Психиатрическая практика 4 страница

Чем старше я становился, тем чаще родители и знакомые спрашивали меня:чего же я, собственно, хочу? Но этого я сам не знал. Меня интересовали самыеразнообразные вещи. В естественных науках меня привлекло прежде всего то,что здесь истина была доказана и доказана опытным путем. Но одновременно сэтим меня увлекало все, я живо интересовался всем, что относилось к историирелигии. В первом случае мои интересы были сосредоточены главным образом назоологии, палеонтологии и геологии, во втором же - на греко-римской,египетской и доисторической археологии. Тогда я еще не понимал, насколькоэтот выбор соответствовал природе моей внутренней двойственности. Вестественных науках для меня важны были конкретные факты и их историческаяподоплека, в богословии - философская и духовная проблематика. В науке мненедоставало смысла, а в религии - фактов. Наука в большей степени служилануждам первого "я", занятия историей и богословием - "я" второму. Это противоборство двух "я" долгое время не позволяло мне определиться.Мой дядя - глава семьи матери, был пастором церкви святого Альбано в Базеле(в семье его прозвали "Ледяной человек"), ненавязчиво поощрял мой интерес ктеологии. Он не мог не заметить, с каким вниманием я прислушивался к беседамза столом, когда он обсуждал религиозные проблемы с кем-нибудь из своихсыновей (все они были теологами). Я сомневался, знают ли теологи, близкие квершинам университетской науки, больше, чем мой отец. Из этих бесед я невынес впечатления, что их рассуждения имеют какое-то отношение к реальномуопыту, особенно - к моему собственному. Они спорили, исключительно "школьнымобразом", о сюжетах из библейской истории, и меня несколько смущалимногочисленные упоминания о едва ли достоверных чудесах. Учась в гимназии, я каждый четверг обедал в доме дяди и был признателенему не только за обед, но и за единственную возможность слушать иногдавзрослые, умные беседы. Это было чрезвычайно полезно для меня, поскольку вмоем кругу ничего подобного слышать не приходилось. Когда я пытался серьезнопоговорить с отцом, то встречал лишь настороженность и испуг. Лишь черезнесколько лет я понял, что мой бедный отец не смел думать, потому что егомучили внутренние сомнения. Он боялся сам себя и потому так настаивал наслепой вере. Он хотел "отвоевать ее в борьбе", прилагая невероятные усилия,чтобы прийти к ней, и именно потому он не смог воспринять благодати. Мой же дядя и мои кузены обсуждали догматы отцов церкви и взглядысовременных теологов совершенно спокойно. Там, где все для них былосамоочевидным, они, похоже, чувствовали себя в полной безопасности, но имяНицше, например, вообще не упоминалось, а Якоб Буркхардт мог рассчитыватьразве что на снисходительную похвалу. Буркхардт был "либералом", "чересчурсвободомыслящим", и я понял, что он не вписывается в этот вечный и очевидныйпорядок вещей. Мой дядя, по всей видимости, даже не подозревал, как далек ябыл от теологии, и мне было очень жаль его разочаровывать. Если бы я неосмелился прийти к нему со своими проблемами, дело неминуемо обернулось быкатастрофой. Я ничего не сумел бы сказать в свою защиту. Зато мой "номер 1"вполне благоденствовал, и мои скудные на тот момент знания были насквозьпропитаны тогдашним научным материализмом. Меня лишь несколько "тормозили"исторические свидетельства и кантовская "Критика чистого разума", которую вмоем окружении никто, очевидно, не понимал. Хотя мой дядя с похвалойотзывался о Канте, кантовские принципы использовались им для дискредитациивраждебных ему взглядов, но никогда не применялись к его собственным. Обэтом я тоже ничего не говорил и потому чувствовал себя за одним столом сдядей и его семьей все более неловко. Учитывая мой комплекс вины, можно понять, что эти четверги стали дляменя "черными". В мире социальной и духовной стабильности моих родственниковмне делалось все неуютней, хотя я и нуждался в этих редких моментахинтеллектуального общения. Я чувствовал себя несчастным и стыдился этого. Явынужден был признаться себе: да, ты обманщик, ты лжешь людям, которыежелают тебе добра. Они не виноваты в том, что живут в своем надежном мире,ничего не зная о бедности, что их религия - это их профессия. Им не приходитв голову, что Бог может вырвать человека из этого "надежного" иупорядоченного мира и приговорить его к богохульству. Я не сумел быобъяснить им это. Посему я мог винить во всем только себя и должен былнаучиться выносить это. Но последнее, к сожалению, мне не слишком-тоудавалось. По мере нарастания внутреннего конфликта мое второе "я" казалось мневсе более сомнительным и неприятным, в чем я был вынужден себе признаться. Япытался подавить его, но безуспешно. В школе, среди друзей или на занятиях,я мог забыть о нем. Но едва лишь я оставался один, рядом со мной возникалиШопенгауэр и Кант, а с ними все великолепие "Божьего мира". Мои научныезнания становились частью этого мира, насыщая его все новыми красками иобразами. "Номер 1" и его заботы о выборе профессии превращались в ничтожныйэпизод последнего десятилетия XIX века, уплывали за горизонт. Но, рано илипоздно, я возвращался назад и впадал в состояние, сходное с похмельем. Я,или, вернее, мой "номер 1", жил здесь и сейчас и, в конце концов, емупридется как-то определяться. Обеспокоенный моим увлечением богословием отец несколько раз пыталсявести со мной серьезные разговоры, предостерегая меня: "Можешь становитсякем угодно, только не богословом!" К тому времени между нами существоваломолчаливое соглашение: некоторые вещи позволялось говорить и делать, необъясняя. Отец никогда не выговаривал мне за то, что я не посещал церковьтак часто, как следовало бы, и перестал ходить к причастию - так мне былолегче. Я скучал по органу и хоралам, но менее всего сожалел о потере такназываемой "церковной общины". Это словосочетание ровным счетом ничего дляменя не значило. Люди, которые ходили в церковь, ни в коей мере не былиобщиной, они были мирскими существами. Последнее вряд ли можно отнести кдобродетелям, но в этом качестве они казались мне куда симпатичнее -естественные, общительные и сердечные. Отец мог не волноваться - у меня не было ни малейшего желания податьсяв богословы. Но я по-прежнему колебался в выборе между естественными игуманитарными науками - и те и другие одинаково влекли меня. Тем не менее яначал осознавать, что мой "номер 2" не имеет почвы под ногами. Он,безусловно, способен подняться над "здесь" и "сейчас", он - один из глаз втысячеглазой вселенной, но он неподвижен, как булыжник на мостовой. "Номер1" восстал против этой пассивности, желая делать что-то, но находился вплену неразрешимых проблем. Мне оставалось лишь ждать, что из этогополучится. Если кто-нибудь спрашивал, кем я хочу быть, я по привычкеотвечал: филологом. Втайне я подразумевал под этим ассирийскую и египетскуюархеологию. На самом же деле все свободное время я отдавал естественнымнаукам и философии, особенно на каникулах, которые я проводил дома с матерьюи сестрой. Давно прошли те времена, когда я жаловался матери: "Мне скучно, яне знаю, чем заняться". Теперь я полюбил каникулы - я один и свободен.Больше того, летом моего отца вообще не было дома, он всегда проводил свойотпуск в Захсельне. Лишь однажды на каникулах я тоже отправился в путешествие. Мне былочетырнадцать лет, и, по совету врачей, меня послали лечиться в Энтлебух, внадежде, что мое здоровье укрепится, а аппетит улучшится. Здесь я впервыеоказался один среди незнакомых взрослых людей. Меня поселили в домекатолического священника, что я воспринял как чуточку опасное увлекательноеприключение. Но самого священника я видел редко и мельком, а егодомоправитель оказался совсем не страшным, хотя часто бывал грубоват. Итак,ничего ужасного не произошло. За мной приглядывал старый деревенский врач,под чьим присмотром находился своего рода санаторий для выздоравливающих.Здесь собралась весьма разношерстная публика: фермеры, мелкие чиновники,торговцы и несколько образованных людей из Базеля, среди которых былученый-химик. Мне он казался небожителем, поскольку имел докторскую степень.Мой отец тоже был доктором, но в лингвистике. Химик же был для менячеловеком из другого, неведомого мне мира, одним из тех кто, может быть,понимал секреты камней. Этот еще молодой человек учил меня играть в крокет,но не передал мне ничего из своих (предположительно обширных) знаний. Я жеиз-за своей чрезмерной пугливости, неуклюжести и невежественности не мограсспросить его как следует. Он внушал мне почтение, будучи первым живымчеловеком из когда-либо встреченных мной, посвященным в тайны природы (покрайней мере в некоторые из них). Он сидел со мной за одним столом, ел тоже, что и я, иногда мы обменивались несколькими словами. Я чувствовал себявознесенным в некие высокие сферы взрослой жизни, но окончательно"посвященным" ощутил себя лишь тогда, когда мне позволили наравне со всемипринимать участие в пикниках для отдыхающих. В один из таких вечеров мыпосетили винокуренный завод, где нам предложили отведать его продукцию,причем в буквальном соответствии с известными строками: Nun aber naht sich das Malor Denn dies Getranke ist Likor... [Сейчас, однако, произойдет конфуз, поскольку данный напиток - этоликер... (нем.) ] Я после нескольких рюмок пришел в такой экстаз, что вдруг ощутил себя всовершенно новом и неожиданном для себя состоянии. Не было больше разделенияна внешнее и внутреннее, не было больше "я" и "они", "номер 1" и "номер 2"больше не существовали. Настороженность и стеснительность исчезли, земля инебо, вселенная и все, что в ней ползает, летает, вращается, падает ивзлетает, - все слилось воедино. Я был неприлично, чудесно и восхитительнопьян. Я словно погрузился в океан блаженных грез, но из-за сильной качкивынужден был взглядом, руками и ногами цепляться за все твердые предметы,чтобы сохранить равновесие перед качающимися лицами на качающихся улицахсреди покачивающихся домов и деревьев. "Превосходно, - радовался я, -только, кажется, немного чересчур". Опыт закончился печально горькимпохмельем. Тем не менее я чувствовал, что мне открылись смысл и красота, воттолько я сам все безнадежно испортил своей глупостью. К концу моего пребывания в Этленбухе приехал отец, и мы отправились козеру Люцерн, где - о счастье! - сели на пароход. Мне никогда в жизни еще недоводилось видеть что-либо подобное. Я стоял, не сводя глаз с работающейпаровой машины, когда вдруг сообщили, что мы уже прибыли в Витцнау. Надгородом высилась большая гора, отец объяснил мне, что это Риги и что навершину ее можно подняться на специальном поезде. Мы подошли к маленькомузданию станции, возле которого стоял самый удивительный локомотив в мире, скаким-то "неправильным" паровым котлом, расположенным не вертикально, а поднеобычным углом. Даже сидения в вагонах были наклоненными. Отец вложил мне вруку билет и сказал: "Ты можешь ехать на вершину один. Я останусь здесь, длянас двоих это слишком дорого. Будь осторожен и не свались где-нибудь". От счастья я не мог произнести ни слова. Я находился у подножьявеличественной горы, самой высокой из всех виденных мною, совсем близко оттех пылающих горных вершин, о которых мечтал много лет назад. Теперь я ужепочти мужчина. Для этого путешествия я приобрел бамбуковую трость ианглийскую жокейскую кепку - как положено настоящему путешественнику, - исейчас поднимусь на эту гору. В этот момент я не мог разобраться, кто жебольше - я или гора. Выпустив густые кольца дыма, чудесный локомотив дрогнули, постукивая, повлек меня к головокружительным вершинам. Все новые и новыепропасти и дали открывались перед мною, пока наконец мы не остановилисьнаверху, где воздух был необыкновенно прозрачен, а вид сказочно прекрасен."Да, - думалось мне, - это и есть настоящий, тайный мир, в котором нет нишкол, ни учителей, ни неразрешимых вопросов, - в нем просто нет вопросов". Яходил по тропинкам осторожно, чтобы не сорваться с какого-нибудь измногочисленных обрывов. Все вокруг было преисполнено величавойторжественности, и я чувствовал, что здесь должно быть почтительным имолчаливым - в этом Божьем мире. Эта поездка была самым лучшим и ценнымподарком из всего, что когда-либо дарил мне отец. Впечатление было столь сильным, что затмило в моей памяти последующиегоды. Но и "номер 1" тоже получил свое во время этого путешествия: еговпечатления сохранились у меня на всю жизнь. Я и сейчас все еще вижу себятакого взрослого и независимого, в жестком черном кепи с тросточкой. Я сижуна террасе одного из роскошных отелей, у озера Люцерн или в прекрасных садахВитцнау, пью утренний кофе с круассанами за маленьким, застланнымбелоснежной скатертью столом под полосатым навесом, сквозь которыйпросвечивает солнце, - я обдумываю, чем бы заполнить этот длинный летнийдень. После кофе я обычно спокойно и неторопливо шел к пароходу, которыйотвозил меня к подножию тех самых гор с пылающими ледниковыми вершинами. Многие десятилетия этот образ вставал у меня перед глазами, когда яуставал от работы и пытался немного рассеяться. В реальной жизни я обещалсебе это великолепие снова и снова, но не смог сдержать обещания. После этого первого сознательного путешествия последовало второе, годили два спустя. Отец отдыхал в Захсельне, и я навестил его; он рассказал,что подружился там с католическим священником. Это показалось мнеисключительно мужественным поступком, и втайне я восхищался храбростью отца.Тогда же я побывал во Флюэ, в убежище св. брата Клауса, где находились егомощи. Меня очень интересовало, откуда католики узнали, что он был святым.Может быть, он все еще бродил где-то поблизости и сообщил об этом людям?Genius loci (дух места. - лат.) подействовал на меня так сильно, что я смогне только представить саму возможность жизни, столь беззаветно посвященнойБогу, но даже, не без внутреннего содрогания, понять ее. Однако у менявозник еще один вопрос: как жена и дети могли терпеть такого святого мужа иотца, ведь именно слабости моего отца были источником моей любви к нему?Ответа у меня не было. "Да, - рассуждал я мысленно, - кому под силу жить сосвятым? Наверное, он сам понял, что это невозможно, и потому сталотшельником. Однако келья его находилась недалеко от дома, - эта мысльпоказалась мне удачной. Очень разумно в одном доме иметь семью, а жить нанекотором расстоянии в хижине, с грудой книг и письменным столом. Я жарил быкаштаны и готовил на очаге суп, поставив его на треножник. Как святойотшельник, я мог бы больше не ходить в церковь, зато имел бы свою личнуючасовню. В задумчивости я поднялся на холм и уже собирался возвращаться, когдаслева появилась тоненькая девичья фигурка, в местном наряде. Эта быладевушка, приблизительно моего возраста, с миловидным лицом и голубымиглазами. Мы вместе спустились в долину - так, будто это было для меня самымобычным делом. Прежде я не знал никаких других девушек, кроме моих кузин, исмущался, не зная, как с ней говорить. Запинаясь, я начал объяснять, чтоприехал сюда на несколько дней отдохнуть, что учусь в гимназии в Базеле ихочу потом поступить в университет. Когда я говорил, мною овладело странноечувство "предопределенности" этой встречи. "Она появилась именно в этотмомент, - думал я про себя, - и идет со мной так естественно, как будто мыпринадлежим друг другу". Взглянув в ее сторону, я увидел на ее лице смесьиспуга и восхищения и смутился. Неужели это судьба? Или наша встреча -простая случайность? Крестьянская девушка - возможно ли это? Она католичка,но, может быть, посещает того самого духовника, с которым подружился мойотец? Она понятия не имеет, кто я, и мы, конечно, не сможем беседовать с нейо Шопенгауэре и отрицании Воли. Но ведь в ней нет ничего зловещего. Можетбыть, ее духовник не похож на того иезуита - моего "черного человека". И всеже я не мог открыть ей, что мой отец - лютеранский пастор, это могло ееиспугать или смутить. А говорить с ней о философии или дьяволе, которыйзначит гораздо больше, чем Фауст, хотя Гете и сделал из него простака, -было совершенно невозможно. Она ведь еще обитает в уже далекой от менясчастливой стране неведения, тогда как я уже познал реальность, во всей еежестокости и великолепии. По силам ли ей такое вынести! Между нами стояланепроницаемая стена. Несколько огорченный я направил беседу в менее опасное русло: идет лиона в Захсельн, согласна ли, что погода чудесная и пейзаж прекрасен и т. д. На первый взгляд эта случайная встреча не могла иметь никакогозначения, но внутренний смысл ее был таков, что я размышлял о ней многодней, и она навсегда осталась в моей памяти. В то время я был еще в томдетском состоянии, когда жизнь состоит из отдельных, разобщенныхвпечатлений. Как мог я угадать нити судьбы, связавшие брата Клауса ихорошенькую девушку? Все это время меня раздирали противоречивые мысли. Во-первых,Шопенгауэр и христианство никак не складывались в единое целое, во-вторых,мой "номер 1" желал освободиться от тягостной меланхолии "номера 2", тогдакак "второму" бывало тяжело вспоминать о "первом". Из этого противоборства ивозникла моя первая систематическая фантазия. Она развивалась постепенно, иу истоков ее, насколько я помню, стояло впечатление, глубоко менявзволновавшее. Однажды северо-западный ветер поднял на Рейне волны. Я шел в школувдоль реки и внезапно увидел приближающийся с севера корабль, нижний парусего главной мачты развевался по ветру. Это было нечто совершенно новое дляменя - парусный корабль на Рейне! Мое воображение расправило крылья. Если быне было этой бурной реки, а весь Эльзас превратился в озеро, У нас были быпарусники и большие пароходы. Базель стал бы портовым городом, и вся нашажизнь походила бы на жизнь у моря. Тогда все выглядело бы иначе - наша жизньпроходила бы в другом времени и другом мире, где нет гимназии, нет долгогопути в школу. Себя в этом мире я видел уже взрослым, самостоятельнымчеловеком. Над озером поднимался бы скалистый холм, соединенный с берегомузким перешейком, который пересекал бы широкий канал с деревянным мостом,ведущим к воротам с башнями по бокам. За воротами открывался бы маленькийсредневековый город с домами, разбросанными на склонах холма. На скалевозвышался бы хорошо укрепленный замок с высокой сторожевой башней - это мойдом. Он не блистал роскошью - этот небольшой дом с маленькими, обшитымидеревом комнатами, с библиотекой, где любой мог найти все, что стоит знать.В замке хранилась коллекция оружия, а на бастионах стояли тяжелые пушки: егоохранял гарнизон из пятидесяти тяжеловооруженных воинов. В маленьком городежили несколько сотен жителей, им управляли мэр и совет старейшин. Сам я былмировым судьей, посредником и советником и появлялся лишь время от времени,чтобы собрать суд. В порту, расположенном с материковой стороны, стояла моядвухмачтовая шхуна с несколькими пушками на борту. Nervus rerum и raison d'etre (сутью и смыслом. - лат., фр.) всеготворения был секрет главной башни, известный мне одному. Последняя мысльпоказалась мне удивительной: я представил себе тянущийся от зубчатых стен вподземелье тяжелый медный кабель из проволоки, толщиной в человеческую руку,наверху разветвленный, как крона дерева, или - еще лучше - как главныйкорень, перевернутый кверху и развернувшийся в воздухе. Он втягивал нечтонепостижимое, нечто, идущее по медному кабелю в подземелье. Там у меня былаустановлена необыкновенная аппаратура, оборудована своего рода лаборатория,где я добывал золото из таинственной субстанции, которую медные "щупальца"вытягивали из воздуха. Это была тайна, о природе которой я не имел и нехотел иметь никакого представления, да и сам процесс превращения был мнесовершенно безразличен. Смущенно и не без некоторого страха мое воображениеобходило все, что происходило в этой лаборатории. Существовал своего родавнутренний запрет: считалось, что к этому нельзя проявлять слишкомпристальное внимание и нельзя спрашивать, что же, собственно, извлекалось извоздуха. Как сказано у Гете о Матерях: "Предмет глубок, я трудностьюстеснен...". "Дух" безусловно понимался мной как нечто неизъяснимое, но в глубинедуши я не считал, что он существенно отличается от воздуха. То, что корнипоглощали и передавали по медному стволу, было некоторой эссенцией,превращающейся внизу, в подвале, в золотые слитки. Я считал это не каким-тохитроумным трюком, а тайной самой природы. К ней я относился с благоговениеми должен был скрывать ее не только от совета старейшин, но в определенномсмысле и от самого себя. Долгая и утомительная дорога в школу и из школы чудесным образомсократилась. Теперь, выходя из нее, я сразу же оказывался в замке, гдепостоянно что-то перестраивалось, где проходили заседания совета, судилизлодеев, разрешали споры, где стреляли пушки. На шхуне драили палубу,поднимали паруса. Она медленно, подгоняемая слабым бризом, выходила изгавани, огибая скалистый холм, и брала курс на северо-запад. Затем янеожиданно обнаруживал себя на крыльце своего дома - так, будто прошлотолько несколько минут. Я выходил из моих фантазий словно из кареты, котораямгновенно доставляла меня домой. Это в высшей степени приятное состояниедлилось несколько месяцев, но в конце концов надоело. Теперь моя фантазияказалась смешной и глупой: я стал строить замки и вовсе не воображаемыекрепости из камешков, используя грязь вместо извести (наподобие крепостиХенингена, в то время еще не разрушенной). Я изучил все доступные мнефортификационные планы Вобана и всю техническую терминологию. После Вобана яобратился к современным методам создания укреплений и пытался приограниченных средствах выстроить всевозможные модели. Более двух лет этозанимало весь мой досуг, за это время моя склонность к естественным наукам иконкретным вещам значительно укрепилась за счет ослабления позиций "номера2". Пока мне так мало известно о реальных вещах, нет смысла, решил я, о нихзадумываться. Одно дело - фантазии, и совсем другое - настоящие знания.Родители позволили мне выписать научный журнал, и я читал его с увлечением.Я отыскивал и собирал юрские окаменелости, различные минералы, а кроме того- насекомых, кости людей и мамонтов: первые - из общей могилы под Хенингеном(1811), вторые - на раскопках в рейнской долине. Растения меня тожеинтересовали, но с научной точки зрения. Я был убежден - не знаю, почему, -что их не следует срывать и засушивать. Для меня они, пока росли и цвели,были живыми существами, в них таился некий скрытый смысл, некая Божья мысль.За ними следовало наблюдать с трепетом и философской любознательностью.Биолог мог бы рассказать о них много интересного, но для меня этосущественного значения не имело. Что же на самом деле существенно - мне былоне вполне ясно. Как они, растения, связаны с христианской верой или сотрицанием мировой воли, для меня было непостижимо. Они, очевидно,находились в Божественном неведении, которое лучше не нарушать. Насекомые,по контрасту, были "неестественными" растениями: цветами и плодами, которыепозволили себе ползать в разные стороны на лапках-ходулях, летать накрыльях, похожих на листья, и грабить растения. За эту незаконнуюдеятельность они были приговорены к массовому уничтожению вроде карательныхэкспедиций по истреблению майских жуков и гусениц. Мое "сострадание ко всемБожьим тварям" распространялось исключительно на теплокровных животных.Только к лягушкам и жабам я питал некоторую слабость из-за их сходства слюдьми.

Студенческие годы

Растущее с каждым днем увлечение естественнонаучными занятиями незаставило меня окончательно забыть о моих философах. Временами я возвращалсяк ним. Выбор профессии был пугающе близок. Я с нетерпением ждал окончанияшколы. Конечно, я поступлю в университет и буду изучать естественные науки -мне хотелось каких-то реальных знаний. Но как только я склонялся к такомурешению, меня начинали одолевать сомнения: может, все же имеет смыслобратиться к истории и философии? - В те дни я вновь с головой ушел во всеегипетское и вавилонское и больше всего на свете хотел стать археологом. Ноу нас не было денег, и учиться где-нибудь кроме Базеля я не мог. В Базеле женекому было учить меня археологии. Так что от этого плана очень скоропришлось отказаться. Я слишком долго колебался, и отец уже началбеспокоиться. Однажды он сказал: "Мальчик интересуется всем, чем толькоможно, и не знает, чего хочет". Пришлось признать, что он прав. Близилисьвступительные экзамены, и нужно было определиться, на какой факультетпоступать. Недолго думая, я объявил: "Естественные науки", предпочитаяоставить моих школьных товарищей в сомнениях относительно моих намерений. Мое внезапное, на первый взгляд, решение имело свою предысторию. Занесколько недель до этого, как раз в то время, когда, раздираемыйпротиворечиями, я не мог сделать выбор, мне приснился сон: Я увидел себя втемном лесу, недалеко от Рейна. Подойдя к небольшому холму (это былмогильный холм), я начал копать и с изумлением обнаружил останки какого-тодоисторического животного. Это меня необычайно заинтересовало, и тогда мнестало ясно: я должен изучать природу, должен изучать мир, в котором мыживем, и все, что нас окружает. Позже приснился еще один сон. Я снова оказался в лесу, рассеченномруслами рек, и в самом темном месте, в зарослях кустарника, увидел большуюлужу, а в ней странное существо: круглое, с разноцветными щупальцами,состоящее из бесчисленных маленьких клеточек. Это был гигантский радиолярий,около трех метров в диаметре. И вот такое великолепное животное лежит в этомвсеми забытом месте в глубокой, прозрачной воде, - это меня потрясло. Проснулся я охваченный необычайным волнением: эти два сновидения,устранив последние сомнения, однозначно заставили меня обратиться кестественным наукам. В эти дни я вдруг окончательно осознал, где и как мне предстоит жить ичто на эту жизнь мне придется зарабатывать самому. А чтобы достичь своейцели, я должен стать кем-то или чем-то. Но все мои товарищи воспринимали этокак нечто естественное, само собой разумеющееся. Почему же я никак не могуопределиться окончательно? Даже невыносимо скучный Д., которого наш учительнемецкого превозносил как образец прилежания и добросовестности, даже он былуверен, что будет изучать теологию. Я понимал, что следует взять себя в рукии в последний раз все обдумать. Как зоолог, я мог бы стать только школьнымучителем или, в лучшем случае, служителем зоологического сада. Даже приотсутствии всяческих амбиций такая перспектива не вдохновляла. Но уж если быпришлось выбирать между школой и зоосадом, я выбрал бы последнее. Казалось, снова тупик, но меня вдруг осенило: я же могу изучатьмедицину. Странно, но раньше мне это не приходило в голову, хотя мой дед поотцовской линии, о котором я так много слышал, тоже был врачом. Похоже,именно поэтому я относился к профессии врача с предубеждением: "только неподражать" - таков был мой тогдашний девиз. Теперь же я втолковывал себе,что занятия медициной в любом случае начинаются с естественных дисциплин, иэто меня вполне устраивало. Кроме того, медицина сама по себе настолькообширна и разнообразна, что всегда остается возможность заниматьсякакой-нибудь естественнонаучной проблемой. Итак - наука, сказал я себе. Нооставался лишь один вопрос: как? У меня не было денег: поступить в любойдругой, кроме Базельского, университет и всерьез готовить себя к научнойкарьере я не мог. В лучшем случае, я стал бы дилетантом. К тому же, помнению большинства моих знакомых, а также людей знающих (читай - учителей),у меня был тяжелый характер, к сожалению, я не умел вызвать к себерасположение, и у меня не было ни малейшей надежды найти покровителя,который был бы в состоянии поддержать мой интерес к науке. В конце концов,хотя и не без неприятного чувства, что начинаю жизнь с компромисса, яостановился на медицине. Решение было окончательным и бесповоротным, и мнестало значительно легче. Но теперь встал щепетильный вопрос: где взять деньги на учебу? Мой отецсмог раздобыть лишь небольшую часть необходимых средств. Но он решилдобиться для меня стипендии, которую я, к своему большому стыду, потом иполучил. Менее всего меня волновало то, что о нашей нищете стало известновсем. Мне было стыдно оттого, что я не ожидал такой доброты от "сильных мирасего", будучи убежденным в их враждебности. Получалось так, будто я извлеквыгоду из репутации моего отца, который и в самом деле был простым и добрымчеловеком. Я же чувствовал себя в высшей степени от него отличным.Собственно говоря, мое представление о себе было двойственным: "номер 1"считал меня малосимпатичным и довольно посредственным молодым человеком счестолюбивыми претензиями, неподконтрольным темпераментом и сомнительнымиманерами: то наивно восторженным, то по-детски разочарованным, но в существесвоем - оторванным от жизни невеждой. "Номер 2" видел в "номере 1" тяжелую инеблагодарную моральную проблему, особь, отягощенную множеством дефектов,как то: спорадическая лень, безволие, депрессивность, глупое благоговениеперед тем, в чем не видит смысла никто, неразборчивость в дружбе,ограниченность, предубежденность, тупость (математика!), неспособностьпонимать других и определить свои отношения с миром. "Номер 2" вообще не былхарактером, он был своего рода vita peracta (прожитой жизнью. - лат.),рожденный, живущий, умерший - все едино, этакое тотальное обозрениечеловеческой природы, притом довольно безжалостное, ни к чему не способный иничего не желающий, существующий исключительно при темном посредничестве"номера 1". В тот момент, когда верх брал "номер 2", "номер 1" растворялся внем, и наоборот, "номер 1" рассматривал "номер 2" как мрачное царство своегоподсознания. "Номер 2" сам себе казался камнем, однажды заброшенным на крайсвета и бесшумно упавшим в ночную бездну. Но в нем самом царил свет, как впросторных залах королевского дворца, высокие окна которого обращены кзалитому солнцем миру. Здесь присутствуют смысл и связь, в противоположностьбессвязной случайности жизни "номера 1", который никак не соприкасается дажес тем, что его непосредственно окружает. "Номер 2" же, напротив, чувствуетсвое тайное соответствие средневековью - эпохе, дух которой, Фауст, такпреследовал Гете. Значит, он тоже знал о "номере 2", и это служило мнеутешением. Фауст - и об этом я догадывался даже с некоторым испугом - значилдля меня больше, нежели мое любимое Евангелие от Иоанна. В нем была тажизнь, которой я сочувствовал. А Христос "от Иоанна" был мне чужд, хотя и нев той мере, как чудесный Исцелитель из Синопсиса. Фауст является живымсоответствием "номера 2", я видел в нем ответ Гете на вопросы своеговремени. И это знание о Фаусте укрепило мою уверенность в собственнойпринадлежности человеческому обществу. Теперь я казался себе одинокимчудаком или злой шуткой жестокой природы, ведь моим крестным отцом ипоручителем был сам Гете. Надо заметить, однако, что мои мысли о Фаусте этим и ограничивались.Несмотря на все свое сочувствие Фаусту, я не принимал гетевскую развязку, аего легкомысленное отношение к Мефистофелю лично задевало меня, равно как игнусная заносчивость Фауста. Но тяжелее всего мне было примириться субийством Филемона и Бавкиды. Именно тогда я увидел незабываемый сон, который одновременно и испугалменя, и ободрил. В нем я оказался в незнакомом месте и медленно шел вперед вгустом тумане навстречу сильному, почти ураганному ветру. В руках я держалмаленький огонек, который в любую минуту мог погаснуть. И все зависело оттого, сохраню ли я его жизнь. Вдруг я почувствовал, что кто-то идет за мнойи, оглянувшись, увидел огромную черную фигуру. Она следовала за мной попятам. И в тот же миг, несмотря на охвативший меня ужас, я понял, что долженидти и вопреки всем опасностям пронести, спасти мой маленький огонек.Проснувшись, я сообразил, что этот "брокенский призрак" - всего лишь моясобственная тень на облаке, созданная игрой света того огонька. Еще яосознал, что этот огонек - единственный свет, которым я обладал, - был моимсознанием, моим единственным сокровищем. И хоть в сравнении с силами тьмыогонь мал и слаб, все же это - свет, мой единственный свет. Этот сон явился для меня озарением: теперь я знал, что "номер 1" былносителем света, а "номер 2" следовал за ним как тень. И моей задачей былосохранить свет, не оглядываясь на vita peracta - на то, что закрыто длясвета. Я должен идти вперед, пробиваться сквозь отбрасывающий меня назадветер, идти в неизмеримую тьму мира, где нет ничего, где мне видны лишьвнешние очертания, зримые и обманчивые, того, что невидимо и скрыто. Я, мой"номер 1", должен учиться, зарабатывать деньги, должен жить, побеждаятрудности, заблуждаться и терпеть поражения. Буря, обрушившаяся на меня, -это время, непрестанно уходящее и непрестанно настигающее меня. Это мощныйводоворот, который втягивает все сущее, избежать его, да и то лишь на миг,сможет лишь тот, кто неудержимо стремится вперед. Прошлое чудовищно реально,и оно пожирает каждого, кто не сумеет откупиться правильным ответом. Итак, в моих представлениях о мире произошел поворот на 90 градусов: яузнал, что мой путь проходит вовне, а, вырываясь наружу, он попадает вограниченность и потемки трехмерности. Наверное, таким же образом Адамкогда-то покинул рай, который стал для него фантомом, а свет открылся там,где в поте лица своего он будет распахивать каменистое поле. В то время я спрашивал себя: откуда берутся такие сны? Раньше мнеказалось, что их посылает Бог - somnia a Deo missa. Но теперь, когда яприобщился ко всякого рода научным построениям, у меня появились сомнения.Если предположить, что, например, мое понимание развивалось и формировалосьмедленно, а во сне неожиданно наступил прорыв? Похоже, это было именно так.Вопрос лишь в том, почему это произошло и почему проникло в сознание? Ведь яже ничего не предпринимал сознательно, дабы навязать такой порядок вещей,напротив, мои симпатии были всецело на другой стороне. Выходит, в самом делесуществует нечто - за кулисами - некий разум, т.е., нечто более разумное,чем я сам. Я и помыслить не мог, что в свете сознания внутренний мир будетвыглядеть как гигантская тень. И еще я понял многое, чего не понимал раньше,- почему на лицах людей при упоминании мной о явлениях внутреннего мирапоявляется холодная тень замешательства и отчужденности. Итак, следует забыть о "номере 2", но ни в коем случае не отказыватьсяот него и не считать, что он не существует. Это исказило бы мое "я" и, болеетого, лишило бы меня возможности объяснить происхождение сновидений. "Номер2", несомненно, был каким-то образом связан с возникновением сновидений, ябыл готов даже принять его за тот самый Высший разум, который внушал их. Ноя чувствовал, что все более становлюсь "номером 1", т.е. лишь частью -подвижной частью - более широкого, всеобъемлющего "номера 2", который наделе был призраком, названным мной "духом тьмы". Конечно, я тогда ничего подобного не думал, хотя все-таки смутноосознавал это (оглядываясь назад, я ныне в этом уверен), несмотря на то, чточувства подсказывали обратное. Таким образом я "порвал" со вторым "я", отделив его от себя ипредоставив ему вести совершенно автономное существование. Я не связывал егос какой-то определенной личностью, как это делают, когда речь заходит опривидениях, хотя при моем деревенском происхождении это было быестественно. Как бы там ни было, но в деревне люди верят в подобные вещи. Единственная выделяющаяся черта моего "духа" - его связь с прошлым, егопротяженность во времени или, вернее, его временная безграничность. Я неотдавал себе в этом отчета, точно также, как не имел никакого представленияо его местонахождении в пространстве. Он играл роль крайне не четкую, всегданаходясь как бы на задворках моего существования. Человек и в психическом, и в духовном отношении приходит в этот мир сопределенной ориентацией, заложенной в нем изначально, в соответствии спривычной для него средой и окружением, - как правило, это некийродительский мир, своего рода "дух семьи". Тем не менее такой "дух семьи" побольшей части несет на себе неосознанную печать "духа времени". Если "духсемьи" являет собой consensus omnium (общее согласие. - лат.), это означаетстабильность и спокойствие, но чаще всего мы наблюдаем обратные случаи, чтопорождает ощущение нестабильности и неуверенности. Дети в основном реагируют не на то, что взрослые говорят, но на нечтонеуловимое в окружающей их духовной атмосфере. Ребенок бессознательноподстраивается под нее, и у него возникают обусловленные этой атмосферойчерты характера. Особого рода религиозные переживания, которые появлялись уменя уже в раннем детстве, были естественной реакцией на общий духродительского дома. Религиозные сомнения, которые позднее овладели моимотцом, не могли возникнуть вдруг и внезапно. Такого рода революционныеизменения во внутреннем мире человека, как и в мире вообще, в течениедолгого времени бросают тень на все вокруг, и тень эта увеличивается по меретого, как наше сознание противится этому. И чем больше усилий тратил отец наборьбу со своими сомнениями и внутренней тревогой, тем сильнее этоотражалось на мне. Я никогда не думал, что здесь сказалось влияние матери, она быласлишком прочно соединена с некими иными основами бытия, что вряд лиосновывалось на твердости ее христианской веры. Для меня это было как-тосвязано с животными, деревьями, горами, лугами и водяными потоками - со всемтем, что самым странным образом контрастировало с внешней традиционнойрелигиозностью матери. Эта скрытая сторона ее натуры настолько отвечала моимсобственным настроениям, что я чувствовал себя с ней удивительно легко иуверенно. Она давала мне ощущение твердой почвы под ногами. Хотя я ипредположить не мог, насколько "языческой" была эта почва. Но именно онаподдерживала меня в начавшем тогда уже оформляться конфликте между отцовскойтрадицией и влиянием сил прямо противоположных, бессознательно волновавшихменя. Оглядываясь назад, я вижу, сколь мощно мой детский опыт повлиял набудущие события, он помог мне приспособиться к новым обстоятельствам,связанным с религиозным кризисом отца, с утратой многих иллюзий. Этот опытпомог мне принять мир таким, каков он есть и каким я его знаю сейчас, но незнал вчера. Хотя каждый из нас живет своей собственной жизнью, но все мы впервую очередь являемся представителями, жертвами и противниками тогоколлективного бессознательного, чьи истоки теряются в глубине веков. Можновсю жизнь думать, что следуешь собственным желаниям, так никогда и неосознав, что в большинстве своем люди лишь статисты в этом мире, на этойсцене. Существуют вещи, которые, хотим мы того или нет, знаем о них или незнаем, мощно воздействуют на нашу жизнь, - и тем сильнее, чем меньше мы этоосознаем. Так по крайней мере часть нашего существа живет в некоем безграничномвремени - именно та часть, которую я сам, для себя, обозначил как "номер 2".Речь не идет о моем личном случае, это присуще всем, что подтверждаетсясуществованием религии, которая обращена именно к этому внутреннему человекуи уже две тысячи лет всерьез пытается вывести его на поверхность нашегосознания, провозгласив своим девизом: Noli foras ire, in interiore hominehabitat veritas! (He стремись вовне, истина внутри нас! - лат.) С 1892 по 1894 году меня произошло несколько тяжелых объяснений сотцом. Он в свое время изучал восточные языки в Геттингене и посвятил своюдиссертацию арабской версии Песни Песней. Это "доблестное" время закончилосьвместе с выпускными экзаменами, с тех пор он забросил филологию. Сделавшисьдеревенским священником, отец с воодушевлением погружался в студенческиевоспоминания и, раскуривая длинную студенческую трубку, с грустью думал отом, что его брак складывался совсем не так. как он себе его представлял доженитьбы. Он делал много добра людям - слишком много - и, как следствие,сделался раздражительным и желчным. Оба моих родителя прилагали большиеусилия, чтобы жить благочестивой жизнью, а в результате между ними все чащевозникали тягостные сцены. Все это не способствовало укреплению веры. Состояние, в котором находился отец, вызывало у меня тревогу. Матьизбегала всего, что могло его разволновать, уклоняясь от споров. Но понимая,что она права и что нужно стараться вести себя именно так, я часто не могсдержаться. Обычно я никак не реагировал на раздражительные выходки отца,но, когда у него улучшалось настроение, я пытался завязать беседу, надеясьпонять, что с ним происходит и что он сам обо всем этом думает. Его явночто-то мучило, и я подозревал, что это имеет отношение к его вере. Покаким-то намекам, я заключил, что его одолевают сомнения. На мой взгляд, этобыло неизбежно - ведь отец не пережил опыта, подобного моему. Моибезуспешные попытки поговорить с ним утверждали меня в этой мысли. На моивопросы отец или давал одни и те же догматические ответы, или равнодушнопожимал плечами, что вконец выводило меня из себя. Трудно было понять,почему он не желает воспользоваться ситуацией и начать бороться. Моивопросы, несомненно, огорчали его, но я все же надеялся на конструктивныйразговор. Вообразить, что его знание о Боге нуждается в каких-тодоказательствах, я не мог. В эпистемологии я ориентировался неплохо,понимая, что знания подобного рода не могут быть доказаны, но мне было вравной степени ясно, что в доказательстве существования Бога не большенужды, чем в доказательстве красоты солнечного заката или загадочнойспособности ночи будить наше воображение. Я пытался, наверное неловко,поделиться с отцом этими очевидными истинами, надеясь помочь ему примиритьсяс судьбой. Но отцу нужно было другое - с кем-то ссориться, и он ссорился сосвоей семьей и с самим собой. Почему он не переносил свои обиды на Бога,этого таинственного auctor rerum creatorum (творца всего. - лат.),Единственного, Кто действительно отвечал за все страдания мира? Отец,конечно же, получил бы ответ - одно из тех магических, безгранично глубокихи способных изменить судьбу сновидений, подобных тем, какие Бог посылал мне(хоть я и не просил Его). Я не знаю - почему, но это так. Бог даже позволилмне взглянуть на то, что было частью Его мира. И это последнее было тайной,которую я не смел или не мог открыть отцу. Может быть, я смог бы этосделать, будь он способен открыть для себя непосредственное знание о Боге.Но в наших беседах я никогда не заговаривал об этом, делая акцент наинтеллектуальном, как бы нарочно избегая всего психологического,эмоционального. Я боялся задеть его чувства. Но даже такого рода приближениек опасной теме всякий раз действовало на отца как красная тряпка на быка,вызывая раздражение, совершенно для меня непонятное. Непостижимо, как можетсовершенно рассудочный аргумент вызывать столь эмоциональное сопротивление. В конце концов мы вынуждены были прекратить эти бесплодные споры,разойдясь недовольные друг другом и сами собою. Теология сделала нас чужими. Снова роковое поражение, думал я, с тойлишь разницей, что теперь не чувствовал себя одиноким. Мне не давала покоясмутная догадка, что отец тоже повержен своей судьбой. Он был одинок. У негоне было друга, с которым он мог бы поговорить: я, по крайней мере, не зналникого в нашем кругу, к кому отец мог бы обратиться за советом. Однажды мнедовелось услышать как отец молится: он отчаянно боролся за свою веру. Я былпотрясен и возмущен одновременно, когда увидел, как безнадежно он обречен насвое богословие и на свою церковь. А они вероломно покинули его, лишиливозможности познать Бога. В моем детском опыте Бог Сам разрушил в моем снебогословие и основанную на нем церковь. Но с другой стороны, Он Сам же идопустил все это, равно как и многое другое. Это я начал понимать толькотеперь. Ведь смешно думать, что это в людской власти. Что такое люди? Ониродились глупыми и слепыми как щенята, как все Божьи твари; одарены скуднымсветом, не могущим разогнать тьму, в которой они блуждают. Я был убежден,что никто из известных мне богословов не видел своими глазами тот "свет, чтово тьме светит", иначе ни один из них не смог бы учить других своемубогословию. Мне нечего было делать с богословием, оно ничего не говориломоему опыту и знанию Бога. Не надеясь на знание, оно требовало слепой веры.Это стоило моему отцу колоссального напряжения всех его сил и закончилосьпровалом. Но столь же беззащитен он был и перед психиатрией. В смехотворномматериализме психиатров, также как и в богословии, было нечто, во что должнобыло верить. По моему глубокому убеждению, и первому, и второму недостаетгносеологической критики и опытных данных. Отец, видимо, был буквально потрясен тем, что при исследовании мозгапсихиатры будто бы обнаружили в той части мозга, где должен был быть дух, -одну лишь "материю" и ничего "духновенного". Это укрепило его опасения, что,начав изучать медицину, я стану материалистом. Я же во всем этом видел доказательство того, что ничего не следуетпринимать на веру, ведь я уже знал: материалисты, как и богословы, попростуверят в свои собственные определения. Тогда стало понятно, что отец попал изогня да в полымя. Столь высоко превозносимая вера сыграла с ним роковуюшутку, и не только с ним одним, но и с большинством серьезных и образованныхлюдей, которых я знал. Первородный грех веры заключается, на мой взгляд, втом, что она предвосхищает опыт. Откуда, например, богослову известно, чтоБог преднамеренно одни вещи устраивает, а другие - "допускает", или жеоткуда известно психиатру, что материя обладает свойствами человеческогодуха? Я знал, что опасность впасть с материализм мне не грозит, но отец,очевидно, был убежден в обратном. Похоже, что кто-то рассказал ему огипнозе, поскольку он тогда читал книгу Бернгайма о гипнозе, переведенную 3.Фрейдом. До сих пор я ничего подобного за ним не замечал, обычно он читаллишь романы и путевые заметки, считая все "умные" книги предосудительными.Но обращение к науке не сделало отца счастливее, его депрессия усилилась, априступы ипохондрии стали повторяться все чаще. В последние годы онжаловался на боли в области кишечника, хотя врач не находил ничегосерьезного. Теперь же он стал говорить, будто чувствует "камень в животе".Долгое время мы не придавали этому значения, но наконец заволновался и врач.Это было в конце лета 1895 года. Весной я начал учиться в Базельском университете. Единственный период вмоей жизни, когда я откровенно скучал (школьные годы), закончился, и передомной распахнулись золотые ворота в universitas litterarum (университетскуюученость. - лат.), в академическую свободу. Наконец-то я услышу правду оприроде, узнаю все о человеке, о его анатомии и физиологии, о некихисключительных биологических состояниях, то есть о болезнях. Наконец, ясмогу вступить в "Zofingia" - студенческое братство, к которому в свое времяпринадлежал мой отец. Когда я был еще "желторотым" юнцом, он даже брал меняна организованную братством экскурсию в одну знаменитую своими виноделамимаркграфскую деревню. Там же на пирушке отец произнес веселую речь, вкоторой, к моему восхищению, обнаружился беззаботный дух его студенческогопрошлого. Тогда стало понятно, что с окончанием университета его жизнь какбы остановилась и застыла, и мне припомнилась студенческая песня: Опустив глаза, они бредут назад, В страну филистеров, Увы, все меняется! Ее слова оставили во мне тяжелый осадок. Ведь когда-то отец тоже былюным студентом, ему тоже открывался целый мир - неисчислимые сокровищазнаний. Что же случилось? Что надломило его, и почему все ему опротивело? Яне находил ответа. Речь, произнесенная отцом в тот летний вечер, былапоследним его воспоминанием о времени, когда он был тем, кем хотел. Вскореего состояние ухудшилось. Поздней осенью 1895 года он уже был прикован кпостели, а в начале 1896 года - умер. После лекций я пришел домой и спросил, как он. "Ах, как всегда. Оченьплох", - ответила мать. Отец что-то прошептал ей, и она, намекая взглядом наего лихорадочное состояние, сказала: "Он хочет знать, сдал ли тыгосударственный экзамен?" Я понял, что должен солгать: "Да, все хорошо".Отец вздохнул с облегчением и закрыл глаза. Немного погодя, я подошел к немуснова. Он был один, мать чем-то занималась в соседней комнате. Его тяжелое ихриплое дыхание не оставляло надежды - началась агония. Я стоял у егопостели, оцепенев, мне еще никогда не приходилось видеть, как умирают люди.Вдруг он перестал дышать. Я все ждал и ждал следующего вдоха, но его небыло. Тут я вспомнил о матери и вышел в соседнюю комнату, она вязала там уокна. "Он умер", - сказал я. Мать подошла вместе со мной к постели, отец былмертв. "Как быстро все-таки это случилось", - произнесла она как будто судивлением. За этим последовали мрачные и тягостные дни, и в моей памяти мало чтоот них осталось. Однажды мать сказала своим "вторым" голосом, обращаясь толи ко мне, то ли в пространство: "Для тебя он умер как раз вовремя", - что,как мне казалось, означало: "Вы не понимали друг друга, и он мог бы статьтебе помехой". Это, должно быть, соответствовало ее "номеру 2". Но это "для тебя" было ужасно, вдруг я ощутил, что некая часть моейжизни безвозвратно уходит в прошлое. С другой стороны, я сразу повзрослел, ястал мужчиной, стал свободным. После смерти отца я переселился в егокомнату, а в семье занял его место. Теперь моей обязанностью было каждуюнеделю давать матери деньги на хозяйство, сама она не умела экономить, да ивообще не умела их считать. Спустя шесть недель, отец мне приснился. Он появился передо мнойвнезапно и сказал, что приехал с каникул, что хорошо отдохнул и теперьвозвращается домой. Я ожидал от него упреков, зачем занял его комнату, но обэтом речь не зашла. И мне стало стыдно, что я считал его мертвым. Черезнесколько дней сновидение повторилось: мой отец выздоровел и вернулся домой.И опять я винил себя за то, что думал о нем, как о мертвом. Я спрашивал себяснова и снова: "Что означает это его постоянное возвращение? Почему во снеон кажется таким реальным?" Мое ощущение было настолько сильным, что явпервые в жизни задумался о жизни после смерти. Со смертью отца возникло множество проблем, связанных с продолжениеммоей учебы. Некоторые родственники матери считали, что мне следует подыскатьсебе место продавца в одном из торговых домов и как можно быстрее начатьзарабатывать. Матери обещал помочь ее младший брат, так как денег на жизньне хватало, а дядя с отцовской стороны предложил помощь мне. Под конец учебымой долг ему составлял 3000 франков. Остальные деньги я заработал сам,устроившись младшим ассистентом, кроме того я занимался распродажейнебольшой коллекции антиквариата, которую унаследовал от одной из теток. Я не жалею о тех днях бедности - они научили меня ценить простые вещи.Помнится, как однажды я получил роскошный подарок - коробку сигар. Их мнехватило на целый год: я позволял себе только одну по воскресеньям. Оглядываясь назад, могу сказать лишь одно: студенческие годы былипрекрасным временем. Все было одухотворено, и все было живо. У меняпоявились друзья. Я иногда выступал с докладами по психологии и богословиюна собраниях "Zofingia". Помню наши горячие споры, и не только о медицине.Мы говорили о Шопенгауэре и Канте, разбирались в стилистике Цицерона, мызанимались, наконец, философией и теологией. Короче говоря, мы пользовалисьвсем, что могли дать нам классическое образование и культурная традиция. Самым близким моим другом сделался Альберт Оэри. Наша дружбапрекратилась лишь с его смертью, в 1950 году. Наши отношения были надвадцать лет старше нас самих, они начались задолго до нашего знакомства, вконце 60-х годов прошлого столетия, когда познакомились и подружились нашиотцы. Но их судьба разлучила довольно рано, тогда как мы с Оэри держалисьвместе всю жизнь. Я познакомился с Оэри в "Zofingia". Веселый и дружелюбный, он имелрепутацию великолепного рассказчика. На меня произвело огромное впечатлението, что он приходился внучатым племянником Якобу Буркхардту, которого мы,юные базельские студенты, считали великим человеком; нам казалосьневероятным, что этот почти легендарный человек жил и работал где-то рядом.Оэри даже внешне чем-то напоминал его: чертами лица, походкой, манеройговорить. Во многом благодаря моему другу я узнал и Бахофена, которого, каки Буркхардта, встречал иногда на улице. Но более, нежели эта, внешняясторона нашего знакомства, меня привлекала вдумчивость Альберта, его образмыслей, его знание истории и неожиданная зрелость политических суждений,меткость его оценок и характеристик - зачастую убийственная. Он как никтоумел разглядеть тщеславие и пустоту за пышной риторикой. Третьим в нашей компании был, увы, рано умерший Андреас Вишер, долгоевремя он возглавлял госпиталь в Урфе (Малайзия). До хрипоты мы спорили обовсем на свете, прихлебывая пиво. Эти беседы, наверное, лучшее, что осталосьв моей памяти от студенческих лет. Профессия и место жительства послужили причиной тому, что в последующиедесять лет мы виделись не часто. Но мы с Оэри были безмерно обрадованы,когда уже в зрелые годы параллельные прямые вдруг пересеклись, и судьбаснова свела нас вместе. Когда нам было по тридцать пять, мы решили совершить "морское"путешествие на моей яхте; морем для нас стало Цюрихское озеро. В нашукоманду вошли три молодых врача, работавшие со мной в то время. Мы доплылидо Валенштадта и вернулись обратно, подгоняемые свежим ветром. Оэри взял ссобой "Одиссею" в переводе Фосса и читал нам о волшебнице Цирцее и ееострове. Блестела под солнцем прозрачная гладь озера, и берега были окутанысеребристой дымкой. Был нам по темным волнам провожатым надежный попутный Ветер, пловцам благовеющий друг, парусов надуватель Послан приветоречивою, светлокудрявой богиней... Неподвижным видением представали перед нами зыбкие гомеровские образы,как мысли о будущем, о великом путешествии в pelagus mundi (мирское море. - лат.), которое нам еще предстояло. Оэри, который долго медлил и колебался,вскоре после этого женился, мне же судьба подарила - как и Одиссею -путешествие в царство мертвых. [Этот гомеровский образ имел для Юнга то жезначение, что и аналогичный сюжет в "Божественной комедии" или Вальпургиеваночь в "Фаусте". Странствие в царство мертвых, погружение в Аид, было дляЮнга тем же обращением к темному миру бессознательного. Этот же образ ониспользует в главе "Встреча с бессознательным". - ред. ] Потом началась война. Мы виделись редко и говорили только о том, чтоволновало всех, что было "на переднем плане". Но в то же время непрерывалась другая наша беседа, "без слов", когда я угадывал, о чем он хотелменя спросить. Мудрый друг, он хорошо меня знал, его молчаливое понимание инеизменная верность значили для меня очень много. В последние десять лет егожизни мы вновь стали встречаться как можно чаще, поскольку оба знали, чтотени становятся все длиннее. Студенческие годы дали мне возможность безбоязненно обсуждать стольволновавшие меня религиозные вопросы. В нашем доме часто бывал одинбогослов, бывший викарий моего отца. Наряду с феноменальным аппетитом (яказался себе тенью рядом с ним) он обладал еще весьма разностороннимизнаниями. От него я узнал многие вещи, и не только из области патристики ихристианской догматики, но и некоторые новые течения протестантскойтеологии. В те дни у всех на устах была теология Ричля. Его историческиеаналогии раздражали меня, особенно пресловутое сравнение Христа с поездом.Студентов-теологов, которых я знал по "Zofingia", кажется, вполне устраивалаего теория об историческом влиянии Христова подвижничества. Мне же этопредставлялось не просто бессмыслицей, но мертвечиной, к тому же мне вообщене нравилась тенденция придавать Христу слишком большое значение и делать изнего единственного посредника между людьми и Богом. Это, на мой взгляд,противоречило собственным словам Христа о Святом Духе, "Которого пошлет Отецво имя Мое" (Ин 14, 26). В Святом Духе я видел проявление непостижимого Божества. Деяния егопредставлялись мне не только возвышенными, они обладали странными исомнительными свойствами, как и поступки Яхве, Которого я наивноидентифицировал с христианским Богом, как меня учили перед конфирмацией. (Яеще не осознавал тогда, что "дьявол", строго говоря, был рожден вместе схристианством.) "Her Jesus" безусловно был человеком, причем сомнительнымдля меня, являясь всего лишь рупором Святого Духа. Это моя в высшей степенинеортодоксальная точка зрения, на 90 градусов (если не на все 180)расходившаяся с традиционным богословием, естественно, натолкнулась наполное непонимание. Разочарование, которое я тогда испытал, постепенносделало меня странно равнодушным, укрепив мою веру в собственный опыт. Вследза Кандидом я мог теперь повторить: "Tout cela est bien dit - mais il fautcultiver notre jardin" (Все это верно, но нужно возделывать свой сад. - фр.), - подразумевая под этим собственные занятия. В первые годы, проведенные в университете, я открыл, что присущие наукеширочайшие возможности познания так или иначе ограниченны и касаются главнымобразом вещей специальных. Из прочитанных мной философских сочинений,следовало все очевиднее, что все дело в существовании души: без нееневозможно никакое глубокое проникновение в сущность явлений. Но об этомнигде не говорилось, подразумевалось, что это нечто, само собойразумеющееся. Даже если кто-то и упоминал о душе, как К. Г. Карус, то этобыли не более чем философские спекуляции, одинаково легко принимающие ту илииную форму, чего я никак не мог для себя уяснить. К концу второго семестра я сделал еще одно открытие. В библиотекеодного моего однокурсника, отец которого занимался историей искусств, янаткнулся на маленькую книжку о спиритизме, изданную в 70-х годах. Речь вней шла о спиритизме и его истоках, автор был теологом. Мои прежние сомнениябыстро рассеялись, когда я обнаружил, что эти явления очень напоминают мнеистории, которые я слышал в своем деревенском детстве. Материал был,конечно, подлинный, но возникал другой важный вопрос: были ли эти явленияправдивы с точки зрения естественных законов, - ответить на него суверенностью я не мог. Но все же мне удалось установить, что в разное времяв разных концах земли появлялись одни и те же истории. Следовательно, должнабыла существовать какая-то причина, которая не могла быть связана с общимирелигиозными предпосылками, - случай был явно не тот. Скорее всего,следовало предположить, что здесь не обошлось без определенных объективныхсвойств человеческой психики. Но вот на этом - на том, что касалосьобъективных свойств психики, - я и споткнулся, не найдя абсолютно ничего,кроме разве что всякого рода измышлений философов о душе. Наблюдения спиритов, какими бы странными и сомнительными они никазались мне поначалу, были тем не менее первым объективным свидетельством опсихических явлениях. Мне запомнились имена Крукса и Целльнера, и я прочелвсю доступную на тот момент литературу по спиритизму. Разумеется, я пыталсяобсудить это с друзьями, но к моему удивлению они реагировали отчастинасмешливо, отчасти недоверчиво, а иногда и с некоторой настороженностью.Они с поразительной уверенностью утверждали, что это принципиальноневозможно и видели трюкачество во всем, что связано с привидениями истоловерчением. Но, с другой стороны, я чувствовал очевидную напряженность вих тоне. Я тоже не был уверен в совершенной правдивости подобного родаявлений, но почему, в конце концов, привидений не должно быть? Как мыузнаем, что нечто такое "невозможно"? А главное, почему это вызывает страх?Я находил здесь для себя множество интересных возможностей, вносившихразнообразие и некую скрытую глубину в мое существование. Могли ли,например, сновидения иметь какое-то отношение к призракам? Кантонские"Сновидения духовидца" пришлись здесь очень кстати. А вскоре я открыл длясебя такого писателя, как Карл Дюпрель, который рассматривал эти явления сточки зрения философии и психологии. Я раскопал Эшенмайера, Пассавана,Юстинуса Кернера и Герреса и одолел семь томов Сведенборга. "Номер 2" моей матери полностью разделял мой энтузиазм, но всеостальные явно меня не одобряли. До сих пор я натыкался на каменную стенуобщепринятых традиций, но только теперь в полной мере ощутил всю твердостьчеловеческих предрассудков и очевидную неспособность людей признатьсуществование сверхъестественных явлений; причем я столкнулся с такого роданеприятием даже среди близких друзей. Для них это все выглядело куда хуже,чем мое увлечение теологией. Мне показалось, будто весь мир выступил противменя: все, что вызывало у меня жгучий интерес, другим казалось туманным,несущественным и, как правило, настораживало. Но чего же они боялись? Этому я не находил объяснения. В конце концов,в том, что существуют вещи, которые не укладываются в ограниченные категориипространства, времени и причинности, не было ничего невозможного ипредосудительного. Известно ведь, что животные заранее чувствуют приближениешторма или землетрясения, что бывают сновидения, предвещающие смерть другихлюдей, что часы иногда останавливаются в момент смерти, а стаканыразбиваются на мелкие кусочки. В мире моего детства подобные явлениявоспринимались как совершенно естественные. А сейчас я, похоже, оказывалсяединственным человеком, который когда-либо о них слышал. Совершенно серьезноя спрашивал себя: что же это за мир, куда я попал? Городской мир явно ничегоне знал о деревенском мире, о мире гор, лесов и рек, животных и "неотделившихся от Бога" (читай: растений и кристаллов). С таким объяснением ябыл полностью согласен. Оно прибавляло мне самоуважения, я понял, что,позволяя осознавать, несмотря на всю свою ученость, городской мир довольноограничен. Эта моя убежденность была отнюдь не безопасной: я стал важничать,стал скептичным и агрессивным, что меня безусловно не украшало. Наконец, комне снова вернулись старые сомнения и депрессии, чувство собственнойнеполноценности - тот порочный круг, из которого я решил вырваться любойценой. Мне больше не хотелось быть изгоем и пользоваться сомнительнойрепутацией чудака. После первого вводного курса я стал младшим ассистентом на кафедреанатомии, и в следующем семестре профессор назначил меня ответственным покурсу гистологии, что меня вполне устраивало. Более всего меня интересовали,причем с чисто морфологической точки зрения, эволюционная теория исравнительная анатомия, я также был знаком и с неовитализмом. Иначе обстоялодело с физиологией: мне были глубоко неприятны все эти вивисекции, которыепроизводились, по-моему, исключительно в целях наглядной демонстрации. Меняне покидала мысль, что животные сродни нам, что они не просто автоматы,используемые для демонстрации экспериментов. Поэтому я пропускаллабораторные занятия, так часто, как только мог. Я понимал, что опыты наживотных небесполезны, но их демонстрация казалась мне жуткой и варварской,а главное, я не видел в ней необходимости. Мое чересчур развитое воображениевполне позволяло представить всю процедуру по одному лишь скупому описанию.Мое сочувствие к животным было основано вовсе не на аллюзиях шопенгауэровойфилософии, а имело более глубокие истоки - на восходящее к давним временамбессознательное отождествление себя с животными. В то время, конечно, яничего не знал об этом психологическом факторе. Мое отвращение к физиологиибыло настолько велико, что экзамен я сдал с большим трудом. Но все-такисдал. В последующие клинические семестры я был так загружен, что у менясовершенно не оставалось времени ни на что другое. Я мог читать Канта лишьпо воскресеньям, тогда же моим увлечением стал и Гартман. Включив в своюпрограмму также и Ницше, я так и не решился приступить к нему, чувствуя себянедостаточно подготовленным. О Ницше тогда говорили всюду, причембольшинство воспринимало его враждебно, особенно "компетентные"студенты-философы. Из этого я заключил, что он вызывает неприязнь вакадемических философских кругах. Высшим авторитетом там считался,разумеется, Якоб Буркхардт, чьи критические замечания о Ницше передавалисьиз уст в уста. Более того, в университете были люди, лично знававшие Ницше,которые могли порассказать о нем много нелестного. В большинстве своем ониНицше не читали, а говорили в основном о его слабостях и чудачествах: о егожелании изображать "денди", о его манере играть на фортепиано, о егостилистических несуразностях - о всех тех странностях, которые вызывалитакое раздражение у добропорядочных жителей Базеля. Это, конечно, не моглозаставить меня отказаться от чтения Ницше, скорее наоборот, было лишьтолчком, подогревая интерес к нему и, порождая тайный страх, что я, бытьможет, похож на него, хотя бы в том, что касалось моей "тайны" иотверженности. Может быть, - кто знает? - у него были тайные мысли, чувстваи прозрения, которые он так неосторожно открыл людям. А те не поняли его.Очевидно, он был исключением из правил или по крайней мере считался таковым,являясь своего рода lusus naturae (игра природы. - лат.), чем я не желалбыть ни при каких обстоятельствах. Я боялся, что и обо мне скажут, как оНицше, "это тот самый...". Конечно, si parva componere magnis licet (еслипозволено сравнить великое с малым. - лат.), - он уже

Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: