Книга шестая: Оковы зимы сброшены

Ему предложили прочитать лекцию о мужской истерии на первом заседании Медицинского общества, которое обычно охотно посещают представители австрийской и германской печати, члены медицинского факультета университета, врачи, занимающиеся частной практикой, а также сотрудники небольших венских больниц. Он съел несколько соленых палочек с тмином и отказался от обеда. Марта отгладила лучший костюм, Мария начистила ботинки. Шевелюра Зигмунда была приведена в порядок, борода подровнена. Марта с гордостью осмотрела его.

Встреча Медицинского общества проходила в зале Консистории старого университета, казавшегося небольшим под сенью нового, построенного два года назад. Зал заседаний вмещал сто сорок человек. Зигмунд увидел профессора Брюкке, рядом с ним сидели Экснер и Флейшль, Брейер – по соседству с Мейнертом, Нотна–гель – в окружении своих молодых врачей; здесь же были и его друзья по Институту Кассовица. Заседание открыл отставной профессор Генрих фон Бамбергер, у которого Зигмунд учился много лет назад. В переполненном зале было душно от дыма сигар. Зигмунд ерзал на стуле, пока профессор Гроссман, ларинголог, делал сообщение о волчанке на деснах. Затем подошла очередь Зигмунда.

Начало его выступления аудитория приняла благосклонно. Но когда он дошел до описания мужской истерии согласно классификации Шарко, который «доказал существование ясно различимых симптомов истерии», разрушив тем самым представление, будто дело идет о симуляции, профессор Мейнерт поморщился. Когда же доктор Фрейд приступил к описанию случаев, которые он изучал в Сальпетриере, Мейнерт стал разглядывать потолок. Через двадцать минут Зигмунд потерял контакт с аудиторией, многие присутствовавшие перешептывались.

Председательствовавший Бамбергер заметил, что в докладе доктора Фрейда нет ничего нового, о мужской истерии было известно, но она не вызывает приступов или параличей того вида, о которых сообщил доктор Фрейд. Встал Мейнерт, пряди его длинных седых волос закрыли глаза, круглое лицо озарила улыбка, которая показалась Зигмунду снисходительной. Однако тон его голоса быстро развеял всякие иллюзии.

– Господа, французский импорт, провезенный господином доктором Фрейдом через австрийскую таможню, мог казаться имеющим солидное содержание в разреженной неврологической атмосфере Парижа, но он превратился в ничто, как только пересек границу и оказался озаренным ясным научным светом Вены. За тридцать лет работы патологом и психиатром я наблюдал и установил много клинических симптомов поражения передней части мозга. Я проследил деятельность механизма мозга в болезненном состоянии. В моих исследованиях коры и клеток головного мозга и их связей со всей его пирамидой я не нашел никаких указаний на мужскую истерию. Я также не нашел афазию или анестезию как формы, предрасполагающие к заболеванию. – Он сделал паузу и благосклонно поклонился в сторону Зигмунда. – Однако я не хочу сказать, что отрицательно отношусь к таким поездкам, расширяющим кругозор, или к восприимчивости некоторых из моих более молодых и более смелых коллег. Поэтому я хочу подтвердить свой интерес к поразительным теориям доктора Фрейда и призываю его представить случаи мужской истерии обществу, с тем чтобы он мог доказать основательность своих утверждений.

Зигмунд был так огорошен враждебным приемом, что не слышал ни единого слова из превосходного доклада доктора Латшенбергера, химика–физиолога, о выделении желчи при острых заболеваниях у животных. Когда он собрался с силами, чтобы преодолеть оцепенение, зал опустел. Около зала его ожидали несколько молодых сотрудников, которые хотели поблагодарить Зигмунда за доклад. Брейер ушел с Мейнертом, а Флейшль – с Брюкке.

Он одиноко побрел домой. Была студеная октябрьская ночь, и каждый шаг отдавался тупой болью. Мейнерт пытался высмеять своего бывшего «второго врача» перед значительной частью венского медицинского корпуса.

Марта встретила его в фойе в длинном голубом пеньюаре из шерсти, накинутом на ночную рубашку. Она взглянула на его лицо, и ее глаза помрачнели.

– Зиги, что произошло?

Он развязал галстук, расстегнул рубашку, провел рукой по затекшей шее. Его настроение было подавленным и болезненным.

– Меня плохо приняли.

Они расположились в гостиной, он пил маленькими глотками шоколад.

– Надеюсь, что я не такой уж уязвимый, но я вел себя, как непослушный гимназист, и был выставлен из школы.

Он встал и отошел от столика. Она никогда еще не видела его таким расстроенным, его сжатые губы вздрагивали.

– Молодые члены общества всегда говорили, что старики согласны воспринимать нас только в роли слушателей. Они никогда не хотели нас выслушать. Я видел, как Бамбергер и Мейнерт грубили молодым исследователям, но никогда еще не слышал, чтобы свои возражения они формулировали столь поспешно и ненаучно. Вероятно, мне следовало бы начать с заверений венского медицинского факультета, что парижские коллеги не в состоянии научить нас чему–либо. Меня уронило в их глазах мое предположение, что в Париже применяют более передовую неврологическую методику. Хуже того, меня сочли отступником! Предложение Мейнерта было не только ироничным, но и презрительным.

– Но Мейнерт верен тебе.

– Мы оказались один против другого. В темном туннеле. Два поезда. Прямо в лоб. У меня появился в итоге «железнодорожный позвоночный столб».

Он обнял ее одной рукой и спокойно сказал:

– Вот и неожиданное преимущество брака – плечо, на которое можно опереться, а его владельцу доказать, что я прав, а остальные ошибаются.

Вечером следующего дня, когда он встретился с Брейером и Флейшлем в кафе «Ландтман», где в окружении умиротворяющих коричневатых стен и перегородок между кабинетами болтали или читали газеты на полудюжине языков собравшиеся после трудового дня, он узнал, что был и прав и не прав. Брейер и Флейшль порицали Бамбергера и Мейнерта за грубость, а затем разъяснили своему протеже, в чем его ошибка. Йозеф сказал:

– Зиг, ты должен был рассказать о работах Шарко по мужскому травматизму, не рекламируя его теорию гипнотизма. «Большая истерия» Шарко в любом случае подозрительна. С тех пор как наш земляк Антон Месмер вверг Вену в скандал сто лет назад своим «животным магнетизмом», гипнотизм стал неприемлемым, неприличным словом в австрийских медицинских кругах.

Флейшль кивнул в знак согласия. Брейеру и ему было нелегко порицать своего друга, но они чувствовали, что он затронул нечто более серьезное, чем преходящую склонность к ревности или неловкие манеры. Брейер продолжал:

– Затем следовало бы выбросить из твоего доклада материал о «железнодорожном позвоночнике». Это второстепенный материал, и он выходит за рамки основного тезиса, что нет симптоматической разницы между мужской и женской истерией. Нас учили считать все параличи следствием видимых физических нарушений центральной нервной системы. Если ты утверждаешь, что расстройство мускульных функций и потеря чувствительности могут возникать в результате неврастении, то тогда ты осложняешь положение старых практикующих врачей.

– Но что я должен сделать? Отступить? Я наблюдал случаи истерии, вылечивавшиеся в один миг после явно видимого физического паралича. Вы знаете, Шарко прав, а Мейнерт ошибается.

Флейшль подал знак официанту, и тот принес свежий чай и ром, а также подсоленные булочки с ветчиной. Флейшль продолжил разговор:

– Защита в Вене нужна не Шарко, а тебе. Мейнерт задет. Смягчи его. Ты ведь продолжаешь считать его крупнейшим специалистом в мире по анатомии мозга. Повторяй ему это. Каждый день в течение месяца.

– Что же, я должен игнорировать то, что он задел меня?

– Нет! – твердо вклинился Брейер. – Ты должен доказать свою убежденность. Но делай это не в форме противостояния, показывая, что ты прав, а Мейнерт нет. Ты должен поладить с Мейнертом, или же он тебе здорово навредит.

Местом, где по логике вещей можно было бы найти больных для необходимой демонстрации, было четвертое отделение – отделение нервных болезней примариуса Шольца. Но Шольц злился на молодого «второго врача», осмелившегося перечить старшим, и не разрешил ему обследование или использование больных. По Городской больнице быстрее чумы распространился слух: доктор Фрейд – персона нон грата в девяти основных палатах.

Для всех, за исключением профессора Мейнерта. Тот принял его неловкие добродушные шутки с благосклонностью, и его любезная улыбка была чуть–чуть неискренней, когда он сказал:

– Разумеется, господин коллега, вы можете поискать в моих мужских палатах случай для демонстрации. Вы знаете, что я последний, кто мог бы встать на пути медицинских исследований.

Зигмунд пошел в палаты, где проходил подготовку в психиатрии три года назад. На первой койке лежал бывший хозяин таверны с параличом одной руки; в его истории болезни говорилось, что он «страдает умственным расстройством». Неприятности начались с момента смерти его жены. Доктор Фрейд наблюдал, как у пациента возникал эпилептический приступ, когда больной принялся кричать, что свергнет министерство. Он извергал проклятья, пытался избивать других пациентов, пока его не укрыли под сеткой.

Зигмунд отказался от демонстрации этого случая: у бедняги было полдюжины сопутствующих заболеваний.

На следующее утро он осмотрел другого пациента, официанта, с нарушением речи и частичным параличом лицевых мускулов. В его истории болезни было записано: «Сумасшествие и паралич». Больному понравилось внимание доктора Фрейда, и он признался, что к нему является Господь Бог по меньшей мере сто раз в день…

–…Почему же меня держат в полицейском участке? Служители мучают меня. Они бьют по моей мошонке.

Подняв больного из постели, доктор Фрейд увидел, что у него неровная походка, дрожь пальцев и языка. Налицо были явные симптомы истерии с признаками мегаломании и умственного расстройства, что, как полагал Зигмунд, может помешать доказательству нужного. На следующей койке лежал тридцатитрехлетний кучер одноколки. Он страдал белой горячкой и маниакальным возбуждением, но было нетрудно распознать, что нарушения вызваны алкоголем. Венские извозчики, стараясь согреться, изрядно выпивали с раннего утра.

Во второй палате он обнаружил больного с травмой: кровельщик, упавший пятнадцать лет назад с крыши. А сейчас у него появились бред и галлюцинации. Последний приступ начался у него перед доставкой в больницу, когда он избил дочь, пытавшуюся увести его из кабачка. После первого падения он стал пить, и падения с крыши стали более частыми. Пил ли он и был частично парализован по той причине, что упал с крыши? Или же упал с крыши, потому что пил?

«Это безнадежный случай, – думал Зигмунд, возвращаясь домой после обхода палаты в одиннадцать часов, – там, где присутствует алкоголизм, трудно доказать, что явилось причиной травмы. Хотел бы я знать, пытался ли кто–либо выяснить причину алкоголизма?»

В прихожей было много пациентов; их впускала и церемонно рассаживала Мария. Теперь, на исходе промозглого, сырого октября, его практика процветала. Вернулись бесплатные пациенты. Брейер, Нотнагель, Обер–штейнер направили к нему пациентов, которых они не могли обслужить сами. Профессор Брюкке, слышавший отпор Мейнерта их общему протеже, не обмолвился ни словом о лекции и был, как всегда, спокоен. Он направил к нему немецкого патолога, которому потребовался совет врача–невролога. Успешная работа в Институте Кассовица также способствовала расширению практики, его тамошние коллеги и домашние врачи, сталкивавшиеся с неврологическими проблемами, рекомендовали его для вызовов в дома и больницы. Иногда он не мог помочь: так было с двумя новорожденными. В первом случае от затылка ребенка отделилась небольшая масса вроде косички; во втором – младенец был гидроцефалом, у него с каждым днем увеличивалась голова из–за скопления в ней жидкости. Зигмунд поддерживал жизнь ребенка несколько недель, а затем у того началось воспаление легких с летальным исходом.

Он признался Марте:

– Я занялся детской неврологией, сознавая, что большая часть заболеваний в этой области неизлечима.

– Зачем, Зиги, если это так тяжело?

– По той самой причине, ради которой туда идут другие неврологи: с целью исследования, изучения общности патологических случаев, описания, классификации, выявления отличий от других форм… Мы должны знать, прежде чем начнем робкое продвижение к лечению. Даже через сто лет, может быть, лишь пятьдесят врачей научатся спасать детей наподобие тех двух, что я потерял.

Он глубоко вздохнул.

Но он в самом деле помогал, и иногда ему удавалось спасти детей, которых ему доверяли. Так, семнадцатилетний парень впал в транс, у него шла пена изо рта, он до крови кусал свой язык. В ходе подробного расспроса больного Зигмунд узнал, что, когда мальчику было восемь лет, осколком камня ему проломили череп. Рана зарубцевалась в течение месяца, но шрам на правой стороне головы вызывал раздражение, приведшее к припадку. Доктор Фрейд не мог удалить шрам и, таким образом, причину раздражения, но он установил строгий распорядок, которому надлежало следовать. К нему привели карлика – умного, прекрасно сложенного, за единственным исключением: все у него было миниатюрным. Он прописал встревоженным родителям бромиды, мальчику – усиленную диету и выяснил у своих друзей–медиков, чем следует подкармливать железу внутренней секреции.

Благодаря поступлениям от этих консультаций он вернул долг Минне, выкупил свои золотые часы, снова начал складывать гульдены в кофейную кружку Амалии.

Он жил в собственном доме, как гость. Марта просила его об одном – прекратить работу, сесть за стол с салфеткой на коленях хотя бы на одну минуту, пока Мария принесет из кухни супницу. Марта была заботливой и способной хозяйкой, и это не удивляло: свои домашние обязанности она воспринимала так же серьезно, как Зигмунд свои медицинские. Но он не сразу понял это.

Два раза в неделю, когда погода была благоприятной, она будила его спозаранку. По пятницам они уходили утром на набережную Франца–Иосифа на Дунайском канале, куда на лодках привозили рыбу. Марта любила выбирать лучшее. Они шли вдоль Дуная к рынку Шанцель за свежими фруктами, положив карпа или окуня в корзинку. По субботам они совершали утреннюю пятнадцатиминутную прогулку от Ринга по Випплингерштрас–се к Хоэрмаркт, а затем к лучшим рынкам Тухлаубен и Вильдбрет, где в изобилии были куры, гуси, утки, индейки, фазаны, где крестьянки в чепцах, длинных юбках и широких фартуках расхваливали свой товар, а их мужья рубили головы птице и тут же разделывали ее на глазах у домашних хозяек. В семь утра они возвращались к завтраку, приготовленному Марией.

Апогеем пиршества по утрам были среды: Марта и Зигмунд выходили из дома в пять часов, когда едва занималась утренняя заря, и направлялись в самое колоритное место Вены – на Рынок сладостей, Нашмаркт, с его сотнями стоек с манящей, аппетитной пищей, рынок этот называли также «золотыми улицами к лакомству». Там можно было отведать всевозможные деликатесы, экзотические пряности, возбуждающие ум и соблазняющие плоть. Было бы несправедливым сказать, что венцы любили свой Нашмаркт больше, чем оперу или концертный зал, но было что–то особенное в сочетании ароматов, красок и форм на этом рынке, что побуждало венца думать, будто он вкушает пищу всего мира. Зигмунд был зачарован какофонией Нашмаркта. Он сказал Марте:

– Венцы выглядят счастливыми и беззаботными, потому что они любят поесть. Помимо пяти приемов пищи в день они всегда жуют. Самый важный секрет жизни, моя фрау, – делать так, чтобы всегда выделялся желудочный сок.

В первом ряду располагались небольшие стойки с цветами – с каждой стороны по пятьдесят прилавков, изобиловавших буйными осенними цветами и растениями. За ними шли стойки с фруктами – апельсинами, персиками, виноградом из Албании, Франции, Болгарии и Румынии, дынями из Испании, бананами из Эквадора, орехами и изюмом из Чехословакии. Они остановились у прилавков, где продавались только яйца, за ними следовали многочисленные пекарни, торговавшие круглыми тортами «Линцер» с тремя углублениями, заполненными вареньем; ореховыми струделями, медовыми пирожками и оригинальным тирольским хлебом с гребешками наверху и посыпанными белой пудрой боками.

Проходя мимо прилавков с маринованной цветной и квашеной капустой, огурцами, свежим зеленым перцем, салатом ассорти, белым перцем, салатом с селедкой, со свеклой, они отведали фаршированного телячьего сердца, чтобы согреться. В овощном ряду предлагали баклажаны, томаты, савойскую капусту, кольраби. Далее манили стойки с колбасами: ливерными, свиными, говяжьими, из требухи, с кровяной колбасой из Кракова, с венгерскими салями, с перевязанной вдоль и поперек «салями косарей», про которую венцы говорили, что «лишь однажды нашелся муж, который так любил свою жену, что съел эту салями!», стойки с копченой ветчиной и корейкой. Дальше шли мясные ряды с набором для гуляша, с подносами, на которых лежали бычьи хвосты, мозги, свиные ножки, легкие; баварская стойка с дичью, ее заднюю стенку украшали рога оленя. Красовались стойки с конфетами и бисквитами, с молотым перцем, лавровым листом, местными и заморскими специями вроде карри и корицы; бакалейные прилавки, заставленные мешками с рисом, чечевицей, фасолью, ячменем, горохом, бобами, бочками с маринованными огурцами, связками трав для супов, лимонами из Италии, луком из Испании, клюквой из Швеции; прилавки, торгующие болгарским козьим сыром, губчатыми лесными грибами.

Возвращаясь домой нагруженный продуктами, которых должно хватить на неделю, Зигмунд пошутил: «Каждая страна, представленная в нашей корзине, либо раньше находилась под господством Габсбургов, либо пребывает в таком состоянии сейчас».

Марте нравилось поддержать его шутливый тон в этот безоблачный час:

– Тогда мы вправе сказать, что солнце никогда не заходит над пищей Габсбургов.

Зигмунд получил записку от доцента доктора фон Бережази, отоларинголога, присутствовавшего на печальной памяти лекции в Медицинском обществе. Он просил доктора Фрейда встретиться с ним по важному делу в кафе «Центральное» – излюбленном пристанище венских интеллектуалов, писателей, драматургов, поэтов, журналистов, молодых адвокатов и врачей. Кафе было забито посетителями, прохладная погода заставила закрыть его часть, выходившую на тротуар, поэтому все столики были заняты. Доктор фон Бережази сделал ему знак рукой, он сидел за мраморным столиком в углу, удаленном от бильярда, от снующих официантов и гула, создававшегося возбужденными, взволнованными разговорами, которые велись за теми же столиками теми же участниками в течение всей их жизни.

За кофе с булочкой выходец из католической семьи доктор Юлиус фон Бережази, который был на девять лет старше Зигмунда и обучался медицине в Будапеште, а затем в Вене, сказал:

– Возможно, я располагаю случаем, который вы ищете: речь идет об интеллигентном двадцатидевятилетнем гравере, который стал жертвой гемианестезии и потери чувствительности в левой части тела. Я наблюдаю за ним уже три года. Мне было непонятно, что с ним случилось, пока я не прочитал вашу статью. Если вы не обнаружите у него что–либо физически неполноценное, не замеченное мною, то в таком случае Аугуст является образцом истерии, вызванной травмой. Позвольте мне дать вам описание.

Зигмунд почувствовал, как на его виске запульсировала жилка, его охватило волнение. Это был шанс восстановить свой авторитет в Городской больнице.

– Пожалуйста, расскажите.

– У него был буйный отец, заядлый пьяница, умерший в сорок восемь лет; мать страдала головными болями и скончалась от туберкулеза в сорок шесть лет. Из пяти братьев Аугуста двое умерли в детском возрасте, один скончался от сифилиса, вызвавшего воспаление головного мозга, другой был подвержен конвульсиям, еще один дезертировал из армии и бесследно исчез. Когда Аугусту было восемь лет, его сбили на улице и у него лопнула перепонка правого уха. Три года назад он поссорился с братом, который задолжал ему; брат отказался выплатить деньги и кинулся на него с ножом. Хотя Аугуст не получил ранений, он оказался в шоке и упал без сознания у входа в дом. В течение нескольких недель он страдал головными болями, чувствовал слабость, тяжесть в левой части головы. Он рассказал мне, что изменились ощущения в левой половине тела, что у него устают глаза, но продолжал работать. Затем женщина, работавшая в мастерской, обвинила Аугуста в воровстве. У него появилось учащенное сердцебиение, он стал подавленным, угрожал самоубийством, в левой руке и ноге появилась дрожь одновременно с острой болью в левом колене и стопе при ходьбе. Он пришел ко мне с ощущением, будто его язык «прилип» к глотке. Никто не замечал, чтобы Аугуст занимался симуляцией. Он честно работал гравером. Не в его вкусе болеть, хотя некоторым это нравится; он страстно хочет излечиться. Могу ли я послать его к вам?

– Несомненно. – Зигмунд положил свою руку на руку старшего по возрасту. – Хочу выразить вам благодарность за доверие ко мне.

На следующий день Аугуст пришел в кабинет Зигмунда. Зигмунд задал серию наводящих вопросов, а затем осмотрел больного. Атрофии мышц мускулов он не обнаружил. За исключением глухих тонов сердца, он не нашел никаких других пороков. Однако в глазах пациента заметил то, что записал как «характерное для истерических больных косоглазие и нарушение цветоощущения». Все ощущения на левой стороне тела были притуплены. Хотя левое ухо сохранило слух…

Он провел больного на осмотр к доктору Кенигштейну, который подтвердил, что Аугуст нормален в физическом отношении. После этого Зигмунд точно определил зону анестезии, которая охватывала левую руку, левую часть торса и левую ногу. Вонзая иголку в левый бок Аугуста, он не заметил у него болевых ощущений.

Однако некоторые моменты в поведении пациента убедили Зигмунда в том, что анестезия не была соматической, что двигательные нарушения в руке и ноге во многом зависели от внешних условий. Когда он вывел его на прогулку вдоль Дуная и приказал следить за своими движениями, то Аугусту было трудно поставить правильно левую ногу. Когда же они вместе прогуливались по Рингу и Зигмунд рассказывал о величии венской архитектуры в стиле барокко, Аугуст ставил свою левую ногу столь же уверенно, как правую.

Во время четвертого визита Зигмунд рассказал Аугусту историю о Петре Простаке. Пока Аугуст смеялся, Зигмунд приказал ему раздеться. Тот выполнил команду, одинаково ловко орудуя левой и правой рукой. Когда внимание Аугуста было отвлечено, Зигмунд просил пациента зажать рукой левую ноздрю. Аугуст автоматически выполнил просьбу. Однако когда доктор Фрейд стоял перед ним с видом озабоченного врача и давал команду сделать те или иные движения левой рукой, обдумав их тщательно, то каждый раз Аугуст не мог выполнить такие движения: он не мог опустить левую руку, его пальцы дрожали, левая нога вздрагивала.

Вечером 26 ноября 1886 года состоялось очередное заседание Медицинского общества, и лишь немногие собравшиеся проявили интерес к доктору Фрейду и его пациенту. Зигмунд был уверен, что сможет убедить своих коллег. Он выразил благодарность доктору фон Бережази, попросил Леопольда Кенигштейна сообщить об офтальмологическом обследовании, которое дало отрицательные результаты, затем доложил о своих исследованиях за месяц, продемонстрировав результаты на пациенте.

Закончив демонстрацию, он сказал:

– Гемианестезия нашего пациента ясно свидетельствует о ее неустойчивости… Пределы болезненной зоны торса и степень нарушения зрения ощутимо колеблются. Основываясь на этой нестабильности нарушений чувствительности, я надеюсь восстановить у пациента нормальную чувствительность.

Раздались вежливые аплодисменты. Вопросов не было, не было и комментариев. Заседание объявили закрытым; те, кого Зигмунд считал авторитетами, образовали небольшие группки и вместе вышли из зала. Он чувствовал себя опустошенным. Доктор фон Бережази поздравил его с хорошим докладом, затем подошли Кассовиц, Люстгартен, Панет, по–дружески пожав руку. Зигмунд понимал, что он не доказал в полную меру наличие мужской истерии, и тем не менее считал, что ему удалось подтвердить одну истину – многие случаи анестезии и нарушения функций возникают по причине истерии. Однако по поведению более пожилых врачей он сделал вывод, что они не придают значения проведенному им эксперименту.

Профессор Мейнерт и слова не сказал о демонстрации, словно забыл о ней или же, как показалось Зигмунду по некоторой холодности манер Мейнерта, посчитал ее бесполезной.

Никто не обсуждал доклад. Это придало Зигмунду решительность. Он ежедневно занимался с Аугустом по полчаса активным массажем, электротерапией, убеждаясь в том, что организм по–степенно восстанавливается, что возвращается чувствительность кожи, исчезает дрожь пальцев.

Результаты накапливались медленно, но они были несомненными. Через три недели Аугуст возобновил работу в граверной мастерской с полной нагрузкой, хотя чувствительность левой стороны тела не восстановилась полностью. У Зигмунда был соблазн вновь выступить в Медицинском обществе, но затем он решил, что в этом нет смысла: пожилые врачи так же не поверят тому, что Аугуст вылечился, как не поверили они в симптомы его истерии.

Число приходивших к нему больных понемногу росло. Поскольку Марта не разрешала ему пропускать обед в середине дня, как это бывало в холостяцкие годы, он работал с двенадцати до часу, затем обедал и возвращался в кабинет к двум. В Институте детских болезней выросло число больных, направляемых к нему. Он анализировал симптомы своих пациентов, делал подробные записи и пытался ввести определенный порядок, разбив нервные болезни на тринадцать категорий. Он говорил Марте:

– Сегодня я не справился со случаем бешенства; семейный врач не сумел установить причину, пока изо рта ребенка не пошла пена. Но я сумею сохранить жизнь другому ребенку, с мозговым параличом. Мы можем научить его двигаться, выполнять некоторую ограниченную работу.

Почувствовав, что атмосфера в Городской больнице начала улучшаться, он сделал смелый шаг. Одной из привилегий получившего доцентуру было то, что он обладал правом читать курс лекций в клинической школе университета. Чтобы подготовить курс и добиться его объявления университетом, он должен был получить разрешение Мейнерта, а Мейнерт был прикован к постели. В академических и медицинских кругах ходили слухи, что из–за сердечного недомогания он пристрастился к алкоголю. Зигмунд не обращал внимания на такие слухи: одним из побочных продуктов цивилизации кофеен, где люди проводили бессчетные часы, поглощая густой сладкий кофе, сваренный по–турецки, было то, что когда не хватало правдивых историй, то они брались с потолка. Зигмунд решил рискнуть: он купил ящик гаванских сигар, которые любил профессор Мейнерт, и нанес ему визит.

– Господин советник, огорчен вашим недомоганием. Но, зная, что оно не относится к вашим легким, я осмелился принести вам ящик ваших любимых сигар.

Мейнерт был тронут. У него был трудный характер, и он ревниво относился к своему положению, ведь большую часть того, что знал Шарко об анатомии мозга, он вычитал в его, Мейнерта, работах. Зигмунд Фрейд был одним из его лучших студентов и «вторых врачей», подающих большие надежды. Мейнерта задело то, что человек, к которому он относился' по–отечески, восхвалял кого–то чужого.

– Спасибо, коллега. Вы очень любезны и, наверное, запустили руку в кошелек жены.

Зигмунд покраснел.

– Господин советник, помните, прошлой весной, когда я приезжал из Парижа, вы предложили, чтобы я взял ваш курс по анатомии головного мозга?

– Конечно, помню. Вы лучше всех справились бы с лекциями… если бы только мы не послали вас блуждать по ложным полям Парижа.

– Никакой истерии, господин советник, и никакого гипноза. – Затем, многозначительно улыбнувшись, Зигмунд добавил: – И даже никакого «железнодорожного позвоночника». Только надежная, подлинная анатомия головного мозга, которой учил меня профессор Мейнерт.

Мейнерт открыл ящичек с сигарами, медленно взял одну, помял ее пальцами, понюхал, обжал конец, потянулся за ножом, затем закурил. На его лице появилось выражение довольного спокойствия.

– Хорошая сигара, господин коллега. Старайтесь, чтобы ваши лекции были столь же качественными. Гонорар собирайте сами, вместо того чтобы отдавать это дело университету.

Это было странное предложение: казначей всегда собирал гонорар и выплачивал лектору общую сумму. Хотел ли Мейнерт тем самым наказать его? Если так, то это не такая уж крупная расплата. Он охотно согласился, поблагодарил господина советника и, ободренный, ушел.

Объявление о его первом официальном университетском курсе гласило:

«Анатомия спинного мозга и нижней части головного мозга. Введение. Дважды в неделю. Читает приват–доцент господин доктор Зигмунд Фрейд. В аудитории господина советника профессора Мейнерта».

В конце октября в среду после полудня Зигмунд вошел в аудиторию, чтобы прочитать свою первую лекцию. Он увидел довольно большую группу студентов, молодых ассистентов и «вторых врачей» из Городской больницы, которые считали, что им надо пополнить знания в области нервной системы. Стоя перед аудиторией, Зигмунд почувствовал, как по телу разлилось ощущение тепла. Это была его организация, его политическая партия, его религия, его клуб, его мир; он не имел и не хотел другого, с тех пор как распростился с детской мечтой стать воином в традиции Александра Великого или адвокатом в Венском городском совете. Много воды утекло под мостами Дуная с тех пор, когда два года назад он читал лекции шести американским врачам: теперь он стал доцентом, лектором медицинского факультета, прошел обучение у Шарко, возглавил отделение в Институте детских болезней, оказался счастлив в браке и видит в своей прихожей достаточное число пациентов, чтобы обеспечить благополучие в своем доме.

Ему почудилось, что перед ним – сверкающий экран и на нем он видит себя перед зеркалом гардероба в своей спальне в красивом новом темно–сером костюме, в белой сорочке с черной бабочкой, которую он надевал на приемы у Шарко и на свадебную церемонию; в тридцать лет он стал солиднее, его усы и борода аккуратно подстрижены и тронуты легкой сединой, которая еще не появилась в его темной густой шевелюре, расчесанной на две стороны. Зрелость шла ему. Он знал, что никогда не выглядел так хорошо, как сейчас. Профессор Брюкке был прав, когда четыре года назад вынудил его уйти. Если бы он остался в качестве ученого в Институте физиологии, то его познания в области медицины были бы явно недостаточными, и он стал бы лабораторным кротом. Ныне же он соединил лучшее из двух миров: половина жизни отводилась частной практике, и это обеспечивает ему независимость; другая половина – преподаванию, исследованиям, открытиям, публикациям.

Он признавался себе в том, что зачастую был нетерпелив, торопился сделать открытие, добиться положения и славы. Теперь торопливость исчезла. Он был вновь в приятной ему среде: в лекционной аудитории с группой единомышленников, одержимых желанием вместе думать, рассуждать, двигать вперед замечательную медицинскую науку. Он отдавал себе отчет в том, что вновь начинает путь наверх с низшей ступени лестницы, но был доволен тем, что впереди еще многие годы и он сможет дослужиться до ординариуса, полного профессора университета, и возглавить одно из девяти отделений Городской больницы. Он хотел стать профессором, подобно Эрнсту Брюкке, Теодору Мейнерту, Герману Нотнагелю; примкнуть к людям, которые задолго до его появления на свет превратили венскую клиническую школу университета в образец для всего мира, к таким, как Шкода, Галль, Гильденбранд, Прохазка, Гебра, Рокитанский, Земмельвейс, Капоши, создавшим современную медицинскую науку.

Вернувшись к реальности, он заметил, что слушатели все еще стоят, ожидая приглашения сесть. С улыбкой в глазах он сделал жест левой рукой. Слушатели уселись. Зигмунд разложил свои записи на трибуне, бросил взгляд на разработанную им схему лекции и начал говорить спокойным, размеренным голосом. И сразу же он и студенты углубились в сложную и бесконечно удивительную анатомию позвоночника, спинного мозга.

Он видел Лизу Пуфендорф ежедневно, когда заходил к ней по пути в Институт Кассовица или когда шел осматривать пациента в частной больнице. Она принимала его в гостиной, комкая носовой платок в потных руках. Если он был занят и заходил позже, чем намечалось, то заставал ее в слезах в постели. Он давал ей успокоительные средства, но в малых дозах, надеясь, что их заменят его утешительные речи. Ее записки настигали его повсюду: у нее, фрау Пуфендорф, нервный кризис, не мог ли он немедленно прийти? Он приходил так часто, как было возможно. Был доволен, узнав, что она умело управляет своим домом; просил ее завести подружку для встреч за чашечкой кофе и для послеполуденной беседы. В конце месяца, насчитав более пятидесяти визитов к ней, он увидел, что ему придется предъявить значительный счет за свои услуги. Господин Пуфендорф поблагодарил его и немедленно оплатил счет.

Навещая фрау Пуфендорф и в дождь и в снег, он обнаружил, что предсказания доктора Хробака не сбылись: члены ее семьи не критиковали его за то, что он не вылечил больную. Они примирились с тем, что Лиза очень нервная женщина, такой она и останется. Раз или два ему показалось, что он уловил в глазах дядюшки или кузена намек, что семье известен недостаток господина Пуфен–дорфа. Что же касается второй части откровений доктора Хробака – о том, что требовалось фрау Лизе, чтобы излечиться, – то он сразу же, хотя и с неохотой, признал их правоту. По рассказам членов семьи, она была здоровой и веселой до замужества и в последующие год–два. Но вскоре наступила нервозность. Расстройства у фрау Пуфендорф имели своей причиной явно не прошлое, а неумолимое настоящее. Если бы, подобно многим легкомысленным венским женам, она могла флиртовать с неизвестными мужчинами в кафе и завести тайные любовные связи, то все пришло бы в норму. Но такое поведение не отвечало ее характеру. Пока не излечится ее муж, не наступит облегчения и для фрау Лизы Пуфендорф. Зигмунд раздумывал, не применить ли гипноз к выбитой из колеи женщине, но все же решил воздержаться от риска.

Затем совесть взяла верх, и он понял, что проигрывает дело. Пуфендорфы могли позволить себе оплачивать его счета; деньги были весьма нужны семье Фрейд. Однако после сотого визита он все же вынужден был спросить самого себя, что он, как врач, делает для фрау Лизы. Врачу не полагалось проявлять эмоциональную реакцию в отношении своих пациентов, но эта пациентка всякий раз вводила его в состояние отчаяния, гнева и даже тоски, когда ему приходилось вновь и вновь выписывать все те же успокоительные средства. Он пошел на встречу к профессору Хробаку в его душном кабинете на медицинском факультете.

– Господин доктор, думаю, что мне следует отказаться от больной.

Хробак наклонился вперед в своем кожаном кресле и ответил необычным для него сухим тоном:

– Первая задача врача – спасти жизнь. Фрау Лиза не может существовать без лечащего врача. Если ей не лучше, чем когда я пригласил вас, то и не хуже. Вы держите ее истерию под контролем. Это так же важно, как держать под контролем инфекцию.

Зигмунд неловко повернулся, пытаясь ослабить свой воротник в душном кабинете Хробака.

– Но неприятно сознавать, что все мои услуги сводятся к дозе словесного бромида.

– Мой молодой друг, – сказал Хробак, – вы много раз говорили мне, что невроз и истерия могут иметь столь же фатальный исход, как заражение крови.

Он подошел к Зигмунду.

– Если вы откажетесь от нее, она найдет другого врача, затем еще одного; если бедное создание окажется без врачей, она закончит свою жизнь в смирительной рубашке, к какой вы прибегали в клинике Мейнерта, чтобы спеленать буйных.

В конце марта он пришел поздно из Института Кассовица, уставший, промокший от дождя и не в духе. Марта вернулась домой за минуту до его прихода; она сообщила новость, которая быстро сняла его чувство подавленности.

– Зиги, ты ни за что не догадаешься, где я была. Я навестила свою давнюю подругу Берту Паппенгейм. Мы встретились в булочной, и она пригласила меня к себе на кофе.

Зигмунд глубоко вздохнул. Йозеф Брейер держал его в курсе, как излечивалась методом убеждения эта девушка. С того момента, как Йозеф отказался заниматься ею после возгласа: «Выходит ребенок доктора Брейера!», у нее было два приступа. Она находилась в санатории в Гросс–Энцерсдорфе, но сбежала оттуда, когда тамошний молодой врач влюбился в нее. Брейер опасался за ее жизнь. Но все это было пять лет назад.

После того как Марта помогла ему снять промокшее пальто, поменять носки и надеть шлепанцы, она продолжила:

– Днем Берта чувствует себя хорошо, она бывает в обществе, посещает старых друзей, слушает концерты. Она много читает и изучает, как сказала мне, по немецкой периодике новое движение в защиту женских прав. Берта с матерью возвращается во Франкфурт, где она намерена работать в этой организации. Она утверждает, что никогда не выйдет замуж, что хочет сделать карьеру и служить. Она чувствует, что только это и спасет ее.

– От чего, Марти?

– От мрака. Сегодня она выглядела прекрасно, никаких признаков болезни, но по ночам она ощущает помутнение в голове. Во Франкфурте она намерена работать день и ночь и возвращаться домой, сваливаясь с ног от усталости. Она обещала рассказать мне о женской эмансипации.

– Мне ты нравишься такой, какая есть. Не очень–то прислушивайся.

– Не стану… в настоящий момент. – Она села на стул около него и прислонилась спиной к его груди, продолжая мягко и не глядя на него: – Я нанесла сегодня визит твоему другу доктору Лотту на нашей же улице.

– Доктору Лотту? Он ведь гине…

– Да, дорогой, я знаю. – Она повернулась и прижалась своей щекой к его. – Примерно в октябре ты станешь отцом… так заверил меня доктор Лотт. Я догадывалась, но хотела быть уверенной, прежде чем сказать тебе.

Вспышка радости озарила его; это был венец их любви. Он нежно обнял ее, поцеловал в обе щеки, затем целомудренно в губы.

– Я не мог бы быть более счастливым. За тебя. За себя. Я всегда хотел, чтобы у нас была семья.

Она завела его руки за свою спину, крепко прижимаясь к нему.

– Это самое приятное, что может услышать беременная жена.

Весенние недели 1887 года летели быстро. Любовь Марты и его собственный дом принесли ему столько личного счастья, что он даже помирился с Эли Бернейсом, подспудно осознавая, что продолжал находиться в ссоре со своим замечательным шурином без достаточных оснований. Женитьба и прием в сообщество медиков сняли его нервозность и устранили самоуничижение, равно как и стремление к быстрым и легким решениям, какие он окрестил «самовозгоранием славы из горелки Бунзена и микроскопа». Его тело и ум работали синхронно, излучая упорство и энергию. В годы помолвки с Мартой он чувствовал боль повсюду, где мог ее чувствовать безденежный романтичный молодой человек. Отныне отпали разговоры о переезде в Манчестер, Нью–Йорк, Австралию. Он пересмотрел свои жизненные планы; поскольку он не смог к тридцати годам, к этому внушительному возрасту, добиться намеченного, он сделает это к сорока. Если он будет все еще находиться в процессе поиска к сорока годам, то обратит внимание других специалистов на свою работу в пятьдесят лет. Несмотря на то, что он ранее сказал Марте, что к славе не стремится, он все еще хотел высечь свое имя на скале, но он примирился с тем, что ногтями этого не сделаешь.

С наступлением теплой погоды они стали проводить воскресные дни и праздники в Венском лесу, устраивая пикники среди цветов запоздавшей весны на свежем воздухе, бодрящие, как австрийское молодое вино, и любуясь панорамой, открывающейся с Леопольдсберга: рыжевато–серые крыши Вены и возвышающиеся над этим морем черепицы и печных труб покрытые зеленой патиной купола церквей, извивающееся русло Дуная со сверкающей под солнцем водой, горы со снежными вершинами там, где Альпы уходят в Италию.

Энтузиазм Марты был неисчерпаем. Она поднималась на соседние холмы, отыскивая лучший вид, доставала завтрак из плетеной корзинки, вскрывала бутылки и пила газированную малиновую воду: ее щеки покрылись румянцем, глаза светились радостью, она сливалась с природой, ибо в ее чреве зрел ребенок. Во время долгих вечеров она сидела с Зигмундом в его кабинете, читала свежие романы, а он занимался составлением обзора медицинских изданий для венского «Медицинского еженедельника». У него появилась привычка рассказывать ей за завтраком новости, почерпнутые в «Нойе Фрайе Прессе».

– Первая полоса целиком посвящена сообщениям из Англии о кризисе кабинета после отставки лорда Черчилля. На второй странице рассказывается об образовании в Праге немецкого клуба; наше правительство питает сомнения относительно его мотивов. А вот здесь – дискуссия в ландтаге о парламентском законе, принятом в прошлом году, об обязательном образовании в возрасте от шести до четырнадцати лет; в провинциях родители не хотят, чтобы дети находились так долго в школе. Носорог убил мужчину в Берлинском зоопарке. А другой мужчина покончил жизнь самоубийством, считая, что так будет удобнее для всех…

Доктор Зигмунд Фрейд добился заметных успехов благодаря умелому применению электрической аппаратуры. Все больше времени он отдавал процедурам электротерапии. Он довольствовался скромным вознаграждением, а поскольку пациенты уходили от него, чувствуя себя лучше, то распространилась молва о его искусстве. Справочник по электротерапии доктора Вильгельма Эрба был у него всегда под рукой; он перечитывал предписания Эрба о «гальваническом» и индуктивном «фарадеевском» электричестве, постепенно достигая мастерства в управлении аппаратами и инструментами, полезными для невролога; обучался измерению того, что Эрб именовал «абсолютной силой тока», использованию реостатов, электродов, применению закона Ома, имея в виду обеспечить наилучшее воздействие на нервные ткани кожи и мускулов, головного и спинного мозга, для лечения ипохондрии и болезней половой сферы.

Он сумел отложить некоторую сумму денег на расходы, связанные с рождением ребенка, и для оказания помощи родителям, чтобы Якобу не приходилось тревожиться по поводу временной безработицы. Установилось лето с его зноем, палящим солнцем и белыми облаками, бегущими по небу, расцвеченному красками Тьеполо.

Жители Вены часами сидели в открытых кафе, отделенные от прохожих лишь цветочными горшками, стоявшими на тротуаре, листая газеты и журналы, предлагавшиеся вместе с кофе: «кофе – пища для плоти, газеты – для души», заказывая один за другим стаканы с водой. По венскому обычаю, на стакан клалась чайная ложечка как знак готовности принять посетителя, даже если он ничего больше не заказывает. Горожане приводили своих детей и внуков в утопавший в цветах городской парк порезвиться, а заодно и послушать романтические вальсы в исполнении оркестра или же загорали на солнце в нижней части Бельведера. Насморки прекратились, кашель заглох, невралгия исчезла, неврозы скрылись с глаз. Венцы покидали свой город для отдыха в Зальцбурге, Берхтесгадене, Кенигзее и Тумзее. Даже семья Пуфендорф отправилась в свой горный домик в Баварию, где высокие горы успокаивающе действовали на фрау Лизу.

Марта заметила по поводу семейных трудностей:

– Профессор фон Штейн частенько говорил моему отцу: «Вы не богаты и не бедны, если судить по недельным или месячным заработкам; однако суммируйте все доходы к концу года, тогда увидите, дееспособны вы или стали банкротом».

– Хорошо экономистам: они знают много истин, которые неведомы нам, врачам.

Она успокаивающе похлопала его по плечу:

– Я научена быть бережливой, когда это необходимо. Ты даже не подозреваешь, как мало я трачу.

Осенью, зная, что вскоре Марта не сможет выходить из дома, чета Брейер спросила семью Фрейд, не захотят ли они в следующий понедельник вечером посмотреть «Эдипа–царя» Софокла в старом Хофбургтеатре на площади Микаэлер.

– О, Зиг, мы сможем пойти? – умоляла Марта.

– Да, мне бы очень хотелось посмотреть пьесу. Взгляни на состав исполнителей, объявленный в «Винер Экстра–блатт»: Роберт играет Эдипа, Шарлотта Рокель – его супругу Иокасту и Халленштейн – Креонта. Это превосходные актеры. Марти, я не перечитывал «Эдипа» с того времени, когда изучал греческий язык в гимназии, но помню, что это глубокая, волнующая пьеса. Ты уверена, что она не повредит тебе в твоем положении?

– А что такого со мной? – вспыхнула она.

В понедельник они пошли пешком к Брейерам на легкий ужин. Брейеры жили недалеко от театра. До того как пробило семь часов, Зигмунд сдал в гардероб женские накидки. Матильде удалось приобрести билеты в первый ряд. Когда они заняли свои места, Зигмунд повернулся и посмотрел наверх, вспоминая, как часто он довольствовался четвертым ярусом, потому что там места стоили всего гульден. Он вытащил из кармана тонкую книжицу «Эдип–царь» на греческом языке, которую захватил с собой, и прочитал несколько строк. Поднялся занавес, и зрителям предстал жрец Фив у алтаря перед дворцом Эдипа, окруженный толпой детей. Появился царь Эдип и спросил жреца, почему он и дети собрались как просители. Жрец рассказал о страшном бедствии, обрушившемся на Фивы: в полях погибает урожай, начался падеж скота, матери бесплодны, а младенцы умирают на улицах. Эдип ответил на это, что послал брата Иокасты – Креонта к Аполлону в его пифийский храм, чтобы узнать, как можно спасти город.

В этот момент возвращается Креонт и сообщает, что, как объявил Аполлон, на их землю пала кара за вину в убийстве.

И перед зрителями раскрылась трагическая история. При рождении Эдипа оракулы предсказали ему, что он убьет своего отца и женится на своей матери. Его родители, взволнованные предсказанием, отдали ребенка пастуху, чтобы тот унес его в горы и оставил там умирать. Однако пастух ослушался и отдал его в отдаленный Коринф. Там его усыновили царь Коринфа со своей женой, и он вырос как их сын. Возмужав и узнав о предсказании, Эдип бежал от мнимых родителей из Коринфа. По дороге он повстречался с несколькими путешественниками, и старый человек ударил его по голове. В отместку Эдип убил его. Придя в Фивы, он узнал, что город находится в беде, его защитница Сивилла загадала загадку, которую надлежало решить. Эдип разгадал ее, спас город и в признательность за это был провозглашен королем Фив. Он женился на Иокасте, вдове убитого при таинственных обстоятельствах царя Лая, и имел от нее детей. Во дворец привели слугу Лая, вернувшегося в Фивы. Эдип узнал, что старый путник, которого он убил, был царь Лай. Считая себя сыном короля и королевы Коринфа, он радуется прибытию вестника из Коринфа, а тот сообщает ему, что его отец Полиб умер от старости; таким образом, вроде бы отпала одна часть предсказаний оракула. Однако Эдип все еще напуган и спрашивает Иокасту:

А все же я ложа матери боюсь.

Иокаста отвечает:

Чего ж бояться, если ты уверен,

Что случай правит жизнью твоею,

А провиденью места нет нигде?

Жить надо просто, как позволит доля.

Брак с матерью! Иной и в вещем сне

Его свершит; и чем скорей забудет,

Тем легче жизнь перенесет свою.

Посыльный из Коринфа признается затем, что он был тем пастухом, который принес Эдипа ребенком в Коринф. Эдип решает найти первого пастуха.

Иокаста восклицает:

Коль жизнь тебе мила, оставь расспросы.

Молю богами, – я и так страдаю.

Когда Эдип настоял на своем и послал на поиски первого пастуха, Иокаста молит:

Эдип, молю, послушайся меня!

О, век бы не узнать тебе, кто ты!

О, горе, горе! О злосчастный – это

Тебе последний мой привет; прости!

Убитая горем, она убегает во дворец. Приводят старого пастуха, и он открывает правду: Эдип – сын Лая и Иокасты.

Эдип проклинает человека, сохранившего ему жизнь:

Исторг бы я жизнь отца?

Слыл бы я в речах людей

Супругом той, что родила меня?

Богом проклят я: мать я осквернил,

Стал соложником своего отца!

Есть ли на земле зло превыше зла –

Все стяжал Эдип![8]

Иокаста повесилась. Эдип снял ее тело и золотыми брошками, скреплявшими ее одежду, выколол себе глаза. Две его дочери, Антигона и Йемена, увели его, слепого, решившего бродить по свету ради искупления.

Когда опустился занавес, четверо друзей сидели, глубоко потрясенные, затаив дыхание. Йозеф предложил перекусить в кафе «Центральное». Был погожий, мягкий вечер. Пройдя длинным, а затем небольшим кварталом, они вышли на Херренгассе. Поскольку Брейеры были завсегдатаями кафе, официант знал, что они едят и пьют после театра. Иозеф объяснил Марте, почему венцы так любят кафе «Центральное»: в нем процветала «туфта», то есть присваивание незаслуженных титулов. Любой мужчина в очках именовался доктором, имевший степень доктора назывался профессором, а обладавший званием профессора возводился в аристократа с приставкой «фон».

Зигмунд вытащил взятый им экземпляр «Эдипа–царя» и принялся перелистывать книжку, переводя вполголоса с греческого на немецкий.

– Йозеф, кое–что смущает меня, – признался он. – Не сложилось ли у тебя впечатления, что Иокаста знала с самого начала, что она вышла замуж за собственного сына?

– Нет… О! Но она осознала истину раньше Эдипа. Поэтому она и покончила с собой.

– Но несколько раньше в пьесе Эдип рассказывает Иокасте о своей встрече с Фебом, который предсказал:

Что с матерью преступное общение мне предстоит…

И что я кровь пролью отца родного…

– Да, – прервал Йозеф, – но Иокаста не могла из сходства злых предсказаний сделать вывод, что Эдип ее сын. Она полагала, что он умер ребенком в горах.

Зигмунд листал текст, тогда как Йозеф жевал слоеный пирожок со сливовой начинкой.

– Но когда прибыл посыльный, чтобы рассказать Эдипу о смерти его отца Полиба, и Эдип еще тревожится по поводу второй части предсказания, Иокаста говорит:

Жить надо просто, как позволит доля.

Брак с матерью! Иной и в вещем сне

Его свершит…

Мне кажется, что она делает хорошую мину при плохой игре.

– Это не доказывает, Зиг, что она знает.

– Тогда подумай о следующем, – настаивал он. – Ио–каста отсутствует, когда пастух опознает Эдипа как ее сына. К этому времени она уже повесилась!

Вмешалась Марта:

– Я вижу, к чему клонит Зиги: даже если Иокаста узнаёт правду, она делает все, что в ее силах, чтобы не раскрывались их отношения.

Йозеф подвигал своей бородой, словно она это делала самостоятельно:

– Согласен, видимо, она была захвачена врасплох. Могло ли быть так, что Иокаста знала, но лишь подсознательно?

– Думаю, так, Йозеф: она жила длительное время с сознанием этого, свыклась с этим и с необходимостью любой ценой сохранить брак.

Матильда спросила спокойно:

– Господа, не является ли это вольным анализом классической греческой драмы?

– Нет, Матильда, – сказал Зигмунд, – это также и современная драма.

– Но каким же образом? У нас нет богов на Олимпе, нет сыновей, которым предстоит преступное общение с матерью… и пролитие крови отца родного. Это было давно и столь же далеко от нас, как путешествие Язона в поисках золотого руна.

– Все великие произведения литературы универсальны; если у них отсутствует такое качество, то они забываются, а это значит, что «Эдип–царь» современен. Генрих Шлиман обнаружил Трою пятнадцать лет назад и при раскопках прошел через наслоения девяти городов, построенных один над другим. До этого только Гомер верил, что Троя существовала.

– В таком случае ты думаешь, что в «Эдипе–царе» захоронено девять городов? – спросил Йозеф.

– Я не знаю. Но послушай эти строки, сказанные слепым пророком Эдипу:

В общенье гнусном с кровию родной

Живешь ты, сам грехов своих не чуя!

– Ух! – воскликнула Марта. Зигмунд взглянул на нее с тревогой.

– Ребенок лягнул меня. Думаю, что удар нацеливался в отца.

Все засмеялись; Зигмунд – с легким чувством смущения.

Марта подстраивала свое расписание к Зигмунду; она решила, что родит в воскресенье, когда ее муж будет свободен от пациентов и от работы в больнице. Она проснулась в три часа утра – начались первые схватки. Зигмунд спросил, не нужно ли пойти за доктором Лоттом и акушеркой. Она ответила:

– Подождем.

В пять часов он уже не мог ждать спокойно. После беглого осмотра доктор Лотт сказал: «Роды протекают очень медленно, займут день и ночь».

Марта была спокойной. Она решила обойтись без анестезии. После полудня боли усилились, и она стонала, каждый раз извиняясь за свое поведение. В половине восьмого вечера доктор Лотт сказал:

– Ребенок не выходит. Думаю, что придется наложить щипцы.

Зигмунд взглянул на жену. Это было опасно, больше для ребенка, чем для матери.

Сами роды заняли двадцать пять минут. Хотя в комнате было прохладно, Зигмунд чувствовал, как по его лицу бежит пот. Марта шутила по поводу своих мук, и это забавляло доктора Лотта и акушерку. Когда вышел ребенок. Марта сказала, что чувствует себя хорошо, съела тарелку супа, внимательно осмотрела дочь и, убедившись, что она нормальная и не имеет травм, крепко заснула.

Зигмунд, измученный и счастливый, держал свою дочь, которую они решили назвать Матильдой в честь Матильды Брейер, взвесил ее – в ней было семь фунтов, нашел, что она кричит приятным голосом, и положил ее в детскую кроватку, заметив:

– Вроде тебя не расстроило твое большое приключение. В полночь он пошел в кабинет и написал о случившемся фрау Бернейс и Минне, закончив письмо словами:

«Я прожил с Мартой тринадцать месяцев и никогда… не видел ее столь прекрасной, простой и доброй, как в этот критический момент, исключающий фальшь».

Дети приносят счастье. На следующее утро его приемная была полна пациентов.

Наконец–то профессор Теодор Мейнерт получил отделение неврологии, которого добивался. В те годы, когда Зигмунд был близок к Мейнерту, он мог надеяться на пост старшего ассистента профессора, а сейчас было поздно. Однако читать лекции в аудитории Мейнерта было делом чести, и он был благодарен старику за широту его взглядов, не позволившую, чтобы разногласия помешали доктору Фрейду получить официальное разрешение клиники психиатрии на чтение лекций.

Для чтения второго курса лекций он развесил на стенах рисунки спинного мозга и передней части головного мозга. На лекцию пришли всего пять человек. Они сидели во втором ряду, в линейку, словно ласточки на заборе. «За пятинедельный курс я заработаю всего двадцать пять гульденов», – подумал он. Не желая показать крохотной группе, что задета его гордость, он сказал:

– Господа, может быть, вы пересядете поближе к доске?

Хотя они чувствовали, что им будет труднее переговариваться между собой, три студента и два врача пересели на места прямо перед ним. Вскоре он забыл о том, что слушателей мало, и углубился в захватывающий материал. После лекции он прошел быстрым шагом по промозглым темным улицам вместе со студентами в их длинных белых плащах, торопившимися домой после занятий.

Через три дня, когда он вошел в аудиторию на свою вторую лекцию, около доски стоял незнакомец в ладно скроенном шерстяном костюме в еле заметную полоску и с сероватой бабочкой. Зигмунда привлекло его одухотворенное лицо; такого он никогда еще не встречал: большие, широко расставленные темные глаза, блеск которых, казалось, озарял светом всю аудиторию, где уже ощущалось наступление послеполуденных сумерек; волнистые темные волосы, плотно облегавшие красиво очерченную голову; мужественные, утверждающие себя борода и усы столь же темного цвета; полнокровные губы; гладкие, как у юноши, щеки и лоб.

Чувствуя, что Зигмунд смотрит на него, незнакомец поднял глаза. У него была приятная, внушающая доверие улыбка, какую Зигмунд еще не встречал у мужчин. Незнакомец протянул руку.

– Вы доктор Зигмунд Фрейд. Доктор Йозеф Брейер рекомендовал прослушать ваш курс; более того, он настаивал на этом. Он говорил, что это сделает мое пребывание в Вене памятным. Меня зовут доктор Вильгельм Флис, я отоларинголог. Приехал из Берлина провести здесь месяц с друзьями семьи и коллегами. Примете ли вы меня? Уверен, что лекции представят большую ценность для меня.

Зигмунд протянул Флису руку. Даже в твердом пожатии руки сказывался живой характер Флиса.

– Доктор Флис, рад приветствовать вас. Ваше присутствие мы принимаем как знак уважения.

Так и было на самом деле. Флис сел сбоку, что и должен был сделать, по его мнению, чужестранец. Его способность сосредоточиваться была такой, что через некоторое время Зигмунд почувствовал: он читает лекцию только для берлинца. Доктор Флис принадлежал к тому редкому типу студентов, которые могут делать заметки, не спуская глаз с лектора; сосредоточенность взгляда, очевидная легкость восприятия были новыми для Зигмунда. В конце лекции, после того как остальные слушатели ушли, Флис подошел к доске.

– Поучительный опыт, доктор Фрейд. Ваш подход к анатомии мозга открыл мне новые концепции. Но ведь я обучался как биолог; завидую тому, что вы занимались физиологией у профессоров Брюкке и Мейнерта. Может быть, мы посидим в кафе за кружкой пива?

– Хорошо, давайте пройдемся и поговорим. Расскажите мне о Берлине. Я провел там месяц, работая у докторов Роберта Томсена и Германа Оппенгейма в клинике Шарите и у доктора Адольфа Багински в госпитале Кайзера Фридриха. Ваша медицинская практика иная, чем в Вене.

– Да, иная, но не лучше, – ответил Флис, когда они переходили Лазаретгассе и направлялись к Альзерштрас–се. – У нас больше свободы в применении новых подходов. Затем наша практика не знает сезонных спадов. Здесь университет похож на приятное кафе. Я занят сегодня вечером после восьми тридцати. Это вечеринка у Верт–хеймштейнов. Вы, конечно, знаете эту семью?

– Знаю лишь отчасти, – откровенно ответил Зигмунд, когда они вошли в теплое и гудящее кафе, – хотя первое выполненное мною важное задание было получено в этом салоне. Один из переводчиков Джона Стюарта Милля, работавший на Теодора Гомперца, внезапно умер; Гомперц обмолвился об этом на приеме у Вертхейм–штейнов, и мой профессор философии Франц Брентано рекомендовал меня для работы.

– Да, салоны бывают важными! Многие молодые художники обретают там право голоса, а также своих покровителей. Однако позвольте рассказать о себе.

Вильгельму Флису было двадцать девять лет, на два года меньше, чем Зигмунду. Он родился в процветающей торговой еврейской семье средней руки, будучи не по годам развитым, получил медицинское образование и сумел приобрести обширную практику, завоевав славу одного из лучших отоларингологов Германии.

У него был звучный грудной голос, как у оперного певца. Говорил тихо, так, чтобы лишь Зигмунд слышал его, но посетители за соседними столиками не спускали с него глаз.

– Дорогой доктор Фрейд, я восхищаюсь вами, с тех пор как прочитал ваши статьи о кокаине. Я проверил их на опыте и могу сообщить, что мне удавалось устранить некоторые симптомы, нанося раствор кокаина на слизистую оболочку носа.

Зигмунд наклонился ближе к Флису и сказал доверительно:

– Вы не представляете, как это важно для меня, ведь мои работы с кокаином подверглись серьезной критике.

– Ради бога, почему? Ваши открытия позволили окулистам проводить прежде невозможные операции на глазах. В моей собственной области кокаин позволил обнаружить рефлексы невроза, источник которого находится в носу.

– Рефлексы невроза… в носу? Что вы имеете в виду?

Глаза Флиса возбужденно вспыхнули: теперь он получил возможность обратить собеседника в собственную веру. Он заговорил торопливо: его слова и фразы набегали друг на друга, как щенки на неокрепших ногах, играющие на лужайке.

– Ах, дорогой доктор, нос человека – самый пренеб–регаемый орган и в то же время самый значительный: настоящий проводник всех болезней, наваливающихся на сому и психику жизни. Он торчит день и ночь, как возбужденный пенис, чтобы все почуять, измерить, диагностировать. Я сделал открытия, позволяющие мне сказать по показаниям носа, что произошло плохого в других частях тела пациента. Знаете ли вы, что через несколько лет я сумею доказать, что существует связь между носом и женскими половыми органами?

Зигмунд был поражен. Он даже не подозревал, что подобные работы не только проводятся, но и фиксируются. Он уставился на молодого человека, вздрагивавшего от переполнявших его чувств, а затем спросил:

– Доктор Флис, что вызвало ваш интерес к носу? Во всяком случае, не трудности с вашим собственным: он самый что ни на есть греко–римский, какой мне доводилось видеть.

Флис рассмеялся, довольный.

– Да. Я всегда гордился своим носом. Будь он кривым, приплюснутым, переломленным, я не стал бы специалистом по носу… Но я не должен вас больше задерживать. Знаете, доктор Фрейд, я очарован молодыми венками: они нежнее, женственнее, привлекательнее, чем наши берлинские девушки…

Целый час Зигмунд добирался домой, забыв купить жареные каштаны у старого продавца, вынимавшего их горячими и закопченными с жаровни. С тех пор как он прослушал первую лекцию Шарко, он никогда не был так взволнован. Он извинился перед Мартой за поздний приход, но когда пытался представить себе Флиса и описать его Марте, то обнаружил, что не может передать его образ несколькими фразами.

На следующей неделе после лекции Флис предложил пойти в его излюбленное литературное кафе, знаменитое кафе «Гринштейдль» на чашечку кофе, как любили говорить в Вене. Устроившись за столиком у окна, они наблюдали за венцами – и торопящимися, и медленно прогуливающимися; Вильгельм Флис вновь удивил Зигмунда, на этот раз отказавшись рассказывать о себе.

– Нет, мой дорогой коллега, прошлый раз я пожадничал, меня так взволновала ваша лекция, что я не мог удержаться. Сегодня я хочу узнать больше о вас, о ваших исследованиях в гистологии. Мне особенно хотелось бы, чтобы вы рассказали о работах Шарко по мужской истерии. Йозеф Брейер говорил мне, что на вас вылили ушат холодной воды, когда вы докладывали об этих работах пожилым врачам.

Внимательные, серьезные глаза Флиса были прикованы к глазам Зигмунда, и он вслушивался в каждое слово. Зигмунд говорил час без остановки и сам этому удивился.

– Боже мой, сегодня я прочитал вам вторую лекцию. Но это ваша вина – вы заставляете людей думать, что сказанное ими важно.

– Все, что вы сказали, для меня действительно важно, – ответил спокойно Флис. – Знаете, доктор Фрейд, между нами сходство в том, что мы никогда не позволим себе остановиться в академическом или профессиональном отношении. Подобно Гераклиту, мы верим, что все течет. Каждый день мы узнаем что–то новое в нашей науке, и это наполняет нашу жизнь, все двадцать четыре часа. Как и вы, я вышел из школы Гельмгольца: все должно быть проверено согласно законам физики, химии, математики. На этой солидной основе мы ведем нашу практику, я – в отоларингологии, вы – в неврологии. Но по правде говоря, мы оба разделили собственную жизнь на две части: в одной мы применяем на практике лучшее из общепринятой медицины, в другой стараемся проникнуть в гипотетическую область идей и концепций, смелее подойти к положению человека.

Зигмунд отвел взор от Флиса и наблюдал за прохожими, которые кутались в свои пальто, защищаясь от пронизывающего холодного ветра.

– Да. Без размышлений жизнь была бы для меня скучной. Любой врач, достойный этого звания, должен продвигать свою науку хотя бы на сантиметр вперед.

– Именно так. Настоящее бесследно исчезнет, если оно не обращено в будущее. Как хорошо встретить родственную душу.

Озадаченный, Зигмунд спросил:

– Однако в Берлине, видимо, многие думают так же, как вы?

Флис закрыл на момент глаза.

– Дорогой коллега, у меня много друзей и поклонников в медицине. Вы услышите хвалебные отзывы о моей работе в больницах и на встречах. Но работы, могущие вызвать спор, я сохраняю для себя.

Флис находился в Вене три недели. Зигмунд часто встречался с ним: на вечере у Брейеров, где его сопровождали две миловидные молодые особы; в ресторане «Брейинг и сын», куда Флис пригласил чету Фрейд, и, наконец, у себя дома на воскресном обеде. После ка


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: