Глава вторая 5 страница

Все-таки напрасно он упомянул о бритье, но в остальном мы его поняли. Лягутт даже расчувствовался.

На вокзал — благо он находился, можно сказать, через улицу — мы возвращались беспорядочной, но жизнерадостной толпой. У выхода из отеля я настиг Пьера с Володей Лившицем. Пьер был в отличном настроении. Идя посредине и обхватив меня и Лившица за плечи, он что-то мурлыкал про себя, а затем бодро сказал:

— Что ж, еще одна ночь в поезде, и мы в Альбасете, а там недели три интенсивной подготовки и — на фронт!

Сбоку к нам протолкался Дмитриев. Он был навеселе, и впервые — в прямом смысле слова; до сих пор я всегда наблюдал, что вино действовало на него плохо: он становился мрачен и раздражителен.

— Что за народ, — заговорил он приподнятым тоном. — Что за народ! Какое рыцарство! Какое гостеприимство! Если у них таковы лакеи, то каковы же должны быть образованные классы: педагоги, врачи, офицеры!

Насчет офицеров у него, конечно, вырвалось случайно, по старой памяти. Он и сам, наверное, так не думал. Но «лакеев» (нашел тоже словцо!) я не выдержал:

— А офицеры у них сволочи, хамы и палачи! [155]

Безоблачное испанское небо кончилось где-то после Валенсии. Еще под утро пошел дождь, а когда начало светать, сквозь его сетку можно было разглядеть в окна вагона беспросветные рваные тучи, низко ползущие над плоскогорьем.

Дождь пошел и в Альбасете, и не южный ливень, как из ведра, а холодный осенний мелкий дождичек, о каком поется, что он брызжет, брызжет сквозь туман, словно мы не в Испании, а «далеко на севере — в Париже», если не дальше.

Доставивший нас состав давно отошел на запасные пути. Немецкую группу ждали какие-то делегаты, и, предшествуемая центурией Тельмана, она, не мешкая, двинулась в город. За ней под командой Белино, тоже окруженного встречающими, ушли французы; Лягутт и Фернандо, оглядываясь, помахали на прощание из рядов. Потом, зябко ежась, удалились итальянцы, решительно зашлепали по лужам югославы, дошла очередь и до фламандцев. Оставались одни поляки и мы. Возглавлявший их Болек и наш Пьер отправились на поиски распоряжений, а мы в ожидании мокли на перроне, безуспешно посасывая нераскуривающиеся, отсыревшие сигареты.

Бессонная ночь в переполненном поезде, промозглый привокзальный воздух и начинающая проникать через намокшую одежду сырость, а главное неприветливая встреча там, куда мы так рвались, — будто нас тут вообще не ожидали и никому мы здесь не нужны, — подействовали подавляюще, и хотя безымянная наша группа была с Фигераса разъединена, сейчас, встретившись и коротко поздравив друг друга с Октябрьской годовщиной, все, включая Иванова, хмуро молчали и только переминались с ноги на ногу под моросившим дождем.

Наконец со стороны станции появились Болек и Пьер, а между ними — человек маленького роста в синем берете, опущенном на одно ухо, как носят горные стрелки, в синей куртке, синих галифе и синих обмотках на тонких кривых ногах; между круглых роговых очков торчал большой нос, показавшийся мне тоже синеватым. Было слышно, как, подходя, большеносый человечек по-французски распекал Болека и Пьера за то, что они бросили нас под дождем. Однако, невзирая на такую заботливость, некто в синем мне не понравился. Отталкивал его начальственный и одновременно [156] иронический вид: подобные насмешливые и в то же время надменные лица характерны для кадровых французских офицеров, особенно когда они на публике обращаются к подчиненным; для довершения сходства альбасетский начальник похлопывал себя по плоской икре стеком. Распорядился он, впрочем, кратко и толково, и скоро мы вместе с поляками сидели тут же, неподалеку, в приспособленном под столовую длинном бараке и ели горячее рагу.

За кофе от вышедших посмотреть на нас поваров-французов мы узнали, что иностранные добровольцы прибывают в Испанию не только через Фигерас, но и морем и что в Альбасете из них создаются интернациональные бригады. Жаль, мы опоздали, сетовали повара, а то третьего дня была сформирована и уже отбыла на фронт первая бригада, так в ее составе как раз целый польский батальон; его назвали батальоном Домбровского в честь польского генерала, командовавшего войсками Парижской коммуны.

Между завтраком и обедом нам предложили отдохнуть в реквизированном двухэтажном доме, все комнаты которого и даже лестничная площадка между первым и вторым этажами были заставлены койками. Польские товарищи немедленно, не сняв даже мокрой верхней одежды, повалились отсыпаться. Их примеру, по совету Гримма, раздевшись до белья, последовали и мы, однако Чебан, еще более сосредоточенный, чем обычно, шевеля губами, стал куда-то собираться: лизнув ладонь, он пригладил кустик на макушке, зачем-то поверх пиджачка перетянулся брючным ремешком и на цыпочках удалился.

— На явку пошел, — шепнул расположившийся рядом со мной Ганев.

Я заснул с такой быстротой, что, кажется, не успел закрыть глаза. Но не прошло, по моему ощущению, и пяти минут, как кто-то прикоснулся ко мне рукой.

—...вставай... Леш... Чего-то... скажу... И Ганев тож... Выходьте вон... Дождь прошел...

В крохотном дворике Ганев и я нашли собравшихся у непросохшей каменной скамейки Иванова, Трояна, Остапченко, Юнина и Дмитриева. Перед тем как заговорить, Семен опасливо огляделся.

— Кажись... никто не услышит... Пьера... и Володю... я не взбудил... потому... нас оно касается... парижских... Прошу... ответить... как на духу... Кому говорено было... [157] как выразиться... про специальный... значит... батальон?.. Что вместях... в него пойдем?..

— Мне так сказал товарищ Ковалев, — отозвался Остапченко.

— То же самое было сказано и мне, — поддержал его Дмитриев. — Отлично помню, еще о знании минного дела зашел разговор.

— И нам говорил, — выдавил из себя Троян.

— Меня этот ваш Ковалев твердо заверил, что мы с Трояном едем вместе в отдельную ударную часть, составленную исключительно из нашего, так сказать, брата, и что она уже где-то действует, а командует ею мой однофамилец из Парижа, — подтвердил Иванов, обойдясь ввиду серьезности темы без прибауток.

Заверяя его, Вася Ковалев не брал на себя лишнего. Мне об этом было известно от уехавшего недели за три до нас одного моего друга, весьма доверенного и осведомленного товарища, которого все знали как Корде, но который к отъезду в Испанию нежданно-негаданно оказался Кордесом (свою настоящую, русскую фамилию, с каковой он родился, был окрещен, возрос, учился в гимназии, а потом в университете и успел попасть в белую армию, Корде, боюсь, и сам позабыл). Дня за два до своего отъезда он рассказывал мне, что прославившемуся в Мадриде пулеметному снайперу Анатолию Иванову, оказавшемуся не у дел в связи с расформированием артельной эскадрильи Мальро, потерявшей все свои самолеты, было поручено организовать отряд секретного назначения (секретность, впрочем, легко расшифровывалась всяким хоть немного помнившим историю, ибо вступившие в отряд именовались герильеросами, а так в период народной герильи против Наполеона называли ее участников, соответствовавших появившимся тогда же в России партизанам). В качестве грамотного коммуниста русский француз Корде, преобразившийся в испанца Кордеса, командировался в отряд Анатолия Иванова на должность комиссара. Поскольку вопрос обо мне был принципиально решен, Корде по собственной инициативе заранее договорился в нужных инстанциях, чтобы и меня направили к ним. Прощаясь со своим будущим комиссаром перед плацкартным вагоном II класса на платформе Аустерлицкого вокзала (иначе откуда бы мне знать, с какого вокзала едут в Испанию все нормальные люди?), я лишний раз услышал, что так или иначе попаду к ним, если же, паче чаяния, произойдет какое-либо недоразумение [158] и меня где надо не встретят, то по прибытии в конечный пункт мне необходимо будет заявить, что еще в Париже меня зачислили в отдельный батальон герильеросов, и сослаться прямо на него, Кордеса. А с дороги он прислал мне открытку с видом Тулузы, заканчивавшуюся словами: «До скорого свидания!..» По всему этому, когда Вася Ковалев завершил свое дидактическое напутствие мне тем, что вдруг попросил кланяться Корде, хотя раньше притворялся, будто сроду о таком не слыхивал, я, естественно, воспринял столь вопиющее нарушение конспирации как лишнее подтверждение имевшей место договоренности. В пути стало достаточно понятным, что и семь моих спутников следуют по тому же адресу.

— Получается... всем говорено... — вывел заключение Чебан. — А оно не того... ничего... выходит... подобного... Явился я... это... куда следовает... да там никому... про нас... не ведомо...

— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день: навела старушка тень на плетень! — разрядился Иванов. — А там ли, где нужно, ты был?

— Был... где. надобно... Нет... говорят... никаких таких... значится... специальных частей... Пускай... сказали... завтра утром... респонсабль ваш придет... у кого список... Список сверим... Укажем... как распределяться...

— Ну и все, — успокоился Иванов. — Тебе не сказали, ему скажут. Дело не в личности, а в наличности.

— И ему... и Пьеру... не скажут... Потому... самим не известно...

К обеду дождь возобновился. Крыша столовой не выдержала, и на пол то там, то здесь со стуком падали крупные капли. Один из поваров с красной повязкой на белом рукаве по бумажке прокричал в рупор последнее сообщение с фронта. Из него вытекало, что Мадрид продолжал сопротивляться, хотя бои приблизились вплотную к его окраинам.

На следующее утро Пьер Гримм прямо из столовой направился в штаб, и я, памятуя прощальный совет Корде, увязался за ним. Продолжало моросить. Мы долго шагали в ногу по бесконечной главной улице насквозь промокшего городка, не встречая попрятавшихся от дождя местных жителей, нам попадались лишь приезжие добровольцы, преимущественно французы, кто в штатском, а кто уже в форме.

Возле углового особнячка, занятого штабом формирования интернациональных бригад, собралась толпа новоприбывших. [159] На бетонных ступеньках входа стоял Андре Марти в невиданных размеров берете и распахнутом канадском полушубке на белом бараньем меху. Одутловатое лицо Марти с бесцветными коротко подстриженными жесткими усами, напоминающими щетку для ногтей, казалось утомленным, да и вообще вблизи он выглядел гораздо старше своих пятидесяти лет. Пока мы втискивались в толпу, он продолжал удовлетворенно улыбаться после отпущенной им шутки, вызвавшей всеобщий смех. Рядом с Марти вертелся ироничный синий человечек с грачиным носом, приходивший утром на станцию. Раньше чем смех собравшихся стих, Марти сделался серьезным и заговорил, только совсем не так, как на митинге, а мягким убеждающим тоном:

— Очень многие из вас, товарищи, обращаются в штаб с просьбой о немедленной отправке на фронт, другие, наоборот, — правда, таких всего несколько человек — настаивают, чтобы их сначала послали в военную школу: раньше, чем вступить в бой с фашистами, они стремятся стать офицерами. Нашелся среди вас и такой оригинал, который заявил, что он пацифист и согласен быть лишь санитаром.

Все опять рассмеялись.

— Между нами будь сказано, мы в виде исключения с ним согласились. Кстати, вы напрасно смеетесь, считая, очевидно, что он попросился на тепленькое местечко. Ничего подобного. И лишь потому мы пошли ему навстречу... Знайте, что быть санитаром труднее всего, и выдвигать в санитары надо самых надежных. Не забывайте, что санитар идет туда, где ранят и убивают, но идет без оружия, а с сумкой, фляжкой и носилками. Учтите это, когда будете подбирать санитаров.

— В санитары нужно посылать пожилых, — выкрикнул кто-то.

— Правильно, — подтвердил Марти. — Или вот еще. Вчера пришли два молодых фламандца и говорят, что они симпатизируют коммунистам, но в то же время они фламандские сепаратисты, так не вздумайте послать их туда, где будут командовать по- французски, этого они допустить не смогут, это против их убеждений. Ну что тут скажешь? Мой начальник штаба товарищ Видаль, — Марти мотнул головой в сторону нашего вчерашнего знакомца, — ответил им, что, когда фламандских сепаратистов наберется на взвод, он охотно назначит командира из них, и пусть себе упражняется в командах по-фламандски... Насколько знаю, их предварительно надо еще выдумать... [160]

— Я потребовал, чтобы они привели хотя бы третьего единомышленника, и я из них двоих отдельную часть сформирую, а третьего поставлю главнокомандующим, — под общий хохот самодовольно уточнил Видаль. — Но третьего, увы, не нашлось. Так что товарищам-сепаратистам придется пока поступиться своими убеждениями и потерпеть тот пусть и неблагозвучный, но достаточно распространенный язык, каким будут пользоваться в формирующемся франко-бельгийском батальоне.

— Я хотел бы подчеркнуть, — продолжал Марти, раздвигая короткий полушубок и подбочениваясь а-ля Тарас Бульба, отчего посредине большого живота открылась торчащая из кобуры, вроде как у кинематографического шерифа, рукоятка кольта, — я хочу подчеркнуть, что слишком много людей приходит сюда отрывать нас от работы. Зачем же тогда в каждой группе есть ответственный? Он и должен совместно с нами разобраться во всех ее делах, во всех интересующих его земляков вопросах, между ними и в личных. Что же касается более важных общих проблем: когда кому отправляться на фронт, по какому признаку формировать батальоны или кого назначать на командные посты, — предоставьте их нам. Никто из вас, скажу заранее, не пойдет сражаться без предварительной военной подготовки, но и никто из вас не призван решать, сколько для этого потребуется времени. Добровольно явившись в Испанию, чтобы своей грудью защитить здесь демократию, вы тем самым добровольно приняли на себя нелегкую обязанность строго соблюдать суровую воинскую дисциплину, без какой ни одна, в том числе и революционная, армия немыслима, и теперь ни ваши товарищи командиры, ни ваши товарищи комиссары никому не позволят — да и вы сами себе не позволите — никогда и ни в чем ее нарушать.

Из того, что говорил Андре Марти, надлежало немедленно сделать один вывод: мне с моей индивидуальной явкой соваться в штаб нечего. Это надо перепоручить Пьеру, тем более что он в курсе дела.

Пока, собираясь удалиться восвояси, я перешептывался с Пьером, к Андре Марти протолкался неряшливый толстяк с голой шеей, и я видел, что это тот самый остряк, который в Фигерасе препирался с Белино и которому там дали прозвище «Бубуль».

— Ты меня не узнаешь, Андре? — жизнерадостно возопил он. — Посмотри на меня получше! [161]

Из-под набрякших век Марти устремил на него строгий взор.

— Не узнаешь? — громко изумился Бубуль. — У тебя, старина, плохая память! Я же вместе с тобой служил на «Вальдеке Руссо».

И шумливый толстяк уже раскинул руки, готовясь к традиционному жаркому объятию давно не встречавшихся боевых друзей, но Марти предупредил его, издали протянув белую ладонь.

— Вас было много на «Вальдеке Руссо», старый товарищ, — любезно проговорил он. — Всех не упомнить. Как-никак семнадцать с половиной лет прошло. Если же еще принять во внимание, что я был старшим машинным кондуктором на «Протэ», а на «Вальдеке Руссо» провел всего четыре дня под арестом и кроме часовых видел лишь двух членов подпольного комитета крейсера, а ты не был в их числе, то придется извинить мне забывчивость, мой друг. Но я очень рад, что ты здесь, с нами. Уверен: в боях ты не раз послужишь образцом революционной дисциплины для молодежи.

Меня несколько было покоробило прохладное отношение Андре Марти к бывшему сподвижнику, но, с другой стороны, не однажды приходилось слышать, что, пользуясь отсутствием достоверных сведений об истинных участниках восстания, некоторые не слишком щепетильные отставные матросы, не имевшие к нему никакого касательства и даже никогда не подплывавшие к Черному морю ближе Дарданелл, в поисках популярности и даровой выпивки выдавали себя за одного из héros de la mer Noire{26}. Возможно, Бубуль из таких, и Марти известно об этом. Так или иначе, но я не стал дожидаться конца сцены. Двухкратного напоминания о дисциплине с меня было довольно, и, оставив Пьера в притихнувшей толпе, я выбрался из нее и поспешил к своим.

Дождь незаметно прекратился, и главная улица оживилась. На первом же перекрестке возле разносчика, продававшего значки, платки, флажки и портреты вождей на любые политические вкусы (в пределах Народного фронта, разумеется), на меня чуть не налетел размашисто шагавший боец в зеленой суконной форме и таком же берете с красной звездочкой. Вместо того чтоб извиниться, нахал рассмеялся мне в лицо, но не успел я прийти в негодование, [162] как с радостью узнал Петра Шварца. Мы обнялись. Когда-то белый офицер из вольноопределяющихся, он не со вчерашнего дня состоял во Французской компартии, а в Союзе возвращения был одновременно и членом правления и членом бюро. Неожиданная встреча со Шварцем разрешала все недоразумения, так как задолго до нашего отъезда он персонально, как и Корде, был направлен в часть, сколачиваемую Анатолием Ивановым.

Однако первые же слова Шварца принесли жесточайшее разочарование. За без малого трехнедельное пребывание в Альбасете он не смог добиться толку и сейчас не больше меня знал о местонахождении партизанского отряда, а между тем его фамилия, со всеми принадлежащими ей онерами, действительно фигурировала в полученном Андре Марти из Парижа списке. После того как была сформирована и ушла на фронт первая интербригада, Шварц счел дальнейшее промедление неудобным.

— Я не хотел ждать, пока Видаль... Ты, кстати, был у него? Ну и ничего не потерял. Это парижский муниципальный советник Гейман. Пренеприятный, по правде говоря, тип. Он офицер запаса и здесь правая рука Андре Марти. Старик безгранично ему доверяет, он же держится с людьми не как коммунист, а скорее как лейтенант спаги с туарегами. Так вот, я не захотел дожидаться, пока он спросит, не собираюсь ли я всю войну околачиваться в Альбасете, если за мной из полумифического отряда герильеросов так и не пожалует индивидуальная машина с ливрейным шофером, и — хошь не хошь — записался во второй французский, точнее, франко-бельгийский батальон. Завтра или послезавтра нас, французов, валлонов и фламандцев, а также человек двадцать иных национальностей, записавшихся по собственному желанию, перебрасывают куда-то на обучение. Говорят, получено столько- то «максимов», их тут никто не знает, так что я пригожусь.

Он говорил бодрым тоном, но в серых глазах проглядывала не то усталость, не то грусть, не то все вместе. Скорее всего Шварц скучал по жене. Хоть он и выглядел моим сверстником, на самом деле ему было уже около сорока, и совсем недавно он женился на очень молоденькой и очень хорошенькой девочке из Бессарабии; вот только имя у нее подгуляло: кишиневские родители назвали бедняжку Ренатой, как героиню какого- нибудь сногсшибательного романа Вербицкой или княгини Бебутовой. Претенциозное имя нисколько не мешало Шварцу нежно любить жену. Детей [163] у них не было. По этому поводу он замечал, что ему совершенно достаточно возни и с одним ребенком.

Мы несколько раз прошлись взад и вперед по главной улице и уже собирались расстаться, когда я увидел возвращавшегося из штаба Гримма.

— Познакомьтесь, Пьеры, — предложил я, потому что партийная кличка Шварца тоже была «Пьер».

Оба обменялись рукопожатиями, и Пьер Шварц пошел проводить нас.

— Вот идут по испанскому городу трое русских: два Петра и один Алексей, — белозубо улыбаясь, сказал он, — и у всех троих немецкие фамилии.

— Еще Печорин советовал этому не удивляться, — заметил я. — Помните: «Его имя Вернер, но он русский. Что тут удивительного? Я знал одного Иванова, который был немец...»

— В данном случае это очень удобно, — отозвался Пьер Гримм. — Мы же группа без национальности.

На прощание, опять обнявшись со мной, Пьер Шварц шепнул:

— Шел бы к нам, во французский, а?..

О результатах своего визита в штаб формирования интернациональных бригад Гримм рассказывал так тихо, что, скучившимся на двух составленных кроватях, нам, чтобы расслышать, приходилось словно заговорщикам сближать головы. Он подтвердил то, о чем говорил мне Шварц: ни о каком специальном батальоне в Альбасете ничего официально не известно. Нашей группе предстоит влиться в многочисленную польскую, потому-то нас и на временное житье поселили с нею. Исключение делается лишь для артиллеристов, пулеметчиков и кавалеристов. Артиллеристы, в частности, нужны до зарезу, — создается трехпушечная батарея семидесятипятимиллиметровок.

— Оно как же по-людски будет? — заинтересовался Юнин.

— Трехдюймовка, кума, трехдюймовка, — цитатой из похабной солдатской песни ответствовал ему Иванов.

— Опытные пулеметчики, как выяснилось, были еще во Франции взяты на учет, — продолжал Гримм. — Это относится и к вам, товарищи Иванов и Троян. Сразу же после второго завтрака вам надлежит явиться к начальнику штаба Видалю. Семен, ты тоже у него записан как автомобильный механик. Тебе надо быть в штабе завтра утром. Имеющим [164] опыт кавалерийской службы предлагается для начала записываться у своих респонсаблей, то есть у Болека, меня забирают на формирование эскадрона. Остальные зачисляются в польскую роту. Это вовсе не означает, что мотивированные просьбы о переводе в другую часть не будут приниматься во внимание.

Иванов и Троян вернулись вечером. Троян, понятно, молчал, но молчал не так, как всегда. Сейчас он не молчал, а умалчивал. В его молчании появилось нечто многозначительное, за версту видно было, что ему доверена тайна, но сколько к нему ни приставали, он оставался нем как могила. Иванов сперва пытался подражать своему другу, но, конечно, не выдержал.

— Угадайте-ка, хлопцы, кто здесь главный инструктор по станковым пулеметам? — свистящим шепотом начал он, когда, узнав, что они вот сейчас, сию минуту, на ночь глядя оставляют нас, мы собрались вокруг их коек. — Пари держу, ни в жизнь не догадаетесь. — Его прищуренные глазки сверкали от возбуждения. — И не пробуйте, впросак попадете, ей-бо. Лучше уж я сам по секрету скажу, «ведь мы свои же люди...». Но, чур, никому. Договорились? Так слушайте: Советский командир, честное слово! Старший лейтенант. По фамилии Бойко. Специалист лучше Трояна и не хуже меня. Нам как родным обрадовался. Он же языками не владеет, а переводчик при нем безнадежнейший шпак из Южной Америки, «гочкиса» от «виккерса» не отличит и названия деталей ни по какому не знает. Познакомился этот товарищ Бойко с нами, этак незаметно проэкзаменовал, а как дознался, что мы по-немецки можем, чуть на радостях не запрыгал и сразу нас за бока. Завтра же начнем немцев обучать. У них свой знаток, правда, есть, да его на всех не хватает: в новом немецком батальоне целая пулеметная рота будет.

Не обращая внимания на театральный шепот Иванова, делившегося с нами поистине сенсационной вестью о присутствии в Испании советских инструкторов, Троян укладывал его и свои вещи в круглый мешок, а уложив, затянул шнур и прислонил мешок к стене; затем бесстрастным жестом фокусника, вынимающего из цилиндра белого кролика, извлек из кармана широченных штанов бутылку коньяку и небрежно бросил ее на подушку.

— Как сами догадываетесь, мы с Трояном сегодня кончаем свой пост. Разрешение вина и елея, как говорится, — схватив бутылку, объявил Иванов. — Нам сей же момент [165] уходить. Насовсем. Поскорее доставайте кто чего. Выпьем на счастье.

Все чокнулись теми же сборными сосудами, что и в купе, в день нашей встречи. И Троян с Ивановым, распив с нами прескверный местный коньяк, почему-то к тому же припахивающий керосином, ушли.

На следующее утро нас покинул Семен Чебан, а за ним — и Пьер Гримм. Перед уходом Семен сокрушенно вздыхал, трижды облобызался с каждым; наиболее тяжкий вздох он испустил, прощаясь с Пьером. Пьер был менее сентиментален. Он ограничился тем, что пожал всем остающимся руки, только Лившица еще и потрепал по плечу, посмотрев на него, как я заметил, с затаенной жалостью. Мне Пьер сказал:

— А тебя я все же в конницу запишу. Затребуем тебя из польской роты. Слыханная ли вещь, чтобы сын донской казачки в пехоте топал! Ты сам говорил, что коней любишь, ходить за ними приходилось, верхом с детства ездил, как седлать, знаешь и даже — как мокрецы лечить. Чего еще требовать? Лозы не рубил? Так соломенное чучело ты тоже штыком не колол. Одно на одно.

Мысль, что Пьер Гримм, может быть, заберет меня к себе, была очень незначительным утешением. Хоть нас оставалось шестеро: Ганев, Лившиц, Остапченко, Юнин, Дмитриев и я, а отделилось всего четверо (но среди них два последовательных респонсабля), все же мы почувствовали себя в какой-то степени осиротелыми, особенно потому, что после самороспуска группы перестали по указанию Пьера держаться вместе и в строю и за столом, стараясь раствориться в будущей своей роте. Меня же, кроме того, начиная со встречи с Пьером Шварцем, томило отдельное горькое разочарование, уж слишком я настроился воевать совместно с Корде и некоторыми другими парижскими друзьям!), да и с их лихим командиром я как-никак встречался; служба в его батальоне обещала быть трудной, зато преисполненной приключений, по сравнению с ней польская рота — совсем не то.

Но уже за завтраком вместе с очередной порцией рагу мы получили порцию такой информации, что личная неудовлетворенность если и не улетучилась, то отступила на второй план. Оказалось, что правительство Ларго Кабальеро в полном составе, включая двух входящих в него (впервые в Европе!) коммунистов и четырех министров анархо- синдикалистов (от одного этого словосочетания кружилась [166] голова!), оставило столицу и перебралось в Валенсию чуть ли не в тот же самый день, когда мы там пировали. Переезд правительства в подобный момент мог означать лишь одно: неминуемую и скорую сдачу Мадрида, что Дмитриев, до сих пор, видно, не забывший происшедшего при первом знакомстве спора, не замедлил подчеркнуть с известной долей малоподходящего к случаю злорадства. Прочитанное нам обращение правительства, извиняющимся тоном объяснявшего перенесение своей резиденции невозможностью нормально функционировать в осажденной столице, сквозь строки подтверждало напрашивавшийся вывод, и вставленные в текст громкие фразы ничего в этом отношении не меняли.

Из сводок за двое суток явствовало, что бои идут уже в черте города, поскольку фашисты ворвались в его западное предместье Карабанчель. Сверх того, сообщалось, что они захватили один из мостов через Мансанарес, а Мадрид, как известно из учебников, расположен на левом берегу этой реки. Да и вообще, когда в предназначенных для опубликования сообщениях с фронта, после длительного отступления, говорится об успешных контратаках, но упоминаются незнакомые географические названия, значит, контратаки потерпели неудачу и отступление продолжается, иначе назывались бы или те же, что и раньше, населенные пункты или появились бы новые, знакомые, однако, по прежним сводкам. А сейчас в них, кроме никому до того неизвестного Карабанчеля, все время чередуются то Французский мост, то еще какое-то Каса де Кампо, по поводу которого Ганев, успевший заглянуть в свой бедекер, пояснил, что хотя в буквальном переводе Каса де Кампо означает охотничий дом, но в действительности это загородный парк «вроде Булонского леса в Париже или Сокольников в Москве».

Единственную обнадеживающую ноту в известия с мадридского фронта вносили упоминания об активных действиях республиканской авиации и танков, тем более что до недавней поры ни той, ни других в Мадриде не было, если не считать нескольких штук достойных кунсткамеры танков Рено образца начала двадцатых годов и все той же интернациональной эскадрильи Мальро, недавно закончившей свое существование из-за окончательного износа служившего ей архивного хлама, приобретенного в начале событий контрабандным путем и скорее смахивавшего на коллекцию отживших моделей вроде, например, переоборудованного в кустарный бомбовоз личного самолета абиссинского [167] негуса Хайле Селасие I, на котором ему удалось в последнюю минуту ускользнуть от муссолиниевских конкистадоров и перелететь из Аддис-Абебы в Лондон.

Огласив последние новости, повар с повязкой объявил, что сейчас в столовой состоится митинг, а потому нас просят не расходиться. Место этого глашатая, по совместительству занимавшегося кулинарией, занял Болек. Он принялся повторять те же сводки и обращения правительства в польском переводе. Болек еще не закончил чтения, когда позади его появилась кучка пожилых поляков; почти всех я знал в лицо, кого по поезду, кого по Фигерасу, кого еще по автокару. Почувствовав их за спиной, Болек скомкал концовку правительственного обращения и уступил слово «товажышу Мельнику» — грузному, с мясистым лицом и громадными руками, впрямь похожему на одетого по- городскому разбогатевшего мельника.

Он сказал, что для порядка нам необходимо выбрать себе командира и комиссара, и от имени предварительно обсудивших этот вопрос старейших годами и достойнейших членов партии предложил в командиры роты какого-то Владека — «честного пролетария и бывалого солдата», а в комиссары — Болека.

Не знаю, как остальные, но я был огорошен. Во-первых — процедурой. Выяснилось, что выборное начало, невзирая на ожесточенную газетную критику, продолжало процветать, да еще явно поддерживалось коммунистами, по крайней мере, польскими. Во-вторых, меня смущала и суть дела. Болек предоставил слово Мельнику, чтобы тот предложил избрать его комиссаром. Выходило, что Болек до некоторой степени сам себя выдвигает. Может быть, и не вполне самостоятельно, но у меня и без того сложилось мнение, что бывший фигерасский переводчик излишне быстро взбегает по иерархической лестнице.

А Мельник уже взял быка за рога:

— Длуго розмавячь нема часу. Ктуры з вас есть згодны, поднощьче длоне!

Поднялся лес рук. Мельник бросил на нас взгляд исподлобья.

— Ктуры пречив?

Против не было никого. Мельник повернулся, за плечо вывел стоявшего между старейшими членами партии низкорослого невзрачного дядю, подхватив под локоть Болека, и вытолкнул обоих вперед. [168]


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: