Эпилог их оставалось только трое

Илья Кормильцев

На этом история группы LED ZEPPELIN заканчивается. Конечно же, конечно, потом была и успешно-многообразная сольная карьера Роберта Планта, и более проблематичная, полная метаний - у Джимми Пэйджа, и сложился как интереснейший продюсер Джон Поль Джонс, на счету у которого - десятки работ, каждая из которых вполне заслуживает отдельного полновесного разговора. И даже альбомы уже несуществующей группы будут, как заведено, выходить: в ноябре 1982 года - Coda, включившая в себя ранее неизданные материалы студийных сессий, в 1990 - бокс-сет Remasters/Led Zeppelin, в создание которого Джимми вложил, пожалуй, не меньше энергии и таланта, чем в любой номерной студийный альбом LZ. И будет воплощение духа LZ, самое близкое к оригиналу - в виде знаменитого проекта Unleaded Пэйджа и Планта. И конечно же, музыка LZ живет - на радиоволнах, в коллекциях меломанов, в кавер-версиях других коллективов, в сэмплах, в огромном влиянии, которое она оказала на сотни и тысячи коллективов в разных уголках мира.

Все это так. Однако это уже не история, а, скорее, постскриптум к истории. Подлинная история LZ закончилась вместе с последним вздохом Джона Бонэма, так же как подлинная история THE BEATLES закончилась не с уходом Маккартни, а со смертью Джона Леннона. Есть группы, в которых идея сильнее людей: люди приходят и уходят, а идея остается и живет. Есть группы, в которых люди и есть идеи. LED ZEPPELIN относился именно к последнему типу.

А раз история закончилась, остается только порассуждать над ней в меру наших возможностей. LED ZEPPELIN моментальным синтезом, почти термоядер-ным по своей природе, создал хард-н-хэви и все, что из него последовало, включая, пожалуй, даже индастриал (достаточно послушать среднюю часть «Whole Lotta Love»). В этом смысле его влияние на современную музыку остается непревзойденным - рядом с LZ можно поставить только THE BEATLES и THE ROLLING STONES. Увы, даже преувеличенно популярный в нашей стране DEEP PURPLE - всего лишь усиленный мощными линзами тоненький лучик в огромном цеппелиновском спектре. В этом смысле заслуги Пэйджа, Планта, Джона Поль Джонса и Бонэма неоспоримы.

Но тот же LED ZEPPELIN превратил рок-музыку из фольклора поколения в мощного корпоративного динозавра, ощетинившегося киловаттами звука и мегаваттами света, в стадионное шоу, где кумир и поклонник разделены многими метрами, если не километрами пространства. LZ довели этот процесс до той грани, за которой пафос переходит в помпу - и, будучи гениями, остановились. В этом, в первую очередь, а не в наркотиках и в личных проблемах, причина их относительной малопродуктивное во второе пятилетие их существования. Теперь подобная параферналия дежурно воспроизводится на всех мировых турне «стадионного» рока и уже никого не удивляет. Но они были первыми - и первыми же почувствовали опасность созданного ими типа шоу, в котором за виртуозностью многоминутных соло и за брутальностью первичной энергии исчезает сам смысл музыки.

Начав в эпоху цветочных венков, расшитых жилеток и тибетских колокольчиков, они привели рок-музыку в декаду, когда в музыканте стало важным мастерство, а не его политическая позиция и прикольный внешний вид. Никогда за всю свою историю LZ не позволили себе ни одного политического или идеологического комментария ни по поводу своего собственного творчества, ни по какому другому поводу.

Переход от коммунализма 60-х к эгоистическому нарциссизму 70-х был неизбежен и без LZ, но они внесли в него свой особенный вклад, создав своим образом жизни, который можно парадоксально определить как «демократический декаданс», некую модель поведения рок-музыканта. Эта модель неоднократно созна-тельно и несознательно впоследствии эксплуатировалась другими артистами.

Можно бесконечно перечислять новации и открытия, произведенные LZ благодаря своему исключительному влиянию во многих областях, начиная с отношений между артистом и рекординговой компанией и кончая дизайном конвертов пластинок.

Можно (в зависимости от вкусов и пристрастий) расценивать это влияние и как положительное, и как отрицательное, но одно несомненно: оно было и остается огромным.

А можно, не вдаваясь в анализ, просто слушать композиции: не все из них слушаются сейчас так же актуально, как двадцать лет назад, но непреходящее значение таких шедевров, как «Dazed And Confused», «Whole Lotta Love», «Since I've Been Loving You», «Stairway To Heaven», «Kashmir», 'Achilles Last Stand», «All My Love», вряд ли кто-нибудь рискнет отрицать.

Лестница в небо, построенная LZ, попрежнему манит любого, кто рискнет поставить ногу на ее ступеньку. И вряд ли она ведет вниз.

Конец

Торфяные поля.


Едкий дым ползет серыми густыми завитками по рыжему ковру кукушкиного льна, охватывает цепкими щупальцами черные ветви елей, беззвучно душит нежно-розовые цветки княженики, которые жалостливо и безвольно вянут, роняя нежные лепестки. Где-то вдалеке потрескивает, будто лесное чудище болезненно ворочается на груде хрусткого валежника.
Он поднимает глаза и смотрит вверх, туда, где должно сиять летнее солнце; там неровно клубится и подергивается тускло-рыжее неживое пятно. Дальше, за низкими кри-выми березками, сквозь желтый отравленный дым горбатится хребтина торфяного бурта, страшно-неподвижная. Мимо то и дело пробегает перепуганная мелкая живность: мыши и землеройки.
«За самым буртом и горит...» — думает он и трогает дальше. В глубине торфа вы-горает пылающая, светлая от раскаленного пепла каверна, оторвавшийся и всплывший пузырь глубоко схороненного ада. Пузырь подошел к самой поверхности, назрел и теперь хочет прорваться наружу, выкинув длинные языки светло-синего пламени. Только тонкая, прозрачная для дыма корочка спекшейся торфяной пыли отделяет теперь пузырь от летнего неба. Внутрь можно провалиться и пропасть навсегда.
Не только люди, целые трактора, бывало, проваливались — это ему дядя Миша го-ворил, стращая вчера вечером. Пришел, пьяненький, получить от бабушки на бутылку, сидел на скамейке, пахнущий едкой торфяной гарью, закопченный, будто сам побывав-ший в адском пламени; расшеперивал пальцы растопыркой и стращал.
Но ему так хочется посмотреть хотя бы краешком глаза на это страшное место, ко-варное, как черный лед — только меню льдом не стылая вода, а урчащее пламя. Огонь — это очень красиво. Если сложить костерок из пахучих щепок, на нем сгорают вырванные из журналов страницы. А можно сжигать и разные игрушки: картонажных зайцев и пла-стмассовых солдатиков; от этого в сердце становится томительно приятно, будто его прищемили.
Это не очень хорошо — ведь они почти как живые, а живых сжигать нехорошо — но вес равно очень приятно, потому что огонь делает тебя сильным.
А сильный огонь делает тебя еще сильнее. Вроде ему и не прикажешь, и он совсем дикий, а кажется — он — твой, и поможет тебе, и сделает тебя больше, и все, кого ты не любишь, побегут от него и от тебя. Если бы огонь был как собака, с ним можно было бы ходить рядом, и те, кто тебя обижают или дразнят (а таких много) попрячутся за тычин-никовые заборы и будут смотреть в щели, как ты идешь по поселку. Например, дурак Ленька, который в начале лета мазнул ему по глазам едкой мазью от комаров. Глаза очень ело, и бабушка долго промывала их водой и теплой чайной заваркой, а потом целых три дня он видел все предметы размытыми и раздвоенными. Ему очень хотелось стукнуть Леньке по веснушчатому носу, но руки у него тоненькие, комариные, и если их согнуть в суставе, ничего не нащупывается, никакого тугого мускульного шарики, Или скажем, как бы пугнуть огнем этих Вадьку и Семку — он же видел, как они за сараем сосали друг у друга письки и хихикали, и он убежал, но они видели, что он видел, и поймали его потом на бревеннике и показали маленький, злой ножичек и сказали молчать. Да он и не будет никому рассказывать такие гадости, но при мысли о ножичке по спине пробегает шерша-вая морозь: вдруг кто-то другой скажет, а они подумают, что это он?
Но теперь нужно пойти и посмотреть на торфяной пожар и помечтать об огне. Ин-тересно, может случиться такой большой пожар, чтобы сгорела вся земля и даже небо? Ему страшно от этой мысли: он, правда, видел по телевизору взрыв атомной бомбы и те-перь не может заснуть, если где-то высоко в небе летит реактивный самолет, сжимается в комок и ждет, пока гул стихнет, и после этого ждет еще какое-то время, а потом успокаи-вается.
Он уже знает, что, когда он был совсем маленьким, в небе над городом сбили чу-жой самолет — это когда был первомайский парад, — и летчика провезли по городу в черной машине, и никто не знал, что везут летчика, потому что никто не знал, что сбили самолет, хотя все видели в небе облачко, но думали, что это просто так. А ведь самолет не всегда можно сбить — он летает очень высоко и быстро. Иногда, правда, самолет падает саМ, и тогда все люди в нем разрываются на куски, и огонь потом эти куски сжигает. Это должно быть больно и страшно.
Тут он доходит до затянутой ряской дренажной канавы. Чтобы перепрыгнуть ее, нужно хорошо разбежаться, иначе свалишься в холодную ржавую торфяную воду. Когда они ходили на поля с ребятами, те нарочно перепрыгивали первыми, вставали все на дру-гой стороне и смотрели, как он будет прыгать. Смеялись, когда он разбегался, и говорили, что не допрыгнет. Зачем? бабушка говорит, что они злые, но это ничего не объясняет. По-чему они злятся на то, что он их слабее и не такой ловкий? Это не возможно понять.
Но теперь никто над ним не смеется, и он разбегается легко, летит, как птица, и приземляется на другой стороне, даже не пошатнувшись. Ему уж очень хочется посмот-реть на пожар. На другой стороне канавы он идет уже по теплому торфу — теплота эта чувствуется даже через гибкие подошвы китайских кед. Дым стал густым и нестерпимо едким, но это нужно и можно перетерпеть. Только плохо, что ничего совсем не видно — так долго и ухнуть в эту самую огненную яму. Он пытается рассмотреть, куда подевался торфяной бурт; да вот он, совсем рядом, выступает в разрывах желтоватого марева. К его удивлению, по склону бурта кто-то сбегает навстречу. Он останавливается в растерянно-сти. Человек подбегает ближе, и он видит, что это один из старших поселковых парней, имени он не помнит, да и лицо все к копоти, так что и не разберешь. В руке у него бич, которым гоняют коров и коз.
— Сучонок городской, залупа дачная! — кричит парень. — Это ты тут торф па-лишь, выблядок! — И схаркивает.
Он поворачивает в страхе и пускается бежать. Сзади его настигает бич и ошпаривает по тощим, искусанным комарами бедрам. От жгучей боли он пускается бежать еще быстрее, слыша сзади топот, мат и хриплое дыхание. Он перелетает через канаву, сам не заметив даже, и бежит все дальше и дальше, пока не спотыкается о корягу.
Встав, он понимает, что его уже никто не преследует, и идет дальше, сторожко ог-лядываясь и всхлипывая от обиды. Дойдя до края ряма, он понимает, что ему страшно бу-дет возвращаться главной улицей поселка — вдруг там его уже ждут, если парень сказал, что встретил поджигателя? Лучше вернуться с задней улицы, перелезть через забор, что-бы никто не увидел. Ом вспоминает, что вчера в поселке пропало несколько коз, отбив-шись в дыму. Может, они провалились под торф и сгорели? Наверное, парень и искал этих самых коз; как же он должен быть зол, если не нашел их!
Он перелазит через забор, порвав рубашку, падает под смородиновый куст и дает волю слезам. Почему парень подумал, что пожар устроил именно он? Ведь они же сами, эти взрослые парни, ходят на торфяник, палят там костры, пьют водку и курят папиросы, а потом бросают окурки. От этого и бывают пожары. Даже плакат есть на станции: «Не бросайте на торфянике незатушенные окурки!» Он даже спичек с собой со двора не носит. Почему же тогда виноват он, если они сами и виноваты? Он догадывается, впрочем, он это знал всегда. Он — чужой, чужак, чуждый. «У них всегда виноват чужой!» — думает он про себя какие-то взрослые слова. Он — чужой, и бабушка — чужая. И Боря, и Ира Глазеры — дачники у дяди Миши, тоже чужие. Но что в этом плохого? Сам же дядя Миша все время берет у бабушки трешку на водку и никогда не возвращает — так бабушка говорит. И другие тоже ходят по разному делу. Что же значит — быть чужим? Это значит быть всегда виноватым? Но у них же все беды от них самих. Вон когда дядя Коля ослеп, а мужики померли, украв на станции древесный спирт — при чем здесь они с бабушкой или Глазеры? «Наверное, они злые, как звери, и поэтому сами себя боятся»,— думает он, но это опять ничего не объясняет.
Он срывает смородиновый лист и растирает его между пальцами. От этого запаха ему становится мучительно одиноко, но слезы высыхают, и сладкое облачко печали слов-но окутывает сердце. Он встает и идет к дому, идет к дому и останавливается А если па-рень все-таки сказал про него, и теперь они все соберутся и придут к бабушкиному дому, и потребуют, чтобы бабушка отдала им его? Бабушка, конечно, не отдаст, и тогда они во-рвутся в дом с вилами и лопатами (он видел такое в фильме про Гражданскую войну) и подожгут дом.
Если бы у него был пулемет, он забрался бы на чердак и стрелял бы оттуда, но у него нет пулемета, нет совсем никакого оружия. Можно, конечно, попытаться объяснить, что он ничего не поджигал, но разве они будут слушать, если даже его не слушает Ленька, когда он пытается рассказать ему какую-нибудь книжку, а ведь Ленька тоже городской, хотя и родом отсюда и приезжает лишь на лето.

1990


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: