Мия::-(

Зак

В соседней палате новичок.

За стеной растерянное шарканье – не знает, куда лучше встать. Слышен голос Нины, которая произносит инструкции жизнерадостным тоном стюардессы: не беспокойтесь, ваш полет пройдет нормально, аварийный выход не понадобится. Отдыхайте и наслаждайтесь обслуживанием. Голос у Нины такой, что ей веришь.

Сейчас она скажет: «Вот пульт от кровати. Эта кнопка поднимает и опускает спинку. Видите? Попробуйте сами».

Десять месяцев назад Нина то же самое рассказывала мне. Был вторник. Меня выдернули со второго урока, с математики, и торопливо проводили к машине, где уже сидела мама с сумкой вещей для ночевки. Все пять часов езды на север, в сторону Перта, мама говорила про «стандартную меру предосторожности» и «плановый осмотр». Но я уже тогда все понял. Тошнота и слабость не проходили слишком долго. Я знал, почему.

На мне еще была школьная форма, когда Нина привела меня в палату № 6 и принялась учить регулировать кровать, включать телевизор и пользоваться больничным телефоном. Она рисовала галочки в воздухе, показывая, как делать выбор в голубой карточке с меню: завтрак, утренний чай, обед, вечерний чай, ужин. Хорошо, что мама все это внимательно слушала. Сам я не мог сосредоточиться и думал только о том, что сумка с учебниками слишком тяжелая и что завтра сдавать сочинение по английскому, которое я не успел написать. Но при всей накрывшей меня рассеянности я почему-то хорошо запомнил заколку в волосах Нины, в форме божьей коровки с шестью пятнышками. Мозг порой выкидывает забавные фортели: жизнь полетела в тартарары, а твое внимание поглощает какая-то ерунда. Божья коровка была совершенно нелепой, но я зацепился за нее, как тонущий цепляется за случайный обломок посреди океана.

Теперь я слово в слово знаю инструкцию для новичков. Сейчас Нина за стенкой говорит: «Если замерзнете, одеяла вот здесь». Интересно, какая заколка на ней сегодня.

– Смотри-ка, новые соседи, – произносит мама, плохо скрывая волнение. Я знаю, что она чувствует: ей радостно, что есть с кем знакомиться и кого привечать. И одновременно ей грустно, потому что никому не пожелаешь здесь оказаться.

– Уже и не помню, кто там был последним, – продолжает мама и начинает перебирать имена. – Марио с простатой, Сара с кишечником, Прэв с мочевым пузырем, Карл с толстой кишкой, Аннабель… с чем лежала Аннабель?

Все это были люди за шестьдесят, с прочно устоявшимися циклами, однообразно скучные старички.

В двери моей палаты есть круглое окошко. Я вижу, как мимо проходит Нина. В ее волосах что-то желтое. Наверняка помпон в виде цыпленка. Не удивлюсь, если она покупает эти штуки в детской секции. В нормальном мире необычно, чтобы женщина под тридцать носила заколки с дурацкими зверушками, но здесь это кажется по-своему уместным. Нина исчезает, и за окошком воцаряется обычный вид: белая стена и кусок объявления: «Посетителям с ОРЗ и ОРВИ просьба не заходить в отделение».

Мама берет пульт, выключает звук телевизора, заправляет за ухо прядь волос и поворачивается к соседской стене. Я замечаю, что у нее прибавилось седины.

– Мам…

– Тсс! – шипит она и вслушивается.

Обычно к этому моменту кто-то из провожатых новичка высказывается насчет вида за окном, кровати и вместительности ванной. Новичок кивает. Потом включают телевизор, щелкают каналами и щелчков через шесть снова его выключают. Нервно шутят насчет одноразовых катетеров и уток, подразумевая, что уж до них-то дело точно не дойдет.

Следом наступит пауза, в течение которой взгляды будут скользить от стены к стене, изучая розетки, наклейки с надписями и гнезда для приборов, о которых эти люди даже не слышали. Посетители рассмотрят каждый сантиметр белых стен и потолка, прежде чем, наконец, кристаллизуется осознание: все это – на самом деле. Завтра начнется лечение. Кровать станет для пациента домом сначала на несколько дней, после паузы – еще на несколько, а потом визиты в больницу станут рутинными и будут длиться месяцами или годами, пока не удастся одолеть болезнь. Аварийного выхода не существует.

Потом кто-то скажет: «Ну, ладно… в целом здесь неплохо. Ой! Ты гляди, какой у тебя тут вид на город!..»

Некоторое время спустя, когда вещи будут распакованы, а кофе из больничной столовки продегустирован, новичок заберется в постель с парой журналов и окончательным пониманием, что это никакой не полет, а скорее круиз, а его палата – каюта глубоко под водой, и о суше остается лишь мечтать.

Но тот, кто прибыл в палату № 2, почему-то не соблюдает эти ритуалы. Раздается стук – видимо, швырнули сумку, – а дальше тишина. Новичок не расстегивает молнии, не гремит вешалками в шкафу, не выдвигает ящик тумбочки. Что еще удивительнее – не звучит слов утешения. Тишина.

– Зайду-ка поздороваюсь, – говорит мама.

– Ты хочешь улизнуть, потому что проигрываешь, – замечаю я, чтобы дать новичку побольше времени: вообще-то мама отстает всего на пять очков, и раунд выдался паршивый для обоих. Моим лучшим словом стало «ЛОХ», из-за которого мы какое-то время спорили, а маминым лучшим оказалось «ГЛУМ» – тоже, в общем, не фонтан.

Теперь мама выкладывает слово «ЛАПА», уделывая меня на целое очко.

– Нина почему-то не говорила, что сегодня кто-то ложится.

Не то чтобы маме кто-то обещал докладывать о каждом случае госпитализации и выписки из отделения 7G. Просто она проводит здесь слишком много времени и уже забыла, что сама – гость.

– Мам, ну куда ты сразу, человек только приехал…

– Да я только чаю занесу!

Мама – неофициальная хостес онкологического отделения. Заварщица травяных чаев. Доставщица столовских булочек, заботливо прилагающая порцию сливового джема к каждой. Самопровозглашенный психотерапевт для родственников больных.

– Давай доиграем, – прошу я.

– А если человек совсем один? Как этот, как его, помнишь?

– Может, человек как раз и хочет побыть один.

Ну правда. Это что, ненормальное желание?

– Тс-сс!

За стеной снова голоса. Слов не разобрать – все-таки между палатами гипсокартонная стена сантиметров в шесть толщиной.

– Разговаривают две женщины, – сообщает мама. Зрачки ее расширяются, и она поджимает губы, прислушиваясь к гулу гласных. – Одна постарше другой.

– Хватит шпионить, – морщусь я, но это бесполезно. Голоса между тем становятся громче, отдельные слова выстреливают, как снаряды: «Нельзя!», «Хватит!», «Нет!», «Не буду!»

– Да что там происходит? – удивляется мама, и я протягиваю ей свой пустой стакан, намекая, что можно приложить его к стене по-шпионски.

– Да ну тебя, – отмахивается мама, но потом решает уточнить: – А что, помогает?

Не то чтобы в моей семье никогда не ссорились. Несколько лет назад, бывало, мама и Бекки срывались друг на друге по любому поводу и собачились, как истые ротвейлеры. Папа и Эван тогда сваливали куда подальше, обычно на оливковую ферму, где не было слышно ругани. Я же, как правило, оставался на веранде, не решаясь оставить маму с сестрой наедине.

Когда Бекки исполнилось восемнадцать, ссоры утратили былой накал. Поспособствовало и то, что сестра переехала в бывший домик рабочих по соседству. Сейчас ей двадцать два, она ждет ребенка, и они с мамой очень близки. Обе по-прежнему упертые до чертиков, но теперь научились смеяться друг над другом.

В палате № 2 не смеются. В голосах слышна угроза. Выругавшись, кто-то выходит вон, наверняка желая хлопнуть дверью, но там доводчик, из-за которого она закрывается мягко, с флегматичным, ничуть не насыщающим звуком. Раздаются торопливые шаги по коридору. Мимо окошка в моей двери проносится невысокая женщина – голова едва попадает в поле зрения, – но я успеваю разглядеть очки в коричневой оправе и черепаховую заколку-краб, которой собраны волосы песочного цвета. Одной рукой женщина держится за шею.

Мама вытянулась, как сурикат. Бросив взгляд на дверь, затем на стену, она уставилась на меня. Проведя двадцать дней в палате № 1, она отвыкла, что существует реальность, где люди бывают вспыльчивы, как подростки в школьной столовой, налетая на кого-нибудь с подносом. Она забыла, что в мире встречаются и гнев, и эгоизм.

Я вижу, как она готовится к броску вслед за женщиной: догнать, предложить булочек, чаю и жилетку.

– Мам, не надо.

– Чего не надо?

– Завтра ее утешишь.

– Думаешь, лучше подождать?..

Я думаю, что и новенькой, и этой женщине сейчас нужно что-то понадежнее маминой жилетки. Например, алкоголь. Или диазепам. Многозначительно щелкая буквами по доске, я выкладываю слово «ОЦТАНЬ», но мама не реагирует. Ее волнует другое:

– Зачем же так ссориться? В раковом-то отделении? Можно же как-то, я не знаю…

Внезапно из-за стены, как из громкоговорителя, жахает вокал.

– Ч-чтоза…

К голосу подключается бит, да такой, что мы подскакиваем. Мама роняет буквы.

Музыка, если это можно так назвать, вторгается в мою палату на громкости, прежде неслыханной в отделении 7G. Новенькая, должно быть, привезла с собой колонки, водрузила их на полку над кроватью и врубила на полную мощность, предварительно развернув динамики к стене. Сквозь гипсокартон прорывается женский вокал. Она разве не понимает, что за стенкой кто-то есть?..

Мама ползает на четвереньках под кроватью, собирая буквы, а палата пульсирует от электро-попа. «Щипнул лукавый купидон», «теперь мне срочно нужен он». Я слышал эту песню пару лет назад.

Когда мама поднимается с пола, у нее в руках «Т» и «Ь», клубничный бальзам для губ и мятная конфетка.

– Это кто ж так надрывается? – спрашивает она.

– Откуда я знаю?

Зато я знаю, что такая попса оскорбляет мой слух.

– Прям ночной клуб тут устроили, – говорит мама.

– Можно подумать, ты ходишь по ночным клубам.

Вскинув бровь, мама разворачивает конфетку. Справедливости ради, я сам никогда не был в ночном клубе, и мы оба не вправе судить о корректности сравнения. Уровень громкости скорее сопоставим с безобидной школьной дискотекой, но мы, привыкшие к тишине и пенсионерам за стенкой, были потрясены.

– Это не Шер? Мне когда-то нравилась Шер…

Я не разбираюсь в исполнительницах без фамилий. Рианна, Бейонсе, Пинк, кто там был еще… Песня продолжает сотрясать гипсокартон.

И тут до меня доходит. У новой соседки Гага головного мозга. Это же надо – чтоб одновременно и рак, и плохой вкус!

–.. погоди, может, это Мадонна?

– Твой ход, – напоминаю я, пересекая «ЛАПУ» словом «ПЕНЬ». Из-за стенки доносится: «Охота покрутиться на твоем шесте». Вот как это можно слушать?

Мама наконец отправляет конфету в рот и вздыхает:

– Видимо, совсем еще девчонка…

Молодые пациенты расстраивают ее больше пожилых. Она задерживает на мне взгляд, по-видимому, вспомнив, что я тоже, мягко говоря, не стар, затем опускает глаза и начинает разглядывать буквы в своих руках. Сосредоточенно, словно надеясь собрать из них слово, которое, наконец, придаст происходящему смысл.

Я знаю, о чем она думает. Увы, я теперь слишком хорошо ее знаю.

– Хорошие колонки, – заключает мама.

– В каком смысле?..

– Нужно будет твои тоже привезти. Или купить новые. Вот как раз завтра буду в магазине…

– Лучше отбери у соседки.

– Ну ладно тебе. Девочка просто в стрессе.

– Я тоже! Эта музыка повышает мне лейкоциты!..

Между прочим, я только отчасти шучу.

Песня подходит к концу, но облегчения это не приносит, поскольку трек сразу же начинает играть заново. Нет, как можно? Мало того, что новенькая слушает Леди Гагу на такой громкости – она еще и циклится на одной песне!

– Твой ход, – заявляет мама и, надо же, выкладывает на доске слово «ХОД». Затем она выуживает из мешочка четыре новые буквы. Все с таким видом, будто ничего особенного не происходит, и мы совершенно не подвергаемся звуковому насилию. Я решаю проконстатировать очевидное:

– Она слушает одно и то же на повторе. Может, попросишь ее вырубить звук?

– Зак, у нее первый день в больнице.

– У всех случается первый день. Это что, повод? Наверняка это запрещено больничными правилами. Или хотя бы правилами хорошего тона.

– А мне даже нравится, – говорит мама и как бы в подтверждение своих слов принимается покачивать головой, как игрушка-болванчик.

Мой расклад состоит из букв. Т, Ф, П, Ж, Ъ, Р, С. Ни одной гласной.

Достало. Я сдаюсь. В таких условиях невозможно думать. Песня заходит на третий круг, и я натягиваю на голову подушку.

– Может, чаю? – спрашивает мама.

Я не хочу чаю – я вообще-то никогда его не хочу, – но киваю, чтобы хоть на пару минут остаться в одиночестве. А если повезет, мама умудрится где-нибудь выловить соседкину родственницу и устроит ей психотерапевтическую чайную церемонию в зале ожидания, тогда я останусь один на целый час.

Не снимая с головы подушку, я слышу, как льется вода: мама ответственно подходит к рекомендациям по частоте мытья рук в раковом отделении.

– Я быстренько.

– Иди уже! – отвечаю я. – А то оглохнешь тут.

Когда дверь закрывается, я откладываю подушку в сторону, складываю буквы от игры в коробочку и привожу кровать в горизонтальное положение. Драгоценные минуты без мамы продолжают омрачать звуки из-за стенки. Трек играет в четвертый раз.

Странное дело, если задуматься. Палата № 1 защищает меня от микробов, но совершенно беспомощна перед музыкальным трэшем из-за стенки.

Что она там вообще делает? Соседку не слышно, потому что Гага глушит даже мысли в моей голове, но, наверное, она валяется на кровати и подпевает. Палата № 2 выглядит так же, как моя. Я знаю, потому что раньше в ней лежал. Там такой же шкаф, такой же санузел, даже стены и жалюзи такого же цвета. Только планировка как бы зеркальная. То есть, мы сейчас лежим голова к голове, если не считать разделяющих нас шести сантиметров стены.

Дальше по коридору – еще шесть одноместных палат, за ними – восемь двухместных. Я успел полежать в каждой. Начиная с февраля, когда мне поставили диагноз, мне пришлось бывать здесь частым гостем, пока я проходил индукцию, консолидацию, профилактику и поддержку. После каждого цикла химиотерапии мама везла нас обратно домой, за полтысячи километров, где я отдыхал и даже ходил день-другой в школу, хотя было ясно, что экзамены я все равно пропущу. Потом мы ехали обратно в Перт, и меня определяли в первую свободную палату. Так мы и мотались туда-сюда, как маятник. Надеялись, что химия поможет, и конец наших мытарств уже близок. Но увы.

– Все, что сложно починить, нужно просто заменить! – бодро заявила доктор Анета, когда мы пришли к ней с рецидивом. С этими словами она взяла ярко-желтый маркер и отметила в журнале дни с 18 ноября по 22 декабря, а затем взяла ручку и записала: «Зак Майер – трансплантация костного мозга. Палата № 1». Тогда же она объяснила, что первые восемь-девять дней уйдут на очередной цикл химии, который подготовит меня к пересадке. День пересадки называется «День 0», с которого начинается период строгой изоляции – для прививки клеток и восстановления в безопасной среде. Пять недель не выходить из палаты! Даже в тюрьмах строгого режима больше свободы передвижения!

Доктор Анета развела руками и надела на ручку колпачок:

– Зато к Рождеству будешь дома.

До лейкемии мне было сложно усидеть на месте даже пару часов, куда там целый день. Все самое интересное было снаружи: футбольная и крикетная площадки, пляж, ферма. Даже в школе я всегда садился у окна, чтобы видеть, что пропускаю.

– В первой палате лучший вид из окна, – добавила доктор Анета, будто это могло меня утешить. Или будто у меня был выбор.

Гага замолчала, и я аж замер от неожиданности. Пару секунд не слышно ничего, кроме привычных звуков – журчание капельницы, гул холодильника. Не удивлюсь, если соседка решила сделать паузу, чтобы посчитать квадратики обшивки на потолке. Я мог бы ей подсказать: их восемьдесят четыре штуки, как и у меня. Я их пересчитал в первый день. Два раза, чтобы убедиться, что не ошибся.

Говорят, что метотрексат убивает. Но в сравнении с этой песней он – ничто, а я вынужденно слушаю ее восемнадцатый раз. Медсестры торчат на еженедельном совещании, так что помощи ждать неоткуда. Кем надо быть, чтобы слушать один и тот же трек восемнадцать раз? Пардон, уже девятнадцать. Случай явно психический. Может, в приемной ошиблись отделением? Или она там думает, что Гага способна разрушить ее раковые клетки заодно с моими нервными?

Пожилые пациенты так себя не ведут. Они уважают соседей. Билл иногда довольно громко слушает трансляции с собачьих бегов, но «довольно громко» – не то же самое, что «оглушительно». Еще у Марты противный высокий голос, и это бесит, если она начинает трещать без умолку, но это случается не так уж часто, только после лишней чашки ройбуша.

Проблема в том, что я при всем желании не могу встать, выйти из палаты и найти спасенье в какой-нибудь глухой кладовке среди швабр. Спасибо «Порядку ухода за пациентом после трансплантации костного мозга» – я прикован к этой палате, комнате четыре на пять метров. Я прикован к ней уже двадцать дней, и еще пятнадцать осталось. Как, спрашивается, пережить эти пятнадцать дней при такой соседке? Примотать подушку к голове? Надеюсь, у нее какая-нибудь лимфома Ходжкина, с циклом один день в месяц. Потому что если у нее острый миелоидный или лимфобластный лейкоз… даже думать об этом не хочу. Если она тоже легла на трансплантацию, я сваливаю.

Ну что, двадцатый круг. Я загадал: двадцатый будет последней каплей. Надо что-нибудь предпринять, пока у меня не закровоточили уши. Правда, не очень ясно, что. Перекричать Гагу мне не по силам. Как еще пробиться через шесть сантиметров гипсокартона?

Приподнявшись в кровати, я обнаруживаю, что все это время лежал, сжав кулаки. Может, это ответ?

Сначала я использую кулак вежливо, как гость, стучащий в дверь. Способна ли соседка понять намек?

Похоже, что не способна.

Стучу снова, на этот раз – настойчиво, как почтальон, по три удара в ряд. Тук-тук-тук. Пауза. Тук-тук-тук.

В ответ раздается припев, который я успел люто возненавидеть, но, что гораздо хуже, его слова въелись в мою память.

Стучу теперь слегка возмущенно, как человек, которого не пускают в собственный дом. Причем стараюсь попадать ударами в ритм, чтобы у нее там получился стереоэффект. Может, она наконец заметит, что стена сотрясается не от музыки?

Музыка затихает. Есть! Я опускаю руку и обнаруживаю, что костяшки моих пальцев покраснели, а кое-где содралась кожа. Но я улыбаюсь.

Дело не в том, что я добился своего. Дело в том, что это первый контакт с кем-либо кроме мамы и медперсонала с тех пор, как меня тут заперли. И в том, что за стенкой – не очередной несчастный старик, а кто-то моего возраста. От волнения сердце начинает биться громче. Кажется, что вся палата пульсирует, и капельница с холодильником подыгрывают в такт.

И с той стороны доносится ответ.

– Пум, – раздается над ухом. – Пум.

В отличие от голосов и Гаги, звучавших из-за стены до сих пор, этот звук не кажется мне раздраженным или агрессивным. Он скорее любопытный, немного удивленный, и он совсем рядом. Наверное, соседка тоже прижалась к стене, за которой не ожидала обнаружить жизнь.

Я опускаюсь на корточки и стучу чуть ближе к полу. Ответное «пум» получается более гулким, словно стена внутри полая. Занятно.

Тук.

Пум.

Тук.

Пум-пум?

Тишина звучит выжидающе, словно соседка задала мне вопрос.

Тук.

Тишина – это если не считать капельницы, гула холодильника и моего дыхания. На корточках сидеть неудобно, босым ногам холодно от линолеума. Но я жду ответ.

Пум?

Тук.

Очевидно, мы оба не знаем азбуку Морзе, но перестукивание кажется мне содержательным диалогом. Жаль, что я не понимаю, о чем она спрашивает.

Тук. Пауза. Тук.

Жаль, что я не понимаю, что ей отвечаю.

И все. Разговор закончен. Остаются только капельница, холодильник, дыхание.

Я продолжаю сидеть на корточках у стены, и мне стыдно. Девочка первый день в больнице, а мне, видите ли, не нравится ее музыка. Что я вообще о ней знаю?

Она больше не стучит, я тоже.

Но мне кажется, что она, как и я, сидит с той стороны на корточках. Молча. Всего в шести сантиметрах.

Зак

Понятно, что унитазы с двумя режимами смыва – это хорошо, забота об окружающей среде и все такое, но иногда проблема выбора меня выматывает. Когда уместен экономный режим, а когда полный? Бывают моменты, когда не хватает чего-то среднего. В итоге я стою и размышляю на эту тему дольше разумного.

Вот как сейчас.

Усилием воли заставляю себя принять решение, затем мою руки и в очередной раз удивляюсь своему отражению в зеркале. Голова лысая и бугристая, немного асимметричная, а брови почему-то гуще, чем раньше. Я напоминаю себе гротескный портрет из набора для игры в «Мафию».

Мама уже подняла жалюзи и перевела спинку своего кресла-кровати в сидячее положение. Ее волосы, въезрошенные после сна, в утреннем свете напоминают птичье гнездо, свитое из седых проволочек.

– Как оно там? – спрашивает она.

– Что «оно»?

– Ну, оно самое.

Сколько можно обсуждать с родительницей походы на горшок, если ты парень и тебе семнадцать лет? Лично я надеялся распрощаться с этой темой восемнадцать дней тому назад. Но спасибо хоть, что мама не использует словосочетание «каловые массы», как медсестры.

– Мам, что мы все обо мне да обо мне. А как твое «это самое»?

– Не язви. Мне важно знать.

– Не вопрос, в следующий раз сфотографирую успехи, – бурчу я, маневрируя вокруг мамы со своей капельницей. Мама в шутку замахивается на меня подушкой. – Могу еще журнал посещений завести, хочешь?

– Журнал облегчений! – восклицает мама и радуется своему каламбуру, как ребенок.

У меня лежит тетрадка, которую мне выдал Патрик, чтобы я вел дневник – как он выразился, «хронику переживаний». Он с чего-то решил, что это занятие принесет мне пользу. Можно вместо этого вести хронику перистальтики, с подробным описанием частоты и консистенции испражнений. Можно даже заморочиться инфографикой с цветовым кодированием и круговыми диаграммами.

– «Девятое декабря. Двенадцать дней после трансплантации. Частичная диарея. Режим смыва: экономный». Как тебе?

– Зак, не надо это писать в дневник.

– А про что же мне туда писать?

– Про чувства, конечно, – отвечает мама и улыбается. Она вырастила двух мальчишек и дочь; она, конечно же, знает цену таким затеям.

– Хорошо, тогда так: «Девятое декабря. Сегодня я почувствовал… облегчение».

– Вот, гораздо лучше.

Мне жалко тратить силы на описание всякого дерьма, во всех смыслах слова. Искусство самостоятельных походов в туалет я освоил еще в детстве – не сказать чтоб сразу и без перебоев, как какой-нибудь вундеркинд, но к трем годам навык закрепился. С тех пор я считал туалет своим личным делом, которое происходит за закрытыми дверями и не подлежит обсуждению с мамой. С тех пор ее участие в моем пищеварении свелось к тому, что она готовила мне еду. У нее всегда отлично получалось.

А потом случилось, что случилось. Маме пришлось не просто усиленно интересоваться, как я сходил в туалет, но и быть этому свидетелем. Я требовал, чтобы она не трогала утку, и она уважала эту просьбу, но когда сестры приходили ее менять или занимались моей гигиеной, мама обычно присутствовала в палате, хоть и делала вид, что погружена в кроссворд. А я снова превратился в младенца, неспособного дойти до туалета, если, конечно, можно назвать младенцем существо с тестостероном и лобковыми волосами. Но я был ровно настолько же беспомощен, как и младенец, а когда сестры по очереди приходили меня подмывать, у меня не хватало сил даже на чувство стыда.

Состояние, в которое мой организм вгоняли непосредственно перед пересадкой костного мозга, напоминало предсмертное. Пять дней на четырех химиопрепаратах, потом еще три дня тотального облучения. Чувствовал я себя так, будто меня сбил грузовик, который потом развернулся, завалился на бок и придавил меня сверху. Я мог только лежать, размазанный его тяжестью, и ждать. Какой уж тут контроль сфинктеров – даже дыхание давалось мне с трудом.

Но теперь я справляюсь сам. Трансплантация позади, симптомы свелись к периодической тошноте, язвочкам в полости рта и несколько проблемному стулу. Сказать по правде, походы в туалет стали моим любимым времяпрепровождением. Десять минут или около никто на тебя не смотрит, не оценивает твой вид, не задает вопросов. Можно спокойно посидеть и подумать о своем. Прогресс – это еще не победа, но как же это здорово.

Мама откладывает в сторону свой женский журнал и впивается в меня подозрительным взглядом.

– Ты что, давил прыщи?

– Ничего я не давил.

У нее навязчивая идея, что я могу разбередить гнойник и спровоцировать кровотечение такой силы, что мои чахлые тромбоциты не справятся, и придется делать экстренное переливание, которое не факт, что меня спасет. Истечь кровью от прыща – наверное, номер один в списке идиотских смертей, так что я не рискую. Однако замечу, что это само по себе чудовищно несправедливо – что на мою долю выпали одновременно и лейкемия, и прыщи. Если у меня еще и волосы отрастут обратно рыжими, будет полное свинство. Мой братец Эван, например, рыжеват, – правда, он тайком подкрашивается. Думает, что мы не замечаем.

– Чем займемся? – спрашивает мама.

– Паркуром!

– Можем поиграть в твою «Дьюти-Колу».

Вот она иногда как что-нибудь скажет!

– «Колл оф Дьюти», – смеюсь я. – И нет, сегодня не хочется.

Она так себе игрок: боится, жмется по углам, а когда ее убивают, издает плохо замаскированные ругательства типа «Блл… ланманже!» и «Ййй… японский городовой!» Короче, мама не создана для шутеров.

– Ладно, тогда чего тебе хочется?

– Дышать. Есть. Спать. И так по кругу.

– Зак, я не дам тебе скучать.

Мама, мама. Неофициальная хостес онкологического отделения, а также команда аниматоров, комитет по делам диареи и полиция счастья в одном лице. В мгновение ока переключается с одной роли на другую, жонглирует реквизитом, чтобы заполнить действием даже малейший намек на пустоту. Ловит малейшие сигналы подступающей хандры, чтобы не дать ей пройти. Заставляет держать руку на пульсе целую бригаду специалистов: от психолога Патрика до арт-терапевтов и экспертов по подросткам, психиатра с прозаком наготове и пару «больничных клоунов» из детского отделения – в качестве тяжелой артиллерии.

– Хочешь, поговорим о слове на букву «ч»?

– Черт, только не это.

Мама смеется.

– Тогда помоги мне с кроссвордом, – она снова открывает свой журнал. – Они тут утверждают, что все тридцать слов сможет разгадать только гений.

Меня тоже беспокоит слово на букву «ч». Но я переживаю за мамины чувства, а не за свои.

– Мам, езжай домой.

– Зак…

– Тебе не обязательно здесь все время торчать. Я иду на поправку.

Это правда. Дни в больнице, начиная с минус девятого до минус первого, были настоящим адом, а день 0 был кульминацией ада. Первый, второй и третий дни выпали из моей памяти, с четвертого по восьмой мне было плохо, с девятого по одиннадцатый – просто неприятно, а сейчас, спустя двенадцать дней после операции, я снова начинаю чувствовать себя человеком. Рядом со мной не нужно больше дежурить.

– Знаю, милый, – отзывается мама и переворачивает журнальную страницу – Но мне здесь нравится.

А вот это неправда, и мы оба это знаем. Мама не из тех, кто любит сидеть в четырех стенах. Сколько ее помню, она всегда разводила бурную деятельность вокруг дома: то у нее полив тыквы, то удобрение оливковой рощи, то невиданный урожай груш; в руках секатор, на голове шляпа, лицо в веснушках, глаза горят… Это кресло-кровать и эта крохотная палата – самая противоестественная для нее среда в мире. А главное, ее дома ждет отец. И я то прошу, то умоляю ее вернуться домой, но она ни в какую.

В моей палате два окна, если считать то круглое, что на двери, за которой виден коридор. Мама большую часть времени проводит у второго, с видом на козырек фасада, больничную парковку и окрестности. Это единственное место, где можно почувствовать солнце, которое она всегда так любила.

– Что именно тебе тут нравится? Давай, назови хотя бы три вещи. Кроссворды и сплетни не в счет.

– Н-ну… Было время, мне нравилось общество моего сына…

– Мам. Езжай домой.

Помню, как поначалу мы ездили на каждый цикл терапии в Перт всей семьей. Мама, папа, Эван и Бекки останавливались в мотеле, в паре кварталов от больницы, и приходили ко мне с утра с какими-то журналами и игрушками, и жутко галдели. Папа преувеличенно жестикулировал, разговаривал громче обычного и все время исторгал какие-то глупые шутки, которые Бекки неожиданно охотно подхватывала, так что они превратились в ходячий комедийный дуэт с глуповатым репертуаром, а мама как бы неодобрительно качала головой. Один только Эван не участвовал в клоунаде. Он держался в стороне, с некоторой опаской поглядывая на капельницы и персонал.

– Не люблю больницы, – признался он однажды. – Тут даже здоровый почувствует себя больным. Даже запах такой, что тошнит…

Я его понимаю. Здоровым людям здесь действительно не место. Просто Эван единственный говорил об этом открыто.

В общем, так они торчали у меня в палате до вечера, а потом вовращались в мотель, и я смотрел им вслед с седьмого этажа. Сверху они казались такими маленькими и грустными. Папа держал маму за руку. Он выглядел самым потерянным из всех. Я чувствовал себя ужасно после этих визитов, и когда зашел разговор об операции, я заставил маму пообещать, что они не будут таскаться ко мне по второму кругу. То, что правила допускают только одного посетителя за визит, сыграло мне на руку. Проблема в том, что мой единственный посетитель никак не хочет свой визит прервать.

– Дома отлично справляются без меня. Магазином занимается Бекки, все работы по саду закончены, никто особо не надрывается.

– Там, между прочим, папа…

– …и он отлично справляется без меня, – повторила она с нажимом.

– Ты же знаешь, о чем я.

– Я – твоя мать, – произносит она таким тоном, будто напоминает мне о священной присяге. Любить и защищать, беречь и бесить до трясучки, в болезни и здравии, особенно в болезни, и так до конца.

Мама возвращается к кроссворду с таким видом, словно от разгадки зависит развязка моего лечения. Приходят и уходят Нина, Патрик, Симона, Сюзанна и Линда, что-то приносят, что-то уносят, и к вечеру мы разгадываем все тридцать слов. Мама берет ручку и в календаре, под 9 декабря, победоносно выводит: «Мы – гении».

Вот поэтому я в итоге каждый раз соглашаюсь на кроссворды, игру в слова, «Дьюти-Колу» и все остальные ее затеи. Чтобы она радовалась: успех достигнут, день прожит не зря. Мы – гении.

В шесть часов мы садимся смотреть новости, и в какой-то момент я внезапно чувствую, что за мной подсматривают. Поворачиваюсь. За круглым оконцем – девушка лет шестнадцати или семнадцати. Большие глаза с темной подводкой, густая копна каштановых волос.

Она не медсестра. Она такая же, как я. Мне почему-то это очевидно. Она стоит там, впившись в меня яростным взглядом, и я не могу отвести глаз. Она прекрасна.

Но стоило моргнуть – соседка исчезла.

Странно. Она совсем не похожа на поклонницу девчачьей попсы. Правда, Гагу я за прошедшие два дня больше не слышал. Иногда за стенкой шли споры – должно быть, с матерью, – которые заканчивались, как и в первый раз, шипением доводчика на двери в палату. Но ни музыку, ни даже телевизор в палате № 2 больше не включали.

Неужели из-за меня? Из-за того, что я постучал?

На экране мелькает видеоряд какого-то новостного сюжета, но меня сейчас интересует отнюдь не внешний мир.

Зак

Статус: Срочно хочу новой музыки. Посоветуйте!

– Хочется новой музыки, – признаюсь я после четырех раундов игры в «Марио Карт» и мучительного получасового выпуска «Кулинарного поединка». Мои вкусовые рецепторы после химии впали в кому, так что мне неинтересно наблюдать, как звездные повара колдуют над артишоками. Но мама считает программу обязательной к просмотру. – Я заиграл плейлист в айподе до дыр.

– Мне сходить в музыкальный магазин?

Идеально! Отправить маму в поход за дисками и минимум час побыть одному.

– Ну… если ты ничем не занята…

Мама достает из сумочки блеск для губ, наводит красоту перед зеркалом и моет руки.

– Что купить?

– Пусть в магазине посоветуют что-нибудь для семнадцати лет… Только не девочковое!

– Так не пойдет. Нужен список.

Да здравствует Фейсбук – мне уже накидали 67 рекомендаций. Прекрасный ресурс: написал всего строчку – и сразу куча советов вперемешку с добрыми пожеланиями.

Зак, послушай Skrillex! И давай поправляйся, друг.

Я скину тебе свежих Rubens и Of Monsters and Men.

Горжусь тобой, братец, скучаю жутко, обнимаю,

Бекки.

Трек Can’t Hold Us у Маклемора и Райана Льюиса.

;-) Пусть все будет хорошо! Хельга.

Рак – настоящий магнит для фейсбучных френдов. Если судить по моей «стене», я в центре всеобщего внимания. В давние времена люди молились друг за друга, теперь же они отчаянно «лайкают» и «комментят», будто соревнуясь, кто больше. Нет, я не жалуюсь, но как выбрать что-то из такой кучи предложений?

– Возьми два любых альбома наугад, пусть будет сюрприз, – говорю я маме. – Если окажется фигня, завтра можно обменять.

И как я раньше не додумался? Если гонять маму между больницей и музыкальной лавкой до самой выписки, то я получу вожделенные часы одиночества, а мама – необходимую разминку и свежий воздух. Наконец-то в голове начинает проясняться после морока химии. Главное, чтобы мама случайно не узнала, что существует iTunes.

Она вытирает руки бумажным полотенцем, произносит:

– Я еще мороженого захвачу! – и уходит.

Елки-палки, аллилуйя!

Я откидываю простыню и спускаю ноги на линолеум.

Для новенькой за стенкой идет четвертый день. Судя по тому, что я слышал – и чего не слышал, – она по-прежнему одна. Мать навещает ее по утрам, но не задерживается. И не ночует, как моя.

Сегодня утром раздалось клацанье вешалок в шкафу. Она все-таки сдалась и четыре дня спустя распаковала вещи.

У нее уже должен быть подкожный порт под ключицей. После установки это место припухнет и онемеет. Туда, конечно, уже вставили катетер, так что она ничего не успеет почувствовать. Ее еще даже не тошнит от химии. В зависимости от того, что ей капают, тошнота может и вовсе ее миновать. Она будет тут еще три дня, потом на пять дней домой, до следующего цикла – так рассказала маме Нина. У новенькой остеосаркома.

Пол: Женский

Возраст: 17

Локация: Голень

Стадия: Локализованный

Блин, будь я на ее месте, я бы радовался: ее шансы прекрасны! Она что, не гуглила статистику? Не понимает, как ей повезло? Я бы сейчас ей сказал: не ной, скоро будешь дома. Слушай свою попсу, считай себе деньки до выписки.

Правда, сейчас в палате № 2 играет не попса, а какой-то хип-хоп. Я подтягиваю штатив поближе к стенке, в надежде разобрать текст. Прижимаюсь к ней ухом, предварительно бросив взгляд в сторону коридора за круглым окошком, а то мало ли. Но медсестры мелькают мимо без всякого ко мне интереса, равно как и некто в кепке. Какой-то парень, моложе обычных посетителей. Я успеваю заметить у него воздушный шарик и игрушечного мишку.

Судя по звукам, он заходит к моей соседке и встает у дальней стороны кровати, ближе к окну. Половину его слов не разобрать, да и говорит он меньше, чем она. Она, в свою очередь, буквально щебечет, и ее голос похож на пузырьки в лимонаде. Интересно, как он этого добился?

– Фу, придурок, сними сейчас же, – смеется она. Тут до меня доходит, что этот гость, как и следует придурку, напялил на голову картонную утку, которую я принял за кепку. Почему ее это так развеселило?

Теперь он зачитывает завтрашнее меню из синей брошюры и помогает ей расставить галочки. Рассказывает о какой-то вечеринке, которую она пропустила, и где ее искали некие Шая и Хлоя.

– Не говори им ничего.

– Я не сказал.

– Вот и хорошо. Меня скоро выпишут.

– Что это у тебя? – его голос приближается к нашей общей стенке. Я так и вижу, как он прикасается к бугорку под ее ключицей.

– Это называется порт.

– Ничего себе. А не больно?

– Нет. Ну, или да.

– А шрам будет?

Долгая пауза, и она вдруг начинает рыдать. Я слышу каждый всхлип и каждый надрывный выдох.

– Эй, ну ладно тебе. Сама говоришь – тебя скоро выпишут.

– Угу.

– Вот и не хнычь.

Вскоре он уходит, и в окошке своей двери я вижу, как он хмурит брови – совсем как Эван, мечтающий поскорее свалить куда подальше.

Журчание капельницы. Гул холодильника.

В соседней палате тихо, и это ужасно тяжелая тишина, тяжесть будто просачивается сквозь гипсо-картон. Как с ней поговорить? Я становлюсь на четвереньки и стучу, как в прошлый раз.

Стучу трижды. Хочу, чтобы она услышала: давай, включи свой жуткий музон. Включи на повтор, если хочешь. Я переживу.

Но она не отвечает.

– Зак, что ты делаешь? – рядом со мной оказывается Нина.

– Да я тут… букву искал.

– Букву? И как эта буква звучит на Морзе? – подмигивает Нина. На сегодняшней заколке в ее волосах красуется зверек вроде опоссума или квокки. Он тоже подмигивает.

Я встаю и стукаюсь головой об клапан капельницы.

– Я принесла твои таблетки, – Нина потрясает баночкой, как погремушкой, и многозначительно добавляет: – Сделать для тебя что-нибудь еще?..

У меня кружится голова. Я говорю:

– Скажите новенькой, пусть врубит Леди Гагу.

– Зачем?

– Затем, что я не знаю, как это сказать на Морзе.

Нина усмехается.

– Вот бы не подумала, что тебе нравится Гага.

– Я понимаю, просьба нестандартная, – говорю я и улыбаюсь, что почему-то всегда с ней работает. – Но в качестве исключения, а? Пожалуйста!

Заметив краем глаза дневник возле кровати, я хватаю его, вырываю пустую страницу и пишу:

Вруби Гагу. НАСТАИВАЮ!

(Правда!)

Кажется, я переборщил с заглавными и с восклицательными. Может, нарисовать смайлик, чтобы было ясно, что это не сарказм?

– Да скачал бы Гагу себе в iTunes и слушал на здоровье, – говорит Нина.

– Я не хочу сам слушать Гагу! – шепчу я и киваю на стенку – Я хочу, чтобы она слушала.

Нина задумчиво складывает записку

– Как скажешь. Только таблетки выпей, договорились?

Нина кладет записку в карман и моет руки положенные 30 секунд. Кажется, что все 60.

– А где твоя мама?

– Ушла в магазин, за дисками.

– За Гагой?

– Ну да, щас, – фыркаю я. Нина смеется.

– Ну ладно. Тебе как, нормально одному?

– О, более чем!

Мы оба улыбаемся, и она уходит.

Каждую ночь, в районе трех, мама дает богатырского храпака. Надо как-нибудь записать, а то она не верит. Говорит, что никогда в жизни не храпела, и вообще почти никогда не спит. Но я-то знаю. Когда мама на пике храпа, я на пике бодрствования.

Дело не в том, что меня будит мамин храп. Просто это специальный час: я просыпаюсь оттого, что мочевой пузырь переполнен, в третий раз за ночь бреду в туалет и больше не могу заснуть.

Три утра, гнилое время. Еще слишком темно, уже слишком ярко, уже слишком поздно, еще слишком рано. Время вопросов, которые набиваются в голову и жужжат там, как пчелиный рой.

Кто я? Шахтер? Завсегдатай «магазина на диване»? Альпийский лыжник? Музыкант? Жонглер?

3:04 – самое время задуматься, кто я такой.

Костный мозг поступил от какого-то немца – это единственное, что врачам разрешено мне говорить. То есть, четырнадцать дней во мне сидит немецкий костный мозг. Вроде, меня пока не тянет на колбаски и пиво, и я не питаю нежности к кожаным тортикам, как у баварцев и тирольцев, но как знать? Может, я уже в чем-то не очень я. Алекс и Мэтт уже в шутку прозвали меня Хельгой. Говорят, что во мне поселилась какая-нибудь фройляйн с внушительным декольте и косами. Вся наша футбольная команда считает идею уморительной.

А вообще, может такое быть?

Прислушиваюсь к себе, пытаюсь различить незнакомые сигналы.

Звучит это как ужастик категории «Б» – «Нападение костного мозга». Но если мой собственный костный мозг выскребли и заменили чужим, разве это не должно меня изменить? Разве не в костном мозге зарождаются клетки, которые потом разойдутся по кровеносной системе во все части меня? Иными словами, то, из чего я состою, принадлежало кому-то другому. По-моему, это должно изменить вообще все.

Фактически, я теперь на 99,9 процентов состою из кого-то другого. Мне говорят, что это хорошие новости, но откуда такая уверенность? В стенах палаты сложно понять. Может, я теперь стану бить по мячу с ловкостью нагруженной пивом немки. Может, я разучился водить ют или квадроцикл. И что, если мои ноги забыли, как бегать? Вдруг такие вещи хранятся не в голове и не в мышцах, а именно в костном мозге? И опять же… а если все это пустая трата времени, и лейкемия все равно вернется?

В 3:07 я включаю айпад, приглушаю яркость и пускаюсь блуждать по лабиринту блогов и форумов – втайне от маминого всепроникающего надзора. Она похрапывает в кресле и ничего не знает о моем секрете.

Через 0,23 секунды Гугл сообщает, что найдено более 742 миллионов сайтов по запросу «рак». Из них почти 8 миллионов посвящены лейкемии; 6 миллионов – острому миелоидному лейкозу Если набрать в строке поиска «рак статистика выживания», Гугл предложит 18 миллионов сайтов с цифрами, процентами и вероятностями. Они мне больше не нужны: почти всю статистику я знаю наизусть.

В свою очередь, на Ютьюбе по запросу «рак» выскакивает 4,6 миллиона видеороликов. Из них 20 тысяч выложены пациентами, которые перенесли пересадку костного мозга и, как я, валяются в изоляции. Некоторые сейчас тоже не спят. В Перте 3:10, но в Окленде – 7:10, в Вашингтоне – 15:10, а в Дублине – 8:10. Земля продолжает вращаться, и тысячи людей что-то выкладывают на свои каналы, которые я держу в списке закладок. Вышло так, что многих из них я знаю лучше, чем своих друзей, и чувства этих незнакомцев мне понятнее собственных. Иногда кажется, что я вторгаюсь в чужое пространство. Но это меня не останавливает: надев наушники, я просматриваю новые ролики. Отслеживаю ход их лечения, побочные эффекты и достижения. Веду счет их потерям.

За стеной раздается шум смыва воды в туалете.

У нас с новенькой есть хоть что-то общее.

Зак

Четырнадцать дней после трансплантации. Я страшнее смерти.

Я, конечно, знал, что лицо у меня опухло от стероидов, но не подозревал, что настолько. Может, конечно, Нина выкрала из ванной старое зеркало и заменила его на сувенир из королевства кривых зеркал. Когда я смотрю на свое отражение, то мне кажется, что моя голова распухла, как исполинский вареник.

И главное, все молчали! Никто не сказал ни слова про вопиющую деформацию моей физиономии. Доктор Анета всего два дня назад сказала, что я красавчик, и я надеялся, что это комплимент, а не ирония. Опять же, Нина всячески со мной любезничала и даже сфотографировала меня на мамин смартфон. Мама отправила фотку моей сестрице, которая, в свою очередь, повесила ее на мою стену в Фейсбуке. Это вызвало двести восторженных отзывов, в том числе в личке. Мне написали даже Клэр Хилл и сама Сиенна Чапман. Последняя написала буквально следующее: «Давай потусим, как вернешься домой», – и кто-кто, а Сиенна не бросает слов на ветер. И что теперь думать: ей правда понравился мой портрет? Или ее ослепила жажда вершить благотворительность, как в «Красавице и чудовище»?

Похоже, что единственный честный комментарий был от Эвана. «Гы, чувак, у тебя жопа вместо рожи. Тебе идет!» Чертов засранец.

Если верить зеркалу, у меня полностью пропала шея. Может, моим немецким донором оказался самый настоящий Август Глуп из «Чарли и шоколадной фабрики»? Или все съеденное мороженое как-то совокупно отложилось во второй подбородок?

По словам врачей, после трансплантации полезно, чтобы «завязался жирок», дескать, это как-то помогает побороть болезнь. Не знаю, правда это или нет. Самооценке это стопудово не помогает. Особенно когда новенькая заглядывает ко мне в палату через окно в двери. А она заглядывает.

По-моему, это нечестно, что ей можно разгуливать по отделению, демонстрируя здоровые волосы, идеальные скулы и единственный подбородок, и что ей разрешают подглядывать за одутловатыми соседями, а я валяюсь тут взаперти, поглощая мороженое и фальшивые комплименты, и чувствую себя распоследним жиртрестом.

Неудивительно, что она не ответила на мою записку. Я стал похож на Джаббу Хатта из «Звездных войн», кому захочется с таким общаться? К тому же, она видела, как я играю с мамой в «крокодила».

Меня вообще-то не должно беспокоить, что она там думает. В конце концов, отеки – штука временная.

Но вдруг она решит, что я правда такой?

– Мам!

– Что?

Я показываю на свое лицо и вопросительно поднимаю брови. Точнее, мне кажется, что я делаю именно это.

– Как думаешь, на что я больше похож: на древесный гриб, на клецку или на пельмень-переросток?

– Так, завязывай с нарциссизмом и марш в кровать. Ты так и не угадал: канделябр или веревка?

– Я не хочу ничего угадывать.

– Правильный ответ – канделябр, – произносит мама и захлопывает коробку с игрой, а потом потягивается и спрашивает: – Не пора ли чайку?

И тут мы одновременно замечаем, что на полу у двери образовался сложенный листок. Я перевожу взгляд на маму.

Она подходит, поднимает листок и принюхивается, будто инфекцию можно распознать по запаху.

– Это от Нины, что ли? Надеюсь, оно не грязное… – она разворачивает лист. Там оказывается компакт-диск.

Я бросаюсь к ней и выхватываю диск из ее рук. От резких движений у меня кружится голова, от удивления подступает паника. Страница пустая. Почему она ничего не написала?..

На обратной стороне диска оказывается надпись синим маркером: «Леди Гага. В палату № 1». Засада! Она не просто думает, что я урод с раздутой башкой. Она решила, что мне нравится девчачья попса! Спасибо, конечно, что не Джастин Бибер.

Может, она вообще решила, что я гей? Не то чтобы это плохо, но все-таки…

– Давай, вставь в ноутбук, – говорит мама, снимая крышку с ведерка мороженого. – Послушаем.

Интересно, допускают ли мои отеки и эритроциты такую роскошь, как покраснение от стыда?

Хочется лупить кулаком в стенку и сейчас же расставить все точки над «і»: «Я стопроцентный натурал, фланговый полуфорвард, и вообще вожу квадроцикл!»

Правда, это слишком длинное сообщение, и нет гарантий, что в виде стука соседка не трактует его как «Вау, спасибки, Гага тру!»

Нет, она всерьез считает, что это подарок для слуха и душевного состояния? Может, она все-таки издевается?

Мама с нескрываемой радостью наблюдает, как я беру в руки дневник, но радость тут же сменяется беспокойством, потому что я с яростью выдираю из него страницу Она тут же пытается отвлечь меня ложкой ядрено-розового мороженого.

– Держи, твое любимое!

Ничего подобного, на самом деле.

Я пишу:

Дорогая пациентка из палаты № 2. Благодарю за чудесный подарок.

Внимание: это сарказм! Текст не передает интонации, но поверь мне на слово: чистый сарказм. Перечитай это голосом Гомера Симпсона, и поймешь…

Перечитываю текст, и – нет, это не сарказм. Это детский сад. А также сумасшедший дом.

Выбрасываю страницу и выдираю другую.

Дорогая соседка

Нет. Как-то старомодно.

Девушке в палате № 2.

Получил твой диск. Спасибо. Это не в моем вкусе, но все равно спасибо. А ты слушай в свое удовольствие. Не стесняйся.

Только не на повторе, как в первый день, если можно. И не так громко. То есть, в разумных пределах, ладно? Мы соседи, а стенка не такая уж и толстая. Шесть-семь сантиметров, по моим подсчетам. Но можно договориться о графике, например, чтобы музыка играла в определенные часы.

Мама уже смотрит «Кулинарный поединок», наворачивая «Неаполитанское».

Я беру очередной чистый лист и стучу по нему ручкой. Не могу припомнить, когда в последний раз писал настоящее письмо, не говоря уже о письме незнакомому человеку. Как донести мысль, не производя впечатления фашиста или полоумного?

Страница все еще пустая. Я вздыхаю. Что я, собственно, хочу сказать?

Привет. Спасибо за диск. Не стоило. Я не это имел в виду… Но все равно. Добавлю его в свою коллекцию…

Бо́льшая часть страницы остается пустой, и пустота кажется мне давящей. Что можно сказать растерянному новичку?

У тебя там на потолке есть звездочка, которая светится в темноте. Ты заметила? Моя сестра Бэк несколько месяцев назад расклеила там целую галактику. Когда я выписывался, завотделением заставила все отодрать, но я одну оставил. Она еще там? У тебя хорошая палата. Все говорят, что моя лучше, зато из твоей видно футбольное поле.

С приветом,

Человек-Башка.

P.S. Там чуть выше был легкий сарказм, если что.

P.P.S. Большинство телепередач ухудшают эффект химии, особенно если в них фигурируют кулинария, пение, танцы или «Два с половиной человека». «Сайн-фелд» – вот лучший ситком при тошноте.

P.P.P.S. Не заказывай куриный шницель по вторникам.

Я закрываю колпачок на ручке и кнопкой вызываю Нину, которая моет руки и бросается проверять капельницу. Она подозрительно хмурится, видя, что та еще полная, и ее заколка-бабочка трепещет крыльями.

Я быстро протягиваю ей записку с пометкой «В палату № 2», убедившись, что мама не смотрит в нашу сторону

– Ах, вот оно что. Я только за этим тебе нужна?

– Ты же не откажешь главному красавцу в отделении? – говорю я, надеясь подловить ее на лжи. Но она не реагирует, и я указываю на свои пухлые щеки. – Или я теперь не фонтан?

– Нет, Зак, ты, как прежде, всех милее. Еще что-нибудь нужно?

– На что я больше похож – на гриб, на клецку или на попкорн?

– Ты про внешность или про характер? – уточняет она, не моргнув глазом.

– В обоих смыслах.

– На куколку, в которой мается бабочка.

Она права: я маюсь. Потому что сижу круглые сутки взаперти. И мне отчаянно не хватает компании. Конечно, со мной здесь мама, я разговариваю с медсестрами, ко мне заходят врачи и прочие люди на зарплате, и я не одинок. Но мне не хватает общения с такими, как я. С ровесниками. Причем не в Фейсбуке, а живьем. Восклицательные знаки и смайлики не заменяют настоящие эмоции.

Мне плохо без друзей.

– Клецка, гриб… придумаешь тоже, – произносит мама спустя несколько часов, забираясь под свою розовую простыню и выключая свет. – Ты такой чудак иногда.

Это тоже правда.

Осталось одиннадцать дней.

Говорят, в детском отделении круто. Там просторные зоны отдыха, палаты с расписными стенами, к больным детишкам ходят клоуны с гитарами, а для желающих есть даже игровые комнаты с барабанными установками и музыкальными автоматами. Туда как по расписанию наведываются звезды спорта и кино, раздавая маленьким пациентам подарки с автографами.

К сожалению, меня диагностировали уже в семнадцать, так что в этот поворот я вписаться не успел. Лежу во взрослом отделении с выбеленными стенами и крохотным телевизором. Первую ночь, помню, я смотрел документалку про нового робота «Кьюриосити», разработанного НАСА. Было трудно сосредоточиться из-за непривычных звуков, медицинских запахов и назойливого страха.

Когда у меня случился рецидив, запуск «Кьюриосити» был во всех новостях. Вечером накануне трансплантации мы с мамой смотрели запись, где ракета «Атлас-5» взмывает в атмосферу с гигантским роботом на борту. И я все думал про этого робота, даже когда мама уже выключила телевизор. Как он несется сквозь космос, запрограммированный собирать пробы и исследовать почву Марса при помощи сложных научных приборов, искать там признаки жизни. Я думал: ведь если ученые могут построить такую сложную машину и отправить ее аж за 560 миллионов километров от Земли, то наверняка смогут исправить и непослушные кровяные тельца в обычном человеке. Это же мелочь в сравнении.

Здесь легко удариться в философию, поскольку заняться толком нечем. В больнице так скучно, что становится интересно рассматривать медсестер. Например, у Вероники крупные, на удивление проворные руки, и я завороженно наблюдаю, как она меняет постель. Сам я сижу в розовом кресле, пока она совершает рутинные действия. Простыни она заправляет виртуозно. Лучше всех в больнице.

Мама ушла принимать душ в ванную для посетителей, надо воспользоваться ее отлучкой.

– Как ваше утро? – спрашиваю я Веронику.

– Ничего, а твое?

– Мое как всегда. Скажите, а вы заходили во вторую палату?..

Вероника кивает.

– И… девушка ничего не говорила?

Вероника заканчивает разглаживать простыню и отрицательно качает головой. Она привыкла к ровесникам и людям старшего возраста, которые в основном трещат про погоду или качество больничной еды. О соседях обычно никто не справляется. Пациенты-подростки здесь редкость, да еще и в соседних палатах.

– Значит, она ничего не передавала?

– А что она должна была передать?

В окне мелькает мама. Сейчас она войдет и будет мыть руки, так что у меня осталось ровно тридцать секунд.

– Я думал, может, она передаст записку. Про музыку… Или про сериал «Сайнфелд», или про куриный шницель…

Вероника показывает мне красноречиво пустые ладони.

– Эта девочка если и открывает рот, то говорит такое, что я даже повторять не буду. Как у тебя со стулом?

Я тяжело вздыхаю и закрываю глаза.

– Нормально. Ходил и по-большому, и по-маленькому, трижды ночью, раз с утра.

И никаких тебе секретов, никакой тайны частной жизни. Вероника достает ручку и бегло делает пометки в моей карточке, затем меряет мне температуру.

– Когда я на таких девиц смотрю, думаю, Господи, какое счастье, что родила пацанов, – продолжает Вероника. – Сплошные перепады настроения.

Завтрак мы не хотим, ничего не хотим, анкету заполнять не будем, шторы открывать не желаем… А ты бы слышал, как она разговаривает с матерью!

В этот момент, вытирая руки, входит мама.

– Доброе утро, Вероника. Он покакал!

– Мам, она уже в курсе. Но спасибо.

– Вот, о чем я и говорю! – произносит Вероника. – Мальчики – они вежливые. Относятся к матерям с уважением.

Я выбираюсь из кресла и тащу капельницу к кровати, где затем пытаюсь как-то втиснуться между туго натянутых простыней.

Так начался больничный день номер двадцать пять, пятнадцатый после трансплантации.

– Как насчет партии в «Колл оф Дьюти», мам?

– Только если ты готов умереть! – восклицает мама и тут же спохватывается.

Я смеюсь и качаю головой.

…В ушах у меня звенит от грохота пулеметов в игрушке. Мамин герой умирает уже в пятидесятый, наверное, раз. И тут я слышу какой-то звук из реальной жизни, не из колонок компьютера. Кто-то кричит.

Два голоса. Люди кричат друг на друга.

Я приглушаю громкость.

– Ну и кто теперь подслушивает? – говорит мама.

– Тсс!

За стенкой – голос матери соседки:

– Почему ты так со мной поступаешь?!

Это «со мной» коробит больше всего. Близкие должны говорить: «ты поправишься», «вот пройдешь курс химии, и мы поедем в Диснейленд», или «мы будем молиться, и Бог не оставит нас в беде». Нельзя превращать болезнь в мелодраму, в которой главный герой – не больной, а ты.

– Надо было слушать меня. Жить как нормальные люди…

– То есть, это я виновата? Потому что устроилась на работу?

– Тебе не нужна была эта работа! С твоим умом – и сертификат косметолога…

– Ты не понимаешь! Это серьезный диплом…

– Это бумажка, чтобы подтереться!

– Слушай, не лезь больше в мою жизнь.

– Да еще этот мальчишка…

– Иди на хрен! – кричит соседка, причем так громко, что наверняка слышит все отделение. Не знаю, откуда у нее силы так сопротивляться, но она не сдается.

Судя по голосам, в палату заходит завотделением. Она просит мать удалиться, чтобы не беспокоить пациентку, и дальше она проносится мимо окошка в моей двери. В ее волосах все та же черепаховая заколка. Она на ходу вытирает слезы.

Но вместо тишины, которая должна прийти на смену скандалу, слышно, как новенькая набрасывается на Нину.

– Оставьте меня в покое!

– Мне нужно поменять тебе капельницу, – говорит Нина. – Твоя уже пустая.

– Не надо! – кричит девушка. – Хватит! Отстаньте от меня все!

За окошком туда-сюда мелькают сестры, потом появляется Патрик. Он заходит в палату № 2 и закрывает за собой дверь. Так и вижу, как он встает посреди комнаты, сложив руки, и деликатно интересуется, как пациентка себя чувствует. Ох уж это слово на букву «ч».

Но она кричит и на Патрика тоже. Это продолжается, пока не приходит Анета и не приносит успокоительное. Наверное, диазепам. Тогда новенькая произносит:

– Черт с вами, валяйте. Колите все.

Теперь за стенкой тишина, которая сочится сквозь гипсокартон. Не так уж и прочны оказались эти шесть сантиметров.

Есть еще куча вещей, которые ей предстоит понять: что потом станет легче, что медперсонал не виноват. Я бы сказал ей сейчас: хорош сопротивляться. Не ищи аварийный выход. Пей таблетки и наслаждайся полетом.

Жаль, что нельзя ей так сказать.

Жаль, что она не знает, как ей повезло.

Возвращаюсь в постель из туалета после третьего похода за ночь. На полу лежит звездочка. Как будто сама заползла под дверь и проехалась по линолеуму на середину палаты. До сих пор немножко светится. Я подбираю ее и залезаю в кровать.

Когда я писал соседке про звездочку на потолке, я не имел в виду, что нужно мне ее вернуть. Девушка второй раз неправильно меня поняла.

Надеюсь, она не расстроилась еще и из-за меня.

За стенкой спускают воду в туалете. Три часа ночи.

Каково это – лежать в палате такого размера, и никого рядом?

Вместо того, чтобы открыть, как обычно, айпад, я смотрю на звездочку. Сейчас меня не интересуют истории о чужих победах и поражениях в борьбе за жизнь. Звездочка постепенно гаснет. Я глажу пластмассовый контур в полной темноте.

Мы лежим голова к голове.

Я думаю: хотя бы со мной ты не воюешь.

Зак

Время обеда, и я убеждаю маму, что мне жизненно необходим мятный милкшейк из кафе – верный способ ненадолго выпроводить ее из палаты. За это время я успею постучать в стенку и как-то сообщить соседке, что хочу отдать ей звездочку – я не просил мне ее вернуть.

Я стучу, но за стенкой звучит мужской голос. Девушки там нет.

Сэма я впервые увидел в апреле, в общей комнате. Он тогда лежал на облучении, наши циклы пересеклись, так что мы подолгу играли в бильярд. Кажется, он мне подыгрывал. Свежий шрам после операции красовался на его голове набухшей, вызывающей буквой «С». «Прошу запомнить, что «С» значит Сэм, а не что-нибудь,» – говорил он. «С» могла бы означать «смерть»: у Сэма была опухоль размером с мячик для гольфа. Он даже носил с собой такой мячик в кармане – для наглядности. А сначала он считал, что у него часто болит голова из-за ныряния с аквалангом.

– У меня этот, как его… рецидив, – говорит он через стенку. – Как и у тебя.

Несправедливо, что эти два слова так похожи: ремиссия, рецидив. Они должны быть на противоположных концах словаря.

Сэм говорит, что после прошлой химии у него отросли кудри.

– Но теперь эта дрянь вернулась, так что опять будут облучать.

Сэм говорит, что он электрик, и поэтому не боится, когда его шарашит всякими приборами. Потом с гордостью сообщает, что после прошлого цикла каждый день ходил на серфинг. На той неделе даже показал язык тигровой акуле.

– А что она мне может сделать? – смеется он через стенку. Мне кажется, я слышу в его голосе океан.

Нина наведывается к нему намного чаще, чем ко мне. Они, кажется, одного возраста. Краем уха я слышу их разговоры ни о чем; в ее голосе звучит оживление. Потом она заходит ко мне, а на ее губах все еще играет улыбка – совсем не та, которой она обычно улыбается мне. Щеки ее пылают под цвет божьей коровки с одной из ее заколок. Я наблюдаю, как она меняет мою капельницу, настраивает монитор, и гадаю, как она позволила себе увлечься, если знает то же, что и я: шансы Сэма снизились с двадцати пяти процентов до десяти. И то, десять – это если округлить.

Черт, я не хочу всего этого. Не хочу думать о процентах и вероятностях, но так уж здесь устроена жизнь.

В школе вероятности не вызывали вопросов.

– Если бросить игральную кость, какова вероятность, что выпадет тройка?

– 1:6.

– Если бросить две игральные кости, какова вероятность, что выпадет две тройки?

– 1:36.

Мне вообще нравилась математика. Нравилось, как она объясняет расклад. Но теперь контекст изменился.

– Если 32-летнему мужчине удалили опухоль мозга, а через 8 месяцев случился рецидив, каковы шансы на выживание?

– 1:11.

– Переведите в проценты.

– 9,09 %.

И никуда от этой математики здесь не денешься. Врачи твердят о соотношении лейкоцитов и нейтрофилов. Медсестры измеряют температуру, вес, отсчитывают миллиграммы метотрексата, преднизона, циклофосфамида. Они документируют мой прогресс в цифрах, поощряя мои пошаговые улучшения, как будто темп зависит от меня. В отличие от карточек стариков с их хрупкими кишечниками, мой график полон оптимизма и вселяет надежду. Я просто образцовый пациент.

Не то что Сэм. Чертов Гугл. Некоторые сайты оценивают его шансы как 1:10, другие – 1:14. А он стучит мне в стенку и говорит: «Чувак, вруби четвертый канал, сейчас будет комедия!» – и начинает подпевать музыке из титров. Интересно, он когда-нибудь гуглит свои шансы?

Мне хватает ума не затрагивать тему статистики выживаемости при маме, Патрике и в Фейсбуке, чтобы не провоцировать лишних переживаний. Нужно отвлечься от нее и сконцентрироваться на том, что передо мной здесь и сейчас. Нина. Она моет руки и говорит:

– Сэм хочет позаниматься с тобой, когда тебя выпишут.

– Математикой?

– Серфингом, дуралей.

– Да ну, со мной? Я ж человек-надувная башка. Впрочем, зато удержусь на плаву…

– Сэм говорит, что после Рождества возьмет тебя с собой в Тригг. У него есть доска, которая тебе идеально подойдет. Просил узнать номер твоего мобильного.

Я опасаюсь, что я – готовая приманка для акул, но тем не менее вырываю листок из дневника и пишу свой номер. Чувак ходит с огромной буквой «С» на голове, а теперь еще с пятнами в легких, но продолжает покорять океан. Как такому откажешь? И я дописываю:

Еще можешь стукнуться в Фейсбук: Зак Майер (второй в списке, а то по юзерпику меня сейчас не факт, что узнаешь!)

Мама относит записку Сэму и зависает с ним поболтать. Близких у него нет, если не считать австралийскую овчарку и соседа по квартире, так что он радуется, когда мама приносит ему чай с печеньем. В другое время и другом месте им бы вряд ли нашлось о чем поговорить: мама с фермы на юге, он серфер-электрик, разъезжающий на Форде-Фалконе. Но здесь, в больнице, законы обычной жизни действуют гораздо слабее.

Нина меряет мне температуру ушным термометром. Сегодня у нее заколка с оленем.

– В этом крыле отделения атмосфера получше, тебе не кажется? – спрашиваю я, стараясь звучать как можно более обыденно, хотя торчащий из моего уха градусник наверняка все портит.

– Даже не знаю…

– То ли света здесь больше, то


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: