Записи Берестова 6 страница

Я поговорил с Лидиным, членом Литфонда. Лидин попытается послать М. М-чу 5000 рублей. Я с своей стороны послал ему приглашение приехать в Переделкино погостить у меня и 500 рублей. Как он откликнется, не знаю.

Хлопоты о Тагер уперлись в тупик. Полковник Ковалев уехал в отпуск, и милая девушка, работающая в Прокуратуре («зовите меня просто Вера»), утверждает, что дело еще на рассмотрении в Л-де2. <...>

Был у Федина, хлопотал о квартире для Габбе и о продлении авторского права для дочери Бальмонта. <...>

Сейчас у меня ночует Бек. Он рассказал мне дело Сахнина, укравшего у сосланной Левиной ее роман. Она прислала в «Знамя» роман о Японии. Он, как секретарь редакции, сообщил ей, что роман принят,— и попросил сообщить свою биографию. Она ответила, уверенная, что он, приславший ей радостную весть о том, что роман будет напечатан, достоин полной откровенности. Чуть только он узнал, что она была арестована, он украл у нее роман, содрал огромный гонорар (роман печатался и в Детгизе, и в «Роман-газете») — и не дал ей ни копейки3. Теперь на суде его изобличили, но как редакция «Знамени» пыталась замутить это дело, прикрыть мошенника, запугать Левину — и опорочить Бека, который и открыл это дело! <...>

Я читаю письма Репина к Стасову, Третьякову, к писателям, к художникам, и он опять встает передо мной как живой, а написать о нем не могу. Старческая немочь.

Сегодня воскресенье. В Переделкине несколько тысяч гуляющих москвичей. И вдруг — гроза, да какая!

Хотя Тагер — Колина приятельница, но он очень осуждает меня за мое решение помочь ей не словами, а делом. Интересно, приедет ли Зощенко.

Нет, Зощенко не приедет. Я получил от него письмо — гордое и трагическое: у него нет ни душевных ни физических сил4. <...>

21 июля. Ровно 5 месяцев со дня смерти М. Б. Был сегодня у нее на могиле. Нужно делать решетку вокруг нашей общей могилы, нужно ставить памятник. Я заехал за Тамарой Ивановой, которая обещала разузнать, где можно заказать все эти кладбищенские вещи. <...>

Был у меня Федин, принявший близкое участие в Тагер — в качестве депутата Верх, Совета. Когда она спросила, согласен ли он обратиться в одну инстанцию, он сказал: «Нет, я обращусь в две».

С Зощенко дело опять повернулось в плохую сторону. Я хлопотал, чтобы Литфонд дал ему 5000 р. Но чуть только Поликарпов, находящийся в отпуске, узнал, что Союз хочет проявить о нем какую-то заботу, он сказал:

— Зощенко и шагу не сделал в нашу сторону, зачем мы станем делать в его сторону целых шесть или семь шагов.

И все приостановилось.

Говорят, что сегодня вышло 10-е издание моей книжки «От 2 до 5». Урезанное и обескровленное. <...>

1 августа. <...> Вот Лидино письмо из Ленинграда о свидании с Зощенко.

Дорогой дед, третьего дня вечером я была у М. М. Разыскать его мне было трудно, т. к. он по большей части в Сестрорецке.

Наконец мы встретились.

Кажется, он похож на Гоголя перед смертью. А при этом умен, тонок, великолепен.

Получил телеграмму от Каверина (с сообщением, что его «загрузят работой») и через 2 дня ждет В. А. к себе.

Говорит, что приедет — если приедет — осенью. А не теперь. Болен: целый месяц ничего не ел, не мог есть. Теперь учится есть.

Тебя очень, очень благодарит. Обещает прислать новое издание книги «За спичками».

Худ страшно, вроде Жени. «Мне на все уже наплевать, но я должен сам зарабатывать деньги, не могу привыкнуть к этому унижению». <...>

23 сентября. <...> 18-го августа Женя раздробил себе плечевую кость взрывчаткой, которая предназначалась им для ос. Одна из величайших мук моей жизни — тот вечер, когда я его, обескровленного, с торчащей наружу костью, с висящими жилами вез к Склифосовскому, с милой Валерией Осиповной—вез в машине к Склифосовскому. Он был мужествен, не стонал и просил у меня прощения — «прости меня, дед» — а я был уверен, что ему ампутируют руку. Взрыв был так силен, что, попади он в глаза, Женя навеки ослеп бы.

Вожусь со Слепцовым, с Репиным, с «От двух до пяти», с воспоминаниями о девятьсот пятом годе. Но изо всех работ меня по-настоящему занимает только «От 2 до 5», хотя у меня нет уверенности, что новое исправленное мною издание выйдет при моей жизни. Но тянет как водка — пьяницу.

Сегодня наконец Детгиз решил окончательно ввести в мой Сборник — «Крокодила», которого я сильно поурезал.

14 октября. Были у меня дня три назад Котов, Бонецкий, Еремин. Котов предложил издать мое «Избранное» в 4-х томах.

Анна Ахматова приехала в Москву хлопотать о Лёве, который болен. Сказала Лиде: «Меня опять выругали — но на букву О». Оказалось, что в Большой Энциклопедии есть «О Журналах „Ленинград” и „Звезда”» — текст постановления.

Сегодня Тагер и Коля вспоминали Стенича — какой был блистательно умный, находчивый, влюбленный в литературу большой человек.

Открылся Дом Творчества. Здесь Мих. Ал. Лифшиц, Фиш, Калашникова, Вильмонт. Познакомился с Мих. Ал. Лифшицем и с его женой. Милые люди, очень образованные, приветливые. Она работает «в системе» Академии Художеств. Очень забавно рассказывает об Александре Герасимове, «Президенте Академии художеств». Все речи и статьи ему пишут сотрудники. Сам он не способен ни строки написать. И вот однажды он «произносит» какую-то из своих речей — и вдруг с размаху прочитав несколько строк, восклицает:

— Нет. Я с этим не согласен!

Показывали мне швейцарское издание трехтомной «Истории итальянской живописи»: великолепные репродукции, и я снова убедился, как сильно действует на меня живопись — Чимабуэ, Джотто — до слез. <...>

20 окт. Коля уехал в Финляндию, где провел все свое детство. В Хельсинки мы ездили с ним и с Марией Борисовной в 1914 году до войны (или в 1913). Там он зазевался на улице, и на него наехал экипаж. Мы в ужасе отвезли его к хирургу, думали: он повредил ногу! Хирург (финн) с омерзением оглядел ногу русского мальчика, даже ушиба не было к его огорчению, и Коля от всех потрясений мгновенно уснул. Чтобы развлечь его дорогой в поезде, я рассказывал ему сказку о Крокодиле: «Жил да был Крокодил» под стук поезда. Импровизация была длинная, и там был «Доктор Айболит» — в качестве одного из действующих лиц; только назывался он тогда: «Ойболит». Я ввел туда этого доктора, чтоб смягчить тяжелое впечатление, оставшееся у Коли от финского хирурга.

Жене через два дня снимут повязку. Он старательно занимается со мною английским — читаем Стивенсона «Mr. Hyde and Mr. Jekyl». По истории с ним занимается Тагер Ел. Мих. <...>

8 ноября. <...> Куприна дала мне почитать свои воспоминания о Куприне. Много интересного,— ценные факты,— но в них нет Куприна — этого большого человека, лирика, поэта, которого изжевала, развратила, загадила его страшная гнилая эпоха. Он выходит у нее паинькой, между тем он был и нигилист, и циник, и трактирная душа, и даже хулиган,— у нее же он всегда на стороне добра и высокой морали.

Вчера был у меня Алянский. Привез в Москву от Конашевича окончательные рисунки к «Бибигону». Я почти ничего не пишу, занимаюсь с Женей англ. языком. <...>

13 декабря 1955 г. вторник. Вчера сдал наконец в «Дом детской книги» новое, 11-ое издание своей книжки «От двух до пяти». Редактор Иван Андреевич Давыдов, седенький приятный человечек, редактор, обещал прочитать эту книгу к 16-му — то есть к пятнице. Я буду рад, если ее немедленно отправят в печать — это избавит меня от нее. Мне хотелось работать над Чеховым, над Блоком, над Буниным, над Слепцовым — а тянуло к этой незаконной книжонке, как, судя по романам, тянет от жены к любовнице.

На прошлой неделе выступал с чтением о Блоке. В зале Чайковского было пышное чествование. Федин металлическим голосом, как Саваоф на Синае, очень веско и многозначительно произнес вступительное слово. Потом началась свистопляска. Антокольский с мнимой энергией прокричал свой безнадежно пустопорожний доклад, так и начал с крика, словно возражая кому-то, предлагая публике протухшую, казенную концепцию («Блок — реалист! Блок — любитель революций!») — прогудел как в бочку и уселся. Я сидел рядом с Твардовским, который сказал: кричит словно с самолета. Твардовский приготовил слово о Блоке, но, прослушав, как корчится и шаманствует Кирсанов, как лопочет что-то казенное Сергей Городецкий, отказался от слова. Федин предоставил мне слово уже тогда, когда вся публика ужасно устала — и все же мое выступление — единственное — дошло ей до сердца (так сказали мне тогда же Федин, Твардовский, Казакевич), а между тем и это было выступление, тоже недостаточно осердеченое.

Готовя это выступление, я прочитал свою старую книжку о Блоке и с грустью увидел, что она вся обокрадена, ощипана, разграблена нынешними Блоковедами и раньше всего — «Володей Орловым». Когда я писал эту книжку, в ней было ново каждое слово, каждая мысль была моим изобретением. Но т. к. книжку мою запретили, изобретениями моими воспользовались ловкачи, прощелыги — и теперь мой приоритет совершенно забыт.

То же и с книжкой «От двух до пяти». Покуда она была под запретом, ее мысли разворовали.

Между тем я умею писать только изобретая, только высказывая мысли, которые никем не высказывались. Остальное совсем не занимает меня. Излагать чужое я не мог бы. <...>

14 декабря. Вчера вечером были у меня Ваня Халтурин и Вера Вас. Смирнова (у которых нынче летом утонул замечательный сын) — и Берестов. Мне очень хотелось отвлечь Халтурина и Смирнову от гнетущей тоски, а также познакомить их с поэзией Берестова, которая снова — после долгого охлаждения — стала для меня обаятельной.

Он в последнее время многое в своих старых стихах изменил — к лучшему. <...>

Валя Берестов похож на юного Шостаковича — даже цветом волос и прической — и та же душевная тональность.

Надо бы мне браться за Слепцова, за Блока, но я вдруг увлекся опять «Бибигоном». Хочется ввести в него Цинцинеллу,— но как? <...>

Я получил письмо от своей любимой писательницы Веры Пановой.

15 декабря 55. Как сильно переделывает Берестов свои стихи! «Срочный разговор» он на моей памяти переделывал раз шесть — и вот вчера прочитал в новой редакции.

Сутугина-Кюнер из Сенгилея просила меня достать для нее лекарство Theophedrin. Я достал. Набил ящик сахаром, конфетами, положил туда лекарство — но послать невозможно: почта в Одинцове закрыта, а в Баковке очередь человек 60. Женя в лютый мороз взялся отправить эту посылку, потерял часов пять-шесть, теперь лежит; боюсь, не простудился ли. Сегодня с ним большой разговор о книгах: он терпеть не может Диккенса — и не понимает, как можно любить Достоевского. Больше всего он любит «Мертвые души» и... «Двенадцать стульев».

У меня вялость мозга — катастрофическая. Думаю, что мне уже ничего никогда не написать.

Корплю над страницами и ничего не могу выжать из своего склерозного мозга. <...>

Читаю Конан Дойла — его последние рассказы о Шерлоке — как плоско и тупо. Тагер пишет своего «Ваську Буслаева» — и как я ни стараюсь питать к ней симпатии, никак не могу — хотя она как будто и не плохой человек, но — какой напористый, цепкий и хваткий!5 <...>

2 января. Провожу мои дни в оцепенении. Ничего не делаю, все валится из рук. Если мне 74 года, если завтра смерть, о чем же хлопотать, чего хотеть. Одиночество мое полное: вчера в день нового года не пришло ни одного человека. <...>

21 февраля. Сплю третью ночь с нембуталом — годовщина смерти Марии Борисовны. И нужно же так случиться, чтобы именно на этот день была назначена операция Жени. За все это время, начиная с августа, у Жени не заживает рука — кости не срастаются, я показывал его многим хирургам. <...> Бургман повел Женю к хирургу Еланскому Николаю Николаевичу, огромному мужчине («самому большому изо всех маленьких хирургов» — как выразился Бургман) — и тот, посмотрев на Женину руку, определил: немедленно делать операцию, вбить в кости гвоздь, для чего и положил его в больницу. Операция мучительная: будут делать под наркозом — и потом будет долго болеть, да и поможет ли? Что делать? С кем посоветоваться? Я боюсь всяких гвоздей. <...>

Замечателен, мажорен, оптимистичен, очень умен XX съезд,— хотя говорят на нем большей частью длинно, банально и нудно. Впервые всякому стало отчетливо ясно, что воля истории — за нас.

Сегодня приедут Лида, Коля, Марина — разделить мое горе — как будто такое горе можно разделять!

28 февраля, вторник. <...> Третьего дня Бек принес мне «Литературную Москву», где есть моя гнусная, ненавистная заметка о Блоке. Я, ничего не подозревая, принялся читать стихи Твардовского — и вдруг дошел до «Встречи с другом» — о ссыльном, который 17 лет провел на каторге ни зá что ни прó что,— и заревел. Вообще сборник — большое литературное событие. В нем попытка дать материал очень разнообразный, представить лит. Москву со всех сторон — особенно с тех, которые было немыслимо показывать при Сталине. У Казакевича в романе о Советской армии наряду с героями показаны прощелыги, карьеристы, воры — и т. д. <...>

4 марта. Сейчас был у меня Казакевич. Пришел Оксман, приехал Коля. Казакевич весь вечер бурлил шутками, остротами, буфонил, изобретал комические ситуации, вовлекая и нас в свои выдумки. Среди них такая: вдруг в «Правде» печатается крупным шрифтом на третьей странице: «В Совете Министров СССР». Вчера в 12 часов 11 минут считавшийся умершим И. В. Сталин — усилиями советских ученых ВОСКРЕШЕН и приступил к исполнению своих обязанностей. Вместе с ним воскрешен и заместитель председателя Совета министров Лаврентий Павлович Берия».

И никто даже не удивился бы.

Сегодня я впервые заметил, какой у Казакевича высокий думающий лоб — и какой добрый щедрый смех.

Он рассказал анекдот. Едет в поезде человек. Сосед спрашивает, как его фамилия. Он говорит: первый слог моей фамилии то, что хотел дать нам Ленин. Второй то, что дал нам Сталин. Вдруг с верхней полки голос: «Гражданин Райхер, вы арестованы».

Я с волнением прочитал его «Дом на площади» — особенно вторую часть, очень драматичную.

Коля рассказывает, что в новом томе Советской энциклопедии напечатано, будто Лунц (Лева, Лунц, мальчик) руководил (!?) «Серапионовыми братьями», из руководимой им группы единственный остался его закоренелый последователь... Зощенко!!!

Как удивился бы Лева, если бы прочитал эту ложь.

Из Третьяковки вынесли все картины, где холуи художники изображали Сталина. Из Военной Академии им. Фрунзе было невозможно унести его бюст. Тогда его раздробили на части — и вынесли по кускам.

Как кстати вышла «Лит. Москва». Роман Казакевича воспринимается как протест против сталинщины, против «угрюмого недоверия к людям». В продвижении сборника в печать большую роль сыграла Зоя Никитина — полная женщина.

Инициатор сборника — Бек. Поэтому Казакевич острит, пародируя Маяковского:

Наш бог — Бек,

Никитина— наш барабан.

Вообще у него манера: сказав остроту, смеяться так, будто ее сказал кто-то другой, будто сострили все собеседники — и оттого получается впечатление дружного острословия, компанейского.

6 марта. Был вчера у Ивановых. Всеволод кончил роман «Мы идем в Индию». 31 печатный лист. Тамара Влад. говорит, что из плана Гослита исключили его «Собрание сочинений» и заменили Собр. соч. Ленча. Впрочем, кто теперь знает о каких бы то ни было планах! Всев. утверждает со слов Комы, что все книги, где было имя Сталин, изъемлются теперь из библиотек. Уничтожили миллионы календарей, напечатавших «Гимн». Все стихотворные сборники Суркова, Симонова и т. д. будто бы уничтожаются беспощадно.

Большая советская энциклопедия приостановлена. Она дошла до буквы С. Следующий том был целиком посвящен Сталину, Ст. премиям, С-ской конституции, Сталину, как корифею наук и т. д. На заседании редколлегии «Вопросы истории» редактор сказал: «Вот письмо мерзавца Ст-на к товарищу Троцкому». <...>

Всев. Иванов сообщил, что Фрунзе тоже убит Сталиным!!! Что фото, где Ст. изображен на одной скамье с Лениным, смонтировано жульнически. Крупская утверждает, что они никогда вместе не снимались. <...>

8 марта. <...> Вечером пришла ко мне Тренева-Павленко. У нее двойной ущерб. Ее отец был сталинский любимец, Сталин даже снялся вместе с ним на спектакле «Любови Яровой», а мужа ее, автора «Клятвы», назвал Хрущев в своем докладе подлецом. И вот она говорит теперь, что многое в сообщении Хрущева неверно, что Орджоникидзе никогда не стрелялся, а умер собственной смертью, что снимок «Ленин — Сталин» не фальшивка и т. д.

Вчера Елене Михайловне сообщили, что она РЕАБИЛИТИРОВАНА.

Снился мне Боба в возрасте Жени — очень явственно.

Нужно приниматься за Слепцова.

9 марта. Когда я сказал Казакевичу, что я, несмотря ни на что, очень любил Сталина, но писал о нем меньше, чем другие, Казакевич сказал:

— А «Тараканище»?! Оно целиком посвящено Сталину.

Напрасно я говорил, что писал «Тараканище» в 1921 году, что оно отпочковалось у меня от «Крокодила»,— он блестяще иллюстрировал свою мысль цитатами из «Т-ща».

И тут я вспомнил, что цитировал «Т-ще» он, И. В. Сталин,— кажется, на XIV съезде. «Зашуршал где-то таракан» — так начинался его плагиат. Потом он пересказал всю мою сказку и не сослался на автора. Все «простые люди» потрясены разоблачениями Сталина, как бездарного полководца, свирепого администратора, нарушившего все пункты своей же Конституции. «Значит, газета «Правда» была газетой „Ложь”»,— сказал мне сегодня школьник 7 класса. <...>

МАЯ

Воскресенье

Застрелился Фадеев

Мне сказали об этом в Доме Творчества — и я сейчас подумал об одной из его вдов Маргарите Алигер, наиболее любившей его, поехал к ней, не застал, сказали: она — у Либединских, я — туда, там — смятение и ужас: Либединский лежит в прединфарктном состоянии, на антресолях рыдает первая жена Фадеева — Валерия Герасимова, в боковушке сидит вся окаменелая — Алигер. Я взял Алигер в машину и отвез ее домой, а потом поехал к Назым Хикмету, за врачихой. Та захватила пантопон, горчичники, валерьянку — и около часу возилась с больным, потом поехала к Алигер (она — одна, никого не хочет видеть, прогнала Гринбергов, ужасно потрясена самым плохим потрясением — столбняком), ее дети в Москве, в том числе и дочь Фадеева; Наталья Конст. Тренева лежит больная, приехать не может; все писатели, каких я встречал на дороге,— Штейн, Семушкин, Никулин, Перцов, Жаров, Каверин, Рыбаков, Сергей Васильев ходят с убитыми лицами похоронной походкой и сообщают друг другу невеселые подробности этого дела: ночью Фадеев не мог уснуть, принял чуть не десять нембуталов, сказал, что не будет завтракать, пусть его позовут к обеду, а покуда он будет дремать. Наступило время обеда: «Миша, позови папу!» Миша пошел наверх, вернулся с известием: «папа застрелился». Перед тем как застрелиться, Фадеев снял с себя рубашку, выстрелил прямо в левый сосок. Врачиха с дачи Назыма Хикмета, которую позвали раньше всего, рассказывала мне, что уже в 15½ часов на теле у него были трупные пятна, значит, он застрелился около часу дня. Семья ничего не слыхала. Накануне у него были в гостях Либединские — и, говорят они, нельзя было предсказать такой конец. Ольга Всеволодовна (жена Пастернака) рассказывает, что третьего дня по пути в город он увидел ее, остановил машину — и весело крикнул: — Садитесь, Ольга Всеволодовна, довезу до Москвы.

Мне очень жаль милого А. А. — в нем — под всеми наслоениями — чувствовался русский самородок, большой человек, но боже, что это были за наслоения! Вся брехня Сталинской эпохи, все ее идиотские зверства, весь ее страшный бюрократизм, вся ее растленность и казенность находили в нем свое послушное орудие. Он — по существу добрый, человечный, любящий литературу «до слез умиления», должен был вести весь литературный корабль самым гибельным и позорным путем — и пытался совместить человечность с гепеушничеством. Отсюда зигзаги его поведения, отсюда его замученная СОВЕСТЬ в последние годы. Он был не создан для неудачничества, он так привык к роли вождя, решителя писательских судеб — что положение отставного литературного маршала для него было лютым мучением. Он не имел ни одного друга — кто сказал бы ему, что его «Металлургия» никуда не годится, что такие статьи, какие писал он в последнее время — трусливенькие, мутные, притязающие на руководящее значение, только роняют его в глазах читателей, что перекраивать «Молодую гвардию» в угоду начальству постыдно,— он совестливый, талантливый, чуткий — барахтался в жидкой зловонной грязи, заливая свою совесть вином1.

В прошлое воскресенье был у меня Бурлюк. Нью-Йорк только усилил его природное делячество. Но мне он мил и дорог — словно я читал о нем у Диккенса. Мы встретились на дороге: Лили Юрьевна везла его к Вс. Иванову. Он, забыв, какие океаны времени прошли между нами, спросил:

— Вы из Куоккалы? Где ваши дети? (воображая, что Коля все еще мальчуган, каким он был во времена Маяковского).

23 июня 1956. Я окончательно понял, что писал эти заметки в никуда, что они, так сказать, заключительные — и потому торжественно прекращаю их. Но так как я еще не умер, меня интересует практически, кто когда был у меня (ибо я забываю о всяком, чуть только он уйдет от меня), и потому превращаю дневник в книгу о посетителях и практических делах. <...>

25 июня. Была милая Маргарита Алигер — и вечером заговорила о Фадееве, о его смерти, о том, что он в 1954 г. послал в ЦК письмо, не понравившееся там, и он пытался загладить и т. д. И я возбужденный не ушел спать и ходил с нею по нашей улице. <...>

3 августа. Вчера у меня были: Гудзий с женой, Эйхенбаум, Берестов, Катанян; третьего дня был Бонди.

Бонди читал свою статью для Литгазеты о Дм. Дм. Благом. Статья еще тусклая — неестественная смесь учености с фельетонизмом. Устные его филиппики против Благого были в тысяу раз сильнее.

Катанян прочитал хранящуюся у него записку Т. А. Богданович о Маяковском — чудесную записку, правдивую, точную, задушевную.

Я прочитал стенограмму речи, произнесенной Оксманом 18 июня 56 г. в Саратовском у-те при обсуждении книги В. Баскакова. Речь, направленная против «невежества воинствующего, грубо претенциозного, выращенного в столичных инкубаторах, воспитанного годами безнаказанного конъюнктурного лганья и беспардонного глумленья над исторической истиной». Речь потрясающая — и смелая, и великолепно написанная.

Гудзий пишет об Ив. Франко. Я корплю над Дружининым и «Сочинениями» Слепцова. <...>

В понед. была у меня Алигер, читала письма к ней А. А. Фадеева, спрашивала совета, публиковать ли их. Оба письма — пронзили меня жалостью: в них виден запутавшийся человек, обреченный гибели, заглушающий совесть. <...>

Сейчас была Анна Ахматова с Лидой. Она виделась с Фединым, он сказал ей, что выйдет книга ее стихов под ред. Суркова.

Я позвал на свидание с ней Сергея Бонди. Бонди прочитал неизвестное письмо Осиповой к Александру Тургеневу — очень изящно написанное, но ни единым словом о том, что говорил Пушкин за два дня до дуэли с ее дочерью Евпраксией. Ахматова рассказывала, какой резонанс имела в Америке ее статья о «Золотом Петушке», основанном на новелле Вашингтона Эрвинга.

У меня гостит Вера Алекс. Сутугина-Кюнер, которую я из сантиментальности выписал из Сенгилея.

10 августа. <...> Вчера была у меня Маргарита Алигер — ей очень понравилась моя статейка о Чехове — для сборника «Лит. Москва». Она специально пришла сказать мне об этом.

1-ое сентября 1956. Был вчера у Федина. Он сообщил мне под большим секретом, что Пастернак вручил свой роман «Доктор Живаго» какому-то итальянцу, который намерен издать его за границей2. Конечно, это будет скандал: «Запрещенный большевиками роман Пастернака». Белогвардейцам только это и нужно. Они могут вырвать из контекста отдельные куски и состряпать: «контрреволюционный роман Пастернака».

С этим романом большие пертурбации: П-к дал его в «Лит. Москву». Казакевич, прочтя, сказал: оказывается, судя по роману, Октябрьская революция — недоразумение, и лучше было ее не делать». Рукопись возвратили. Он дал ее в «Новый мир», а заодно и написанное им предисловие к Сборнику его стихов3. Кривицкий склонялся к тому, что «Предисловие» можно напечатать с небольшими купюрами. Но когда Симонов прочел роман, он отказался печатать и «Предисловие».— Нельзя давать трибуну Пастернаку!

Возник такой план: чтобы прекратить все кривотолки (за границей и здесь) тиснуть роман в 3-х тысячах экземплярах, и сделать его таким образом недоступным для масс, заявив в то же время: у нас не делают П-ку препон.

А роман, как говорит Федин, «гениальный». Чрезвычайно эгоцентрический, гордый, сатанински надменный, изысканно простой и в то же время насквозь книжный — автобиография великого Пастернака. (Федин говорил о романе вдохновенно, ходя по комнате, размахивая руками — очень тонко и проницательно,— я залюбовался им, сколько в нем душевного жара.) Заодно Федин восхищался Пастернаковым переводом «Фауста», просторечием этого перевода, его гибкой и богатой фразеологией, «словно он всего Даля наизусть выучил». Мы пошли гулять — и у меня осталось такое светлое впечатление от Федина, какого давно уже не было.

Читаю Писарева, и мне кажется, что мне снова 14 лет.

Третьего дня вышло новое издание «От двух до пяти». Книжка стала серьезной, чеканной, стройной. Нет ни одной мысли, которую я списал бы откуда-нибудь — вся она моя, и все мысли в ней мои. Ее издать надо было серьезно, строго, просто, а издали ее вычурно, с финтифлюшками, с плохими детскими рисунками.

Женя, к моему изумлению, отлично сдал все экзамены в Гик. Даже по истории получил пятерку. И рука у него как будто заживает.

С «ЛитМосквой» вышел такой анекдот: я дал туда статью о Чехове, Коля — рассказ «Бродяга», Лида — статью. Вся семья в одном альманахе!!! Неудобно. Пришли ко мне Казакевич и Алигер, встали на колени — разрешите перенести Вашу статью в 3-й альманах, иначе у нас получится «Чуковская Москва». Я согласился. Но теперь им страстно хочется вместо Лидиной статьи тиснуть мою. Я протестую: для Лиды напечатание ее статьи — вопрос жизни и смерти; она написала эту статью по заказу «Нового мира», оттуда ее вернули. Она дала статью в «Молодую Гвардию». Вернули. Впрочем, и с моей статьей о Чехове то же самое: ее вернули из «Нов. Мира» и «Знамени».

Вчера Серов-самозванец («В. А. Серов») напечатал в «Правде» статью в защиту черносотенства в искусстве.

2 сентября. <...> Был у меня третьего дня профессор Оксф. У-та по фамилии Берлин. Необычайно образованный человек; он говорил, что в Англии появился новый чудесный перевод «Былого и Дум», который очаровал англичан. Впервые имя гениального Герцена привлекло к себе внимание широких кругов (по его словам письма Герц. к Гервегу хранятся в Брит. Музее). Он читал о Герц. лекцию по лонд. радио — и это вызвало сочувственные отклики огромной семьи Герцена, ныне живущей в Швейцарии. Сам он пишет о Белинском. Знает хорошо мои книжки — даже «Мастерство» Некрасова.

Был у меня Володя Швейцер — впоследствии фельетонист (псевд. «Пессимист») и киношник. Я когда-то давал ему уроки по 3 рубля в месяц, он помнит Одессу — и меня молодого, и маму, и Марусю — рассказывал такое, что я совершенно забыл. <...>

14 сентября. Приехал в «Узкое». По дороге узнал об изумительном событии: Татка родила двух мальчиков. Итак, я еще до смерти с сегодняшнего дня имею трех правнуков. Здесь — Шапорин, Козарницкий, Корнелий Зелинский,— химики,— философы. Я сижу за столом с Оплетиным, Михаилом Яковлевичем. Мы гуляли с ним, и он рассказывал много о Китае. Поражен талантливостью Бена Ивантера. Его «Моя знакомая» лучший рассказ, какой я читал за последние годы. Все, что есть в женщине самого женского, чудесно опоэтизировано и возвеличено здесь. И как великолепно дана обстановка: Украина, редакция журнала и люди, хохол Однорог, его жена, обе Галины и хамло Колесаев. Если бы такой рассказ написали Леонов или Всев. Иванов, их приподняли бы до небес — а Ивантер — кто же ждет от Ивантера такого проникновения в жизнь, и такой человечности, и такого искусства. И какое великолепное в рассказе начало, и как он чудесно построен, и сколько в нем юмора, и доверия к женской душе.

Послал Пожаровой 400 рублей для отравления кошек. У нее, она пишет — рак. И если не кончает жизнь самоубийством, то лишь потому, что ей жаль живущих у нее кошек. Их надо убить по-научному, а для этого нужны деньги — и я как идиот выслал ей — сам не знаю, почему.

В общем «Том Сойер» — очень наглая книга. Твен даже не знает возраста Тома. Судя по рисунку мальчишки (который он сделал для Бекки) — ему самое большее 4 года, судя по его отношению с теткой — 7 лет, а похищает он золото у Индейца Джо как 18-летний малый. Поэтому художники никогда не могут нарисовать Тома, всегда выходит брехня. Всю художественную правду Твен истратил на бытовые подробности, на изображение детской психики — здесь он гениален (равно как и в разговорном языке персонажей) — а все adventures* заведомая чушь, ради угождения толпе. Угодливость Твена доходит здесь до того, что он заставляет своих героев в обеих книгах — и в «Томе» и в «Геккльбери Финне» — находить в конце концов кучи долларов.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: