Глава пятая

Франко опять не дал нам до конца использовать отдых. Точно в середине его началось еще одно наступление фашистов, теперь на Боадилья-дель-Монте, южнее Посуэло, и обе интербригады, сперва Одиннадцатая, а за нею и мы, снова были брошены на фронт, так и не закончив обучения. Петров, раньше всех побывавший на месте, рассказал Лукачу и Белову, что Одиннадцатой пришлось с ходу вступить в бой на фланге наступающих и она остановила их перед Романильясом, скомпрометировав успех занявшего Боадилья-дель-Монте противника возможностью удара сбоку. Особенно отличился при этом французский батальон «Парижская коммуна» под командованием офицера резерва Дюмона, двадцать лет назад верой и правдой сражавшегося против бошей под Верденом и, в частности, как [451] случайно выяснилось на днях, против своего нынешнего командира бригады Ганса, в ту пору командовавшего ротой. Удача Одиннадцатой омрачалась, по словам Петрова, понесенными ею новыми серьезными потерями.

Наша бригада, подвезенная к противоположному еще сравнительно спокойному флангу, попала пока во второй эшелон.

Ранним утром следующего дня Лукач выехал на позиции из бетонного фуэнкарральского дома (зябкий Белов называл его Алексеевским равелином). Я сопровождал комбрига. Расталкивая туман, «пежо» уверенно пробежал знакомую дорогу до Эль-Пардо, одиноким метеором пронесся по его пустынным улицам, через устланный ковром начавших блекнуть оранжевых и лимонно-желтых листьев старый парк выбрался на безопасную часть Коруньского шоссе и, миновав какой-то еще не проснувшийся поселок, свернул в лес. Здесь Лукач, сверившись с картой, приказал через некоторое время остановиться на краю заросшего оврага.

Из глубины его тянуло дымком. Цепляясь за кусты, мы спустились вниз. По дну протекал ручеек, а возле него, прикрытые от авиации кронами пиний, стояли две походные кухни и два грузовика. Около кухонь возились повара: одни что-то скребли и мыли в ручье, другие кололи дрова. По заменявшим кашне повязкам из алой материи, издали бросавшимся в глаза, я определил, что в овраге расположился обоз батальона Гарибальди — за время отдыха все в нем обзавелись большущими пионерскими галстуками. Кто-то разъяснил мне, что итальянские товарищи решили возродить стародавнюю традицию их боевых предков, волонтеров из отряда Джузеппе Гарибальди, носивших красные шейные платки.

— Знаете, кто это? Скарселли, — пока мы подходили, сказал Лукач про распоряжавшегося поварами пожилого человека в лоснящейся одежде, с таким же, как у окружающих, шелковым платком, рдеющим вокруг жилистой шеи и лишь подчеркивающим неряшливость Скарселли. — Вы, конечно, про него слышали. Он тот самый командир, которого Паччарди наказал за храбрость, послав командовать кашеварами. Да-да. Паччарди хочет быть уверенным, что бойцы получат горячую пищу под любым обстрелом. Рожа у этого Скарселли, сами видите, полубандитская. Судя по ней, он должен быть отчаянным бабником, пьяницей и ругателем. Не осведомлен, как насчет первых двух [452] грехов, но в отношении последнего нельзя не вспомнить поговорку о бодливой корове. У Скарселли хроническая болезнь горла, и взамен соответствующего его наружности геликонного рыка он только хрипит, бедняга.

Потасканным лошадиным лицом Скарселли и впрямь смахивал на гангстера, и даже вполне конкретно — на того старого чикагского гангстера, кстати, по сценарию тоже итальянца, который в известном голливудском фильме стережет похищенного шайкой не в меру любопытного журналиста.

Поздоровавшись со Скарселли, Лукач через меня поинтересовался, что у них на сегодня готовят. Скарселли не прохрипел даже, а просипел в ответ, покраснев при этом от натуги, что ни макарон, ни рису интендантство ему не отпускает и он боится, как бы ребята не линчевали поваров, а заодно и его, так всем приелись одни и те же гарбансасы и вдобавок не с бараниной или говядиной, а должно быть, с мясом мула, до того оно жесткое.

Пока, поставив ногу в замызганной широкой штанине на ступицу кухонной двуколки, Скарселли жаловался на Никиту, к нам подошел опиравшийся на самодельную палку с загнутым, как у пастушьего посоха, концом высокий осанистый старец. Он носил усы и бородку, но вместо очков на носу его восседало старомоднейшее пенсне, придававшее физиономии старика выражение подчеркнутой официальности. До сих пор я считал, что на всем земном шаре пенсне носит единственно Молотов и что оно такая же отличительная принадлежность его, как белоснежный галстук Лаваля или монокль Остина Чемберлена. Приходилось признать, что у Молотова есть подражатели. Но на бородатом старом офицере пенсне выглядело особенно нелепо, ибо оно сочеталось с тяжелой стальной каской, которую он зачем-то водрузил. Дело в том, что перед самой отправкой на позиции бригада получила каски: батальон Андре Марти — французские, изящные и легкие, с гребешком, а остальные два — как поговаривали — чешские, сидевшие котлом. До этого старика я никого еще в каске не встречал, тем более она меня в сочетании с пенсне поразила.

Приятно осклабясь и сильно пришепетывая, что очень портило его изысканный французский, он спросил, не прикажет ли генерал вызвать к нему командира батальона, который до такого позднего часа спит там, впереди.

— Поблагодарите товарища Галлеани, но беспокоить тениенте-коронеля совершенно ни к чему. Я всего-навсего [453] хочу пройтись по тылам бригады, где маскировка обычно хромает, и одновременно поразведать, что у нас на флангах творится, есть ли там какие-нибудь посторонние резервы.

Выбравшись из оврага, мы пошли вдоль фронта, легко определяемого по то разгоравшейся, то спадавшей перестрелке. Порой до нас доносились справа неразборчивые голоса, но Лукач не сворачивал на них. Где-то далеко громыхала артиллерия, сливаясь в сплошной гул, вроде того, что бывает, если сильная гроза проходит стороной.

— Кого только не понаехало, — остановился, чтоб я поравнялся с ним, Лукач, — и старый и малый. В пополнении нашелся югослав, которому и семнадцати нет, а Галлеани, этому почти шестьдесят, уже в мировую был офицером со стажем. Он образованный человек, адвокат. При Муссолини эмигрировал в Америку. У него собственная юридическая контора в итальянском квартале Нью-Йорка. Но шестидесятилетний коммунист бросил все: устроенную жизнь, внуков, практику. Поначалу, пока Паччарди не появился, Галлеани назначили было командиром батальона. Сейчас он интендант. И по возрасту, да и по прочим данным так уместнее. Но старик не может забыть, что ему поручили формирование батальона, и ревнует к Паччарди страшно, прямо до ненависти. Что тот ни сделает, все плохо, все не так. Только что слышали? Спит, мол, долго. И смешно и грустно. Главное же, делу мешает. Надо б для общего благополучия забрать Галлеани к нам в штаб, да не прикину, на какую должность его поставить, чтоб не обиделся. Нам комендант позарез нужен, но адвоката назначать комендантом как-то неудобно.

Мы уже возвращались назад, не найдя на своих флангах, как и предвидел Лукач, ни души, когда вдруг слева грянул орудийный залп. Над деревьями прошумели снаряды и через большой промежуток времени разорвались далеко в тылу.

— Хотел бы я знать, куда они метят, — проговорил Лукач. — В этом направлении будто бы никаких военных объектов поблизости нет. Вот опять. Сразу видно, что их артиллеристы не на голодном пайке: так и жарят.

Словно в подтверждение фашистская батарея снова всколыхнула недвижный воздух, четыре крупнокалиберных снаряда дружно пронеслись на неизвестную цель, и до нас опять долетел гул одновременных разрывов.

Мы обошли знакомый овраг и увидели среди стволов [454] Луиджи, рвущего перья порыжевшего папоротника, похожие на пальмовые ветви. Заметив наше приближение, Луиджи подошел к машине, сбросил уже покрывавший ее папоротник и сел за руль.

Едва мы выехали на шоссе, как обнаружили, что пролетавшие над оврагом снаряды ложатся на маленькое селеньице, через которое часа за два перед тем мы промчались по дороге сюда. Всмотревшись, Лукач знаком остановил машину и вышел на обочину.

С шоссе вражеской батареи было почти не слышно, так же как и полета снарядов, зато раскатистые удары попаданий достигали нас уже через несколько секунд после того, как клубы черного дыма порывисто вздымались над каменными лачугами, а когда эхо в лесу затихало, уши различали даже гудение кирпичей и черепицы, валившихся с неба в расползающуюся грязно-бурую тучу.

— Незачем понапрасну машиной рисковать, — решил Лукач. — Пусть повезет нас к развилке. Оттуда мы с вами полем срежем и опять выйдем на шоссе, миновав опасную зону, а Луиджи объедет проселками и вернется нам навстречу.

Чем ближе подходили мы к разрушаемому селению, тем с большими перерывами стреляла батарея, а вскоре и совсем замолкла. Лукач, однако, продолжал шагать полем. Сбоку нам хорошо были видны последствия артиллерийского налета: разбитые трубы, развороченные крыши, штукатурка, как оспинами испещренная шрамами от осколков, обломки кирпичей и осколки стекла на улицах.

Когда пушки ударили по занятому повседневными утренними делами поселку, жители его инстинктивно бросились к шоссе на Эль-Пардо, хотя несравнимо безопаснее было бы спасаться в обратном направлении, к фронту, так как неприятельские наводчики стреляли без недолетов и ни в одну из расположенных со стороны леса хижин не угодили. Зато за противоположным концом селения темнело вдоль шоссе несколько глубоких воронок.

Возле самой дальней из них, уткнувшись лицом в гудрон, одиноко лежал убитый. Односельчане его не оглядываясь уходили от своих разгромленных очагов, и расстояние между живыми и мертвецом быстро увеличивалось, тем более что впереди растянувшейся вереницы, пугливо насторожив длинные острые уши, рвались из высоких хомутов грациозные мулы, с трудом удерживаемые своими хозяевами за отцепленные от плугов и борон постромки. Стараясь [455] не отставать от мулов, спешили женщины, некоторые с закутанными младенцами на руках, те же, у кого руки были свободны, гнали коз, несли за ноги кур или клетки с кроликами, придерживая при этом на голове связанное в узел тряпье. Дети помогали взрослым и тоже что-нибудь тащили: кто глиняный кувшин, кто кошелку, а кто и надоедливо мяукавшего котенка; маленькие семенили ножками, держась за материнские юбки. Исход завершали угрюмые небритые мужчины, толкавшие перед собой нагруженные всяким скарбом двухколесные ручные тележки или тянувшие на веревках навьюченных чем попало не желавших торопиться осликов.

Двигаясь наперерез беженцам, мы оказались на Коруньском шоссе раньше их, метрах в двадцати от натягивающих постромки мулов. Тут как раз подоспел и Луиджи. Чтобы не путаться среди шарахающихся то вправо, то влево глупых животных, он заранее развернулся и, высунувшись из раскрытой дверцы, приближался к нам задним ходом. Однако беспорядочно стучавшие подковами мулы уже нагоняли нас, и Лукач остановился их пропустить. Угадав в нем военачальника, откидывающиеся назад и упиравшиеся ногами крестьяне, проходя, приветствовали Лукача поднятыми кулаками.

Пропустив мулов, Луиджи подвел машину вплотную, но от кучки женщин устремилась к нам прямая как жердь простоволосая старуха. Она была до того худа, что черное испачканное известкой платье висело на ней будто на гвозде. По коричневым от до сих пор не сошедшего загара изрезанным морщинами щекам текли слезы, но она не отирала их. Как пойманная рыба, часто, но бесшумно дыша мягким ртом, старуха подходила к Лукачу, устремив на него покрасневшие мокрые глаза. Шаль сползла с ее головы на спину, и белые космы развевались по ветру, но она не замечала этого и шла, не сгибая колен, словно выступающая на котурнах в античной трагедии актриса, и на ходу ритмично ударяла сложенными пальцами во впалую грудь. Лукач, с выражением готовности, поджидал ее, но вздрогнул, до того неожиданно кинулась к нему старая женщина, до того громко завопила, требовательно дергая его за рукав иссохшей рукой, а другой — тыча в сторону покинутого поселка. Кажется, она указывала на лежавший поперек шоссе труп. Может быть, убитый приходился ей близким родственником или даже сыном?..

Лукач, как и я, не понимал ни слова из того, о чем [456] голесила несчастная, но в ее низком, ничуть не старческом контральто слышалась такая боль, такая безысходная мука, что красивое лицо нашего комбрига страдальчески сморщилось и он, сунув мне трость, схватил вдруг растрепанную голову старухи в большие белые ладони, прижал к своему плечу и, приглаживая седые пряди, принялся утешать, почему-то по-русски:

— Ну что ты, бабуся, что ты... Успокойся же, родная моя... Перестань плакать, перестань, голубушка...

Как ни странно, но бедная старуха, будто поняв, затихла и лишь жалостно всхлипывала, припав к широкой груди Лукача. Загрубелые руки других женщин бережно приняли от него ослабевшую товарку и повели дальше. Несколько взволнованных голосов, словно переняв интонацию Лукача, наперебой уговаривали ее. Он почти вырвал у меня палку и шагнул к машине.

— Фуэнкарраль, — коротко приказал он.

Луиджи, не сигналя, осторожно объехал мулов и прибавил газу. Лукач молча смотрел в окошко, потом повернулся ко мне:

— Видели теперь, какая подлость война? Вот поэтому-то я всю жизнь и воюю...

Во второй половине дня бригада получила приказ сменить стоявшую перед нами колонну, и тогда выяснилось, что на левом ее фланге вообще никого нет, да и не было. Вернувшийся из Мадрида с сильной мигренью Лукач, преодолевая ее, еле слышно сообщил, что на рассвете прибудет испанский добровольческий батальон, придаваемый нам, чтоб заткнуть брешь.

— А пока я завернул в эскадрон и распорядился срочно подкинуть туда два спешенных взвода. В конном строю они воевать все еще не готовы, так пусть пёхом патрулируют между нашим левым и правым флангом соседа. Благо здесь по ночам не воюют. Но батальон мы с вами, товарищи, получаем, — он, несмотря на головную боль, даже голос повысил, — во! Комсомольцы один к одному. Называется: Леонес рохос.

— В переводе на русский это ни больше ни меньше как «Красные львы», — весело пояснил Белов.

Еще не светало, когда к командному пункту, устроенному в доме лесничего за тем оврагом, где накануне располагалось хозяйство Скарелли, подкатил мотоцикл. Он доставил сразу двух пассажиров, что само по себе уже говорило об их комплекции, как, впрочем, и об их хладнокровии. [457]

Оба приезжих и в самом деле были худенькими парнишками, почти подростками. Застенчиво улыбаясь, они представились: один — командиром, второй — комиссаром батальона Леонес рохос. Лукач, полулежа дремавший в кресле-качалке, посмотрел на них с некоторым недоумением, но мгновенно пришел в себя и широким жестом пригласил к карте, которую уже раскладывал бодрствующий Белов. Я на всякий случай разбудил ему в помощь маленького Фернандо, однако, раньше чем тот приступил к исполнению своих добавочных обязанностей, оказалось, что читать карту симпатичные мальчики не умеют.

— Ну, а стрелять они хотя бы умеют? — вопросил Петров.

Густо покраснев, юный командир, при молчаливой поддержке еще более юного комиссара, ответил, что да, умеют и что каждый их боец при обучении стрельбе выпустил по мишени три пули. На вопрос, каков состав батальона, застенчивый юноша через посредство не вполне проснувшегося Фернандо, перевод которого я в свою очередь переводил Лукачу и Петрову, рассказал, что батальон Леонес рохос всего неделю как сформирован мадридской организацией профессионального союза парикмахеров. Опасаясь, однако, нарушить бесперебойное функционирование столичных салонов, руководящие профсоюзные деятели порешили не отпускать на фронт квалифицированных мастеров, а записывать в батальон лишь подмастерьев и учеников.

— Оттого получилось, что средний возраст не достигает у нас и восемнадцати лет, — сконфуженно, как бы чувствуя себя виноватым, что сам ничуть не способствует повышению общего возрастного уровня, закончил несовершеннолетний комбат.

Стараясь скрыть разочарование, Лукач сердито потребовал, чтобы с левого фланга немедленно вызвали командира одного из патрулирующих взводов и дали задание вывести необстрелянный батальон на предназначенное ему место обязательно до рассвета. Только тогда обнаружилось, что батальон Леонес рохос лишь после полуночи вышел походным порядком из Эль-Пардо, куда прибыл поздно вечером также пешком, а значит, сможет добраться до нас самое раннее часа через два, то есть когда наступит утро. Лукач, уяснив это, вспылил так, что и про мигрень забыл. Он закричал, что генерал Миаха не кто иной, как старая глупая баба, окружившая себя для пущей важности целой бандой королевских штабных чиновников, которые [458] неизвестно какой частью тела думают и думают ли вообще, и что неплохо было б прогнать всю эту шатию самих пешечком из Мадрида до Эль-Пардо, а потом, не позволив передохнуть, заставить ночью шагать под Боарилью, вот бы на них тогда посмотреть, на голубчиков.

Отведя душу, Лукач подержался за виски и обычным своим просительным тоном обратился к Белову. Белов, стоя и поглядывая на носки сапог, выслушал его и уверенно повлек к выходу обоих позеленевших от бессонной ночи мальчуганов. Усадив их в свою, лишь вчера полученную, такую же, как у Фрица, черную машину, начальник штаба помчался в Эль-Пардо мобилизовывать весь имеющийся там бригадный транспорт, чтобы бросить вдогонку бредущему в предутренней сырости батальону парикмахерских подмастерьев и поскорее доставить их на угрожаемый фланг.

Пока Белов отъезжал, Лукач переговорил со своим заместителем, и Петров, неизменно охраняемый Милошем, пошел связываться с соседней испанской частью, попутно хорошенько обследовать местность между нею и нами, после чего должен был встретить подкрепление и незаметно прикрыть дыру, кое-как заткнутую на ночь спешенными кавалеристами.

— Жаль, нет с нами Иисуса Навина, чтоб попридержать солнце за горизонтом. Насколько бы все упростилось, — посетовал Ганев, когда, разбудив его и на день сдавая ему охрану штаба, я поделился последними новостями. — А то не миновать новому батальону боевого крещения при выходе на позиции.

Так и случилось. Пока пять рот Леонес рохос высаживались из подходивших по одному грузовиков, разбирались по взводам и уходили в лес, начало светать, и довольно скоро, когда последние бойцы, хрустя сучьями, скрылись из виду, фашистская артиллерия — гораздо раньше обычного — начала пристрелку. Лукач минут пять обеспокоенно прислушивался к ней.

— Пошли, — бросил он мне.

Обломанные то тут, то там ветки, вмятая в землю поблекшая трава и протоптанные среди пышных лиственных ворохов тропинки указывали, куда проследовал батальон. На опушке мы перепрыгнули через канаву и двинулись по нескошенной лужайке, незаметно превращавшейся в склон пологого холма. Верхушку его покрывал вечнозеленый кустарник.

Мы проделали около половины подъема, когда за холмом [459] снова ухнули замолкшие было неприятельские орудия и над кустарником возникли четыре ватных облачка. Побурев, они мгновенно растаяли, и одновременно мы услышали четыре почти сливающихся разрыва. Звук их удивительно походил на веселые частые хлопки рассыпающегося в ночном небе разноцветного фейерверка, который я наблюдал однажды на празднестве в Версале.

— Шрапнель, — не останавливаясь, пояснил Лукач.

Мы успели пройти не меньше двадцати шагов, пока батарея опять выстрелила, и четыре белоснежных клубочка, розовеющих в косых лучах еще невидимого солнца, вновь встали над гребнем холма и, безобидно захлопав, исчезли.

Чем ближе подходили мы к его вершине, тем чаще лопалась над нею шрапнель, только теперь стал различим сопровождающий разрывы пренеприятный визг. Однако как раз тогда, когда я подумал, зачем это мы идем прямо на них, очередного залпа не последовало, и наступила ничем, кроме поскрипывания наших ремней, не нарушаемая тишина. Очень скоро, впрочем, огонь установленной где-то за противоположным склоном батареи возобновился, но шрапнельные одуванчики начали вырастать правее, ближе к верхнему краю леса, из которого мы недавно вышли. Зато в кустах впереди поднялась ружейная трескотня.

Мы уже приближались к мелким нижним кустикам, когда сверху, из их чащи, показались три раненых бойца. Двое, совсем мальчики, но более выносливые или получившие ранения полегче, поддерживали под локти едва передвигавшего ноги третьего, несколько постарше, лет уже, может быть, двадцати, который, высоко подняв перед собой, нес как посторонний предмет распухшую до размеров подушечки и почерневшую от запекшейся крови кисть собственной руки. Физиономия и шея раненого были белее рубашки, видневшейся за, расстегнутым воротом френча. Два других парня поражали такой же неестественной меловой бледностью, происходившей, вероятно, от боли. Одетые в новенькую, не успевшую даже измяться, должно быть, вчера лишь выданную форму, почему-то, однако, летнюю, все трое тряслись мелкой дрожью на утреннем холоде.

— Стой, — поднял трость Лукач, когда мы сблизились с ними.

Те остановились, лишь почти упершись в нас.

— Спросите, понимает ли кто из них по-французски.

Никто из них по-французски, как и надо было ждать, не понимал. [460]

— О немецком и спрашивать нечего. Черт, до чего все-таки неудобно. Мне обещали прислать сегодня знающего языки испанского командира, а пока вот изволь разговаривай по азбуке глухонемых.

Он повесил палку на сгиб локтя и, осторожно взяв выставленную вперед пробитую кисть среднего из раненых, оглядел ее со всех сторон, соболезнующе поцокал языком, а затем слегка пошевелил кончик одного из опухших пальцев. Боец застонал.

— Ну-ну, пасьянс! — прикрикнул Лукач, надо думать, по французскому названию одинокого времяпровождения над колодой карт зная, что оно означает «терпение». — Пасьянс, пасьянс, — помягче повторил он в очевидной уверенности, что испанец обязан его понять. — Алеша, дайте-ка сюда ваш индивидуальный пакет.

Индивидуальный пакет, полученный еще в польской роте из рук того разжалованного в санитары неудачника, винтовка которого нечаянно выстрелила в потолок недостроенной виллы, вот уже больше месяца покоился за ненадобностью на дне моего вещевого мешка. Я признался в этом.

— Эх вы-ы, — осуждающе протянул Лукач. — Для чего ж индивидуальные пакеты тогда существуют, как не чтоб постоянно иметь перевязочные средства при себе. А вдруг меня ранят, так вы и первую помощь оказать не сможете? Хорош адъютант. Счастье, что я запасливее вас.

Он приподнял полу куртки и, засунув два пальца в передний карманчик брюк, вытащил оттопыривающий его круглый пакетик. Зубами перекусив крепкие белые нитки, прошивавшие вощеную бумагу, Лукач умело положил марлевый тампон на сочащееся в раздувшейся ладони отверстие, сделал перевязку, перекинул остаток бинта через шею раненого и узлом скрепил с нарочно оставленным свисать другим концом.

— Возьмите у него карабин и подсумки.

Раненый лишь вздыхал, пока я расстегивал на нем кушак с подсумками и продевал его здоровую руку сквозь ремень, чтоб снять со спины карабин той же системы «Маузер», что и моя винтовка.

— Иди теперь туда, камарада, марча туда, — повторял Лукач, легонько поворачивая раненого бойца за освобожденное от веса карабина плечо к дальней опушке леса, откуда мы недавно вышли. — Там найдешь перевязочный пункт. Сервисио санитарио, понимаешь? Ну и молодец, что компренде. Шагай себе потихоньку, шагай, марча... А вы оба немедленно [461] мне по местам! — прямо-таки рявкнул комбриг на легко раненных. — Назад в батальон! Вольвер? Ясно? — И он повелительно ткнул пальцем вверх, за их спины, где стрельба между тем прекратилась так же неожиданно, как началась.

Меня больно задела внезапная грубость и даже жестокость комбрига к оробелым мальчуганам, но они, проводив тоскливыми взорами удалявшегося товарища, покорились и почти бегом направились к своим. Тут только я осознал свою ошибку: откуда, спрашивается, я взял, что и эти двое получили ранения? Никакие они не раненые, а просто из участия сопровождали товарища.

— Если с каждым, кто прекрасно может самостоятельно добраться до перевязочного пункта, по два станут уходить, то тяжелых, будьте уверены, вдесятером понесут, и через час после начала боя от полновесного батальона одно воспоминание останется, — будто заметив мое секундное огорчение, заговорил Лукач. — Уйти из-под огня кому не хочется, был бы законный предлог, а это же, вдобавок, желторотики. Напомните мне сегодня же вставить в приказ параграф о порядке эвакуации раненых.

Два милосердных самаритянина, возвращенные пускай и непонятным начальственным окриком к выполнению добровольно взятого на себя, но от этого ничем не более легкого долга, еще не достигли верхушки холма, когда над колышущимися кустами возникла голова и могучие плечи Милоша. За ним продрался Петров.

— Проверка исполнения?.. — саркастически вопросил он Лукача. — А коли нет, так здесь и одного из нас, на мой взгляд, больше чем достаточно. Во всяком случае, с рассвета неприятель нигде на секторе ни малейшей активности не проявляет. По некоторым признакам я полагаю, что он отводит на отдых свои утомленные непрестанным наступлением, и, будем надеяться, не без нашего содействия, изрядно потрепанные соединения, оставляя на переднем крае небольшие заслоны. Поэтому пойдем-ка к себе, поскольку мне удалось убедить товарищей брадобреев начать окапываться на отведенном им рубеже. Каким путем удалось? Непосредственным показом, но главным аргументом послужила, понятно, вражеская шрапнель.

Лукач повернулся и стал спускаться рядом с Петровым.

— По кому они там палили?

— А ни по кому. Пока шрапнель рвалась над ними, большинство залегло, подставляя ей увеличенную площадь [462] попадания в виде спин и задниц. Когда же батарея перенесла огонь, наши львы давай для храбрости пулять по никем не занятому противоположному холму.

— Не они одни так начинали, — заметил Лукач.

— Про всех этого тоже не скажешь. Однако прибавим, если позволишь, шагу. Хочу застать Фрица. Зародилась у меня одна мыслишка, но прежде чем излагать ее тебе, хотелось бы с ним взвесить все pro и contra. Ежели он одобрит, доложу тебе, а уже тогда ты будешь решать, давать ли ей ход и выносить ли на общее обсуждение.

— Ты все же хоть вкратце скажи, в чем дело.

— Да ничего особо оригинального. Просто мне пришло в голову: а не попытаться ли нам, — в случае разведка подтвердит, что фашисты действительно вознамерились передохнуть, — не попытаться ли нам тогда перехватить у них инициативу и неожиданной ночной акцией отбить обратно Боадилью?

Вшестером, вместе с Галло и Реглером, они просовещались до обеда. К концу его на попутном мотоцикле приехал прикомандированный к нашему штабу испанец, высокий, худой, горбоносый, с портфелем, под мышкой и большим пистолетом «астра» в руке, словно он собрался немедленно повести нас в атаку. Одет он был не в защитные, а в черные брюки, спускавшиеся на полуботинки с лаковыми носами, и в серый свитер с воротником, отвернутым на манер жабо.

Сойдя с мотоцикла и сняв с багажника сложенное вчетверо зимнее полупальто, приехавший накинул его на плечи, после чего лишь по серебряной звездочке на шерстяной шапке можно было определить, что он как-никак носит первое офицерское звание, — в остальном, если не считать, конечно, «астры», у него была вопиюще гражданская внешность.

В дверях столовой прикомандированный, выставляя вперед локоть, козырнул кулаком, а затем непринужденно, будто на светском приеме, представился. Фамилия штатского алфереса была Прадос. Выяснилось, что он вовсе не студент, как я предположил, исходя из его молодости, а доцент мадридского университета. Главное же, он в совершенстве знал французский, говорил по-немецки, а сверх того владел еще и английским; последнее почему- то произвело на Лукача, да, кажется, и на Белова, наисильнейшее впечатление, хоть для нашей бригады этот язык имел не большее практическое значение, чем древнегреческий.

Из ответов Прадоса на дальнейшие расспросы вытекало, [463] что моложавый ученый принимал участие в штурме Монтаньи, а немного спустя, в числе самых первых, отправился на Гвадарраму преграждать путь прущей через горы на Мадрид колонне генерала Мола. Знание математики привело Прадоса в артиллерию, и вскоре оставшиеся верными республике кадровые артиллеристы избрали столичного интеллигента командиром батареи. К началу декабря одно из трех вконец изношенных орудий разорвалось при выстреле, и уцелевший личный состав батареи был откомандирован в Пятый полк для формирования новой; Прадоса же партия послала в канцелярию начальника республиканской артиллерии. Там он, однако, пришелся не ко двору, перевелся наблюдателем в какой-то тяжелый дивизион, для которого почти не находилось снарядов, а оттуда вот направлен к нам.

Дослушав военную часть прадосовской автобиографии в моем переводе до конца, Фриц и Петров поехали в Мадрид за информацией, а Лукач с новоприбывшим ушли в батальон Леонес рохос и отсутствовали довольно долго.

— Чистое золото, а не ребята, — заявил Лукач по возвращении. — Достаточно им в глаза посмотреть: так и светятся. Дайте срок, обстреляются и лучше гарибальдийцев будут сражаться.

Он отпустил Прадоса до вечера в Мадрид для устройства личных дел и в ожидании Фрица с Петровым прилег, но не проспал и двадцати минут, как пришлось его будить из-за приезда Ратнера.

Помощник советского военного атташе комбрига Горева, небольшой, всегда идеально выбритый и аккуратно причесанный, одетый в щеголеватый штатский костюм, майор Ратнер своею учтивостью скорее походил на дипломата, чем на военного. Начиная с Посуэло, он нередко заглядывал к нам с поручениями от своего начальника, причем вел переговоры исключительно с Фрицем или Лукачем и обязательно с глазу на глаз. Проведя и сейчас наедине с командиром бригады около получаса, Ратнер, перед тем как удалиться, одинаково любезно поочередно склонял пробор и пожимал руку Белову, хмурому Кригеру, Морицу, в ответ почтительно щелкнувшему каблуками, мне и лишь после такого церемониала направился к выходу.

Я, как полагается, проводил гостя до машины, а когда вернулся, Лукач излагал Белову, с чем приезжал Ратнер. Удивительное совпадение, но Горев прислал своего помощника сообщить, что по имеющимся в распоряжении Штаба обороны сведениям фашистское командование, потерпев [464] неудачу под Романильосом, приступило к перегруппировке своих сил, а также к сведению особо обескровленных частей в новые полноценные единицы. Надо полагать, что это отнимет не день и не два, а значит, защитники Мадрида получают некоторую передышку, которую необходимо наилучшим образом использовать в первую очередь для укрепления занимаемых позиций, устройства наблюдательных пунктов и так далее. Командованию же Двенадцатой интербригады комбриг Горев предлагает обдумать, не найдет ли оно возможным попытаться своими силами отбить Боадилья-дель-Монте.

Я ответил, что полчаса назад советник бригады с моим заместителем отправились прямехонько туда, откуда Ратнер пожаловал — приятный он, между прочим, мужик, — чтобы доложить начальству наш, так сказать, встречный план...

Во время ужина Фриц высказался против ночной атаки.

— Не во гнев товарищу Петрову возражу, что мы с вами, дорогие друзья, до действий в условиях ночи пока еще не созрели. Приурочим лучше дело к самому началу дня, часам эдак к семи.

Поужинав, Лукач, Петров и Белов пересели за круглый столик к карте, которую расстелил и обставил свечами Кригер, всем своим видом выражая при этом протест против такого унижения его достоинства. Предложение Фрица назначить операцию на семь утра было принято. Порешили до конца этой ночи скрытно рассредоточить на весь притихший бригадный фронт франко-бельгийский и «львят», как после прогулки с Прадосом стал называть Лукач сменивших бритву на тесак начинающих парикмахеров, а батальоны Гарибальди и Домбровского вывести, таким образом, в резерв и на следующие сутки секретно сосредоточить в лесу неподалеку от Боадилья-дель-Монте.

С наступлением темноты мне опять пришлось взять на себя обязанности разводящего, так как возле окруженного лесом дома следовало держать ночью по меньшей мере два поста, на что пяти человек никак не хватало, и потому фактический начальник охраны Ганев от заката до восхода вновь превращался в часового, а я заменял его. Правда, в декабрьском мраке и обладавший зрением рыси Гурский уже в двух метрах не смог бы и медведя разглядеть, а ветер, раскачивавший невидимые деревья и с треском ломавший сухие ветки, помешал бы расслышать приближение целого отряда, так что никакого практического смысла в держании [465] снаружи хотя бы и трех часовых явно не имелось. Гораздо, на мой взгляд, было бы проще, заложив изнутри ставни и покрепче заперев дверь, дать людям отоспаться. Но при всей трезвости этой мысли я соображал, что с военной точки зрения это чистейшее декадентство, и поостерегся предложить ее на рассмотрение Белова, которому подчинялись все службы штаба. В результате расставленные шагах в пятидесяти один от другого часовые пребывали все два часа в таком напряжении, что, войдя после смены в помещение, буквально валились с ног и смыкали отяжелевшие веки, едва успев составить винтовки.

Внимая чужому храпу, я страдал ни капельки не меньше, чем на мосту Сан-Фернандо, тем более что здесь моих мучений никто со мной не разделял: Белов, по настоянию Лукача, впервые залег спать одновременно с Петровым, чуть ли не раньше всех остальных. Питаемый надеждой хотя ненадолго прикорнуть утром, я кое-как дотянул до света, когда смог, наконец, переложить бремя ответственности за безопасность штаба на широкие плечи Ганева.

Удивительное дело, но после этого мне почти расхотелось спать, а там проснулся Лукач, за ним другие, захлопали двери, поднялся шум. Тощий, как Дон Кихот, доцент Прадос, прежде чем умыться, произвел серию комических телодвижений, долженствовавших изображать утреннюю гимнастику. Петров принялся разыгрывать умевшего спать непробудно в любых условиях Кригера, будто он проспал ночное нападение марокканцев, и тот сначала поверил, а потом кровно обиделся. Вскоре хорошенькие наши маркитантки, цыганистая Пакита и глазастая Леонора, доставили из Фуэнкарраля в обернутых салфетками нагретых блюдах обильный завтрак, которому я, после всенощного бдения, уделил несравнимо большее внимание, чем выспавшиеся товарищи, за исключением разве болгар. Запив плотный завтрак услаждающим горячим кофе, я по совету Лукача удалился не в нашу с ним — прямо против входа — комнату, а в последнюю по темному коридорчику, где ночевали его заместитель и начальник штаба. Их трехспальное ложе из двух поставленных рядом кроватей освобождалось надолго, так как Петров и Белов отправлялись в штабы снятых с переднего края батальонов для детального рассмотрения плана завтрашнего наступления.

Едва я повесил винтовку на золоченую шишку изголовья и взялся за ботиночный шнурок, как поблизости устрашающе заурчал и залязгал танк. Размышлять было некогда, [466] иначе мне бы вспомнилось, что сейчас обо всем происходящем вокруг должен беспокоиться Ганев, и, вихрем пролетев мимо удивленно вскинувшего голову Лукача, я выскочил на крыльцо и лишь тогда успокоенно передохнул. Безжалостно кроша плицами тонкое покрытие узенького лесного шоссе, к нам, пушкой назад и с откинутой крышкой люка, рывками придвигалась неповоротливая стальная махина. Из башни, держась за толстенные борта, выглядывал Погодин. Кожаный шлем с выкрутасами придавал его мало выразительному, но правильному лицу сходство с марсианином из протазановской «Аэлиты». Судорожно дернувшись, танк застопорил в пяти шагах от невозмутимо стоявшего у него на дороге Юнина. Погодин спиной ко мне, как матрос по вантам, спустился на шоссе.

— Привет. Нашел-таки, — он подал застывшую руку с обломанными ногтями. — Я к твоему хозяину. Проводи.

Не слишком уверенно он доложил Лукачу, что кроме его исправной машины еще три должны быть полностью отремонтированы к следующему утру и все затемно прибудут в расположение бригады для оказания поддержки пехоте в намеченной операции. Лукач радушно усадил Погодина в кресло перед круглым столиком с переселившимся на него неоскудевающим дубовым бочоночком. Пока гость, разыскивая свою карту, копался в висевшей на боку сумке, командир бригады налил ему коньячную рюмочку, которую, с той поры когда узнал от наших девушек, что по-испански рюмка — una copita, иначе как «копытом» не именовал.

— А вам? — вопросительно взглянул Лукач на меня. — Чтоб лучше спалось!

Но тут с шоссе донесся истошный крик. Я по привычке бросился на него, но увидел, что к месту происшествия на этот раз ранее подоспел с черного хода Ганев. Собственно, и происшествия никакого не было. Просто Юнин проявлял служебное рвение. Задрав голову к открытому люку танка, он как на живое существо орал на него, что это исключительное безобразие начисто загородить проезд и что, будь ты танк или растанк, все одно веди себя по- людски и двигай подобру-поздорову вон туды, в кустики, куды всякий, кто поумней, сам без разговоров отворачивает, чтоб его дуром не забомбили...

Визгливые свои убеждения Юнин перемежал трехэтажной бранью, но произносил ее такой скороговоркой, что известное иератическое трехсловье в ней не различалось, а лишь угадывалось, и возможно, поэтому юнинская ругань [467] не оказывала желаемого воздействия на водителя: он, если только не заснул, снобировал такое нечеткое красноречие, и танк продолжал неколебимой глыбой выситься над выходящим из себя бывалым солдатом.

— Ну, как тут скажете быть? — заметив Ганева и меня и мгновенно остывая, недоумевал Юнин. — Его ж ни штыком, ни прикладом... Лимонкой разве пужануть, — уже острил он, — дак хуже б не натворить беспорядку.

Ганев предупредил задиру, что его время истекает и надо готовиться сдавать пост, и тем прекратив единоборство Юнина с «Т-26», сам через смотровую щель вступил в переговоры с водителем.

Я пошел обратно. В столовой, водя карандашом по испещренной разноцветными отметками и стрелами карте танкиста, Лукач убедительно просил его о чем-то, но тот не соглашался.

— Очень бы оно, голубчик, полезно было. И не нам одним, но и вам. Неужели тебе непонятно? Это ж очень необходимая военная хитрость, и тебе ровно ничего не стоит. Знаю, что ты спешишь помочь своим в ремонте, но вся же затея полчаса не отнимет.

Погодин вяло отнекивался: он не имеет указаний, самоуправство с его стороны получится.

— Лейтенант Погодин! — раздалось сзади.

Я оглянулся на крик и с удивлением обнаружил, что он исходит от вышедшего из своей комнатки и куда-то опять собравшегося Фрица. Вероятно, ему был слышен весь предыдущий разговор, и он счел необходимым вмешаться.

— Лейтенант Погодин! — повторил Фриц, хотя и не так громко, как в первый раз, но ничуть не менее резко. — Уж не воображаете ли вы, что трусость украшает командира Рабоче-Крестьянской Красной Армии?

Погодин одновременно со мной обернулся на выкрикнутые свои звание и фамилию, а увидав Фрица, вскочил и вытянулся. Лицо его, пока Фриц говорил, покрылось пятнами, на щеках проступили желваки, но он ничего не ответил на оскорбительный вопрос. Прижав кулак к шлему, Погодин повернулся кругом, опустил руку и, печатая шаг, вышел. Лукач с состраданием смотрел вслед.

— Не слишком ли ты строг, родной? — мягко упрекнул он Фрица.

Натягивая перчатки, Фриц непреклонно молчал.

В столовую вошел Прадос и, почище Морица щелкнув [468] каблуками, подал Лукачу надписанный, но не заклеенный конверт.

— Чуть совсем не позабыл, — вынув из него бумагу с напечатанным на машинке испанским текстом и подписывая ее, признался Лукач, по-немецки поблагодарил Прадоса и перевел взгляд на меня. — Сумели бы вы, Алеша, найти место, куда мы вчера ходили? Ну, где раненого еще встретили, а потом товарища Петрова?

— Сумею, товарищ комбриг.

— Тогда придется вам, дружок, поспать немного позднее, а сейчас сходите туда, возьмите только вдоль кустарника примерно на километр вправо, до леса. Там найдете новый командный пункт испанского батальона. Отдайте это командиру или политкомиссару — кто первым попадется. А то все разговариваем да разговариваем, пора, наконец, разговоры эти на бумагу переводить и приобщить наших львов к необходимому канцелярскому минимуму и вытекающей из него ответственности. Кстати, не забудьте, когда вручите, чтоб, кто примет, проставил на конверте дату и час получения и обязательно расписался.

— Куда ты? — окликнул меня Погодин, появляясь из-за до сих пор не сдвинувшегося с середины шоссе танка и вытирая ветошью испачканные руки.

Я объяснил.

— Садись, подвезу. Нам вроде туда же.

Он взобрался в башню и протянул мне руку. В мгновение ока я был с ним.

— Становись вот сюда, да держись, смотри. Это тебе не «эмка».

Мои ботинки едва уместились на плоском подобии велосипедного седла, увенчивающего высоченные подпорки. Ненадежная эта штука походила отчасти на штатив старинного фотоаппарата, отчасти на жреческий треножник.

Танк страшно взвыл и рванул с шоссе. Я вцепился в броню, но оказалось, что тренога подо мной достаточно устойчива, а многотонная бесколесная машина против ожидания легка на ходу и бежит без особых толчков, лишь равномерно качаясь, как челнок на волнах.

Вдавливая в землю кусты, мы понеслись вверх, влетели в мелколесье, и тогда я увидел, что и небольшие деревья без сопротивления, будто камышинки, ложатся под грудь танка. Сокрушающее могущество его плавного бега вызывало ощущение некоторого неправдоподобия, словно я находился не в его башне, а сидел в кино и не наяву, а на [469] экране наблюдал, как он подминает под себя высокие стройные деревца.

Не замечая обуревавшего меня гордого восторга, Погодин в скупых словах изложил, чего добивался от него Лукач. Комбригу хотелось, чтобы погодинский танк показался противнику на различных участках занимаемого двумя батальонами фронта бригады, чтобы создать видимость, будто здесь находится танковая рота, и отбить у врага охоту что-либо предпринять на этом направлении в ближайшие сутки, а также заставить его оттянуть сюда имеющиеся поблизости противотанковые средства.

— На опушке придется колпак нахлобучить, там мы на виду, — предупредил Погодин, когда танк вломился в настоящий лес и, лавируя, меж многолетними деревьями, но по-прежнему безжалостно валя молодняк, двинулся туда, где виднелся просвет.

При закрытом люке не только стало темно, но сразу же сделалось жарко, а сверх того к запаху нагретого машинного масла начал примешиваться чрезвычайно едкий дымок. Ухватившись за какие-то поручни, я вспомнил, что еще не поздоровался с Протодьяконовым, и нагнулся к трюму машины, как вдруг снаружи послышался частый стук, будто град ударил.

— Это нам как горох в стену, ихняя шрапнель! — прокричал Погодин, прильнув к светлеющей полоске толстого, как броня, желтоватого стекла. — Абы чем другим не попотчевали! Давай, Вадим, отверни, где потише, вон и человека пора высадить.

Когда я возвратился в штаб, здесь все уже знали, что мне удалось покататься в танке, и Лукач, приняв у меня конверт со школярским росчерком командира Леонес рохос, принялся расспрашивать, куда Погодин направился дальше.

— Так я и думал, что в конце концов он со мной согласится, — выслушав, произнес командир бригады. — А что ему этого до смерти не хотелось, понять можно. Пока танков так мало, они нарасхват, и танкистам достанется еще больше, чем всем остальным. К ним следует относиться поснисходительнее.

И он рассказал, что первые пятнадцать советских танков прибыли под Мадрид еще в конце октября, а остальные тридцать или тридцать пять — в первых числах ноября. Скоро два месяца, как они не выходят из боев, не зная отдыха ни днем ни ночью: днем — война, а ночью — ремонт. Бывает некогда не то что поспать, но и поесть. Потери же у [470] них пропорционально не меньше, чем в пехоте. Броня броней, но при прямом попадании любой снаряд прошивает ее, как картон, если ж учесть, сколько в танке горючего и взрывчатки, то можно представить, до чего легко он превращается в крематорий.

— Но не в одном этом суть, — продолжал Лукач. — Ведь танкисты обыкновенные советские парни, если понадобится, готовые без громких фраз пожертвовать собой. Однако на войне надо уметь не только умирать, но и убивать, а ведь это совсем не то, что стрельба по мишеням. Мне один человек говорил, что когда танковая рота, получавшая боевое крещение под Сесеньей, вырвалась из нее, потеряв три машины с экипажами, но уничтожив огнем и раздавив гусеницами в узких каменных улочках фашистскую батарею с прислугой и до взвода марокканской конницы, то у ребят спервоначалу был такой вид, будто ничего особенного не произошло. Но как они были потрясены, сойдя и обнаружив на броне запекшуюся кровь, а между траками лохмотья лошадиного и человеческого мяса. И только бы потрясены, а то одного стошнило...

Хотя четыре танка под предводительством Погодина и принимали участие в запроектированном наступлении на Боадилья-дель-Монте, но с ним самим я больше не видался. Уже весной кто-то из приданных нам танкистов, когда при нем упомянули о Погодине, сообщил, что он был ранен и направлен на излечение куда-то к морю. Летом 1937 года я случайно встретил Погодина на улице в Валенсии. Рана его зажила, он поправился, загорел и в сшитом у приличного портного светло-сером костюме выглядел франтом. Узнав незадолго перед тем из «Правды», что произведенный в капитаны Погодин за «выполнение особых заданий партии и правительства» удостоен звания Героя Советского Союза, я обнял его и горячо поздравил. Он пригласил меня к себе в гостиницу и, невзирая на жару, налил, как некогда в Фуэнкаррале, две рюмки коньяку. Мы чокнулись, что и послужило поводом поздравить Погодина вторично. Поставив опустошенную залпом рюмку, он стал подробно расспрашивать о гибели Лукача, и оказалось, что Погодину неизвестно о ранении Фрица в этой же машине. В бесчисленный раз я повторил, как все случилось.

— Особенный человек был, не одинаковый с другими, — промолвил Погодин. — Большое, однако, счастье, что и Фрица при нем не убило. [471]

— Очень меня тогда огорчило, когда он, помнишь, так тебя обидел.

— Никак он меня не обидел, — запротестовал Погодин. — Фриц — начальник справедливый. Я еще должен быть ему благодарным. Ослаб я тогда несколько, а он мне напомнил, кто я есть.

В номер не постучавшись вошел Протодьяконов, показавшийся мне еще выше в штатском. Распространившееся по двойному номеру благоухание убедительнее припудренных после бритья и массажа щек и отливающих бриллиантином кудрей свидетельствовало, что он прямиком из парикмахерской.

— Можешь поздравить и лейтенанта Протодьяконова, — подчеркнул звание Погодин, — орден Красного Знамени получил.

(Через двадцать лет Герой Советского Союза генерал-лейтенант танковых войск С. М. Кривошеин — в Испании он был полковником «Меле» — на мои расспросы о Погодине исчерпывающе ответил: «Убит в Отечественную, в звании полковника». А еще через десять лет мне позвонил председатель бюро испанской группы Союза ветеранов дивизионный комиссар запаса И. Н. Нестеренко: «Ты интересовался танкистом Протодьяконовым? Так он жив и работает в одном из московских научно- исследовательских институтов...»)

* * *

Снаружи проник звук подъехавшей машины.

— Товарищ Фабер! — октавой неопохмелившегося хориста, хотя он не пил, возвестил Кригер.

Но взамен неведомого товарища Фабера вошел запомнившийся мне советский майор Ксанти, тот самый, который был советником у Дуррути и через меня передал о его смерти Лукачу. Что я не обознался, подтверждалось и появлением хорошенькой маленькой переводчицы в белом цигейковом комбинезоне, делавшем ее похожей на плюшевого медвежонка.

— Линочка! — просиял Лукач.

— Пр-р-ривьет, товар-р-рисчи, — жизнерадостно ответствовала Лина, и по одним раскатистым «р» можно было не колеблясь определить, что испанский ее родной язык.

Ксанти поздоровался с Лукачем, со мной и через стол протянул руку Кригеру, причем тот снова назвал его «товарищем Фабером». Я счел, что Кригер путает Ксанти с кем-то еще, но в просвете двери, как в раме, поразительно напоминая [472] на темном фоне коридора старый портрет конкистадора, возник горбоносый Прадос и радостно воскликнул:

— Салуд, камарада Фабер! Лина, салуд!

Оставалось предположить, что «Фабер» — псевдоним Ксанти, и притом приятно скромный, поелику он, несомненно, исходил от фаберовских карандашей и еще более знаменитых фаберовских самопишущих ручек, а не был, как у многих, позаимствован со страниц литературной энциклопедии. Впрочем, мое логическое предположение оказалось тут же опровергнутым, поскольку Лукач почему-то называл Ксанти- Фабера третьим именем: «Хаджи», а так как у меня с ним не связывалось ничего, кроме толстовского «Хаджи-Мурата», получалось, что и в данном случае без литературы не обошлось, тем более что черноглазый советский командир, с талией в рюмочку, мог быть кем угодно, но не горцем. Пусть он сейчас произнес всего одну или две фразы, но еще в клеберовской приемной я успел заметить, что, хотя его основная фамилия и была скорей всего греческой, он изъяснялся по-русски без ничтожнейшего призвука южного произношения, не говоря уж о неистребимом кавказском акценте.

Оставив Лину потараторить с Прадосом, Ксанти на четверть часа уединился с Лукачем в нашей спальной. Когда они, довольные друг другом, вышли, Ксанти присел за круглый столик и, пока Лукач, оттеснив Прадоса на второй план, любезничал с Линой, набросал на вырванном из блокнота листке несколько строк и отправил с ними разрумянившуюся в тепле девушку. Едва машина отошла, Ксанти предложил Лукачу «размяться». Сопровождать их отправился хмурый Кригер.

Я собрался наконец прилечь, но меня задержал Прадос, принявшийся восхвалять Фабера и его самообладание, которое ему представился случай наблюдать в Аранхуэсе во время ужасающей бомбардировки. В ответ на вопрос, почему он величает Ксанти фамилией немецкого карандашного фабриканта, Прадос срезал меня, заявив, что, во-первых, так звали маршала Франции, известного военного инженера и предшественника Вобана, а во-вторых, что и Ксанти, без сомнения, тоже ненастоящая фамилия. Иначе бы все русские не называли Фабера еще одним именем, только его язык сломаешь, а не выговоришь. Вообще же Фаберу вполне подошли бы и три конспиративных клички. Он ведь за двоих, если не за троих действует, да и деятельность у него специальная. (При последнем слове Прадос многозначительно [473] поднял указательный перст и даже произнес его не по-французски, а на испанский лад: «эспесиаль».) Мало сказать, что она секретна, она сверхсекретна. Поэтому о подвигах Фабера никто никогда не узнает, разве если он доживет до глубокой старости и напишет мемуары, но и это сомнительно, ибо такие люди долго не живут, да и мало шансов, чтобы и через четверть века позволено было открыть подобного рода тайны. Прадос честно сознался, что сам он о деяниях Фабера ничего конкретно не знает, но друг Прадоса работает с Педро Чека и кое-что дал понять.

Обнаружив по моему лицу, что имя и фамилия, им названные, незнакомы мне, Прадос с упреком заметил, что за два проведенных в Испании месяца не мешало бы запомнить состав Политбюро Испанской коммунистической партии. Между тем Педро Чека не просто член политбюро, он даже среди высших партийных руководителей во всех отношениях выдающаяся фигура, и не случайно на него сейчас возложена ответственность за мадридскую партийную организацию, а значит, и за Мадрид в целом. Так вот Педро Чека считает, по словам друга Прадоса, что из находящихся в столице советских товарищей наибольшую пользу принес пока Фабер. И еще Педро Чека говорит, что Фабер самый отчаянный и одновременно и самый в момент опасности находчивый из всех, с кем Педро Чека имел в своей жизни дело. В заключение Прадос постарался намеками дать понять, чем, по его догадкам, занимается Фабер, но напустил такого словесного тумана, что и сам в нем заблудился и меня совершенно сбил с панталыку.

Решительно мне в этот день сопутствовала прямо-таки исключительная удача. Именно тогда, когда Прадос окончательно запутался в хитроумных недоговоренностях, вернулись Петров и Белов. В результате, вместо того чтоб покоиться в кровати, я был принужден — подобно участвующему в родео ковбою — взлетать над багажником мотоцикла, пытавшегося сбросить меня в одну из бессчетных выбоин по дороге в Фуэнкарраль, где нам с Клоди предстояло заняться приказом о завтрашнем наступлении.

Из заготовленного Беловым проекта явствовало, между прочим, что Клебер не преминул скорректировать выношенные в нашем штабе планы, совпавшие с намерениями советника при генерале Миахе. Проявилось это не в том, понятно, что приказ приписывал инициативу Петрова командующему сектором — такая достаточно общая формулировка была лишь данью воинской вежливости, — но в том, [474] что батальоны Гарибальди и Домбровского сводились на время наступления в оперативную группу, подчиненную командиру первого из них. Вот в этом мы с Клоди усмотрели не только хорошо известное особое благорасположение Клебера к Паччарди, но и косвенное выражение недоверия к Лукачу, из рук которого изымалось таким способом непосредственное руководство боевыми действиями.

Уже перед сумерками, сдав Белову конверт с отпечатанным приказом и должным числом копий, я в предвкушении вожделенного сна взялся уже за ручку самой отдаленной двери, но тут же на крыльце послышалось шарканье вытираемых о ступеньки многих подошв. Это пришли Лукач, Ксанти и Кригер. Пришлось, сдержав вздох, выпустить ручку: могло случиться, что я понадоблюсь командиру бригады.

Пока Петров и Белов обменивались с Ксанти-Фабером рукопожатиями, мне показалось, что кто-то из них тоже назвал его «Хаджи», но подтверждения этому я не дождался, так как майор с разными именами отбыл на давно дожидавшейся его машине.

* * *

В дополнение ко всему сохраненному о нашем комбриге моей памятью именно здесь уместно присоединить и то, что в двадцать пятую годовщину его смерти поведал мне Герой Советского Союза генерал-полковник Хаджи-Умар Мамсуров, пока мы с ним прогуливались по фойе Центрального Дома литераторов, где происходил посвященный памяти Лукача вечер.

— Вот слушаю я все эти звучные речи, — по обыкновению медленно говорил Хаджи, — и почему-то мне припоминаются не какие-нибудь исторические слова или очень значительные поступки Лукача, а одна совсем, можно сказать, ничтожная мелочь. Было это накануне дня, в какой ваша бригада намеревалась предпринять наступление на Боадилья-дель-Монте, во второй, выходит, половине декабря. Заехал я тогда за Лукачем, и отправились мы с ним в командирскую разведку. Идти следовало нам через лес, к тому месту на краю его, где предполагалось сосредоточиваться для броска. По дороге, занятые каждый своими размышлениями, мы почти не разговаривали. «Взгляни, Хаджи, какая прелесть!» — вдруг восклицает Лукач. Смотрю, а он остановился перед каким-то лесным цветочком, довольно, по правде говоря, невзрачным, так, вроде подснежника. «И когда вздумал распуститься — в декабре! Ну не [475] чудо?» — продолжает восторгаться Лукач. «Оригинал он все же, — думаю. — Нашел чем перед боем заниматься». А Лукач чего-то вокруг глазами ищет, потом наклоняется и подбирает с земли увесистый камень, за ним — другой. Набрав полные руки, опускается, вижу, перед цветком на колено и давай его каменной изгородью окружать. Я терпеливо жду, пока он завершит это странное занятие. Вероятно, Лукач заметил мое недоумение, потому как, оградив цветок, отряхнул брюки, рукава и немного смущенно объясняет: «Под утро здесь до двух тысяч солдатских башмаков протопает, непременно б его раздавили, жалко же». Непонятным мне тогда поведение Лукача показалось, сентиментальным каким-то. А теперь, когда, бывает, вспомню о нем, мысль обязательно к этому случаю обращается, но сейчас он представляется мне в другом свете. Ведь вот как хотел человек воевать: чтоб лишнего цветочка его бойцы не растоптали...

И о самом Хаджи. Пусть мне не раз предстоит возвращаться к нему в дальнейшем, но в этом отступлении вполне кстати добавить, что дошедшая до меня через Прадоса хвалебная оценка, которую давал Ксанти-Фаберу «самый сдержанный из них», как охарактеризован Педро Чека в «Испанском дневнике», недавно нашла авторитетную поддержку в книге Фрица{38}. Завершив абзац об одном из своих сподвижников по обороне Крымского перешейка «человеке-легенде» А. В. Мокроусове, знакомом ему по Арагонскому фронту под псевдонимом «Савин», бывший «Фриц» прибавляет: «За долгую свою жизнь я встречал много интересных людей, но, пожалуй, еще только один человек обладал такой же страстной целеустремленностью и неутомимой изобретательностью в борьбе с врагом — это генерал X. Д. Мамсуров. В Испании наш дорогой Ксанти (так его там величали) помогал защитникам республики организовывать разведку. К сожалению, еще не настало время, чтобы в полный голос рассказать о деятельности этого человека, а когда настанет — люди будут читать, и удивляться, и радоваться, что среди нас живут такие натуры...»

* * *

С темнотой к дому лесничего стали сходиться командиры, комиссары и штабные обоих выведенных из первой линии [476] батальонов, а также командиры и комиссары рот. Явился и кубический артиллерист со своим заместителем, единственным остававшимся в бригаде немцем.

Лукач, Галло, Петров, Белов, Реглер, Мориц, Кригер и Прадос устроились за отодвинутым к стене обеденным столом. Сюда же подсел и командир батареи, начавший перешептываться по-русски с Беловым. Остальные разместились на стащенных из всех апартаментов креслах, стульях и пуфах, лицами к входной двери, рядом с которой на трех черных ногах стояла привезенная из Эль-Пардо знакомая аспидная доска. На ней переливался нежными акварельными красками план Боадилья-дель-Монте, исполненный Прадосом. Фриц, со школьной указкой в руке, держался по одну сторону доски, я — по другую. До вечера мне так и не пришлось прилечь, и перед совещанием я, чтоб приободриться, хлебнул из лягуттовской фляжки холодного кофе с анисовой.

Кроме Лукача, Фрица и меня, кажется, все без исключения закурили, и кругом горевших на столе и по углам доски свечей густо — гуще, чем в церкви во время кадения, — клубился сизый дым.

Фриц воодушевленно заговорил о перспективах имевшей быть на рассвете операции, а я, за последние дни поднаторев в этом, переводил без запинки. Но когда небольшой паузой отметив конец вводной части, Фриц приступил к подробной разработке темы, со мной произошло нечто непонятное.

Стремясь лучше сосредоточиться, я на секундочку прикрыл глаза, а открыв, обнаружил, что, продолжая держать руки по швам, быстро иду на аудиторию. В ужасе я сообразил, что заснул стоя, и, чтобы не упасть вперед, инстинктивно сделал во сне два или три шага. Сидевший на моем пути командир польского батальона Шклиняж с изумлением, близким к испугу, вскинул на меня воспаленный взор, а кто-то позади его хихикнул.

— Встряхнись, Алексей, — строго произнес Белов. — Возьми себя в руки.

— Переутомился он. Не лучше ль кем-нибудь заменить? — вполголоса спросил Лукач.

Только этого не хватало. И без того я был достаточно сконфужен. Отступив к доске, я, не желая вторично опозориться, расставил для устойчивости ноги и откинулся назад так, чтобы острый косяк двери пришелся между лопатками. Фриц испытующе посмотрел на меня, постучал указкой и [477] повторил сказанное до случившейся со мной аварии. Не могу утверждать, что это прозвучало непринужденно, но все же я выразил его мысль по-французски. Вообще, если б не сверхъестественная усталость, сам по себе перевод произносимых отчетливо и к тому обходящихся почти без придаточных предложений и вводных слов, логически вытекающих одна из другой фрицевских фраз не представлял бы труда. Я, вжав ногти в ладони и вскидывая поминутно опускающуюся голову, механически воспроизводил их на французском. Однако сонливость и при напряженном сопротивлении ей моментами одолевала меня, и пусть я больше не падал, но то, видя, как Фриц шевелит губами, внезапно переставал слышать его бодрый басок, то, наоборот, пелена тумана застилала мне зрение, и я, продолжая улавливать каждое слово, усиленно тер веки, чтобы обращенные ко мне лица снова выступили из небытия, то вдруг у меня подламывались ноги, будто кто ребром ладони неожиданно ударял под коленками. И еще одна странность: я абсолютно не схватывал общего содержания того, что переводил, оно скользило мимо моего как бы выключенного сознания.

Наконец Фриц кончил и положил палочку. Но за ним, к моему отчаянию, принялись высказываться другие. Правда, когда первым взял слово Паччарди, потому ли что все потекло в обратном порядке — слух воспринимал французские предложения, а язык должен был превращать их в русские, — то на какой-то период мне сделалось легче.

После Паччарди целую речь произнес Петров, и снова потребовалось переключаться, но он так искренне выкрикивал общеизвестные лозунги, так картинно встряхивал казачьим чубом, как крыльями, взмахивая руками, что помог мне продержаться. Зато после него посыпались вопросы с мест, и так как одни задавали их по-французски, другие — по-польски, а третьи — по-русски, то от вавилонской этой мешанины сделалось окончательно невмоготу. Лишь ценой неописуемых усилий мне кое-как удалось дотянуть до счастливого мига, когда Лукач привстал, опираясь согнутыми пальцами о стол, пожелал всем успеха на завтра и закрыл совещание.

И тогда под общий гомон, сам не заметив, как это случилось, я проехал спиной по косяку и, раньше чем опустился на корточки, почил мертвым сном, пока Лукач сам не поднял меня и под руку не отвел в нашу спальную.

Пробудился я от нестерпимой боли в ребрах. Ее причиняла [478] лежащая под боком винтовка, на которую я навалился, перевернувшись. День уже наступил. Больше того: по проникавшим ко мне шумам и запахам было понятно, что штаб уже позавтракал. Одновременно по каким-то неуловимым признакам я догадался, что с наступлением не в порядке. Вскочив и поспешно оправив одежду, я вышел в столовую.

Все были в сборе кроме Петрова, Кригера и простуженного, а потому отправленного в Фуэнкарраль отлежаться Фрица. Перед водруженным на круглый столик ящиком с полевым телефоном мирно дремал в кресле Мориц.

Пока я закусывал, Прадос поделился со мной тем, что было известно. Оказывается, в батальонах не сумели организовать продвижение через лес ночью, и, вместо того чтоб перейти в наступление на рассвете, они только недавно добрались до исходных позиций. Впрочем, и танки все равно опоздали. В результате начало атаки перенесено с семи на четырнадцать ноль- ноль.

Я взглянул на лонжиновский хронометр Прадоса. Впереди был почти целый час. Но не успел я закурить после еды, как задребезжали стекла и пол задрожал: где-то недалеко бомбили.

В ящике зазудело. Мориц встряхнулся и подал трубку Белову. По телефону, доведенному до командного пункта Паччарди, сообщали, что сию минуту девять «юнкерсов» сбросили бомбы на лес, в котором сосредоточились оперативная группа и танки. Танки невредимы, но в людях из-за скученности есть небольшие потери.

— Терпеть не могу такие дамские выражения, — высказался Лукач, когда Белов пересказал содержание телефонного разговора. — Надо цифру называть, а то: небольшие. Сколько это? Для того, кто убит, они непомерно большие.

В начале третьего Паччарди доложил, что оба батальона двинулись в атаку. И действительно, даже при закрытых дверях в доме лесничего стал различим гул канонады. Лукач заерзал на стуле.

— Это они по нашим бьют. Разве три несчастные семидесятишестимиллиметровки Баллера способны этакий тарарам поднять?

Почему-то сливающаяся воркотня вражеской артиллерии скоро начала затихать, и тогда сделались различимы редкие залпы батареи Тельмана. Затем она смолкла. Белов, как всегда, если нервничал, поочередно почесал ладони и приказал Морицу связаться с Паччарди. Обнаружилось, однако, [479] что линия повреждена. Лукач поднялся и снял с вешалки фуражку, но тут пришли Петров и Кригер.

Раскрасневшийся от ходьбы Петров взволнованно объявил, что наступление сорвано. Весь расчет на успех строился на внезапности, а ее-то и не было. Ведь только глухой мог не слышать грохотания танков, от которого, пока они приближались, весь лес ходуном ходил. Засек, конечно, противник и скопление людей возле опушки. Во всяком случае, профилактической бомбардировкой он не ограничился, а принял и другие меры, в частности, подтянул технику, в том числе и новейшую. Стоило танкам высунуться из-за деревьев, как их встретили противотанковые орудия: один был сразу подбит, а остальные благоразумно дерзнули. Хорошо еще, что и пострадавший легко отделался — башню ему заклинило — и допятился до леса. Насчет же пехоты, так ее перекрестным огнем «гочкисов» сразу же от танков отсекли, а потом еще артиллерийский барраж поставили.

— В общем, с моего одобрения, Паччарди принял единственно возможное решение: отставит


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: