О фотографиях 11 страница

Эта образовавшаяся на месте веры пустота, эта леность души может показаться беспринципностью, цинизмом или безбожием, но во времена энтузиазма, сопровождавшего создание светской республики по плану Ататюрка, отдаление от религии демонстрировало стремление быть современным и европеизированным, в этом был отблеск своего рода идеализма, которым можно было гордиться – на людях. Но в семейной жизни место религии осталось таким же пустым, как те поросшие папоротником и усыпанные обломками печальные прогалины, на которых раньше стояли деревянные особняки, ставшие жертвой бессердечных поджигателей.

В нашем доме заполнять эту пустоту (и удовлетворять мое любопытство: если религия не имеет значения, зачем тогда в городе понастроили столько мечетей?) предоставлялось верующей и следующей религиозным обычаям прислуге. Из присловий, готовых у них на каждый случай («дотронешься – окаменеешь», «Аллах его дара речи лишил», «прилетел ангел и забрал его на небеса», «не вставай с левой ноги»), было нетрудно заключить, что религия – это не что иное, как набор суеверий или «слепая вера». Тряпочки, привязываемые на гробницы шейхов, свечки, зажигаемые у склепа святого Софу-бабы, «знахарские средства», которые заболевшие служанки варили себе на кухне, потому что не могли пойти к доктору, традиции многовековой истории дервишеских орденов, проникшие в нашу придерживающуюся республиканских убеждений, европеизированную семью в виде пословиц, поговорок, присказок, – все это превращало жизнь в подобие игры в классики, чьи правила запрещают наступать на определенные квадратики, а через другие предписывают перепрыгивать. Даже сейчас, проходя по коридорам, улицам или площадям, я вдруг вспоминаю, что нельзя наступать на линии между плитками или на черные квадратики, и принимаюсь передвигаться подпрыгивающей походкой.

Многочисленные поверья и запреты, занявшие место религии, иногда путались у меня в голове с мамиными наставлениями вроде «не показывай пальцем». Порой мама говорила мне: «Не открывай окно, сквозняк будет», – и я долгое время был убежден, что она имеет в виду некоего святого Сквозняка (вроде святого Софу-бабы), дух которого лучше не тревожить.

Вместо того чтобы понимать религию как голос Аллаха, обращающегося к миру и к нашей совести через священные книги и пророков, мы низвели ее до набора странных, а иногда и забавных правил, которым низшие классы следуют просто в силу тягот своей жизни. В таком виде нам было легче допустить религию в свою повседневную жизнь. Ни моя бабушка, ни дяди, ни тети, ни папа с мамой никогда не соблюдали пост и единого дня, но тем не менее в Рамазан ждали захода солнца с тем же нетерпением, что и постящиеся. Если Рамазан наступал зимой, когда вечерняя темнота заставала мою бабушку и ее гостей за игрой в безик или покер, ифтар[61] превращался в чаепитие между партиями. Когда близилось время захода солнца, эти веселые пожилые женщины, обычно что-то жевавшие за игрой, прекращали это делать. Рядом со столом, за которым шла игра, с большой тщательностью накрывался еще один стол, какой можно было бы увидеть в особняке какого-нибудь благочестивого богача, – уставленный пирожками, оливками, бутербродами с сыром и колбасой и вазочками с вареньем. Когда мелодия флейты по радио извещала о приближении ифтара, бабушкины гостьи начинали в нетерпении спрашивать друг у друга, сколько еще осталось времени, как будто они с самого утра ничего не ели, а когда раздавался выстрел из пушки, означающий, что можно приступать к трапезе, они, дав сначала повару возможность поесть на кухне, сами начинали с жадностью поглощать угощения. Даже и по сей день, стоит мне услышать по радио мелодию флейты, как мой рот наполняется слюной.

Впервые побывав в мечети, я убедился, что мои представления относительно религии вообще и ислама в частности соответствовали действительности. Это был, так сказать, неофициальный визит: однажды после обеда, когда дома никого не было, Эсма-ханым отправилась в мечеть Тешвикийе (не из большой любви к богослужению, а скорее потому, что соскучилась в четырех стенах) и взяла меня с собой. В мечети было около тридцати человек: прислуга состоятельных обитателей Нишанташи, повара, швейцары и владельцы небольших лавочек. Сидя на коврах и перешептываясь в ожидании намаза, они производили впечатление людей, собравшихся здесь не столько для того, чтобы помолиться вместе, сколько затем, чтобы пообщаться в дружеской атмосфере и обменяться последними сплетнями. Помню, пока они совершали намаз, я бродил между ними, играл во что-то, бегая по укромным уголкам мечети, и при этом никто из молящихся не остановил и не отругал меня, а многие даже ласково улыбались, как улыбались мне все взрослые, когда я был маленьким. Я еще раз убедился в том, что религия – удел бедняков, но пришел к выводу, что несмотря на газетные карикатуры и образ мыслей моих родственников, религиозные люди вполне безобидны.

Но какими бы простодушными и невинными ни были верующие, их предрассудки тормозили движение по великому пути модернизации, европеизации и прогресса – я понимал это, поскольку пренебрежительный тон, которым обычно говорили об этих людях в нашем доме, порой сменялся тоном властно-гневным. Мы были наделены властью управлять этими «невежами» не только потому, что владели собственностью, но и потому, что были европеизированными и «позитивно мыслящими» людьми. Мы должны были решительно пресекать чрезмерное увлечение этих людей своими странными суевериями – этого требовали не только наши личные интересы, но и интересы родины. Когда бабушке случалось обнаружить, например, что электрик, вызванный для исправления какой-то поломки, прервал работу и ушел совершать намаз, она отпускала весьма язвительные замечания, и я своим детским умом понимал, что сарказм ее вызван не столько остановкой пустячного ремонта, сколько вообще всеми этими нелепыми традициями и обычаями, не дающими нашей стране идти вперед.

Когда я читал в газетах статьи, написанные верными последователями Ататюрка, рассматривал карикатуры, изображающие закутанных в черные одежды женщин и бородатых реакционеров с четками в руках, или участвовал в школьных церемониях памяти Мустафы Кубилая,[62] у меня появлялось чувство, что эти милые суеверия бедняков могут однажды достичь устрашающих масштабов и нанести вред нам, отечеству и государству, которое, как всем нам казалось, принадлежит скорее нам, чем им, – и тогда я утверждался во мнении, что мы по праву являемся правящим классом. И еще в такие моменты я под влиянием атмосферы нашего дома, населенного любителями математики и инженерного дела, думал, что это право дано нам не потому, что мы владеем собственностью, а именно потому, что мы – европеизированные, современно мыслящие люди. Поэтому я с пренебрежением относился к семьям, которые, будучи не беднее нас, не были столь европеизированы. Однако в последующие годы, когда в Турции произошла некоторая демократизация, в Стамбул стали перебираться и «показывать себя в обществе» богачи из провинции, нисколько не затронутые ни секуляризацией, ни влиянием западной культуры и бывшие при этом побогаче нас; в нашей семье, значительно обедневшей после коммерческих неудач отца и дяди, появление этих выскочек вызывало гнев и разочарование в справедливости мира: ведь если мы имеем право на эти ускользающие из наших рук деньги, собственность, привилегии и комфорт благодаря тому, что мы европеизированы, то как тогда объяснить богатство этих, по выражению некоторых леваков, «деревенщин», чей духовный горизонт не шире, чем у шоферов и поваров? (В те времена я еще ничего не знал ни о Джелаледдине Руми,[63] ни о тонкостях суфийской философии, ни о великой персидской культуре.) Европеизированные стамбульские буржуа все последние сорок лет поддерживали военные перевороты и вмешательство армии в политику не потому, что боялись левых радикалов (в Турции никогда не было достаточно сильного левого движения), а именно из-за страха перед тем, что однажды низшие классы могут объединиться с богачами из провинции и под знаменами религии выступить против их образа жизни. Впрочем, если я начну рассуждать о военных переворотах и политическом исламе, медленно, но верно вытесняющем религию, с которой он имеет гораздо меньше общего, чем принято считать, боюсь, я нарушу тайную гармонию этой книги.

Для меня главное в религии – чувство вины. В детстве я чувствовал себя виноватым из-за того, что не испытывал особенного страха перед почтенной женщиной в белых одеждах, являвшейся порой моему воображению, и недостаточно верил в Нее. Ощущал я вину и из-за того, что отделял себя от тех, кто в Нее верит. Но точно так же, как это было с моим воображаемым миром, к которому меня так неодолимо влекло и в который я так легко ускользал, я, повинуясь какому-то детскому инстинкту, всем сердцем отдавался этому беспокойному чувству – оно должно было развить мою душу и сделать мою жизнь более яркой и осознанной. Из-за этого беспокойства я часто чувствовал себя несчастным, но позже, когда вспоминал о прошлом, оно позволяло мне смотреть на оставшуюся позади жизнь с некоторым уважением. Что же касается другого, счастливого Орхана, которого я так часто представлял себе живущим в другом доме где-то в Стамбуле, то его подобные вопросы нисколько не тревожили. Когда я уставал думать о религии и ощущать чувство вины, то мечтал о том, чтобы встретиться с ним, зная, что уж он-то не будет тратить время на такую ерунду, а лучше пойдет в кино.

И все же бывали в мои детские годы моменты, когда я склонял голову перед требованиями религии. В последнем классе начальной школы у нас была одна учительница – сейчас я вспоминаю ее как довольно неприятного и чрезмерно строгого человека, но в то время мне очень хотелось ей нравиться, и если она мне улыбалась, я был вне себя от счастья, а если хмурилась, то безмерно огорчался, – которая увлеченно рассказывала нам о «мудрых предписаниях нашей религии». В изложении этой седовласой женщины с вечной кислой миной на лице религия представала не совокупностью пугавших меня вопросов веры, убеждений и смирения, а набором рационально-утилитарных правил. По ее мнению, пророк Мухаммед придавал такое значение посту не только потому, что он укрепляет волю, но и потому, что поститься полезно для здоровья, – западные женщины, заботящиеся о своей красоте, многие столетия спустя открыли, какое большое значение имеет диета. Намаз представал своего рода гимнастикой, способствующей улучшению кровообращения и общему укреплению тела, – в наши дни миллионы японцев время от времени по сигналу свистка прерывают свою работу в офисах и на заводах, чтобы в течение пяти минут позаниматься физическими упражнениями, а у нас для этого есть намаз. Такой утилитаристский взгляд на ислам подпитывал стремление к вере и самопожертвованию, которое я, малолетний позитивист, тайно, в глубине души испытывал, и однажды во время Рамазана решил, что тоже буду соблюдать пост.

Я принял это решение под влиянием слов учительницы и для того, чтобы ей понравиться, но ей об этом не сообщил. Когда я рассказал о своем намерении маме, она немного удивилась, и в ее удивлении я почувствовал радость, смешанную с легкой тревогой. Вовсе не будучи религиозной, она при этом больше, чем кто-либо из нас, была склонна верить «на всякий случай» – и все же была уверена, что пост соблюдают только отсталые люди. С братом и папой я на эту тему предпочел не говорить. Стремление к вере, жившее в моей душе, превратилось в некую постыдную тайну еще до моего первого поста. Я знал, что позитивистские доводы в защиту религии, позаимствованные у пожилой учительницы, не выдержат столкновения с подозрительностью и насмешками моих родственников, очень чувствительных к вопросам классовых различий. Поэтому я соблюдал пост украдкой, ни перед кем этим не хвастаясь и не ожидая одобрения. Возможно, маме стоило бы сказать мне, что религия не требует поста от одиннадцатилетнего ребенка, но она вместо этого просто постаралась накормить меня повкуснее вечером, дала мне мое любимое печенье и бутерброды с анчоусами. Она была рада видеть страх Божий в своем маленьком сыне, но в то же время я видел в ее глазах тревогу – не говорит ли это о том, что у меня есть склонность к саморазрушительным душевным мукам?

Двойственное отношение моей семьи к религии ярче всего проявлялось во время Курбан-байрама. Как полагается всем состоятельным мусульманам, мы покупали барана и привязывали его к колышку на нашем маленьком заднем дворе; утром в праздник к нам приходил мясник и резал барана, принося таким образом жертву Аллаху. Я, в отличие от некоторых жалостливых героев комиксов, не очень любил овец, поэтому блеяние барашка, доживающего свои последние часы, не заставляло мое сердце обливаться кровью. Более того, меня радовала мысль о том, что скоро мы избавимся от этого уродливого, тупого и вонючего существа. После того, как барашек прощался с жизнью, мы раздавали его мясо бедным, а сами приступали к праздничной трапезе, уплетая совсем другое мясо, купленное в лавке (потому что мясо только что зарезанного барашка дурно пахло), и запивая его пивом, которое ислам запрещает; эта картина лишний раз напоминала мне о том, что духовная жизнь моих родственников не была омрачена, как у меня, постоянным беспокойством и чувством вины. Суть жертвоприношения заключается в том, чтобы доказать свою преданность Богу, принеся в жертву животное вместо ребенка, и тем самым избавиться от чувства вины; мы же поступали прямо наоборот: вместо мяса жертвенного животного ели купленное в лавке мясо понежнее, и от этого чувство вины должно было бы становиться только сильнее.

Однако я жил в доме, где и более серьезные духовные вопросы было принято обходить молчанием. Пустота духовной жизни многих богатых стамбульских семей становилась особенно заметной не из-за пренебрежительного отношения к религии, а именно из-за этого молчания. О математике, школьных успехах, футболе и развлечениях в таких семьях говорят открыто, но, когда дело доходит до основополагающих жизненных вопросов, как-то любовь, нежность, религия, смысл жизни, ревность, ненависть, – каждый задается ими в растерянном и горьком одиночестве, а если, исстрадавшись, хочет кому-нибудь поведать о своих переживаниях, то не может сказать ни слова, а только в замешательстве машет руками, словно глухонемой. Потом включает радио, закуривает и молча погружается в свой внутренний мир. Такого рода молчанием был окружен и мой пост. Была зима, дни стояли короткие, и я не испытывал особых мук голода, но все же, приступая вечером к еде, чувствовал радость и душевное спокойствие (хотя приготовленные для меня мамой кушанья, сдобренные майонезом, анчоусы и икра не очень-то походили на традиционную вечернюю трапезу во время Рамазана; правоверные обычно едят что-нибудь вроде оливок и колбасы). Радовало меня не столько сознание того, что я сделал что-то для Аллаха, а сколько то, что я успешно прошел через испытание, которому подверг себя сам, по доброй воле. Тем вечером, с удовольствием набив живот поплотнее, я побежал по промозглой улице в кинотеатр «Конак» и, забыв все на свете, предался просмотру голливудского фильма. После этого мне никогда больше и в голову не приходило соблюдать пост.

Однако этот мой неумелый религиозный опыт нисколько не отвадил меня от привычки задаваться вопросами вероисповедального и метафизического характера. Если, думал я, Аллах – настолько всеведущее существо, как принято думать, то Она должна понять, почему мне никак не удается поверить в Нее, и простить меня. Если я не буду превращать свое неверие в открытый вызов Ей, если не буду сознательно выступать против Нее, Она должна понять меня и учесть как смягчающее обстоятельство мои душевные терзания и мое чувство вины из-за того, что я в Нее не верю. Да и в конце концов, зачем Ей обращать внимание на такого маленького мальчика, как я?

Я боялся не Аллаха, а гнева тех, кто в Нее верит, направленного на таких, как я. Кроме того, я боялся глупости этих людей, в чьих, с позволения сказать, умах не было ни малейшего отблеска божественной мудрости. Многие годы меня не покидал страх, что однажды мне придется поплатиться за то, что я не такой, как «они», и этот страх оказал на меня гораздо большее влияние, чем пропитанные левыми идеями теоретические книги, которые я читал в юности. Позже я удивился, обнаружив, что многие европеизированные стамбульцы, отошедшие от религии, не ощущают по этому поводу ни малейшего чувства вины. Мне нравится думать, что все эти люди, никогда не выполняющие предписаний религии и относящиеся к вере представителей низших классов с тем же высокомерным пренебрежением, с каким эстетствующие снобы относятся к художественным вкусам «черни», в какой-то момент своей жизни (например, попав в автомобильную аварию или лежа в больнице) достигнут тайного взаимопонимания с Аллахом.

Помню, в средней школе у меня был приятель, такого взаимопонимания явно не достигший, – он поражал меня своей смелостью в подобных вопросах, которые мы с ним довольно наивно обсуждали на переменах. Этот маленький богохульник, сын сказочно богатого подрядчика, жил в роскошном доме на вершине одного из холмов над Босфором, окруженном огромным садом, по которому он разъезжал, восседая на породистом скакуне (и даже был представителем Турции на международных состязаниях по конным видам спорта). Однажды, увидев во время нашего философского спора, что я в страхе от его смелых суждений потерял дар речи, он вдруг поднял глаза к небу и сказал: «Если Аллах есть, то пусть он меня тут же убьет!» И с поразившей меня уверенностью добавил: «Ну что, как видишь, я все еще жив!» Это вызвало у меня очередной приступ чувства вины: я хотел быть таким же храбрым, как он, и в глубине души подозревал, что он прав, – но при этом мне (не вполне осознанно) нравилось смятение в моей голове.

Чувство вины, истоки которого следует искать скорее не в отдалении от Аллаха, а в оторванности от общинного духа города, я переживал как свою личную беду. После того как мне исполнилось двенадцать, мои интересы, равно как и чувство вины, спустились с метафизических высот и перешли в область отношений между полами, и беспокойство, которое внушала мне религия, утихло. И все же я до сих пор вздрагиваю, если в людской толпе, на пароходе или на мосту вижу пожилую женщину в белом чаршафе.

21
Богатые

В середине 1960-х годов мама каждое воскресенье покупала газету «Акшам». Это была газета не из тех, что каждый день приносили нам в дом по подписке, – чтобы купить ее, нужно было специально сходить к газетному киоску. Папа, знавший, что маму в этой газете интересовала в первую очередь колонка под заглавием «А вы об этом слышали?», в которой некая особа, прячущаяся за псевдонимом Гюль-Пери,[64] делилась последними сплетнями и слухами из жизни высшего общества, не упускал случая отпустить по этому поводу шутку-другую. Папины шутки и насмешки давали мне понять, что интерес к сплетням из жизни высшего общества – не самое достойное человеческое качество. Во-первых, потому, что скрывающиеся за псевдонимами сочинители подобных колонок из зависти к людям «нашего круга» (или того круга, который нам все еще хотелось считать «нашим») по большей части насмехаются над ними и выдумывают небылицы; во-вторых, какими бы вымышленными ни были эти истории, образ жизни богатых, имевших неосторожность попасть в подобные колонки, уж точно не может служить образцом для подражания. Тем не менее папа тоже читал все собранные Гюль-Пери сплетни и принимал их за чистую монету.

«Бедняжка Фейзийе Маденджи! В ее дом в Бебеке проникли воры, но что они похитили, неизвестно. Сможет ли полиция разгадать эту загадку?

Айсель Мадра прошлым летом ни разу не искупалась в море – из-за того что ей вырезали гланды. Этим летом она предается развлечениям на острове Куручешме, но, как нам известно, порой немного нервничает. Почему? Ах, лучше не спрашивайте…

Муаззез Ипар отправилась в Рим. Мы еще никогда не видели, чтобы мысль о предстоящем путешествии делала эту элегантную представительницу высшего света такой счастливой. В чем здесь дело, уж не в том ли господине, который едет вместе с ней?

Семирамис Сарыай, проводившая летние месяцы на острове Бюйюкада, возвращается на свою виллу на Капри. Оттуда, конечно, гораздо ближе до Парижа, где должно состояться несколько выставок ее картин. Очередь за выставкой скульптур?

Высшее общество Стамбула кто-то сглазил! Многих людей, чьи имена упоминались в этой колонке, преследуют разнообразные недуги, заставляющие их ложиться на операционный стол. Последний пример – Харика Гюрсой, которую мы недавно видели беззаботно веселящейся на вечеринке в доме покойного Рушена Эшрефа…»

«У Харики, должно быть, тоже вырезали гланды», – говорила после мама.

«Она бы лучше сначала избавилась от бородавок на лице», – с равнодушным бессердечием отвечал папа.

Прислушиваясь к таким разговорам, я понимал, что со всеми героями этой колонки, иногда называемыми по именам, а иногда нет, мои родители знакомы и что мама все-таки завидует их образу жизни, потому что они богаче нас. Мамино раздражение по поводу их богатства иногда сквозило в тоне, которым она говорила, что такой-то «угодил в газеты». В этой фразе было и недоверие к стамбульским газетам, часто дающим ложную информацию, и глубокое, чисто стамбульское убеждение в том, что богатые люди не должны привлекать к себе чрезмерного внимания.

В этом убеждении мама была не одинока: я помню, что в годы моего детства и юности многие представители стамбульской буржуазии полунамеками (и гораздо реже открыто) говорили, что богатые люди не должны выставлять напоказ свое богатство и политическое влияние, если таковое имеется. Мнение, очень характерное для стамбульских богачей тех лет; однако оно объяснялось не тем, что в их кругу было принято гордиться своей скромностью и неприверженностью к «протестантской» этике труда и накопительства. Причина была проста – страх перед государством. На протяжении многих веков османское государство в лице султанов рассматривало чрезмерно разбогатевших подданных (как правило, это были обладающие политическим влиянием паши) как угрозу своей власти и при первой возможности стремилось расправиться с ними, а их имущество конфисковать. Что же касается евреев, разбогатевших в последние столетия существования империи до такой степени, что выдавали займы государству, и армян с греками, занимавшихся мелкой торговлей и ремесленничеством, то они очень хорошо помнили введенный в годы Второй мировой войны жестокий налог на собственность, лишивший их денежных накоплений и заставивший продать фабрики, и страшные события 6–7 сентября 1955, когда были разгромлены их лавки.

Поэтому поведение приезжавших в Стамбул из Анатолии латифундистов или провинциальных промышленников во втором поколении, хвастливо выставлявших свое богатство напоказ, среди коренных стамбульских богачей считалось излишне смелым и легкомысленным. Неудивительно, что в стамбульских семьях, трепещущих перед государством или не сумевших, как мы, удержать свое богатство более чем на протяжении жизни одного поколения, этих людей было принято называть выскочками и всячески высмеивать. Одним из таких провинциалов был Сакып Сабанджи, богач во втором поколении, переехавший в Стамбул из Аданы, ныне глава второй по богатству семьи Турции. Каким только насмешкам он не подвергался за свое легкомыслие, странные взгляды и экстравагантное поведение! (За глаза, конечно. Да и газеты, боясь потерять рекламу принадлежащей Сабанджи компании, избегали писать о нем в шутливом тоне.) Тем не менее именно благодаря своей провинциальной смелости и склонности выставлять богатство напоказ он, следуя примеру Фрика,[65] смог превратить свой дом в лучший частный музей Стамбула.

Другой причиной, по которой стамбульские богачи времен моего детства предпочитали прятать свое состояние и не использовать его для собрания коллекций и создания музеев, было вполне справедливое опасение, что люди могут подумать, будто их богатство нажито нечестным путем. Поскольку государство в лице чиновников проявляло навязчивое любопытство к промышленному производству, значительный капитал невозможно было сколотить, не сотрудничая так или иначе с политиками. Так что можно было с полным основанием предполагать, что в биографии любого, даже самого законопослушного богатого человека есть темные пятна. После того, как оставленные дедушкой деньги закончились, мой отец был вынужден долгие годы работать в компании Вехби Коча (еще одного турецкого миллионера). Дома он пародировал провинциальный акцент своего босса и отпускал веселые шуточки относительно умственных способностей его сына, не унаследовавшего сообразительности отца. Но этим папа не ограничивался – будучи в плохом настроении, он не раз говорил, что Сабанджи не был бы так богат, если бы во время Второй мировой войны не нажился на голоде и очередях за хлебом.

В годы моего детства и юности на стамбульских магнатов было принято смотреть не как на людей, полагающихся только на самих себя, разбогатевших благодаря своим предпринимательским способностям или продуманным торговым операциям и теперь продолжающих развивать свой успех теми же методами, что принесли им успех, а как на ловкачей, которые когда-то сумели с помощью подкупленных чиновников ухватиться за выгодную возможность, набили мошну, а теперь стараются утаить и уберечь свое богатство (в 1990-е годы это стало уже не так актуально), а главное – представить дело так, будто богатство это принадлежит им по праву. Поскольку для того, чтобы разбогатеть, им не пришлось прилагать интеллектуальных усилий, они не очень-то интересовались книгами – да что там, даже в шахматы играть не любили. Разительное отличие от времен Османской империи, когда человек, выучившись и приобретя знания, мог высоко подняться по государственной лестнице и стать богатым пашой! Представление о том, что с помощью образования можно возвыситься, ушло в прошлое вместе с империей, суфийским мистицизмом, дервишескими обителями и умением читать старые, написанные арабскими буквами книги, – вместе со всей этой утонченной культурой, которая после установления республики и реформы алфавита должна была сама по себе отмереть и уступить место культуре европейской.

Единственное, что могли сделать эти трепещущие (и не зря) перед государством, робкие, не обремененные особенным интеллектом новые стамбульские богачи для того, чтобы придать своему состоянию (которое в большинстве случаев им не удавалось в целости и сохранности передать детям) видимость законно приобретенного и чувствовать себя более-менее спокойно, – это выставить себя людьми куда более европеизированными, чем на самом деле. Именно поэтому они не жалели денег на произведенные в Европе костюмы, предметы домашнего обихода и всевозможные технические новинки, от соковыжималок до электробритв. Продемонстрировав друг другу эти приобретения, они чувствовали себя счастливыми. До каких странностей могло довести людей стремление казаться европейцами, видно на примере представителей некоторых старых стамбульских семей, которым удалось вновь разбогатеть: несмотря на то что у них уже не было никаких причин бояться государства, они могли вдруг ни с того ни с сего (как это случилось с одним хорошим знакомым моей тети, знаменитым журналистом и владельцем газеты) в одночасье распродать все свои компании, дома и имущество и переселиться в какой-нибудь ничем не примечательный район Лондона, чтобы до конца жизни глядеть в окно на стену соседнего здания или смотреть английские телепрограммы, не очень понимая, о чем в них говорится, но пребывая, тем не менее, в уверенности, что это лучше, чем жить в Стамбуле в доме с видом на Босфор. Другие примеры заставляют вспомнить русских дворян и «Анну Каренину»: многие знакомые мне семьи выписывали из Европы гувернанток, чтобы те учили детей иностранным языкам, а кончалось все тем, что хозяин дома сбегал с этой гувернанткой.

Поскольку в Османской империи не было наследственной аристократии, после установления республики «неаристократическое» происхождение само по себе не могло служить доказательством благонадежности, и стамбульским богачам пришлось доказывать, что они – «не такие», «другие», «правильные». Для того чтобы понять, что богатый человек, проявляющий интерес к следам материальной культуры империи, – не обязательно враг европеизации, потребовалось не одно десятилетие, и только в восьмидесятые годы богачи начали собирать антикварные вещи османской эпохи – увы, к тому времени эти раритеты успели по большей части кануть в небытие вместе со сгоревшими особняками. Поскольку сами мы были людьми богатыми (или все еще считались таковыми), мои родственники любили в семейном кругу обсудить в шутливом тоне жизнь того или иного стамбульского богача, его манеры и привычки, а самое главное – то, какими путями он добыл свое богатство. (Моя любимая история – о человеке, который в годы Первой мировой войны привел в Стамбул целое судно, груженное сахаром, разбогател за одну ночь и до конца своей жизни проедал сколоченное тогда состояние.) Благодаря этим историям богатые в моих глазах никогда не были окружены ореолом таинственности, и все-таки каждый раз, когда я сталкиваюсь с одним из них (будь то какой-нибудь далекий родственник, знакомый, мамин или папин друг детства, наш сосед по Нишанташи или кто-нибудь из тех, о ком намеками пишут в колонке «А вы это слышали?»), меня охватывает любопытство: каково это – вести жизнь, в которой нет места культуре, и постоянно испытывать чувство непрочности и пустоты бытия, возникающее, когда у тебя есть много денег, но ты не знаешь, что с ними делать?

Например, у папы был один знакомый юности, весьма элегантный дядюшка, унаследовавший от своего отца, паши и одного из визирей последних лет Османской империи, такое громадное состояние, что ему «не пришлось работать ни единого дня в своей жизни» (что в те годы служило доказательством настоящего богатства, но я никак не мог понять, с одобрением или с осуждением говорились эти слова). Большую часть дня он ничего не делал, разве что читал газету, сидя в своей квартире в Нишанташи, или смотрел в окно на проходящих по улице людей; после обеда он, не торопясь, облачался в костюм, заказанный в Париже или Милане, брился, вдумчиво причесывал усы и совершал свое единственное за день деяние: отправлялся в отель «Хилтон», где два часа подряд сидел в холле или в кафетерии, попивая чай. «Видишь ли, только там я чувствую себя, как в Европе», – сказал он как-то моему папе с серьезным и печальным видом, словно делясь важной тайной, и таким тоном, будто просил разделить с ним его глубокую душевную боль. Представительницей того же поколения была одна мамина подруга – очень богатая и очень толстая женщина, при встрече говорившая каждому: «Как поживаешь, мартышка?» – даром что сама была весьма похожа на обезьяну. Всю свою жизнь она отказывала тем, кто хотел на ней жениться, потому что они были недостаточно европеизированными и утонченными, и увивалась за мужчинами благородными и состоятельными, которые, однако, никак не хотели жениться на ней, потому что она была недостаточно красива. Когда дело близилось к пятидесяти, она вышла замуж за полицейского, по ее словам, «очень благовоспитанного человека, настоящего джентльмена», однако вскоре этот брак распался, после чего до конца своих дней она советовала всем знакомым девушкам выходить только за богатых мужчин своего круга.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: