающе... Ну, что же такое, что придут большевики! Они уже были и ушли. Еще придут и еще уйдут. А митрополичьи покои стоят и {45} будут стоять. И так же в них будет, как было. Государства валятся, троны рушатся, а церковь устоит... Устоит рус­ская церковь, устоит русский язык... Эти две силы со­здадут третью: единого двуглавого орла... Одной голо­вой он будет смотреть на наше Великое (да, великое, безумцы) Прошлое, другой зорко искать путей к Великому (верю, господи, помоги моему неверью) Будущему...

Владыка митрополит был очень увлечен своим «свя­щенным отрядом».

И митрополит Платон, как тогда в Одессе было обязательно, тоже «формировал» что-то... Но до меня уже дошли кое-какие сведения о том, что там делалось. Увы, в «священный отряд» вошли каким-то образом... «уголовные элементы». Я в осторожной форме предупредил владыку, как легко погубить дело и как осо­бенно на виду отряд, создаваемый под покровительством митрополита.

Все-таки стало легче на душе, когда я ушел оттуда. Я почти был убежден, что из священного отряда ничего не выйдет священного. Я получил достаточные сведения о «священных людях», которые туда пошли... И все же...

И все-таки соприкосновение с «духовным» миром все­гда освежает. Я вовсе ничего не идеализирую... Я знаю и вижу нашу русскую церковь... И все-таки среди этого расцвета зла, когда поля и нивы заросли махровыми, буй­ными, красными будяками, церковь уже потому утешает, что она молится...

Молитва богу всегда белая. Белая — вековечно... А бог — сама Вечность.

Очень большой какой-то дом. Не помню, где это.

Тут формируется «самый важный» отряд. Этот отряд, кажется, находится под «сильным покровительством»... Но чьим? Хорошенько не разберу.

Кажется, он называется... впрочем, оставим это. No­mina sunt odiosa.

Словом, это должен быть «полк»... Первый батальон такой-то организации, второй — такой-то общины, третий — {46} такого-то учреждения... четвертый — мог бы быть наш «отряд особого назначения»...

Я добираюсь до командира полка. Двигаюсь постепенно из этажа в этаж, из комнаты в комнату. Внизу меня слегка коснулся запах спирта. Затем этот запах все уси­ливался, по мере того, как я двигался выше. по всяким «отросткам» мгновенно сформировавшегося штаба... Во­обще мы двигались беспрепятственно. Мой спутник назы­вал меня. И тогда пьяные и полупьяные лица. перед этим скользившие по моим «подпоручицким» погонам полупре­зрительным взглядом, делались любезными и милыми, по­скольку они могли быть милыми. Потому что... ведь так много разрушено за это время. Разрушалось и искусство быть любезным...

Запах спирта достиг наивысшего напряжения, когда я достиг командира полка.

Этот полковник был пьян. Он был молод, и лицо у него было тонкое. Бритое, худощавое, оно носило отпе­чаток энергии. Но какой «энергии»? Это было почти оче­видно.

Полковник принял меня в высшей степени любезно. Но из его «повышенных» объяснений я понял, что денег ему еще не дано — раз, и что полк его еще не «утвержден»— два. Что кто-то (кто, неизвестно, но какие-то люди или «силы») мешает... Что генерал Шиллинг сочувствует, но...

— Впрочем, мы их зажмем! В два счета. Церемониться не станем... Нет, уж не до церемоний... Куда же дальше... ведь штабы будут на пароходе... а мы? Нас, как цыплят, угробят? Нет! Довольно!

Запах спирта усилился, потому что пришел кто-то с до­кладом...

— Господин полковник, разрешите доложить..,

Офицер тянулся, хотя был пьян...

Полковник, приняв доклад, продолжал громить... кого-то.

Я его плохо слушал. Я понял.

Все пьяны, денег нет, разрешения нет... и это при сильном «покровительстве».

{47} А большевики в этот день опять сделали большой скачок.

Мы «драпанули» — «в два счета»...

* * *

Опять здание. Опять этажи. Но спирта что-то не слышно.

Добираюсь еще до одного формирующего полковника. Молодой очень, но энергичный, производит симпатичное впечатление. Из «осважников». Переменил перо на вин­товку. Тут «что-то слышится родное».

— Деньги получили?

— Нет — какое там...

— Как же?

— Да как-то наскребаем пока.

— Утверждение?

— Да вот хлопочем.

— Много у вас...

— Пока около ста человек...

— А ведь большевики движутся....— Конечно, движутся...

— А знаете что, будем связь держать...

— Хорошо... а зачем?

— Да мало ли что может случиться... драпанут в два счета... теперь не на кого надеяться... только на себя... в случае чего... перебирайтесь к нам...

Мы уславливаемся.

В городе по самому скромному счету двадцать пять ты­сяч одних офицеров. А тут два отряда, общей численно­стью не превышающие двести человек, «договариваются» о «совместных действиях».

***

Еще какое-то формирование. Та же картина. Здание, этажи.

***

Штаб. Денег дока нет. Разрешение — «хлопочут»...

{48} И еще... и еще...

Есть еще немцы-колонисты. У них свой «генерал». У них свой комитет — какой-то немецко-русский совдеп, где одерживаются бескровные победы на внутреннем фронте.

Деньги? Кажется, есть.

Люди? Говорят, были. Но разошлись... И вообще они желают защищать только каждый свою колонию, а другой не желают. Кроме того, немцы говорят: «мы пой­дем, если русские (крестьяне) пойдут». А русские кре­стьяне будто бы говорят: «мобилизуйте нас — тогда пой­дем, а добровольно не пойдем — страшно»...

* * *

Есть еще «Союз Возрождения». У него дело чуть лучше. Они получили и деньги и разрешение. В благодарность за явное покровительство «белых» генералов «розовенькой общественности» эта последняя умеренно политиканствует. Создают какой-то совдеп. Как он называется? «Комитет защиты Одессы», кажется... Чуть ли не «Комитет Спа­сения». Они никак без этого не могут обойтись. Больше­вики уже давно поняли, что в совдепе несть спасения, а у этих все еще к ним «влечение — род недуга».

* * *

Городская дума. Она отнюдь не розовенькая... На­оборот. Мы победили в Одессе на городских выборах в де­кабре 1919 г. Казалось, это было невероятно. В Одессе победить нам — русским... А вот победили.

Выборы вели мои друзья, сгруппированные в организа­цию, привыкшую к дисциплине. Победу дало изобретен­ное ими в высшей степени удачное название. Как все «ге­ниальное», это было в высшей степени просто: «христиан­ский блок». Никаких программ, никаких угроз и никаких обещаний. Но все, кому нужно было, поняли друг друга,

Однако, «наша» дума, как всякий совдеп, не избежала общего закона совдепов: она собирается делать «скопом» {49} дело, которое делается только «в одиночку», т.е. защи­щать город.

Она тоже что-то «формирует».

* * *

У генерала графа X. Крайне любезен. Он получил специальную задачу и имеет свой штаб. Он должен «объ­единить» все формирования. Для этого он разбил весь район Одессы на «секторы». Каждый сектор предпола­гается отдать, примерно, какому-нибудь отряду, так ска­зать, «в лен». Но все-таки не совсем так. В каждый сек­тор будет послан полковник без отряда. Потом придет отряд и поступит в распоряжение полковника.

— А что же будут делать полковники, формирующие отряды?

— Да, это надо уладить...

Уладить этого никак нельзя. Ведь если люди при этой агонии еще идут в какие-то формирования, то они идут к офицерам, которых они знают или авторитет которых высок. К «каким-то полковникам» они не пойдут, ибо авторитет «погон» потерян в развале отступления — ищут людей...

Но генерал граф X. не понимает, какую смесь «фран­цузского с нижегородским» он устраивает. Или «парти­занщина» — отрядомания, или «все по уставу». Но эта смесь митрополитов, редакторов, «атаманов» всякого сорта и совдепов всякого рода с старорежимными генералами дает нечто несуразное...

Да и вообще...

Нет, общий сумбур не уменьшится оттого, что изобрел новый штаб генерала графа X.

***

Куда еще?

Да вот еще есть отряд инженера Кирсты. Это рабо­чие, которых он вывел из Киева. Их называют «кирстовцы», еще «крестовцы»... В Киеве они назывались «рабоче-офицерская рота».

{50} Утверждение есть — киевское... Денег, конечно, нет. Ни киевских ни одесских.... Отряд, если не ошибаюсь, сидит безвыездно в. каком-то этаже какого-то здания... за «босостью.

Вхожу с ними в контакт.

***

Есть еще атаман — Струк — «малороссийский отряд». Он бывал у меня в Киеве. Тут он тоже что-то формирует. И, говорят, у него много народу.

Разрешение — киевское. Деньги?

Денег нет, но, очевидно, он им что-то обещает. Но что?..

* * *

Довольно. Пойду к себе в «свой» отряд.

***

«Отряд особого назначения» был попыткой создать кадр «просвещенных исполнителей» хотя бы для одного уезда.

Разумеется, теперь ясно, что был кустарный диле­тантизм, Kinder - Spiel, покушение с негодными сред­ствами... как и вся одесская «отрядомания», впрочем. Однако, нельзя не сказать, что это обычный путь челове­ческой мысли: когда теряют надежду спасти целое, пыта­ются начинать с атомов...

Мой «атом» формировался почти исключительно из уча­щейся молодежи. Денег мы пока не получали, — содер­жали отряд всяческими ухищрениями, «утверждение» са­мого отряда бесконечно тормозилось в разных штаба


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: