Пришло письмо, помеченное пятницей; если в четверг ты не писала, то все хорошо; лишь бы ни одно не пропало.
* * *
Все, что ты пишешь обо мне, ужасно умно, мне нечего добавить, пусть все так и остается. Только одно, о чем ты тоже написала, я хочу высказать еще откровеннее: несчастье мое в том, что я всех людей – а уж самых дорогих для меня прежде всего – считаю хорошими, и умом и сердцем так считаю (только что входил человек и перепугался – на моем лице, обращенном в пустоту, выразилось это убеждение), – вот только тело мое как-то не может поверить, что они, когда надо, действительно будут хорошими, оно съеживается от страха и, вместо того чтобы выждать проверку (которая в этом смысле поистине спасла бы мир), медленно заползает на стену.
* * *
Снова начал рвать письма – вчера вечером одно порвал. Ты очень несчастна – и это из-за меня (есть, наверное, и другие причины – одно влияет на другое) – можешь говорить об этом все откровеннее. Сразу, правда, не получится, я понимаю.
* * *
Вчера был у врача. Вопреки моим ожиданиям, ни он, ни весы не находят, что мое состояние улучшилось, – правда, и не ухудшилось. Но уехать куда-нибудь мне надо, так он считает. После Южной Швейцарии (когда я его просветил и он сразу понял, что это невозможно) он, не раздумывая, назвал (без всякой моей подсказки) два санатория в Нижней Австрии – говорит, это самые лучшие: санаторий «Гримменштайн» (доктора Франкфуртера) и санаторий «Венский лес», кстати, он сейчас не знает почтового адреса ни того ни другого. Может быть, ты при случае могла бы это выяснить – в аптеке, у какого-нибудь врача, в почтовом или телеграфном справочнике? Это не срочно. Но я не уверен, что поеду туда. Это исключительно легочные санатории, дома, день и ночь сотрясаемые кашлем и лихорадкой, – там надо есть мясо, там бывшие палачи выкручивают тебе руки, если ты сопротивляешься уколам, а врачи-евреи, поглаживая бороды, спокойно на это смотрят, равно суровые и к христианину и к жиду.
|
|
В одном из последних писем ты как будто бы написала (я не решаюсь доставать из стола эти письма, может быть, я при беглом чтении чего-то и недопонял, скорее всего так оно и есть), что близок конец. Насколько тут выразилось минутное отчаяние, а насколько – постоянная истина?
* * *
Еще раз перечитал твое письмо и беру «ужасно» назад, там кое-чего не хватает, а кое-чего в избытке, значит, это попросту «умно». Людям вообще очень трудно играть в жмурки с призраками.
* * *
Ты встречалась с Бляем.[100]Что он поделывает? Охотно верю, что все было глупо и что противоречия все равно остались. Есть в этом нечто замечательное, только вот находится оно милях в 50 000 и приехать отказывается, а когда принимаются звонить все зальцбургские колокола, оно из осторожности отдаляется еще на несколько тысяч миль.
|
|
Среда
Ты знаешь историю бегства Казановы из венецианской тюрьмы? Знаешь, конечно. Там мимоходом описывается самый ужасный вид заключения – в подземелье, в кромешном мраке, в сырости, на уровне лагун, человек скорчился на узкой доске, вода доходит почти до ступней, а с приливом и в самом деле поднимается выше колен; но самое ужасное – это осатанелые водяные крысы, их писк ночью, скрежет, грызня (кажется, ему приходилось сражаться с ними за корку хлеба), и страшнее всего – то, что они все время ждут, когда человек обессилеет и свалится с доски. Знаешь, вот с таким же ощущением я читал твое письмо. Все так ужасно, непостижимо, а главное – так близко и так далеко, как собственное прошлое. И вот сидишь, скорчившись, наверху, осанке это не на пользу, ноги сводит' судорогой, и ты трясешься от страха, а у тебя и дела-то всего, что смотреть на огромных черных крыс, а они тебя слепят в ночной тьме, и в конце концов ты уже не соображаешь, сидишь ли ты еще наверху или уже находишься среди них и пищишь, скаля узкую морду с острыми зубками. Ах, не пересказывай больше таких историй, приезжай ко мне, ну что ты, в самом деле, приезжай. А этих «зверюшек» я тебе дарю, но с условием, что ты их тут же прогонишь из дому.[101]
* * *
А о враче уже и вообще речи нет? Ты же клятвенно заверяла, что пойдешь к врачу, а слово свое ты всегда держала. Раз не видишь больше крови, то и не идешь? Я не хочу говорить о себе, ты несравненно меня здоровее, я всегда буду только господином, которому надо поднести чемодан (что само по себе еще не указывает на место в табели о рангах, ибо тут сначала идет господин, подзывающий носильщика, потом сам носильщик, а потом уже господин, просящий поднести ему чемодан, потому что иначе он рухнет; когда я недавно – недавно! – шел с вокзала домой, служитель, несший мой чемодан, вдруг по собственному почину – я, кажется, и слова на эту тему не сказал, – принялся меня утешать: я, мол, наверняка зато разбираюсь в вещах, которые ему недоступны, а таскать чемоданы – вот это его дело, он к этому привычный и т. д.; лишь тогда мне пришли в голову мысли, на которые его речь была ответом – надо сказать, далеко не убедительным, – но внятно я их не высказывал), – так вот, я себя тут вовсе с тобой не сравниваю, но поневоле приходится думать и о своем состоянии, а чем больше думаешь, тем больше тревожишься, и ты должна пойти к врачу. Это было года три назад, никогда я не жаловался на легкие, никогда не уставал, ходить мог без конца и до пределов своих сил никогда при этом не доходил (чего не скажешь о моих мыслях – тут я на пределы натыкался постоянно), и вдруг где-то в августе – во всяком случае, была жара, прекрасная погода, и все было в порядке, кроме моей головы, – я на занятиях плаванием откашлялся и выплюнул что-то алое. Это было странно и даже интересно, правда? Я на секунду вперился в это пятно и тут же о нем позабыл. А потом это стало случаться все чаще, и вообще, стоило мне захотеть сплюнуть, как появлялось алое пятно – словно по заказу. Уже стало даже не интересно, а скучно, и я снова об этом позабыл. Пойди я тогда сразу к врачу – что ж, возможно, все осталось бы точно в таком же положении, как и без врача, но тогда никто не знал о том, что у меня идет кровь, и никто не тревожился. А теперь кто-то тревожится, так что, пожалуйста, сходи к врачу.
* * *
Странно, что твой муж собирается написать мне то-то и то-то. Может, еще и побить меня, и задушить? Право, я этого не понимаю. Я тебе, разумеется, всецело верю, но для меня настолько невозможно себе это представить, что я совершенно ничего при этом не чувствую, как будто ты была сейчас со мной и вдруг сказала: «Вот в эту минуту я нахожусь в Вене, там страшный скандал и все такое». И мы бы оба посмотрели из окна в сторону Вены, и, разумеется, это ни в малейшей степени нас бы не задело. Но вот еще что: говоря о будущем, не забываешь ли ты иногда, что я еврей – jasne, nezapletene?[102]О, еврейство – опасная штука, даже и у ног твоих.
|
|
Среда
То, что ты пишешь по поводу моей поездки (сеkas, az to Tobe bude nutne[103]), я лучше пропущу, во-первых, это уже устарело, во-вторых, причиняет боль, впрочем, здесь и оправдание, почему вечерние субботние и утренние воскресные письма были полны такого отчаяния. И в-третьих, мы ведь, возможно, уже в субботу увидимся. (Первую из трех телеграмм ты утром в понедельник, похоже, еще не получила, надеюсь, третья придет вовремя.)
Отчаяние по поводу письма отца я понимаю лишь постольку, поскольку всякое новое подтверждение таких долгих, страшно мучительных отношений снова приводит тебя в отчаяние. Ведь нового из этого письма не вычитаешь. Даже я, который не читал письма отца, не могу вычитать из него ничего нового. Оно сердечное и тираническое и убеждено, что должно быть тираническим, чтобы удовлетворить сердцу. Подпись в самом деле мало что значит, она лишь представляет тирана, ведь сверху написано «lito» и «strasne smutne»,[104]этим все упраздняется.
Между прочим, возможно, тебя пугает несоответствие между твоим письмом и его, ну, твоего письма я не знаю, но все ж таки, с другой стороны, мне приходит на ум несоответствие между его «естественной» готовностью и твоим «непонятным» упрямством.
Ты сомневаешься насчет ответа? Или, вернее, сомневалась, ведь ты пишешь, что теперь уже знаешь, каков будет твой ответ. Это странно. Если б ты уже ответила и спросила меня: «Что я ответила?» – я бы без малейшего промедления сказал, что именно ты, по-моему, ответила.
Конечно, вне всякого сомнения, для твоего отца нет никакой разницы между твоим мужем и мною, для этого европейца мы, как негры, на одно лицо; но не говоря уж о том, что ты сейчас не можешь сказать об этом ничего определенного, зачем нужно вставлять это в ответное письмо? И зачем нужно врать?
|
|
По-моему, ты можешь написать в ответ только то, что непременно сказал бы твоему отцу, заговори он о тебе в таком тоне, человек, который, не видя почти ничего другого, с напряжением и трепетом душевным следит за твоей жизнью: «Все „предложения“, все „определенные твердые условия“ бессмысленны, Милена живет своей жизнью и иначе жить не сможет. Жизнь у Милены хотя и печальная, но все же не менее „здоровая и спокойная“, чем в санатории. Милена просит только, чтобы вы наконец это поняли, больше она не просит ни о чем, в особенности о каких-либо „улаживаниях“ даже речи нет. Она просит только, чтобы вы не стремились судорожно от нее отгородиться, а последовали вашему сердцу и поговорили с нею как человек, как равный с равным. Поступив так, вы устраните из жизни Милены очень много „печали“ и вам не придется больше ее „жалеть“».
* * *
Что ты имеешь в виду, когда пишешь, что ответ отцу придется на твой день рождения? Я в самом деле начинаю опасаться за этот день рождения. Увидимся ли мы в субботу или нет, непременно телеграфируй мне вечером 10 августа.
* * *
Если б ты все же могла быть в Гмюнде в субботу или хоть в воскресенье!
Это в самом деле крайне необходимо.
Тогда это было бы последнее письмо, которое ты получишь прежде, чем мы встретимся лицом к лицу. И мои уже, собственно, целый месяц незанятые глаза (ну конечно, чтение писем, гляденье в окно) увидят тебя.
* * *
По-чешски статья куда лучше, чем по-немецки, конечно, кой-какие недочеты есть, вернее, она напоминает болото – идешь, с трудом вытаскивая ноги. Намедни один из читателей «Трибуны» сказал мне, что я, должно быть, провел солидные изыскания в сумасшедшем доме. «Только в собственном», – ответил я, после чего он попытался сделать мне комплимент по поводу «собственного сумасшедшего дома». (Две-три мелкие ошибки в переводе есть.)