Объяснение обыкновенного чтения мыслей

Когда в 1875 году в Соединенных Штатах Северной Америки и преимущественно в Нью-Йорке, Браун своими опытами чтения мыслей, которые он не раз повторял и в публичных собраниях и в частных обществах, возбудил всеобщее внимание, не было еще попыток физиологического их объяснения. Метод Брауна, читателя мыслей, распространился, благодаря Бишофу и другим, в Англии, особенно в Лондоне, и, обратив на себя величайшее внимание, вызвал многих подражателей и в Германии в 1880 г. В августе как этого, так и следующего года я был в Англии, и помню, что не раз высказывал тот взгляд, что чтение мыслей основано на восприятии бессознательных и непроизвольных мускульных движений.

Доказательство справедливости этого взгляда я видел в том, что в 1881 году, в Лондоне, один очень ловкий чтец мыслей, не желавший обнародовать своего имени, при неоднократных опытах, производимых в маленькой комнате, окончательно не мог отыскивать вещей, которые я очень живо себе представлял, единственно благодаря тому, что моя рука, которую он придерживал на своем лбу, — не двигалась; тогда как предметы задуманные одним знакомым мне ученым, не умевшим так владеть своими мускулами, каждый раз угадывались. Даже одна из многих булавок, спрятанных в подушку, была правильно найдена. Вскоре затем я повторил те же опыты в Германии, и они всегда не удавались со мною, тогда как с другими результаты получались довольно счастливые.

Слишком занятый другими исследованиями, я обратил снова мое внимание на эти явления только при появлении в Германии Бишофа и Кумберланда. Никогда не видев этих виртуозов и без навыка, я, в 1884 году, воспроизводил довольно удачно их опыты, побуждая и других лиц заняться этим, чтобы убедиться, что тут нет ни малейшей «магнетической связи», ни непосредственного чтения, ни «психического лучеиспускания», но что все воспроизводится преимущественного непроизвольными движениями задумавшего субъекта, вследствие усиленного представления им того предмета, который надлежит найти. Это объяснение я изложил 23-го января 1885 года Йенскому Обществу Медицины и Естествознания, и доказал в том же заседании простыми опытами, что каждый человек в состоянии бодрствования и руками и головой и другими частями тела производит бессознательные и непроизвольные движения, которые с одной стороны — чисто физические и слагаются из движений дыхания, пульса и импульса, а с другой — психофизические и сопровождаются сильными представлениями.

Все эти движения я могу, при помощи простого, очень чувствительного и верного приема, отдельно графически фиксировать. Я указал и на то, что первые из упомянутых мускульных сокращений, проявляемые независимо от духовной деятельности, имеют однообразный характер, тогда как вторые далеко не имеют подобного характера, а дают возможность при внимании воспринимать и пространственные представления.

Этот факт, весьма важный для понимания чтения мыслей, рассмотрен мной в кратком очерке «О чтении мыслей при посредстве непроизвольных мускульных движений», и затем изложен с дальнейшими к нему добавлениями. Я думал, что высказываю нечто совершенно новое. И действительно, что касается до отличия импульсивных движений от всех остальных, до графического фиксирования и исследования непроизвольных идей, то главное все ново; идея же что чтение мыслей вообще объясняется непроизвольными и бессознательными мускульными сокращениями, была, как я узнал теперь, высказана даже самим чтецом мыслей Брауном в 1875 году.

В 1881 году появилось в Лондоне, что мне стало известно тоже только теперь, отпечатанное в Америке ещё в 1877 году, краткое сообщение недавно умершего известного Нью-Йоркского невропатолога Бирда «Физиология чтения мыслей», в котором он дает такое же объяснение. Редакция в начале прилагает письмо автора от 31-го мая 1881 года, в котором Нестор английских физиологов, Карпентер очень резко обвиняется в том, что он излагал объяснение чтения мыслей, за два года перед тем сообщенное ему Бирдом, не упоминая о нем, Бирде; и таким образом выходило, как будто вся заслуга этого открытия принадлежала ему, Карпентеру.

Я не хочу заниматься здесь расследованием того, насколько это обвинение справедливо. Факт тот, что Карпентер гораздо ранее отделял движения, от которых зависит чтение мыслей, от остальных.

В одном сообщении, сделанным им в 1852 г., он называет их «идеомоторными движениями», и указывает на то, что они проявляются без малейшего участия воли, под влиянием представления господствующего, т. е. заглушающего все остальные предшествующие, причем, производящий их, даже и после не сознает их.

В своих обоих кратких сообщениях в Лондонском Королевском Институте «О влиянии внушения (suggestion) на изменение и определение направления мускульных движений независимо от воли» (заседание 12-го марта 1852 г.) и о «бессознательной мозговой деятельности» (заседание1-го марта 1868 г.) Карпентер очень ясно излагает, что он разумеет под «бессознательным Gereb ration» и что характеризует «идеомоторные движения», и прилагает их к объяснению целого ряда парадоксальных явлений. Он писал об этом в 1852 году следующее:

Таким образом, принцип идеомоторных движений находит подобающее ему место в физиологической школе, которая без него была бы не полна. И, раз признанный, он может служить к объяснению множества явлений, служащих для многих источником заблуждений, даже и для тех, которые убеждены в их действительности, но никак не могут примирить их с известными законами нервной деятельности. Это те явления, которые недавно приписывались «Од — силе», например, движение гадального прута или колебания вещей, висящих на пальце. И то и другое, как ясно доказано (Джемс Брэд 1846), обусловлено состоянием ожидания при напряженном внимании (expectant attention) со стороны лица, производящего их, причем его воля временно отвлекается от управления мускулами состоянием усиленного выжидания, а достижение известного результата воспроизводит раздражение, которое непосредственно и непроизвольно освобождается в соответствующих мускульных движениях. Это рассуждение во всех отношениях приложимо и к чтению мыслей, которое в то время, в его современной форме, не было еще известно, а потому Карпентер и не мог его тогда так объяснять.

Но когда в 1875 г. Бирд увидал очень ловкого американского чтеца мыслей Брауна, то он мог, как сам говорит, оценить все значение непроизвольных и бессознательных движений, давно известных физиологам, — и в приложении к этому ряду явлений, что он и сделал в небольшом очерке 1877 г., как то доказывают следующие положения, выписываемые нами из той же статьи, перепечатанной в лондонской газете в 1881 году.

Чтец мыслей с завязанными глазами иногда идет очень быстро с человеком загадывающим, вдоль и поперек по комнате или по комнатам, спускается и поднимается по лестницам, выходит на улицу, и когда он приближается к тому месту, на котором сосредоточено внимание задумавшего, то легкий толчок его руки сообщается рукою задумавшего.

Этот импульс со стороны наводителя непроизволен и бессознателен. Он не знает, что дает его. Но для ловкого и чуткого чтеца мыслей его достаточно как знака того, что искомый предмет близок.

Предмет может быть очень мал, и, тем не менее, скоро найден, как, например, ключ среди многих других ключей, лежащих на столе. Если человек думал последовательно о многих предметах в различных местах комнаты и в заключение выбрал один, то чтец мыслей иногда будет на-правлен в том же порядке к различным предметам, как они прошли в мыслях наводителя, и, наконец, остановится у избранного им.

При всех опытах чтец мыслей может только находить направление и местность или место, если он при этом напряженно следит за большею частью весьма слабыми мускульными движениями наводителя, который не должен ни о чем другом думать, как только о задуманном предмете, т. е. о том месте, где он находится.

Если не достает телесного соприкосновения, или отгадыватель и загадавший сообщаются посредством проволоки, крепко прикрепленной к неподвижному столу, которая не может передавать непроизвольные движения, то опыты не удаются, а если и удаются, то совершенно случайно, так, например из 10 цифр угадывается из десяти случаев один раз. Но и лучшему чтецу мыслей опыты часто не удаются, а если рука лежащая на лбу не двигается, то он никогда не достигает цели. Если мы преднамеренно будем слегка двигать и в обратном направлении, то введем угадывателя в заблуждение. Этот способ обмана легко производится.

Точно так же чтец мыслей введен будет в заблуждение, если соприкасающийся субъект будет думать о чем- либо постороннем, например, о собственных ощущениях руки или о предмете, находящемся вне комнаты, когда это обстоятельство не было вперед обусловлено. Точно так же и при вполне вытянутой руке чтец мыслей не в состоянии будет угадать. Требуемое прикосновение может быть различно:

1) По Брауну человек задумавший кладет свою руку тыльной стороной на лоб чтеца мыслей, а последний противоположной рукой слегка касается его пальцев.

2) Рука чтеца мыслей охватывает кисть руки.

3) Два кончика пальцев взаимно соприкасаются.

4) Третье лицо, ничего не зная о задуманном предмете, берет руку загадавшего и отгадывателя и передает движения первого последнему.

(Double test) — 5) Двое, трое или несколько лиц кладут свои руки спереди и сзади на чтеца мыслей.

6) Рука лежит на плече чтеца мыслей. Последнему завязывают глаза, так что он исключительно руководствуется ощущением.

Движения чтеца мыслей, при этих опытах, могут быть или медленны, осторожны и обдуманны, или же быстры и смелы. Браун в своих публичных представлениях был очень тщателен в установлении телесного соприкосновения и затем быстро направлялся то по надлежащему направлению, то в противоположную сторону, часто так поспешно, что производил даже неприятное впечатление на наводящее лицо. Эти быстрые движения во многих случаях служат к тому, чтобы озадачить лицо загадавшее, лишив его возможности соображать и сознавать напряжения и ослабления мускулов его руки. Источники ошибок многочисленны и должны доказываться попытками раздражения. Даже вполне неожиданные обстоятельства могут ввести ошибки в опыты.

Если чтец по мускулам производит свои представления перед восторженной публикой, то ему легко аплодируют после каждой удачи; и если возбуждение сильно, то шорох и волнение могут начаться еще прежде, чем он достигнет надлежащего места, к которому приближается, и наоборот, если он от него удаляется, то узнает это по многозначительной тишине в публике. Такое представление отчасти уподобляется игре детей, в которой лицу с завязанными глазами говорят «тепло!» при приближении, «горячо!» — когда он касается спрятанного предмета и «холодно» — когда оно удаляется от него.

Каждый человек читает по движению мускулов, но не каждый способен достигнуть величайшей степени ловкости в этом искусстве.

Каждая выезженная лошадь есть чтец по мускулам. Она читает мысли кучера по давлению удилов и знает, когда она должна, сообразно напряжению или ослаблению его мускулов, прибавить или убавить ходу, повернуть в ту или другую сторону, хотя приказания эти не выражаются ни единым словом.

Итак, Бирду было вне всякого сомнения ясно, к чему сводится чтение мыслей, и я сожалею, что не было раньше знаком с его статьей. Конечно, без этого незнакомства не было бы того удовольствия, какое я испытываю при виде нашего согласия в объяснении этого явления; согласие же это очень важно, как признак того, что это объяснение верно в главном пункте.

Карпентер, Бирд и я, тремя различными путями пришли принципиально к одному и тому же объяснению. Карпентер был наведен на изучение этой области явлений в 1843–1850 г. остроумными опытами изобретателя гипнотизма Джемса Брэда, и именно его исследованиями для опровержения непосредственного перенесения мыслей при так называемом ясновидении, причем он знал, что Брэд мог, загипнотизированных и не загипнотизированных людей, лишать воли и затем заставлять их делать поразительные движения и (даже) вызывать у них галлюцинации. Он ясно высказывает это в шести своих чтениях в «Royal Institution» в марте и апреле 1853 года «О физиологии нервной системы в отношении ко сну, искусственному и естественному, сомнамбулизму и другим родственным состояниям».

Итак, Карпентер при своем физиологическом построении исходил из Брэдизма и опирался на движения, какие производят лунатики и люди, лишенные воли при внушении.

Бирд же занят был повторением замечательных опытов Гитцига и Фритма, которые убеждали его, что трение известных мест лба производит определенные движения при полном отсутствии воли, — когда обратил свое внимание на представления чтеца мыслей Брауна, причем перед ним выступила новая проблема. Электрическое раздражение лба у собаки и кроликов, т. е. чисто физиологический опыт, навел его на мысль о бессознательных движениях у человека, при усиленной деятельности одной части мозга, прежде чем ему представилась возможность удовлетворительных опытов чтения мыслей.

Я же, моими наблюдениями над движением не рожденных, только что родившихся животных и очень маленьких детей с 1877 по 1880 г., — был наведен на мысль строго разделять непроизвольные и вместе с тем и бессознательные движения, по причинам их производящим; так импульсивные и инстинктивные движения я отличал от других непроизвольных движений у маленьких детей, еще не имеющих никаких представлений.

Чрезвычайная легкость, с какой можно всегда в непроизвольных движениях детей отличить присутствие представления, и естественный вопрос, — что впоследствии станет с этим множеством начальных, ненужных движений, повели меня к исследованию, — насколько и у взрослых в этом немом языке движений можно отличать присутствие представлений.

Таким образом, вопрос о чтении мыслей становился для меня естественной частью обширных психофизических исследований.

То, что мы обыкновенно называем чтением мыслей, есть в действительности только один из способов, посредством которых люди через соприкосновение понимают друг друга. Слепые почти всегда — очень ловкие чтецы мыслей, и в темноте люди понимают друг друга без слов при помощи произвольных и непроизвольных движений.

Младенец молча, без крика, одними движениями сообщает свои желания матери, и то значение, какое при дальнейшем развитии имеют нежное и грубое прикосновение, понимается ребенком отлично само собою.

Но не об этого рода, еще не вполне анализированных движениях, будет речь в этом очерке, а исключительно о тех непроизвольных мускульных движениях, которые встречаются исключительно при чтении мыслей, в узком значении этого слова, и моя задача главным образом состоит в том, чтобы тщательно исследовать и описать, — каким образом эти мускульные сокращения содействуют этим замечательным угадываниям.

Игнатий Шенфельд — раввин с горы Кальвария или загадка Вольва Мессинга (опубликовано в журнале литературы, искусства, науки и общественно-политической мысли «Грани», издававшемся на русском языке в г. Франфурт-на-Майне (ФРГ), 1989 год. № № 153 и 154)

— Вольф Мессинг? — пробормотал я. — Какой Вольф Мессинг? Неужели тот самый?

Отсидев одиннадцать дней в ледяном и мокром карцере, я еще плохо соображал. Поздно ночью, в полубеспамятстве, приволокли меня сюда, и я не в силах был унять мелкой дрожи. Подвижной лысый сокамерник усердно пытался мне помочь: укутывал в пестрое потертое лоскутное одеяло, поил оставшимся от завтрака кипятком. И уже совсем как милосердный самарянин, сунул мне в рот корку хлеба и зубок чеснока. При этом он беспрерывно тараторил. Но смысл его слов до меня не доходил, пока он не произнес фамилию, в то время уже достаточно известную.

— И вы еще спрашиваете? Типун мне на язык, если это не заправдашний Вольф Мессинг! — Кивком он указал на койку под окном. — Вы будете смеяться: я уже неделю не слыхал его голоса. Он наверное-таки да психованный!

Теперь я рассмотрел тщедушного человечка, упершегося лбом в прижатые к груди колени и охватившего голову руками. То был съежив-шийся комок отчаяния, древний иудей при реках Вавилонских, оплакивающий сожженный Соломонов храм и разрушенный Иерусалим.

В то время как эта фигурка продолжала оставаться безгласной, второй мой сокамерник говорил, не умолкая. Я узнал, что он, Семен Семенович Радзивиловский, эвакуирован сюда, в Ташкент, из Одессы, и что положение подследственного арестанта его вполне устраивает.

— В военное время что самое главное? Остаться живым, — объяснял он скороговоркой. — В гробу я видел фронт и положил на всякое там геройство. Сегодня в киче и в лагере самое безопасное место, и я хочу отсидеться до победного конца. Типун мне на язык, если я контрик! Я не контрик, я честный советский бытовик, я привлекаюсь по закону от седьмого восьмого за расхищение социалистической собственности. Правда, за это тоже можно схватить вышака, но не шлепнут же человека за десяток вагонов какой-то говенной патоки? Ну, если даже припаяют катушку, так и в лагере же можно себе устроиться по блату и не вкалывать. А там в связи с окончанием войны будет амнистия — и я обратно дома!

Он рассказал, что работал толкачом по заготовке патоки для сахарного завода и сообразил загнать налево часть заготовок. С притыренной выручки жена приносит ему фартовые передачи.

Радзивиловский был рад, что у него есть наконец возможность вдоволь поговорить. Но слушать я его слушал, а сам все посматривал на того, другого, скорчившегося как эмбрион во чреве матери. Перед моим мысленным взором стояло объявление на последней странице варшавской бульварной газетки, набранное жирным шрифтом: «Вольф Мессинг, раввин с Горы Кальвария, ученый каббалист и ясновидец, раскрывает прошлое, предсказывает будущее, определяет характер!»

Далее мелким шрифтом указывалось, что для того, чтобы стать обладателем этих тайн, надо лишь по указанному адресу сообщить точную дату своего рождения и приложить к письму два злотых почтовыми мар-ками. И хотя тут же предлагали свои услуги разные астрологи, хироманты, гадалки, гадальщики и ворожеи, меня тогда заинтриговало это «раввин с Горы Кальвария». Откуда на страницах бульварного листка светоч хасидских премудростей?

* * *

Гора Кальвария, местечко в сорока примерно километрах к югу от Варшавы в семнадцатом веке еще называлось Новым Иерусалимом и сияло святостью: шесть костелов, пять монастырей и тридцать пять часовен Кальварии, в которых было изображено все, что происходило во время последнего скорбного пути Христа на Голгофу, или Кальварию, что то же: оба слова означают «череп», первое на древнееврейском, второе — по-латыни.

Со временем, однако, Гора Кальвария утратила свое прежнее значение для христиан. И тогда там стали селиться евреи, тоже считавшие это место благочестивым. Из далекого Подолья и Гуцульщины проник сюда хасидизм, религиозно-мистическое движение бедных еврейских масс. Его духовный центр образовался вокруг двора местного цадика. Хасиды считали его наследником своего легендарного основоположника Баал-Шем-Това из Окопов Святой Троицы. Резиденция в местечке Гора Кальвария была самой крупной в Восточной Европе, а «герер ребе» — самым влиятельным из цадиков. Последнего из династии Альтеров, Авраама Мордехая евреи считали «магидом», чудотворцем, прорицателем, и у него были приверженцы во всем мире. На каждый шабас к нему съезжались сотни верующих, а на большие праздники — Новый год и Судный день — десятки тысяч. Чтобы разместить хотя бы часть из них, разбивали большие палатки, а чтобы подвозить, провели из Варшавы узкоколейку, прозванную «Тюхтей».

* * *

Объявление Вольфа Мессинга таким образом наводило на мысль о возможных связях со сверхъестественными силами «магида» и, чтобы проверить, так ли это, я не пожалел двух злотых и послал «ученому каббалисту» даты своего рождения. В ответ получил отпечатанную бумажку, что, по правде говоря, и следовало ожидать. В бумажке были туманные фразы о далеком пути, казенном доме, неискреннем друге, счастливых днях… И хотя были потом в моей жизни и дальний путь, и неискренний друг, и казенный дом, и счастливые дни — но я весьма и весьма сомневаюсь, что к этому имел какое-либо отношение билетик Вольфа Мессинга, подобный тем, что выдергивают попугаи или обезьянки шарманщиков. Билетик я выбросил, но Гору Кальвария запомнил: меня пленяло название и особая магия этого местечка, в котором мне даже удалось побывать. Но, увы, не совсем удачно…

Незадолго до начала Второй мировой войны группа молодых львовских поэтов задумала создать литературное кабаре. Меня послали в Варшаву в поисках текстов для программы: надо было отыскать нужного человечка, Хенноха Фукса — поэта, актера и режиссера. Задача не из легких, так как это был непоседливый плут. В варшавских актерских кафейках я узнал, что Хеннох куда-то смылся и якобы покончил с подмостками, женившись на дочери какого-то торговца в Горе Кальварии. Я решил туда съездить — благо, тридцать с гаком километров всего. Поговорю с ним, возьму тексты, осмотрю знаменитое местечко и сразу смотаюсь. Я и не представлял себе, какое приключение меня там ожидает. Долго смеялись надо мной, когда я вернулся без желанных текстов!

* * *

Стояла полуденная июльская жара и была пятница, преддверие шабаса. Я с трудом отыскал место в набитом до отказа вагончике «Тюхти». Все пассажиры, кроме меня, были хасидами с бородами и пейсами. Я, по правде говоря, до того времени с хасидами близко не сталкивался. Разве что в еврейском театре, когда смотрел сценическую хасидскую легенду «Дибук» Симона Анского. Она очаровывала меня восточными одеждами и ритуалом религиозных обрядов. Кое-что мне рассказывали о том, что ха-сидизм на первое место ставит чувства, а не сухие предписания раввинов. Слышал я также и об их религиозной экзальтации и мистицизме. Теперь, оказавшись среди них, я увидел, что это по большей части торговцы, ремесленники и просто бедняки-кабцаны. Все были возбуждены предстоящей встречей со святым «магидом» и с нетерпением ждали отхода поезда. Но «Тюхтя» не трогался с места и все вбирал и вбирал в себя новые толпы шумливых хасидов. Когда же он наконец дернул и двинулся, то в нем негде было яблоку упасть: все коридоры, все пространства между скамьями были забиты до отказа.

«Тюхтя» тащился со скоростью чумацких волов, подолгу стоял на каждой остановке и ухитрялся принимать все новых хасидов. Деревянные вагоны его буквально трещали по швам. Жарища была невыносимая. Я уже охотно сбежал бы, но ко мне на колени уселось двое и я не мог пошевельнуть ни рукой, ни ногой. Спутники мои, в отличие от меня, явно радовались и громко пели прямо у меня над ухом. А те из них, кому удавалось высвободить руки, еще и прихлопывали в такт:

— Мыт симхе, йиделех, мыт симхе ломир Им динен! — С радостью, евреи, с радостью будем Ему служить!

— Мир хобен а инзерн Тате им гимль! — У нас есть наш Отец Небесный! — неслось из другого вагона.

Тридцать с гаком километров «Тюхтя» одолел за четыре часа. С помятыми ребрами и без пуговиц выкарабкался я из него на конечной остановке.

У вокзала приезжих поджидали повозки и телеги. Мне посчастливилось взобраться на одну из них и в такой же давке проехать километр до рынка. Те же, кому не удалось попасть в телеги, всю дорогу бодро шагали рядом, продолжая петь — и при этом приплясывать.

На рынке приезжих поджидала толпа местных евреев, сдающих места для ночевки — главным образом на соломе в сараях. Я еще не успел осмотреться и начать расспросы про Хенноха, как он вдруг вырос как из-под земли и заключил меня в свои объятия. Узнал я его с трудом: бесшабашный, всегда немного заморенный бродяга превратился в солидного обывателя с брюшком и лоснящейся физиономией, окаймленной курчавой бородкой. У висков его штопорились причудливые локончики, которые с натяжкой можно было посчитать за пейсы. Метаморфозу дополняла черная, круглая и широкополая фетровая шляпа и долгополый сюртук. Ну, прямо Чарли Чаплин в роли беглого каторжника, переодетого священником в картине «Пилигрим»! Я не выдержал и прыснул. Хеннох пробуравил меня укоризненным взглядом, закатил глаза и торжественно произнес:

— Ибо написано в книге «Барахот», что раввин Иегошуа бен Леви говорил — «Увидевши друга после тридцатидневного отсутствия, скажи: благословен Тот, кто дал мне дожить до этой минуты! А увидевши его после двенадцати месяцев, реки: благословен, восстающий от мертвых!» Ты же, брат мой, после целых трех лет разлуки, поступаешь, как тот, о котором в книге «Когелет рабба» написано: «Плюющему вверх, плевок упадет на голову».

— Хеннох, старик, умоляю, заткнись или я подохну со смеху! Ты гениально играешь роль талмудистского начетчика. Или ты, может быть, на самом деле превратился в одного из этой пляшущей и поющей братии?

— Но ведь и ты притащился с ними на шабас к цадику. Чего тебе надобно в наших палестинах?

— Да тебя же и ищу, окаянная ты душа! Пока ты еще не совсем погряз в этом темном царстве, мне надо получить от тебя несколько хороших скетчей.

— О, не терзай мне сердце воспоминаниями об Аркадии и жизни дорогих мне лицедеев! Айда ко мне! Побалагурим, переночуешь у нас, а завтра вечером можешь убираться. Я хоть душу отведу.

Мы шагали не спеша. И он, посерьезнев, рассказал, как в один прекрасный день вдруг осознал, что ему уже далеко за тридцать, а у него до сих пор ни кола, ни двора. Что и попойки, и незатейливые романы с бездарными актрисочками, и постоянное безденежье — надоели. В это время как раз пристал к нему профессиональный шахден, сват, и уговорил поехать с ним сюда на смотрины. Рахиль, правда, оказалась девушкой второй свежести и не первой красоты, но ангельски кроткой и доброй. Весельчака Хенноха она полюбила с первого взгляда. Отец же ее, весьма ортодоксальный и весьма набожный еврей, хотя и не хасид, был вовсе не в восторге от светского жениха. Он тут же крайне невежливо заметил, что если ассимилированный еврей хуже собаки, то еврей без бороды — хуже свиньи. И вообще, можно ли такой темной личности вверить судьбу своей единственной дочери, а в недалеком будущем — большой магазин городской и деревенской обуви? И хотя дочка буквально выплакала глаза, старик не сдавался, и еще неизвестно, чем бы все кончилось, если бы Хеннох не догадался начать с ним диспут на талмудические темы. Выходец из прикарпатского местечка, он в детстве получил традиционное религиозное образование и хорошо помнил тексты священных книг. К тому же ему не раз приходилось выступать на сцене в роли ученого раввина. И вообще, он всегда любил пересыпать свою трескотню нравоучительными притчами и талмудическими остротами.

Старый Кац был сражен: этот безбородый апикорец может заткнуть за пояс всех раввинов округи! Он согласился выдать за него Рахиль. При одном условии: зять порвет со своим блудливым прошлым и внешне не будет отличаться от окружающих евреев.

* * *

Двухэтажный дом Кацов весь пропах юфтой. Внизу были магазин, склад и квартира родителей. Наверх, в комнаты молодых вела винтовая лестница. Хеннох сперва представил меня тестю с некой торжественностью: принять на шабас ораха, гостя, почиталось богоугодным делом. Старый Кац покосился на мою непокрытую голову — чего, мол, хочет от его малодушного зятя этот пришелец из его прошлой греховной жизни? — и только молча кивал. Да разве заслуживает еврей без головного убора, чтобы его удостоили хотя бы одним словом?

У входа в свою квартиру Хеннох запел известную притчу Соломонову:

«Кто найдет добродетельную жену? Цена ее выше жемчугов, уверено в ней сердце мужа ее… Миловидность обманчива и красота суетна, но жена, боящаяся Господа, достойна хвалы».

Распевая, он все косился вниз — слышат ли там его благочестивое пение?

Рахиль выбежала навстречу, не скрывая удовольствия от столь многозвучной мужниной похвалы и покраснев до корней волос. От волнения и спешки паричок на ее стриженой голове перекосился. Но она тут же покрыла ее тонкой полупрозрачной тканью и зажгла три свечи в старинном серебряном канделябре. Третья свеча означала, что в доме уже есть ребенок. Действительно — в кроватке резвился здоровый годовалый мальчуган. Трогательно было наблюдать, как хозяйка простерла над свечами ладони, пальцами как бы ловила жар пламени и подносила их к глазам. Губы ее что-то горячо шептали. Я подумал: может быть, она молится, чтобы этот неизвестный чужак не нарушил спокойствия дома и не развеял ее позднего счастья?

Я рассматривал накопленное Кацами богатство — старинную мебель, ковры, серебро — и сравнивал все это с логовом Хенноха на куче старых театральных костюмов за кулисами замызганной сцены. Я так и не мог решить — радоваться ли его сытой до отвала жизни или оплакивать загубленного в нем художника?

Однако пора было идти в синагогу, чтобы молитвой встретить шабас. Хеннох подал мне свою старую шляпу и мы двинулись. Изо всех переулков стекались хасиды в колпаках из лисьих хвостов, в праздничных атласных халатах, из-под которых торчали ноги в коротких панталонах, белых чулках и лаковых туфлях. Хасиды ступали чинно, как средневековые немецкие бюргеры, от которых они переняли свой наряд.

Огромная синагога была выдержана в псевдомавританском стиле. Возле нее — море людей. Здоровенные молодцы из охраны цадика с тру-дом сдерживали толпу фанатиков, чтобы она в воодушевлении не задавила и не разорвала в клочья любимого «магида». Проникнуть в синагогу не было никакой возможности. Однако ловкач Хеннох отошел в сторонку, пошептался с одним из прислужников — и тот впустил меня через боковой тайный ход. Поместили меня на пустовавшей сейчас галерее для женщин и велели держаться в тени и не высовывать носа. И я, как из ложи, не дыша, наслаждался фантастическим зрелищем.

Внутренность синагоги была ярко освещена большими, свисающими с потолка люстрами и множеством свечей. От их пламени воздух дрожал, слоился, их свет отражался алмазной, рубиновой и изумрудной россыпью в разноцветных витражах стрельчатых окон. Справа от Арон-Гакодеша — Ковчега Завета, в котором хранятся священные свитки, у восточной стены, одиноко сидел на возвышении «магид» — невысокий упитанный старичок в собольей шапке, со скрещенными по-наполеоновски на груди руками. В некотором отдалении от его трона бурлила толпа людей с безумно горящими глазами.

Хазн за высоким пюпитром запел красивым, хорошо поставленным голосом «Бои, бои, гакаля» и все молящиеся хором подхватили:

Пойди, мой друг и кликни возлюбленную свою.

Наступает Шабат, достойно прими его и береги.

Пойдем, поспешим навстречу Шабату,

Ибо в нем кладезь вдохновения.

Приди в мир, корона Господня,

Приди с радостью и веселием

К вратам верующих, к избранному народу.

Войди, возлюбленная, войди, возлюбленная!

Во время продолжительного пения молящиеся раскачивались и припрыгивали, пока не впали в такой экстаз, что, выбежав на свободное место перед цадиком, стали в круг, широко раскинув руки, обняли друг друга за плечи и пустились в пляс. Круг вращался все стремительнее, все сильнее притоптывали ноги, все быстрее мелькали бороды и разлетались пейсы. Когда быстрота кружения достигла апогея, отдельные плясуны начали взвиваться вверх и как бы повисать в воздухе — таких антраша не постыдился бы и сам Нижинский. Так, должно быть, взвился первобытный человек, впервые ощутив существование Бога!

Я вышел совершенно ошеломленный.

— Не надо забывать, что первоначальное значение слова «хасид» это «набожный, смиренный и жизнерадостный», — сказал поджидавший меня Хеннох. — Они постоянно ищут Бога. А сегодня еще крепко приложатся к бутылке, потому что, по их словам, во время молитвы горит сердце и этот огонь надо залить.

Рахиль подала нам воду, чтобы омыть руки, а Хеннох, перед тем как произнести торжественный кидуш над стаканом изюмного вина, открыл дверь, ведущую на лестницу:

— Я вижу, Хеннох, что ты поступаешь как Рав Гуна, о котором, если не ошибаюсь, сказано в книге «Таанит», что он, прежде чем сесть к столу, открывал двери и кричал: «Пусть войдет, кто голоден!»

— Великолепно! Браво! Святое место, я вижу, освежает твою память и восстанавливает знания. Но я придерживаюсь скорее того, что написано в книге «Дерех Эрец Зутта»: «Смотри, чтобы двери твоего дома не были закрыты, когда садишься к столу». Зачем? — добавил он вполголоса, лука-во стрельнув глазом из-за жениной спины. — Затем, чтобы соседи слыша-ли, насколько богобоязненно произносишь ты свои молитвы!

Фаршированная щука и хала были превосходны — но больше не было ничего: у верующих евреев в этот вечер пища богатого не должна отличаться от еды бедняка.

Рахиль давно ушла спать, а мы все сидели, осушая бутылочку и вспоминая бродячую жизнь и общих друзей. Было далеко за полночь. Я почувствовал, что вообще не засну, если не выкурю папиросу. Хеннох замахал руками:

— Что ты, что ты, старик! Курение в шабас считается тут одним из семи смертных грехов. Голову оторвут!

— Так спят ведь все!

— Мой тесть и через сутки табачный дым нанюхает.

Мы вышли из дома и отправились за черту города, но конечно, в пределе двух километров, допускаемых в шабас. Спокойную тишину тем-но-синей ночи нарушали лишь доносившиеся издали песни и крики подгулявших хасидов. Мы стояли на высоком откосе, а внизу поплескивала широкая Висла. Я жадно курил, а Хеннох ходил кругами, с опаской всматриваясь в темноту.

— Скажи, Хеннох, что это за Вольф Мессинг, который в газетных объявлениях провозглашает себя раввином из Горы Кальвария?

— Я с ним не знаком, хотя и видел несколько раз. Мессингов тут у нас хоть пруд пруди. Вольф приезжает из Варшавы к отцу и братьям. Это бедные и скромные люди, но всеми уважаемые. А его одни считают деше-вым шарлатаном, другие — мешугене, помешанным чудаком, но безвред-ным. Наши евреи избегают самозванцев, в особенности если у них странные источники доходов. Гадальщик, прорицатель — это не занятие для еврея. Если он, конечно, не цадик…

Утром Хеннох накинул на спину полосатый талес и мы снова отправились в синагогу, где нам предстояло пробыть до обеда. Волнений и шума было не меньше, чем накануне. Я воспользовался временем, когда особо чтимые евреи, вызываемые по очереди, читали главы Пятикнижия, и вышел в город. Улицы были как вымершие и только кое-где степенно прогуливались маленькие девочки в длинных платьицах. Я прошелся по рынку, осмотрел два барочных костела, ратушу, артиллерийские казармы в классическом стиле, древние торговые ряды. Увидев почтовое отделение, я вошел, купил и отправил открытку с общим видом городка. Осмотревшись и убедившись, что вокруг — ни души, выкурил папироску, посмотрел на часы и решил, что пора потихоньку возвращаться в синагогу.

Я уже был невдалеке от нее, когда увидел Хенноха, галопом бегущего навстречу. Лицо его было перекошено, глаза выпучены от страха.

— Амба! — издалека заорал он. — Давай задний ход и сматывайся! Беги скорее на станцию, авось поймаешь какой-нибудь товарняк!

Я ничего не понимал.

— В чем дело, где пожар?

— Рви когти и не спрашивай! К синагоге только что подошел почтмейстер и рассказал, что сегодня впервые в жизни видел еврея, который осмелился у них в штетеле курить в шабас! Тут с этим не шутят, могут закидать камнями!

Он отскочил от меня и зарысил обратно, бросив через плечо:

— А меня еще ждет разговорчик с тестем…

Вот так и запечатлелась в моей памяти Гора Кальвария.

* * *

После того как осенью 1939 года Гитлер и Сталин оккупировали и разделили между собой Польшу, части евреев из западных областей удалось бежать на восток. Из Белостока в Западной Белоруссии вскоре до нас дошли слухи, что какой-то Вольф Мессинг очень успешно выступает там в открытых сеансах и уже завоевал славу удивительного ясновидца. Фамилия эта никому ничего не говорила, и я, может быть, был единственным, кто вспомнил «раввина с Горы Кальвария».

Вскоре после того как пришла и моя очередь бежать из Львова и я осенью 1941 года очутился в Ташкенте, туда приехал на гастроли, а потом там и поселился Вольф Мессинг. Через какое-то время о нем заговорили, стали писать в газетах, приладив ему звание «профессора», и превознося до небес его сверхъестественное умение читать мысли. Постепенно Мессинг стал превращаться в легенду. Ходили слухи о столпотворениях у входа в зрительные залы, о трех сеансах в день и о громадной деньге, им зашибаемой. Последнее нашло свое подтверждение летом 1942 года: в «Правде Востока» появилась статья о самоотверженном и патриотическом поступке профессора Мессинга, на свои личные сбережения подарившего Красной армии боевой самолет. А еще через день в той же газете была опубликована телеграмма:

«Товарищу Вольфу Мессингу. Примите мой привет и благодарность Красной Армии, товарищ Вольф Мессинг, за вашу заботу о воздушных силах Красной Армии. Ваше желание будет исполнено.

И. Сталин».

— Ну и ну! — удивился я, прочитав. — Вот так и идет в гору этот наш «раввин с Горы Кальвария»!

Потом как-то все утихло. В городке говорили, что Мессинг дает гастроли на Дальнем Востоке. Передо мной же в октябре его фамилия возникла неожиданно, причем в таком сочетании, что сразу можно было предположить что-то неладное.

Как-то на улице Карла Маркса остановил меня, не к ночи будь помянут, Абраша Калинский, известный в Ташкенте сексот и провокатор. Об этой благородной специальности я к тому времени уже кое-что знал, но, как вскоре выяснилось, недостаточно. Калинский был специалистом по беженцам из Польши. Он их сперва обирал, скупая у них последние ценные вещи, а затем доносил на них органам. К тому времени он уже «отстрелял» до ста с лишним человек! И мало кто из них вышел живым из тюрем и лагерей…

За мной Калинский охотился уже давно, но мне пока удавалось ускальзывать из его ловушек. Он нагло предлагал мне самые выгодные сделки по купле и продаже золота, бриллиантов и даже долларов. Я посылал его подальше, но он терпеливо и настойчиво продолжал идти по моим следам.

— Слушай, — зашептал Калинский, — подвернулся удобный случай драпануть в Иран. Цена пустяковая: для тебя только десять тысяч.

— Катись ты, Абраша, к такой-то матери! Доложи наверху, что со мною не получается, и отстань!

— Ну вот, ты мне опять не веришь… — укоризненно, с печалью во взоре промолвил Калинский. — А я ведь тебе только добра желаю… Подожди, — вдруг оживился он, — сейчас я тебе докажу, что не вру! Постой тут, а я сбегаю в гостиницу, принесу открытку, которую получил из Тегерана от Вольфа Мессинга. Это благодаря мне он уже в свободном мире!

Тут я повернулся и дал ходу. Это меня, однако, не спасло. Когда через несколько недель меня взяли, один из оперативников спросил с ухмылкой:

— Что же это вы в Иран не захотели?

И вот мы оба — автор «открытки из Тегерана» и я, «в Иран не захотевший», — припухаем в одной тюремной камере. Я снова глянул на «раввина с Горы Кальвария». Комок несчастья не изменил своей эмбриональной позы. А Радзивиловский не прекращал болтовни.

— Смотрите, сколько паек хлеба набралось у него на подоконнике! Он-таки да ничего не замечает. Мне его пайки не нужны, своей жратвы хватает, а вот вы после голодухи в карцере едва на ногах держитесь. Сей-час я у него тяпну одну для вас и типун мне на язык, если он заметит. В первый день, когда его привезли на самолете из Туркмении, он поначалу говорил как заводной и все не верил, что такое могло стрястись с ним, с такой знаменитостью. Но после первых же допросов замолчал. Типун мне на язык, если он не рехнулся!

Мессинга и при мне несколько раз вызывали на допрос. Когда надзиратель открывал кормушку и выкрикивал его фамилию, Радзивиловский за него откликался, а затем тащил его под мышки к дверям. Однажды тот пропал на целые сутки, и мы уже думали — закатали в карцер. Но Мессинга, по-видимому, искусственно кормили: когда его принесли в камеру, рубаха у него была в яичных желтках. И наверное, сделали какой-то укол, потому что он крепко спал. А на следующий день вышел с нами на оправку, ополоснул лицо и руки, а вернувшись в камеру, поел хлеба с сахаром и запил кипятком.

— Разговелся, миляга, — просиял Радзивиловский. — Без жратвы в один момент можно в ящик сыграть. Теперь ты, Вольф, должен наворачивать от пуза! Вот тебе от щедрот моих зубок чеснока. В нем вита-мин «це», как в сальце и маслеце!

Радзивиловский захохотал. Вольф Мессинг поднял голову и на губах у него появилось что-то вроде грустной, извиняющейся улыбки. Эта полуулыбка так изменила его изможденное лицо, что мое необоснованное предубеждение против него смягчилось. Мне вдруг захотелось узнать, что он собою представляет. Но как к нему подойти? Он кажется отгородился от всего мира стеной недоверия. Что с ним стряслось? Неужели маленькому шпику, говнюку Калинскому удалось «оформить» такую восходящую звезду, как Мессинга? Тут какая-то заковыка…

Но пока что мы отлеживались. Я после карцера, где был почти уже готов «расколоться» и «во всем признаться»; он, после голодовки готовящийся… к чему? Ведь дело у него, насколько я понимал, было ясное и изо всех подследственных в этой тюрьме, наверное, только Мессинг да Радзивиловский знали точно, за что сидят.

Радзивиловский, между тем, хотя и проявлял обо мне заботу, начал меня невероятно раздражать. Сперва своим неутомимым оптимизмом и беспрестанным повторением: «Во время войны, чтобы остаться в живых, нет лучше места, чем тюрьма и лагерь». Потом стала раздражать и его сытая, самодовольная физиономия. И охватывала ярость при виде того, как он обжирается частыми обильными передачами, звучно чавкая и отрыгивая — после чего его брюхо вздувалось барабаном, терзая наш слух и обоняние. Такое нарастание нерасположения к сокамернику обычно приводит к взрыву и драке — кто сидел, знает, о чем я говорю. Но для взрыва я был еще слишком слабосилен.

Примерно через полгода, когда я уже перебывал в других камерах и карцерах, надзиратель как-то велел мне отнести в корпусную каптерку личных вещей шмотки пущенного в расход басмача Рахмана. Среди кучи хлама я заметил в углу старое пестрое лоскутное одеяло, — то самое, в которое закутывал меня Радзивиловский после карцера…

«Неужели из трех узников камеры № 13 погиб именно тот, кто был так уверен, что тюрьма — лучшее место, чтобы выжить в войну, и у которого действительно, казалось, было на это больше всего шансов?» — подумал я. И уже с какой-то теплотой вспомнил его неиссякаемый оптимизм, с благодарностью — его лоскутное одеяло и зубок чеснока. И задумался над коварностью и непредрекаемостью человеческих судеб в это страшное время.

Но до этого было еще полгода. А сейчас Радзивиловский не переставая тараторил, Мессинга же не было слышно, хотя он давно вышел из своего оцепенения и, прислонившись к стене, неподвижно сидел, погруженный в свои невеселые мысли. Я решил попытать счастья.

— День добрый, — сказал я по-польски. Пан ведь с Горы Кальвария? Я там знавал кое-кого.

Он настороженно в меня уставился. Взгляд у него был действительно пронзительный, даже можно сказать — сверлящий.

Откуда вы знаете, что я с Горы Кальвария?

— Я много лет читал объявления в «червоняке» и других газетах.

— А кого вы знаете в моем штетеле?

— Один мой хороший друг женился на Рахили, дочери Каца, у которого торговля обувью. Это, если я не ошибаюсь, на углу Пилярской и Стражацкой.

Он прищурился и кивнул.

— Ну да. Мы живем там рядом. Рахиль я знал, когда она еще в куклы играла.

Он замолчал, явно что-то перебирая в голове.

— Послушайте, не знаю, как вас звать, — начал он через некоторое время, — а вы, часом, не тот самый хороший друг мужа Рахили, который должен был бежать из нашего штетеле, после того как наш почтмейстер накрыл его с папиросой во время шабаса? Я рассмеялся.

— Тот самый. Хотя и не подозревал, что стал в вашем штетеле столь известен.

— Тогда шолом алейхем! — он подал мне руку и перешел на идиш, который он знал явно лучше, чем польский. — Знаете, что я вам скажу? Все время я вот так тут сижу, а мыслями там. Живы ли еще наши евреи? Рассказывают такие ужасы о том, что немцы там творят! Но мне не верится. Ведь в первую войну они ничего такого не делали, а с нее прошло всего-навсего двадцать с чем-то лет. Знаете, — добавил он, улыбнувшись подвернувшейся мысли, — тот самый Кац мне под ноги плевал за то, что я ходил с непокрытой головой. Так я об этом сейчас вспоминаю прямо с умилением! Вот какие были у нас в то время огорчения. Жилось, как у Бо-га за пазухой.

Так начались наши разговоры, разговоры двух евреев, которых постигло одинаковое горе. Правда, у него был налицо «корпус деликти», от меня же следователь добивался, чтобы я сам выдумал себе вину, да еще так, чтобы это выглядело правдоподобно. Я говорил мало, а молчаливый и недоверчивый до того Мессинг вдруг стал словоохотлив. Причем он обращался не только ко мне, а вел разговор и как бы сам с собою. Может быть, он думал, что настали его последние дни и ему надо было вспомнить всю свою жизнь? А может быть, у него теплилась надежда, что я вдруг останусь в живых и расскажу когда-то где-то о его судьбе, позабочусь, чтобы гибель его не осталась безвестной?

Рассказчиком Вольф Мессинг был плохим. Говорил он нескладно, отрывисто, запас слов его был невелик. Зато он часто и помногу цитировал целые отрывки из священных книг: заученное в хедере крепко засело в его голове. И мне трудно передать его повесть не потому, что с тех пор прошло очень много лет, — все подробности я запомнил хорошо, — а потому, что как передать все то, что сопровождает рассказ местечкового еврея: грустные вздохи, выразительные гримасы, движения бровей, заменяющие иногда целые предложения, все эти характерные словечки «ой», «вей», «а золхен вей», «ша» и многие другие? Так что хотя я постарался сохранить некоторые характерные его выражения, речь его здесь передана не совсем в таком виде, в каком она достигла тогда моих ушей. Кроме того, Мессинг часто перескакивал через события, я же постарался соблюсти в его рассказе некоторую последовательность.

* * *

— Ай, ай, Гора Кальвария… Просто Гора, как у нас говорили. Это мой вайтиг, моя боль. Наше штетеле, где с вами произошла такая неприятность, во время моего детства выглядело совсем иначе. Я помню еще старую Гору. Весной и осенью, чтобы куда-нибудь добраться, вам надо было месить непролазную грязь. Летом прогнившие дощатые тротуары, переходы, кучи мусора и пыль, пыль. Ну, а зимой, прости Господи, сугробы рыжего от мочи снега. Из каждого угла кричала нищета и безнадежность. Правда, был богатый двор цадика с кучей приспешников — им жилось неплохо. Два-три состоятельных купца, вроде Каца, несколько лавочников, еле сводящих концы с концами, бакалейщики и ремесленники… А вокруг море кабцанства, которому прямо не на что было жить. Я, хоть убей, до сих пор не понимаю, как могли прокормить семью люди с капиталом в десять рублей или злотых? На лоточке у него пара кусков мыла, зубной порошок, шнурки для ботинок и гуталин. Или кошёлка семечек и гранёный стаканчик — мерка. Или связка сушёных грибов. Или низка инжира. Я думаю, что если бы не гроши за ночлег от хасидов, большинство бы с голоду пропало, Боже нас от этого упаси!

О нашей семье могу сказать: мы тоже были горькие кабцаны, хотя, благодарение Господу, не из самых последних. Ведь кроме двора цадика в самой Горе и фруктовых садов в ее окрестностях, в наших местах не было ничего, что могло бы дать заработок людям. Два или три производства мармелада и повидла не в счет — сезонная работа для горстки женщин. О гоях я не говорю, их в Горе было совсем мало, и у нас с ними не было почти ничего общего. Врачи, ветеринары, чиновники, аптекарь, куча ксендзов, военные — это был другой мир, в который наши йиделех и не пытались проникнуть. Мало кто из нас и говорил по-ихнему, прости, Господи, темноту нашу!

Должен вам сказать, что почти треть евреев в Горе были Мессинги. Моего отца звали Хаим Мессинг. Но и Хаимов Мессингов у нас было несколько десятков. Поэтому давали прозвища. Отца моего прозвали Хаим Босой. Как вы думаете, сколько надо ходить без ботинок, чтобы приобрести такое прозвище в штетеле, где большинство детей шлепает босиком до глубокой осени?

Отец мой — не хочу сказать блаженной памяти, хочу верить, что он жив — арендовал сады, с которыми была возня от зари до зари. Этот гешефт имел и свой страх и свой риск: кто мог знать, какой будет осенью урожай? Весь год гни спину, вкладывай деньги, а только осенью узнаешь, пан или пропал. Если получался рейвах, отец с этой прибыли расплачивался с долгами и запасался продуктами на долгую зиму.

Я был у отца первым помощником. Мать — да пребудет священным имя ее! — изнуренная родами, выкидышами, тяжелым трудом, рано состарилась и часто болела. Из детей, кроме меня, в живых остались еще два моих младших брата.

Сад был для меня сущим наказанием. Он был почти всегда вдали от местечка, отец не успевал один ухаживать за деревьями и кустами, бороться с вредителями, и я должен был заниматься окуриванием. Знаете, что это такое? Глаза воспалены, слезы текут, горло дерет, прямо задыхаешься. А потом, когда урожай дозревал, сад надо было стеречь от деревенских сорванцов, которые налетали ватагами, трясли деревья и обрывали кусты. Злую собаку, которую давали мне в помощники, я боялся больше, чем этих шайгецов. Шалаш, в котором я прятался от дождя, про-дувало насквозь, и ночами я дрожал от холода и страха. Ой, цорес ын ляйд!

Незабываемыми событиями в моей жизни были тогда две поездки с отцом в Варшаву: мы там сдавали товар купцам в Мировских торговых рядах. Второсортные фрукты, или которые с гнильцой, мать выносила на местный рынок. С моей помощью, конечно. Бекицер — без меня ни на шаг!

До осени отец всегда пробивался мелкими ссудами. Когда надо было возвращать Горовицу такой гимляс-хессед, он посылал меня к Гольденкранцу, занять у него на неделю десять рублей. Через неделю — к Горовицу, чтобы теперь у него перехватить десятку и отнести ее к Гольденкранцу. Я, как в том анекдоте, как-то сказал отцу: «Тате, причем тут я? Разве Горовиц с Гольденкранцем не могут сами уладить дело между собой и сами носить эти деньги туда-сюда?»

Когда Бог был милостив и случался большой урожай, да еще удавалось его выгодно продать, отец посылал меня в хедер, чтобы я немного поучился. Тогда мне позволяли надевать ботинки, а то я, делая честь отцовскому прозвищу, бегал босым до поздней осени. Брюки и курточку мне шили из перелицованной старой отцовской одежды. Еда у нас была: черный хлеб, картошка, лук, репа, кусочек ржавой селедки на ужин и кофе из ячменя и цикория, который мать утром варила на весь день в большой кастрюле…

Но в шабас, поверьте мне, совершалось чудо: на столе появлялись рыба, мясо, белая хала. Отец отпивал глоток вина на кидуш, горели свечи и наша серая и мрачная комната, полная старой рухляди, становилась праздничной. На белой как снег скатерти даже щербатые ложки, вилки и старая глиняная посуда казались красивыми.

В казенную гойскую школу я никогда не ходил, а в хедер бегал охотно и учился успешно. В то время как большинство других учеников бездумно горланило, читая очередную главу хумеша и переводя ее на идиш, я старался все понять и вникнуть во все подробности. Я так донимал вопросами нашего старого меламеда ребе Янкеля, что с него, бедняги, семь потов сходило.

Запомнилось, как особенно задел меня Лот, племянник Авраама. — Ну, вся эта неприличная история с его дочерьми. Вы помните? Пришли два ангела вечером в Содом, когда Лот сидел у городских ворот. Помните, как сказано в книге Бытия: «Лот увидел и встал, чтобы встретить их, и поклонился лицом до земли. И сказал: государи мои! зайдите в дом раба вашего, и ночуйте, и умойте ноги ваши, и встанете поутру и пойдете в путь свой…» Видите, я могу еще слово в слово цитировать.

Ну и потом, вы, конечно, помните, как ночью собрались жители Содома и вызвали Лота из дома и сказали: «Где люди, пришедшие к тебе на ночь? Выведи их к нам, а мы познаем их». А Лот никак не хотел и предлагал своих малолетних дочерей. Этого я не мог понять: что это еще за варварство такое?

— Реб Янкель, — сказал я, — не понимаю, чего этот Лот так перепугался? Ну, что такого, что содомляне хотели познакомиться с этими пришлыми людьми?

Наш меламед покраснел под седой бородой как рак и промямлил, что они хотели не «познакомиться», а «познать». Но я не отставал:

— Реб Янкель, не понимаю, в чем тут разница?

Тогда он решился.

— Они хотели спариться с ними, как мужчина с женщиной…

Местечковым еврейским мальчикам не морочили голову сказками про аиста, и мы знали, что к чему. Но в этом случае что-то не вязалось с моими познаниями: ведь ангелы же явились в виде мужчин?

Запинаясь и осторожно подбирая слова, бедный реб Янкель запутанно объяснил, что люди могут иногда проявлять дикую извращенную похоть. Но мне все-таки было неясно: ведь гости были непростые, почти сразу после того они «людей, бывших при входе в дом, поразили слепотою, от малого до большого». Так что? Не могли они это сделать немножечко раньше? Я не понимал, что это, как теперь говорят, проверка: Бог хотел знать, готов ли Лот для Него на такую жертву? Ну, как это было с Авраамом и закланием Исаака. Но старый реб Янкель был не догадливей меня. Да ему ученики вообще редко задавали вопросы, а такие, как я, вероятно, никогда.

Ну, а дальше по ходу книги Бытия похождения дочерей Лота меня еще больше возмутили: эти милые девушки напоили отца допьяна и по очереди его изнасиловали — только потому, что не смогли найти себе женихов. Если Тора должна быть примером для подражания, то спасибо вам! У нашего соседа, сапожника Шмуля Клоца были две засидевшиеся дочки-бесприданницы, дюжие такие девки. Так что, им надо было брать пример с дочерей Лота? Нет, знаете, я тогда разочаровался в Священном писании навсегда.

Отец мой не был хасидом и у нас со двором цадика и с этими неистовыми толпами, всегда готовыми петь и плясать, не было никаких отношений. За исключением разве того, что, как все, нуждавшиеся в деньгах, мы, несмотря на тесноту нашего нищего жилья, ухитрялись сдавать приезжим богомольцам каждый свободный кусок пола для ночевки. В большие праздники нам часто приходилось ютиться в сарайчике, который кишел крысами, тараканами и сороконожками. Тут же рядом была вонючая помойка, где шмыгали одичавшие паршивые кошки. Да, жизнь была невеселая, хоть гевалт кричи.

Светлейшим моментом в моей жизни бывал праздник Пурим, карнавал еврейской бедноты. Молодежь рядилась, кто во что мог, и ходила по улицам, разыгрывая сцены из библейской Мегилот Эстер. Выступал царь Ахашвер, его добродетельная жена Вашти, которую разгневанный царь прогнал за то, что она не захотела показать красоту своего тела царским гостям. Доморощенные актеры изображали в лицах, как Ахашвер подыскал себе другую жену, красавицу-еврейку Эстер, как его министр Аман — перед которым все падали ниц, кроме Мардохея, дяди Эстер, — задумал устроить еврейский погром: «Всех с женами и детьми всецело истребить… без всякого сожаления и пощады». И как с помощью Эстер всех евреев спасли, а Амана отправили на виселицу, приготовленную для Мардохея.

Все женские роли разыгрывали парни, мастерившие себе царские одежды из старых портьер и скатертей, а короны — из позолоченной бумаги. Лицедеев сопровождала толпа статистов из ребят, напяливших на головы чалмы из тряпья — они изображали простой народ, еврейский и персидский. Я выстрогал себе деревянный меч и сразу стал рангом выше — попал в царскую свиту. Бродячие лицедеи заходили и в богатые дома, получали там подаяния.

Долгими вечерами пуримшилеры бродили по улицам, приставали к знакомым и незнакомым, делая им неприличные предложения. Зажигали лампионы, запускали ракеты, которые рассыпались серебряными звездами… Все это придавало нашему штетеле сказочный вид. Выглядели новее ободранные и перекошенные дома, выпрямлялись сгорбленные спины, округлялись впалые груди, покрывались румянцем бледные щеки. Очевидно, именно тогда я неясно ощутил, что существует искусство как форма отражения и приукрашивания действительности. А поскольку зрелища облегчают жизнь, я начал к ним тянуться. Но в Горе не было никакого искусства. Никогда, ни в одном доме я не видел ни одной картины. Да и зрелищ было — а золхен вей! Один раз заехал бродячий фото-плястикон. Мне удалось проскользнуть без билета и через окошко с увеличительным стеклом поглазеть на объемные панорамы, изображавшие большие города, храмы, дворцы, пирамиды, джунгли. Там было лазурное небо, много солнца, много света, много сочной зелени и пестрых цветов. Не хотелось верить, что такое может существовать взаправду. Серость нашей жизни была удручающа.

Мне было тринадцать лет, когда внезапно скончалась блаженной памяти мать моя. Как бывает у бедняков, внешне она ко мне большой нежности не проявляла, но была настоящей идише маме, и ее широкий передник не раз служил мне надежной защитой от отцовского гнева. Я помню слезы в ее глазах, когда вечером в шабас она зажигала свечи и, положив нам, детям, на головы свои натруженные шершавые руки, благословляла нас. Руки ее дрожали, а губы нашептывали заклинания от дурного глаза.

Я смутно помню, как пришли старухи из хевра кадиша, чтобы обмыть мать и одеть в смертный саван. Четверо евреев несло на плечах носилки с телом через все местечко, а мы плелись сзади, слушая, как женщины нараспев причитали, восхваляя покойницу, которая жила как ребцин и должна за свои добродетели удостоиться вечного упокоения в геннадим с праведниками. Над могилой я прочел кадиш, потому что после бармицвы считался уже мужчиной.

Во время тех семи дней, когда вся семья горевала, сидя шиве на низеньких скамейках, я все думал, как теперь быть. Шехель, здравый смысл подсказывал, что в Горе меня уже ничто не держит и что надо уходить и отыскивать себе место под солнцем. Я ведь еще нигде не был и ничего не видел, кроме Мировских торговых рядов в Варшаве. Но я молчал, затаив мысли, и ждал подходящего случая.

В Гору Кальвария иногда заезжали бродячие балаганы, а в храмовые католические праздники даже третьеразрядные цирки. Наши евреи этими гойскими зрелищами не увлекались. Они с удовольствием слушали в синагоге выступления странствующих хазенов. Об их искусстве, голосе и манере исполнять псалмы они могли потом спорить и рассуждать неделями. Но я, видно, оказался выродком, потому что распевов хазенов не любил, зато при одном слове «цирк» начинал дрожать от восторга.

Цирк «Корделло», как я сегодня понимаю, был скорее намеком на цирк. Но тем не менее, я совсем потерял голову, когда у монастырского вала у излучины Вислы забелело его шапито. Это было скорее семейное предприятие. Отец, пан Антон Кордонек, был директором, дрессировщиком, эквилибристом, мастером всех цирковых искусств в одном лице. Пани Розалия, его жена, тоже умела проделывать все, что демонстрируют цирковые артистки в манеже. Двое сыновей, силачей и акробатов, две малолетние дочки-наездницы, да дядя Конрад, один заменявший целый оркестр — вот и вся труппа. Чуть ли не членами семьи считались две пары лошадей, работавших в манеже и ходивших в упряжке, любимец детей пони Цуцик, вислоухий ослик Яцек, бодливый козел Егомощ, да шкодливая и озорная обезьянка Муська. Были еще две собачонки из породы шпицов и пятнистый дог.

Хотя денег у меня не было, я ухитрялся попасть на все спектакли, пролезая прямо между ног у зрителей.

Из-за ремонта цирку пришлось задержаться у нас довольно долго — и все это время я дни напролет вертелся вокруг жилого фургончика, двух фургонов побольше и палатки, огораживавших стоянку цирка. Привлекали меня запах конюшни, отзвуки тренировки и будни иной, увлекательной жизни. Я был счастлив, если мог помочь: принести воды, дров, охапку сена или соломы. Циркачи постепенно привыкали к моему молчаливому присутствию и добровольной помощи. И когда меня в один прекрасный день дружелюбно пригласили: «Эй, жидэк, садись с нами к столу!» — я понял, что стал у них почти своим человеком.

В ермолке, в четырехугольной накидке с вырезом для шеи, с мотающимися внизу арбе-каифес, я сидел молча. Не только потому, что невероятно стеснялся: я ведь по-польски знал всего несколько слов. Не сразу смог я прикоснуться к трефной гойской еде. Хозяева меня ободряли, добродушно посмеиваясь. Трудней всего было, конечно, проглотить свинину. Господь наш, элохейну, прости мне, блудному сыну, который первым из рода Мессингов опоганил свой рот этой нечистой едой!

Когда цирк стал собираться в путь, я прямо впал в отчаяние. Впервые я приобрел друзей и сразу же терял их. Я проворочался всю ночь, а под утро взял свой тефилим для утренней молитвы, завязал в узел краюху хлеба и луковицу, и вышел из спящего еще местечка по направлению на Гроец. Отойдя шесть-семь верст, я сел на бугорок у дороги. Вскоре раздался топот копыт и громыхание фургонов. Когда они поровнялись со мной, пан Кордонек увидел мою зареванную физиономию, он натянул вожжи и произнес: «Тпру-у!» Потом немного подумал — и не говоря ни слова, по-казал большим пальцем назад, на фургон… Залезай, мол! Так началась моя артистическая карьера.

За оказанную мне доброту я изо всех сил старался быть полезным членом труппы. Преодолев страх, я научился обхаживать и запрягать ло-шадей и ходить за другими животными. Пейсы свои я обрезал и напялил на себя что-то вроде ливреи. Нашлась для меня и обувь.

Я был хилым малым, и хотя уже вкусил премудрости Талмуда и мог кое-как комментировать Мишну и Гемару, но к жизни был еще не очень приспособлен, — в особенности к цирковой. Но со временем я научился стоять на руках, ходить колесом и даже крутить солнце на турнике, делать сальто-мортале. Я мог даже выступить клоуном у ковра. Первый мой самостоятельный номер был с осликом: я пытался его оседлать, а он меня сбрасывал и волочил по манежу. В другом номере меня преследовал козел, а обезьянка дергала за уши.

Кордонки относились ко мне, как к члену семьи, и я не жалел, что ушел из штетеле. В свободное время мама Кордонкова обучала своих дочек и меня польскому языку и грамоте. Папа Кордонек показывал мне секреты иллюзионистских трюков. Моя невзрачность и невесомость очень подходили для факирских выступлений. Я научился ложиться на утыканную гвоздями доску, глотать шпагу, поглощать и извергать огонь.

Меня прямо распирало от гордости, когда я смог написать на идиш первое письмо домой. Адрес по-польски я тоже надписал сам. Я писал, чтобы они не считали меня пропавшим, что я теперь имею специальность, что мне живется хорошо, и что я не забываю читать кадиш за упокой маминой души. В подробности я предпочел не вдаваться.

Я тогда действительно радовался жизни, как птица, вырвавшаяся из клетки. Может быть, это и были самые лучшие годы моей жизни. Я потом уже никогда не мог без волнения смотреть на бродячие цирки, встречая их на своем пути.

Кочуя из местечка в местечко, мы объехали весь Привислинский край. Плохо было зимой: дороги заметало, в нашем жилье на колесах становилось совсем холодно. Заманить зрителей в продуваемое ветром шапито было трудно. Иногда мы выступали в пустых сараях, лабазах, пожарных депо. В самые лютые морозы мы отсиживались в родной деревне Кордонков и жили на сбережения. Весной же все начинало крутиться по-старому, снова жилось привольно и перед нами открывались все дороги.

Совсем неожиданно, в разгар лета 1914 года вдруг разразилась война… Страх сказать — мировая! Немцы наступали, русские отступали, фронты передвигались, людям было не до зрелищ. Молодых Кордонков призвали в армию, и наш цирк распался. Пришлось мне возвращаться домой. Гнев отца я смягчил, отдав ему почти все, что заработал. Отец в мое отсутствие вторично женился, и хотя мачеха была добрым человеком, я не мог смириться с мыслью, что она занимает место мамы. Товарищей у меня не было, все от меня шарахались: я был одет как шайгец, курил, редко бывал в синагоге. Я был апикорец — отрезанный ломоть. Отцу я еще более неохотно помогал и в своем штетеле прямо задыхался.

Кордонек не раз упоминал посредника по устройству цирковых артистов, какого-то пана Кобака. Я отправился в Варшаву его искать. Ночевал в притворах синагог, в клоузах, где талмудисты ночи напролет корпели над книгами. И в конце концов этого пана Кобака. я нашел. Он оглядел мою тощую фигуру и сделал большие глаза. Но когда я сослался на работу в цирке «Корделло» и продемонстрировал несколько несложных акробатических номеров, он взял меня на учет в амплуа факира. Через неделю я получил от него письмо — сколачивались тогда небольшие труппы для ярмарочных балаганов.

Мне пришлось выступать с группой лилипутов, с парой великанов, с бородатой женщиной, с человеком с лошадиной головой


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: