Держава есть продолжение воли властителя. 6 страница

Бегство Гаврилы Брылина было поспешным и унизительным: первый раз в жизни ему пришлось ехать в вагоне второго класса — там проводнику до него было меньше дела. Для конспирации лицо консула прикрывала седенькая шкиперская борода и чёрная повязка на левом глазу. Всю дорогу, почти двое суток, пролежал Сухой Рыбак на верхней полке, одетый, как смерд, в дорожные физкультурные шаровары и погружённый в раздумья о том, что уже свершилось, но для всей страны оставалось пока неведомым. За окнами проносились снега, курилась позёмка над полями, беззвёздная ночь опускалась на землю, такая тёмная, что люди не видели собственных снов, и было неясно — то ли сквозняк гудит в ближнем тамбуре, то ли тяжкие мысли в голове беглеца…

Когда Некитаев с телеэкранов обвинил соправителя в государственной измене, Брылин был уже в Варшаве. Вопреки незавидному положению Сухой Рыбак не впал в уныние — он сошёл по своей крови вниз, чтобы черпать силы у благородных предков. Те на своём веку знавали лихие времена, но предания не сохранили свидетельств, когда бы кто-то из них спустил обидчику с рук, получай они афронт от Тугарина Змеевича или от Радзивилла, свирепого Пане Коханку, — что уж говорить о каком-то бастарде, тумаке, вымеске…

Оказавшись в Варшаве, Брылин укрылся в Британском представительстве и, пока Лондон решал, как поступить, чтобы извлечь из этого обстоятельства наиполнейшую выгоду, одно за другим сочинял воззвания к соотечественникам и послания главам европейских держав.

В империи меж тем уже бушевали страсти: кругом рыскали жандармы в поисках высокопоставленного крамольника и душепродавца, злотворные письма которого успела опубликовать либеральная пресса (публичную тяжбу Ивана и Брылина острословы окрестили «перепиской Грозного с Курбским»), домохозяйки, вместо того, чтобы изощряться в постной стряпне и копить на Пасху луковую шелуху, скупали по лавкам крупу, соль, чай и спички, а в некоторых губерниях смятение умов дошло до того, что ночами там перестали зажигать уличные фонари. Ко всему сторонники брылинского прозападного крена сколотили «комитет поддержки» и подали на Некитаева в суд, ибо он публично назвал консула-альбиноса государственным преступником, в то время как на этот счёт не только не было принято судебного решения, но и вовсе не заводилось никакого дела. Придумать что-нибудь глупее вряд ли было возможно — даже людям, очарованным сказкой о равенстве перед законом быка и Юпитера. Было ясно — чёрная тень хаоса прошла через душу империи. Призрак новой смуты поднялся над страной: всё чаще прорицатели и звездочёты поминали времена Надежды Мира, ввергнувшей Россию в огненную бездну, очищающую и карающую разом — каждого по делам и помыслам; иностранные подданные на всякий случай укладывали чемоданы, а у тележурналистов и ведущих программ новостей пересыхали губы от собственных мрачных прогнозов.

«Комитет поддержки» просуществовал пятьдесят четыре часа, после чего утром 2 марта, согласно объявленному Иваном чрезвычайному положению, члены его в полном составе были арестованы. Тогда же Думу раскассировали в бессрочный отпуск, в обеих столицах наглухо закрыли все либеральные и левые газеты, а особо ретивых журналистов публично высекли розгами: москвичи смотрели представление на Манежной площади, петербуржцы — на Сытном рынке. Провинция настороженно выжидала — империя раскололась, но у противников Некитаева (запущенная Петрушей машина пропаганды уже величала его «государем») пока не было организованной силы, способной противостоять его воле.

К тому времени Лондон успел провести тайные переговоры с Францией и Североамериканскими Штатами (Германия, Италия и Австрия до поры заняли позицию невмешательства, но держали ушки на макушке), в результате чего между ними состоялся своего рода комплот, негласный тройственный сговор. Европа не жаловала Россию, проявляя через показное отчуждение застарелый комплекс страха перед ней, и, разумеется, не упустила случай заделать ей козу. По западным провинциям империи были разосланы эмиссары, раздававшие самые надёжные гарантии помощи затаившимся сепаратистам вкупе с прочим непримиримым сбродом, — с тем условием, что они встанут на сторону Сухого Рыбака. И медоточивый яд атлантистов сделал своё дело.

Первыми восстали Польша, Богемия и Моравия. 3 марта, сиречь 19 февраля по юлианскому счёту, в годовщину подписания Александром II «Положения» о крестьянах, согласно которому те выходили из личной крепостной зависимости (нелепое совпадение), в Варшаве, Кракове, Праге и Брно отрядами сепаратистов при существенной поддержке анархистских союзов были разгромлены жандармерии и полицейские участки. Брылин наконец покинул своё укрытие — винный погреб Британского консульства, где его держали, опасаясь русской шпионской техники, наличие которой вполне допускалось в иных помещениях здания, — и поднял над крамольной окраиной знамя раздора, тяжёлое, как бобы на ужин. («Когда судьба желает возвеличить любимца, — заметил на это Петруша, — она посылает ему врагов. Чтобы он одолел их и воспарил ещё выше». — «Теперь, — не в тон ему сказал Иван, — и нам, и вам, штафиркам, будет не до скуки». — «Только не побей их всех — оставь на развод, — посоветовал Легкоступов. — Империя всегда стремится расширить свои границы, но совсем без границ она жить не может. Как только империя воплотит идею всемирности, она перестанет существовать. Она просто потеряет всякий смысл — ведь в её реальном времени не останется ничего героического». — «Не учи дедушку кашлять».)

Спустя двое суток после начала мятежа в западных провинциях, аккурат в день памяти Феодора Новобранца и сорока двух мучеников Амморейских, москвичи вновь увидели членов «комитета поддержки» в компании с арестованными прежде думскими сторонниками меченого консула.

Грязная кашица мартовского снега на Васильевском спуске была разметена дворниками, а вороная брусчатка густо присыпана соломой. Непривычно пахло овином. На этой соломе они и лежали — как на грех, их было ровно сорок два. Те, кто верил, что мир держится на строгом чине бытия и не спеша ползёт в завтра, опираясь на повторность явлений, как толстая гусеница, под кожей которой упруго катится мышечный поршень, ползёт по ветке, в неуловимом порядке перебирая тучей своих шагалок, теперь приуныли — в последние времена случай отчего-то всё чаще и чаще гримасничал, будто закон подобия утратил силу, будто мир зашёл в очарованную область, в заповедный край повышенной странности… Арестанты были не просто мертвы — тела их были разрублены пополам. Так мужик на огороде рубит лопатой мышей — чтоб отвадились, чтобы осенью не было в амбаре мышеяди.

Ну вот, примерно с той поры к Ивану и прилипло прозвище Чума.

В тот же день Некитаев погрузился в блиндированный вагон и кружным путём, через Старую Руссу и Дно, отправился в Санкт-Петербург, по дороге намереваясь нагрянуть в порховское имение и лично проверить, хорошо ли управляющий содержит на озере проруби. Те самые — для продуху рыбам.

Накануне отъезда из Москвы Петруша появился на экранах телевизоров — по трём государственным каналам и двум частным, владельцем которых был господин с зубами, как противотанковые надолбы. Петруша весьма страстно говорил о Священном Государе и живописно толковал его архетип — царя и странника Одиссея. Приблизительно так: волею провидения покинув цветущую Итаку, многоумный Одиссей ушёл под кожу мира, в мифическое пространство и время, где пробыл так долго, что на родине коварные, завистливые и слабые верой властолюбцы осмелились объявить его мёртвым. Женихи, кощунственные самозванцы, внесли смуту в умы, осквернили его дом, возжелали его жену и царство, посягнули на сына-наследника. Но Одиссей, заставивший олимпийцев опасаться, что если не вернут его домой они, то вопреки судьбе он вернётся сам, не мог предать свою любовь к отечеству, к родному очагу. И он вернулся. И пролилась нечестивая кровь, и никто не спасся из врагов его, и были вознаграждены сохранившие веру в него… Цитата из первейшего классика:

 

Нет в многовластии блага; да будет единый властитель,

Царь нам да будет единый…

 

Словом, Пётр объяснил, что, поплутав под кожей мира, государь, герой и мудрец, вернулся и теперь изменники будут наказаны — жертвы неизбежны. Вышло довольно неожиданно и потому хорошо. Аплодисменты операторов.

Через час после того, как консульский поезд с блиндированным вагоном прибыл на Царскосельский вокзал, расквартированные в Петербурге гвардейские полки провозгласили Ивана императором. Он не возражал. Сенат, окружённый решительными преображенцами, утвердил неограниченные полномочия Некитаева. Разумеется, первая поздравительная телеграмма пришла из Поднебесной.

Между тем, бунтовали уже и Лифляндия с Курляндией, а в Литве беспорядки грозили вот-вот выплеснуться на снег алым. Сторону Сухого Рыбака принял сенатор Домонтович, которому удалось склонить к мятежу расположенный под Митавой уланский самоходный полк Воинов Силы, традиционно набиравшийся из поляков и мадьяр, полк латышских стрелков, а также экипажи двух линейных крейсеров и четырёх эсминцев, базировавшихся в Аренсбурге на Эзеле. Некитаев словно специально ждал, пока крамола наберёт силу — он не спешил раздавить её в зародыше, тем самым лишая себя возможности если и не поладить миром, то во всяком случае обойтись только малой кровью. Похоже, ему это было не нужно. Однако когда альбинос Брылин предъявил начальникам военных округов ультиматум с требованием либо разделить судьбу страны (то есть порадеть за идеалы грядущей демократии и свободу национальных окраин), либо сдать оружие, Иван начал приводить войска к присяге — себе и неделимой России. Надо отдать армии должное — в массе своей она поверила не шпаку, штатскому клоуну, готовому в обмен на власть сеять смуту и кромсать страну, а человеку, который, блюдя интерес империи, храня её священное единство, вёл полки от победы к победе и рисковал собственной жизнью наравне с простыми солдатами. Кроме того, были и знамения (поговаривали, будто их санкционировало Василеостровское Могущество, всем составом плюс несколько могов из Охтинского и Сосновополянского Могуществ вылетевшее в Фергану, где была весьма эффективно исполнена Большая Ката). В день принятия присяги повсеместно дул южный ветер. Такого шквала не помнил никто: он дул не порывами, а нёсся сплошной душной стеной, как из сопла реактивного двигателя, — противиться этому вихрю было так же трудно, как по грудь в воде идти против течения. Стоя лицом на полдень, человек не мог дышать — ветер разрывал ему лёгкие. Тогда по всей империи, до самого Таймыра, растаял снег — ветер съел его досуха. В других землях также были явлены знаки: над Перпиньяном пролился дождь из морских ежей, в Глазго родился ребёнок, на голове у которого, вместо волос, как чешуя, росли ногти, а в Санта-Барбаре кот по кличке Мейсон два часа кряду мурчал человеческим голосом. К вечеру стихии улеглись и закат запечатал день зелёным сургучом — горизонт на западе просиял небывалым изумрудным светом.

Присягу, помимо уже бунтующих частей, отказались принимать войска Варшавского и Будапештского военных округов, а с ними — бригада морской пехоты Воинов Ярости, дислоцированная в Перновском уезде Лифляндии. Кроме того, в Варшаву сбежали с полдюжины офицеров Генерального Штаба. Что ещё? Ах да, волновались все три финляндские губернии, однако не слишком и только в лице гражданского населения. Ко всему случились брожения по некоторым частям в Акмолинске и Самарканде, но семиреченские казаки арестовали и выпороли затейщиков — тем и закончилось. Восток не пошёл за своим консулом, хотя некоторые губернаторы открыто ему сочувствовали, а студенты, охочие до любой безурядицы, слонялись по улицам с бутылками пива и кричали сумасбродные лозунги — что-то вроде: «Да здравствует долой!» — можно поменять местами слова, но «долой» всё равно будет при козырях.

И тем не менее критическая масса набралась — 11 марта, отстояв в Исаакии молебен, император Иван Чума двинул войска на запад.

 

 

Вместе с южным ветром пришла в город ранняя весна. Нева сплавила в залив ладожский лёд, снег стаял и волглая земля дышала тёплым паром, как прелый навоз. В сквере у Казанского, где насадили по осени молодые липы, заспанные деревца с гладкой корой и набухшими почками стояли, будто слаженные из светло-карего воска. Мощёные тротуары Литейного походили на терракотовый паркет. В небе было ясно, но солнце ещё не пекло, улицы не пылили и людям хотелось жить долго.

— А где Пётр? — спросил Годовалов.

Они сидели в кафе «Флегетон» — фея Ван Цзыдэн, Чекаме и утробистый Годовалов. Зальчик был кукольный (рядом, за дверью находился просторный зал, с колоннами и роялем, — там, как правило, устраивались литературные вечера и вывешивалась всевозможная живопись) — пять столиков, стойка и небольшой альков, где накрывали, когда гости хотели говорить приватно. Надо всем этим выгибался низкий сводчатый потолок, вполне соответствуя загробному имени заведения, в котором по-прежнему собиралась питерская богема, пристрастная не столько к прозрачному, продутому эфиром вертограду, сколько к пещере, обещающей поочерёдно то вдохновенное уединенье, то угар. Сейчас тут было пусто — два часа пополудни, время не клубное, — только детина с газетой и не слишком артистической наружностью в углу да подавальщица Маша за стойкой.

— Представь, теперь его очередь сидеть под арестом, — откликнулась Таня на вопрос, заданный абзацем выше. На столе было шампанское и ваза с фруктами. Таня протянула руку и сорвала с кисти матовую виноградину — после порядочной отлучки она попала в прежний милый мирок и ей в нём было уютно.

Годовалов и Чекаме учтиво улыбнулись, приняв её слова за нескладную шутку.

— Слышали его гомерическую речь, — сообщил Чекаме. — Десять баллов по шкале Рихтера.

— Значит, не очень?

— Я прежде и восьми никому не давал, — признался Чёрный Квадрат Малевича. — Но Петрушин Одиссей — это песня. Зефир в шоколаде — умирать не надо.

— Странно, что он не привлёк ещё одну парадигму, — сказал Годовалов. — Ромул, положивший начало гражданскому образу жизни, как известно, сперва убил своего брата, а потом дал согласие на убийство Тита Тация Сабина, избранного ему в сотоварищи по царству.

— Эта фигура потребует разъяснений. — Чекаме протянул Годовалову карту вин, зная его презрение ко всякого рода шипучкам. — Ручаюсь, многие сочли бы Ромула дурным примером — подданные такого государя, опираясь на его авторитет, захотят из честолюбия или жажды власти притеснять тех, кто в свою очередь стал бы восставать против их собственного авторитета.

— Согласен, полемично… Тогда сами разыграем эту тему. — Годовалов поманил пальцем Машу и заказал себе кизлярского коньяку. — Послезавтра у меня эфир на втором канале — мы Ромула со всех сторон пощупаем и трезво рассудим: мол, ни один благоразумный человек ни за что не упрекнёт государя, если тот ради упорядочения царства прибегнет к чрезвычайным мерам. Дело же ясное: в вину государю всегда ставится содеянное, а в оправдание — результат. И коль скоро результат, как у Ромула, окажется добрым, то он всегда будет оправдан.

Маша принесла бутылку и сибарит Годовалов, не церемонясь, понюхал горлышко.

— Последние лет пять, когда я пью коньяк, мне кажется — меня дурачат, — поделился он подозрениями. — Признаться, примерно то же самое я чувствую при виде эскалопа.

— Не отвлекайся, — вернул его к предмету Чекаме. — Иными словами, порицания заслуживает тот, кто лютует из блажи, а не тот, кто бывает жесток ради грядущего парадиза, ради исправления царства к лучшему. Одно дело завладеть растленной страной, дабы её окончательно испаскудить, а другое — чтобы преобразить.

— Вот-вот, именно парадиза и непременно грядущего, — пошевелил усами Годовалов.

— Мне помнится, — улыбнулась Годовалову Таня, — прежде ты держался либеральных взглядов.

— Я и теперь их держусь. Но цивилизация, которая извратила понятие еда и абстрагировалась настолько, что пришла к идее пищи вообще и вкуса вообще, так что нынешние кулинары-химики задумываются о раздельном приготовлении харча и его смака — такая цивилизация воистину достойна гибели.

— Прости за трюизм — всё в этом мире извращается, — Таня отщипнула ещё одну виноградину, — и жизнь всякой идеи — это галерея её отражений в наикривейших зеркалах.

— Манихейство какое-то. Всё извращается, но не все извращают.

— Что ты имеешь в виду? — полюбопытствовал Чекаме.

Годовалов с нарочитым интересом посмотрел на луноликую фею:

— Да вот хотя бы Китай. Как известно, помимо конской упряжи, шпиндельного спуска и мандарината — отбора административных талантов через систему государственных экзаменов, — там открыли порох и магнетизм. Однако фейерверки и магнитные рыбки так и остались для Китая игрушками, тогда как Европе они помогли сначала завоевать и ограбить весь мир, а затем легли в основу энергетики и научных представлений о мире. Если что-то и хочется сказать по этому поводу, то единственно: да здравствует Китай!

— Но мы-то не Китай, — заметил наблюдательный Чекаме.

— Господа, а что такое шпиндельный спуск? — поинтересовалась Таня, но её не услышали.

— То-то и есть, — согласился с Чекаме Годовалов. — Мы — Россия, мы — третья часть света материка Евразия. В нас не укоренено европейское человекопоклонство с его либеральными ценностями и культом успеха, закрывающим от взора истинное бытиё, но также не укоренена в нас восточная «роевая» традиция, для которой сохранение ритуала, канона является главной жизнеобразующей заботой. Мы даже не серёдочка, мы — то самое Последнее Царство по букве христианской эсхатологии, падение которого будет означать конец духовной истории человечества. Я выбираю Россию и её третий путь в надежде, что он избавит мир или, на худой конец, приличную его часть хотя бы от кулинарных извращений!

Фея Ван Цзыдэн красиво рассмеялась.

— Похоже на тост. — Чекаме приподнял свой бокал, призывая всех выпить. — Но по сути третий путь — это всего лишь ясное осознание собственных желаний. Только подобное осознание страхует человечество от той судьбы, которую Таня описала как галерею кривых зеркал. — Он порядком глотнул и замер — шампанское ударило ему в нос. — Скажем прямо: люди плохо умеют хотеть. И что самое скверное — не учатся делать это хорошо. Они бездарно тратят драгоценное вещество воображения — хотят квартиру, жалованье, любовь женщины, свиную котлету на косточке… Что за нелепые желания? Во имя чего? Ради какого основного хотения?

— Это всё литература. Это мы уже у Легкоступова читали, — вздохнул Годовалов, — «Роскошная вещь — война». Там он сетует на мелочность желаний, свойственную большинству людей, и удивляется как можно не хотеть власти над миром, не хотеть бессмертия, не хотеть, чтобы материя была покорна твоей воле — а ведь не хотят, черти, мечтают о пустяках. Помните? Как раз там Пётр описывает различие между воинским духом и духом воинственности. Мол, первый создаёт благоустроенные армии, коренится в нравах и приобретается путём воспитания, а второй созидает воинственные народы и есть качество врождённое — жар в крови…

— Интересно, — перебила Годовалова Таня, — о чём нынче Петруше мечтается в Алексеевском равелине? О бессмертии или о байковых подштанниках?

За столом стало тихо. Не то чтобы совсем (детина в углу по-прежнему шуршал газетой, а Маша чем-то звякала за стойкой), но так, как бывает при смене среды, когда с головой погружаешься в воду. Такому безмолвию звуки не опасны.

— А что он там делает? — вынырнул первым Чекаме.

— В равелине? — уточнила Таня.

— Ну да, в равелине. И ещё без подштанников.

— Про подштанники — это чепуха, фантазия. А в равелине он сидит. Или, скажем, лежит, но при этом всё равно сидит. Знаешь — такая дурацкая шутка…

— Но там давно никто не сидит, — подал голос Годовалов.

— Правильно, — согласилась Таня, — однако для Петруши Иван сделал исключение: всё-таки не чужие люди.

На некоторое время все снова поменяли среду.

— Признайся, ты нас дурачишь, — в конце концов бледно улыбнулся Годовалов.

Китайчатая фея пожала плечами:

— Да вот, хоть у него спросите. — Она кивнула на детину с газетой. — Его ко мне Ваня приставил тело охранять.

Детина из угла неодобрительно покосился на Таню — находиться в центре внимания было ему, видимо, совсем не с руки. Вышло наглядно, так что никто не стал досаждать служивому любопытством.

— Но ведь Пётр столько для него сделал… — Чекаме был растерян. — Нет, не может быть. За что?

— Именно за то, что сделал. А вообще, господа, все генералы таковы — если они обладают той властью, теми почестями и привилегиями, которые, как им представляется, они законно заслуживают, то они никогда не считают, что чем-то обязаны людям, которые помогли им всем этим обзавестись. — Таня чуть подумала и с некоторым удивлением заключила: — Впрочем, так же и Некитаеву до поры никто не чувствовал себя обязанным за то, что не терпит от него притеснений.

— Постой, а как же мы? — обеспокоился тугой Годовалов. — У меня четырёхтомник в типографии… Труд жизни!

— Не бздеть горохом, — на манер Прохора шутливо скомандовала Таня. — Вы здесь не при чём.

— Разумеется не при чём! — подхватил Годовалов. — Да только Иван-то знает ли об этом? На тебя, голубушка, уповаем, на твои доброхотные хлопоты! Ты уж ему по-сестрински растолкуй, чтобы кривда правду не застила…

— Но в чём его вина? — упорствовал Чекаме.

— Он обманул Некитаева. Он разыграл его, как шахматную фигуру.

— Что, настолько серьёзно? — В голове редактора «Аргус-павлина» как будто раздался тихий шелест, словно там загружался маленький компьютер.

— Если бы Петруша был его солдатом, Иван сломал бы ему хребет.

— Хочешь сказать, что проблема лишь в выборе кары? — Чекаме глотнул шампанского.

— Возможно.

— Ты уж похлопочи… — Годовалов накручивал на палец чёрный ус. — Как же так? Пётр всегда был осторожен, а какое завидное чувство меры…

— Оплошал, — скорбно вздохнула Таня. — Если бы не сидел он — пришлось бы сидеть мне, а меня, господа, это не устраивает.

 

 

К середине марта Иван Некитаев устал тосковать. Грудь его, как горчичный пластырь, припекал заветный талисман, а сердце жаждало битвы, но вместе с тем душа его была исполнена сиротства. Всё, кажется, было в порядке: по стране своим чередом шли аресты сторонников Сухого Рыбака, неплохо работали трибуналы, шесть губернаторов полетели со своих постов и на их места Иван назначил верных, толковых людей, армия, искореняя крамолу и буднично проливая кровь, уверенно двигалась на запад, и всё же… И всё же Некитаев не находил себе места. Он не мог обрести неуязвимость, он не мог освободиться от любви — не до конца прощённая луноликая фея, сестра и единственная дорогая ему любовница, осталась в Петербурге, в то время как он был вынужден приводить к порядку вольнодумные земли. Это ли ему нужно? Да, он жаждал любви и вместе с тем был ею переполнен, как переполнен речами философ, так что слова сочатся из всех его отверстий, как переполнен мехом персидский зверёк, так что пух прёт из всех его пор, словно запах, но время от времени Некитаева томило чувство, будто кто-то незримый, древний и могущественный навязывает ему свою волю. И тогда император Иван Чума не знал покоя. Дошло до того, что порой, под вечер, переодевшись в штатское, он один или в компании с Прохором отправлялся бродить по улицам города, где на тот момент располагалась ставка, и нарывался, прости Господи, на приключения. Словно по строке Светония, которого он вполне мог и не читать, Иван колотил поздних прохожих, вламывался в кабаки, пропадал в публичных домах или заводил короткий яростный роман с приглянувшейся в трактире красоткой, — и это при том, что в мире, пожалуй, не было человека обличённого большей властью, а следовательно и таким разнообразием возможностей утолять свои прихоти. Одолеваемый приступом очередного чудачества (точнее, особого рода бешенством), Иван отказывал всем женщинам в целомудрии, порядочности и других добродетелях, словно им на какое-то время овладевал прорвавшийся наружу, неукротимый первобытный нрав, ещё не знакомый с общественной моралью и её суровыми предписаниями. Стоит отметить, что порой эти вылазки влияли на порядок продвижения армии и вносили поправки в планы военных операций. Так, например, в Луцке он завёл интрижку, которая изрядно затянулась: дело в том, что черноглазая сударка с полным ртом фрикативных согласных упорно не говорила, кто она, откуда и как её зовут. Это возбудило в генерале болезненный интерес. По такому случаю он даже написал пару стихотворений, что в его тридцать лет было и вовсе непростительно. В конце концов выяснилось, что такова общепринятая форма флирта у всех здешних дiвчин, желающих прежде увериться в полной состоятельности ухажёра, нежели попусту дать повод к пересудам. Как бы там ни было, головные войска простояли в Луцке пятеро суток, что, признаться, здорово дезориентировало противника. После этого случая Иван послал в Петербург фельдъегеря с повелением доставить к нему сестру и племянника, чтобы семья смирила его смятённый дух и разделила с ним тяготы походной жизни.

Но на этом дело не кончалось. Всё чаще и чаще в голове Некитаева складывалась одна и та же фольклорная фраза: «Бедный Петруша — что-то с ним будет?» Эта забота отравляла Ивану жизнь — она плавала у него в мозгу, как дохлая рыба, которую невозможно извлечь и которая исподволь разлагается, так что он наконец решил и в самом деле определиться.

И он определился. Причём, довольно скоро — ещё до того, как на свете не стало Моравии.

 

Глава 11

Конец суфлёра

(год Воцарения)

 

…пренебрегать репутацией не стоит, ну а если она испорчена, то и хрен с ней.

Д. Бакин, «Землемер»

 

 

Перегон от узлового Дна до Порхова пришёлся на раннее утро, затяжное и мглистое, как опера Вагнера. Накануне, озадаченный календарным совпадением, случившимся в день казни заединщиков Сухого Рыбака, Петруша взялся перечесть жития. Заснул он на страстотерпце Уаре, поэтому, пробудившись где-то в районе станции Рощи, первым делом наткнулся на строки: «Мучители тогда стали строгать тело Уара железными ножами и скребками, а потом, прибив гвоздями к дереву вниз головой, содрали со спины кожу, а по чреву били суковатой палкой, пока оно не расторглось и все внутренности не выпали на землю». На утреннее пожелание здравствовать это ничуть не походило.

В купе Легкоступов ехал один. Вагон был поделён на две части — в первой, отделанные кожей и красным плюшем, располагались четыре купе, с душем и унитазом в каждом; другую половину занимал вытянутый салон, интерьер и меблировка которого позволяли проводить здесь как военный совет, так и офицерскую попойку. Впрочем, обогащённый опытом сношений с компанией братьев Шереметевых, Петруша догадывался, что для офицерской «выпиванции» годится практически любое помещение — от девичьей светёлки, до торпедного аппарата подлодки. Одно купе в этом вагоне занимал Некитаев, второе — Пётр, третье — Нестор с пардусом. В последнем была заперта фея Ван Цзыдэн, повинная в тягчайшем злодеянии — в сердечном коварстве, в измене делу преступной любви: своевольный выход из воровской затеи, как известно, карается строго.

Отложив книгу, Петруша ополоснул над раковиной лицо, почистил зубы и причесался. Брился он раз в два дня, поэтому сегодня только освежил одеколоном щёки. В пустом коридоре, проходя по ковровой дорожке мимо Таниного купе, Легкоступов поскрёб дверь.

— Кого черти несут? — грубо поинтересовались из-за двери.

— Это я, — шёпотом открылся Пётр.

— А, Талейран, дворцовый плут, шельма придворная! Долго мне по твоей милости под замком сидеть?

— «Warte nur, balde ruhest du auch», — словами Гёте заверил Таню Петруша и перевёл словами Лермонтова: — «Подожди немного, отдохнёшь и ты».

— Это что? Ты могилу мне пророчишь, что ли?

— Я не в том смысле, — смутился Легкоступов. — Потерпи — всё пройдёт.

— А мне не нравится, когда всё проходит. Особенно, когда проходит то, что доставляет мне удовольствие. — Таня чуть помолчала и наконец подобрала самые верные слова: — И особенно мне не нравится, когда то, что доставляет мне удовольствие, проходит мимо меня.

Пётр не имел при себе таких точных слов, поэтому сказал первые попавшиеся:

— Танюша, ты же умница, вспомни — гармония нерушима, и всякое вещество, даже ментального свойства, ежели где убудет, то в ином месте умножится. Ещё Ломоносов узаконил.

— Так это он про железки в колбе.

— Нет, милая, это он про вообще. Поразмысли о ходе дел человеческих, и увидишь, что мир всегда остаётся одинаковым — дурного в нём столько же, сколько и хорошего, просто зло и добро постоянно бродяжат, кочуют с места на место.

— Ты мне лапшу не вешай! Какой мне прок в такой гармонии, где я олицетворяю тёмную, несчастливую сторону и без конца терплю унижения?

— Желания человеческие ненасытны, — вздохнул Петруша. — Бог наделил человека способностью всё желать и стремиться к самым высоким вершинам, но судьба позволяет ему достичь лишь немногого. Отсюда — постоянная неудовлетворённость людей тем, чем они уже владеют.

— Хватит ладаном кадить! — не выдержала Таня. — Если ты не расскажешь Ивану, что сам заварил эту кашу, то это расскажу ему я. И тогда — будь уверен — он тебя не то что пополам разрубит, он тебя в окрошку искрошит! А потом склеит. А потом снова искрошит!

— Хорошо-хорошо, — торопливо зашептал Петруша. — Но мне нужно ещё немного времени. Я должен убедиться, что назад он уже не отступит…

— Изволь объясниться с ним сегодня же!


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: