Парадоксы европеизации в Смуту

 

Теперь можно вернуться к вопросу о судьбе европеизации России в Смуту, хотя отчасти этот вопрос негласно присутствовал и в вышесказанном.

С точки зрения развития европеизации Смута оказалась временем упущенных возможностей и даже больших осложнений во взаимоотношении и взаимопонимании России и Запада, русских людей и западных иностранцев.

Сразу бросается в глаза неудачность кардинально новых подходов и проектов, которые появились в Смуту.

Одна группа причин такого результата коренилась в той модели «решения русских дел», которую выбрала в России иностранная сторона как в лице отдельных лиц, так и в лице государств (Швеция, Речь Посполитая). Условно данную политическую линию можно назвать «комплексом конкистадора». Он не сулил России ничего положительного и закономерно вызывал отторжение.

Россия воспринималась западными европейцами как нечто чужеродное и относилась ими к числу потенциальных колониальных владений. Такой курс возобладал в Речи Посполитой с того момента, как гражданская война стала разрушать институты центральной власти России, т.е. примерно с 1606 г. К середине 1610 г. к такой же политике склонилась Швеция, а в 1612–1613 гг. даже далекая Англия принялась разрабатывать планы колониального владения русскими территориями.

Другая группа причин произросла из русской почвы. Она была связана со средневековыми экономическими, социально-политическими и культурными основами русского мира, еще не готового в конце XVI — начале XVII вв. к внутренней модернизации. Положение осложнялось традиционной склонностью русских к самоизоляции, которая выработалась в условиях схизмы и ордынской зависимости Северо-Восточной Руси в XIII-XV вв. Резкий поворот Московской Руси к Европе, начатый со второй половины XV в., при одновременной разработке доктрины исключительности Московского государства как единственного истинно христианского царства, создал на уровне общественной психологии при общении с Западом болезненное ощущение соприкосновения с чуждым и априори неправильным миром.

Подобное мироощущение поднимало россиян в собственных глазах, но одновременно крайне затрудняло развитие их менталитета и сознания, особенно при осмыслении чужого опыта и чужого развития. Сама идея развития, как и идея заимствования нового со стороны (от «нехристей»?!) была чужда русскому народу еще и ввиду той политики, которую вела центральная власть, тщательно выстраивая барьер в прямом общении между русскими и «немцами», хотя сама для своих государственных целей постоянно наращивала привлечение западноевропейцев в Россию. В итоге даже в мирные годы увеличение иностранцев в России вело не к адаптации русских к присутствию иноземцев в их стране, не к толерантности по отношению к другому образу жизни, а к нарастанию психологического напряжения, недовольства, конфликта.

Естественно, что на таком внутреннем и внешнем фоне все «европейские проекты» были обречены. Каждая сторона желала обмануть другую, получить односторонние выгоды. Сигизмунд III сразу же принялся выхолащивать содержание договора с москвичами, заключенного Жолкевским и выгодного как Речи Посполитой, так и России. Но и русские действовали подобным образом. Показательна здесь переписка москвичей с уездами, бывшими до последнего за самозванцем. Бывшие подданные «природного царя Димитрия» каются, что служили самозванцу: «грех их попутал… а Димитрий, выдававший себя за истинного царевича, был бичом для них и всей Московской земли…Они снова помирятся с москвичами и будут жить в согласии с ними, если те снова выгонят из города поганое польское войско, этих нехристей, чтобы через то бедная Россия снова успокоилась и не проливалось бы в ней больше столько христианской крови»[482]. Интересно, что по сообщению наблюдательного Конрада Буссова отвечают на это москвичи. Они сообщают, что присягнули польскому королевичу Владиславу как своему царю и советуют это же сделать другим землям, но не для того чтобы найти компромисс с Речью Посполитой и поляками. Как только утихнет под скипетром Владислава внутреннее междоусобие, пишут москвичи, надо поляков «потихоньку из-под руки уничтожать» и «тем самым поуменьшить число неверных на Руси»[483]. Жизнь Москвы в ожидании прибытия Владислава была суммой мелких частных конфликтов, из которых складывался большой глобальный конфликт непримиримости и обоюдной нетерпимости русской и польско-литовской социокультурных сред.

Вот один характерный эпизод. 13 февраля 1611 г. несколько польских слуг отправились покупать овес по приказу своих господ. Один из них заприметил, что русские платят за кадь овса один польский флорин. Получив кадь овса, поляк отсчитал торговцу-москвичу один флорин, но тот потребовал два. На это слуга сказал: «Эй ты, курвин сын, москаль, так тебя растак, почему ты так дерешь с нас, поляков? Разве мы не одного и того же государя люди?». Московит ответил: «Если ты не хочешь платить по два флорина за кадку, забирай свои деньги и оставь мой овес для лучшего покупателя. Ни один поляк у меня его не получит, пошел ты к черту» и т.п. Когда же рассерженный этим польский слуга выхватил саблю и хотел нанести удар барышнику, прибежали 40 или 50 московитов с оглоблями от саней, убили трех польских слуг и собрали такую большую толпу, что польской конной страже… приказано было поехать узнать, что там происходит». Оставшиеся в живых поляки «побежали навстречу польской страже… призвали эту стражу на помощь и сказали, что троих из них убили… только за то, что они спросили, почему поляки должны платить за кадку овса 2 флорина, если русские платят за нее только один флорин. Тогда 12 польских наемников врезались на рынке в многосотенную толпу московитов, убили 15 человек и прогнали весь народ с рынка»[484].

Мы видим, что иностранцы и русские в Смуту ближе узнают друг друга, но это способствует не столько росту взаимопонимания, сколько порождает отторжение.

Как в водяной капле заключены все свойства воды в целом, так и в судьбе одной иностранной семьи в России эпохи Смуты отразилась тенденция развития взаимоотношений русских с «немцами» в это время. В предыдущей главе мы затрагивали судьбу лейб-медика Иоганна Эйлофа и упоминали его сына Даниэля (Данилы Ильфова), который был вынужден остаться в России заложником отца и принять православие и русское подданство, а затем переехать в Поволжье и стать купцом-солепромышленником.

Т.А. Опарина, досконально проследившая судьбы нескольких иностранных семей в России XVI–XVII вв., восстановила и историю семьи Данила Ильфова. К 1608 г. в Костроме и Ярославле, судя по «Хронике» Буссова, проживало довольно значительное число «немецких» купцов, как имеющих статус иностранцев, так и православных неофитов. Постепенно налаживались связи между коренным населением и «немцами», но Смута грубо вторглась в этот мир, формируя собирательный образ иностранца-европейца не из черт мирного «немца-купца» или промышленника-неофита, а из черт захватчика-грабителя.

Литовский магнат Ян Сапега, числившийся на службе Лжедмитрия II, осадил, как известно, Троице-Сергиев монастырь и послал небольшой отряд из «немцев», «литвы», «ляхов», черкас и казаков (на службе у Сапеги было до 50 % русских) разведывать, какие города можно привести к присяге «Димитрию». Предводителя этого отряда испанца Хуана Крузати и его солдат больше интересовала добыча, а не присяга. Первый город, куда они пришли, был Переяславль Залесский. Он добровольно присягнул «царю Димитрию» и открыл ворота, что не спасло жителей от безудержного грабежа. Поэтому соседний Ростов Великий, еще ранее признавший «Димитрия», не спешил впускать воинство Х. Крузати. «…Но это не привело к добру, — пишет К. Буссов, — 12 октября (1608 г. — Прим. авт.) он перестал существовать, все постройки были обращены в пепел, многочисленные великолепные сокровища, золото и серебро, драгоценные камни и жемчуг расхищены, а в церквах были содраны даже ризы со святых. Св. Леонтий, который был из чистого золота, весил 200 фунтов и лежал в серебряной раке, воинские люди разрубили топорами на части, и каждый взял себе столько, сколько мог захватить»[485].

«Судьба этого города, — продолжает Буссов, — послужила наукой очень богатому торговому городу Ярославлю, расположенному в 12 милях за Ростовом. Он согласился сдаться добром на следующих условиях: если царь оставит им их суд и не даст полякам нападать и налетать на них, бесчестить их жен и детей, тогда они сдадутся добром, будут ему верны и охотно сделают все, что смогут. Тогда одного шведа по имени Лауренс Буйк, перекрещенного мамелюка русской веры, назначили туда воеводой, чтобы принять присягу от жителей — немцев, англичан и русских, — и именем Димитрия управлять там. Это было 21 октября сего 1608 г.

Этот город послал Димитрию второму 30 000 рублей, что составляет 83 333 простых талера и 8 полных грошей, из расчета 24 гроша за один талер, и безвозмездно принял на постой 1000 конников, обеспечив их также надолго фуражом и мукой. Но поляки все равно этим не удовольствовались, совершали большие насилия над купцами в лавках, над простыми жителями на улицах, над боярами в их домах, покупали в лавках без денег что только им попадалось на глаза и могло им пригодиться, и это было причиной многих бед…»[486].

Неофит Данила Ильфов в своей Костроме испытывал те же тяготы, что и жители Ярославля, потому что Кострома, Галич и Вологда поначалу признали «Димитрия». По версии Буссова, повод к бунту против «ляхов» подал «один проклятый перекрещенец, нидерландец Даниель Эйлоф». Столь нелестные эпитеты объясняются двумя причинами: во-первых, Буссов как фанатичный протестант ненавидел «перекрестов, потерявших душу»; во-вторых, он служил второму самозванцу. Буссов сообщает, что Данила Ильфов собрал отряд в 200 «пеших московитов с луками, стрелами, топорами и пиками» и стал воевать с поляками-находниками. Данила отправлял в Кострому и Ярославль письма, в которых объяснял горожанам, «что они не обязаны соблюдать присягу, ибо клялись хранить верность Димитрию Ивановичу, сыну Грозного, прирожденному царевичу земли московитской. А сейчас он узнал достоверно, что этот — не сын Грозного и не Димитрий первый, а другой, новый обманщик»[487].

Ильфов со своим отрядом принял участие в попытке штурма Ярославля, защищаемого польским гарнизоном. (Активное участие Ильфова в ярославском восстании подтверждает, кроме Буссова, и другой иностранный автор — Петрей[488].) Однако вскоре к самому «перекрещенцу» наведались враги. К несчастью, русские люди, особенно ополченцы типа воинов Эйлофа, в Смуту постоянно обнаруживали свою военную несостоятельность при столкновении с отрядами, где были западноевропейские или польско-литовские «военные люди». Отряд Данилы Ильфова был рассеян, а самого предводителя, спрятавшегося с двумя взрослыми дочерьми в погребе, «ляхи» пленили. От бесчестия дочерей Данилы спас один немец-протестант (по мнению Буссова, конечно, человек «добрый, благородный, честный»). Его звали Иохим Шмидт, и он служил вторым воеводой «Димитрия» в Ярославле. Иохим был сыном цирюльника. Он бежал в Россию во время русско-шведской войны 1591–1593 гг., сумел освоиться в Поволжье и разбогатеть. Шмидт стал видным членом иноземного ярославского землячества. Поляки требовали от пленного Ильфова выкуп в 600 талеров, и Шмидт ссудил ему эти деньги. Собственное состояние купца-солевара к тому времени было разграблено.

Пленение Ильфова не означало конца борьбы местного населения с «ляхами». Буссов сообщает, что к 13 декабря 1608 г. в окрестностях солеварни было убито до 1000 русских людей, сожжены многие деревни. А довершил разгром отряд Александра-Иосифа Лисовского и Ивана Шумиского в 5000 казаков и 900 польско-литовских копейщиков, прибывший от Сапеги к Ярославлю. «…Они поехали ко двору и к солеварне перекрещенца, — рассказывает Буссов, — все дотла сожгли и поубивали всех, кого там застали. Оттуда они повернули на Кострому и Галич, сделали то же самое с этими клятвопреступными и вероломными городами. Города сожгли и всех, кто им попался навстречу, убили, награбили много добра, золота и серебра, порыскали по всей этой местности и вернулись с большой добычей снова в лагерь. Эти и закончился 1608 год, в который Димитрий второй причинил неописуемо много вреда в одном конце бедной России»[489].

Драматические события сопровождали второе Ярославское восстание. В феврале 1609 г. ярославцы, воспользовавшись отъездом отряда Лисовского, завладели наконец своим городом. Вернувшиеся «лисовчики» три месяца осаждали Ярославль, но весть о чуде, происшедшем от иконы Казанской Божией Матери, укрепила дух защитников. Помощь восставшим оказали другие города — Романов, Вологда, Великий Устюг, Сольвычегодск. Это принудило Лисовского пойти на переговоры. В Ярославль в качестве посла прибыл давно живший в Ярославле и назначенный Лжедмитрием II вторым ярославским воеводой немец Иоганн Шмидт. Только жители захватили этого «посла» и по совету «лукавого перекрещенца» Ильфова сварили живьем в котле с медом. «Когда Шмидт достаточно долго поварился, они вынули скелет из котла и выбросили его на городской вал — так, чтобы свиньи и собаки порастаскивали его, и даже не разрешили его вдове и друзьям собрать и похоронить кости. Бедной, тяжко скорбящей вдове и родственникам пришлось от эдакого друга, вероломного перекрещенца, и от его сообщников вынести в десять раз больше издевательств и насмешек, чем от самих русских»[490]. По версии Буссова, Данила Ильфов поступил так, чтобы не возвращать долг в 600 талеров. Однако у других «ярославских немцев», сообщников Данилы, долгов не было, по логике Буссова можно предположить, что они поступили так со Шмидтом, потому что стали «перекрещенцами». Однако о вере «немцев»-сообщников Ильфова Буссов умалчивает. Очевидно, они придерживались прежних своих взглядов, просто Смута развела «немецкое» сообщество по разным лагерям, как и русских людей.

Например, вскоре после восстания Поволжья и Поморья против Тушинского вора значительная часть «московских немцев» — жителей подмосковной Немецкой слободы переметнулась к Василию Шуйскому. К их несчастью, Немецкая слобода не была укрепленным поселением и Тушинский вор в отместку учинил полное уничтожение этого столичного предместья.

22 мая 1609 г. Александр-Иосиф Лисовский ушел прочь от Ярославля. Буссов утверждает, что напоследок пан Лисовский «хорошо отомстил» за смерть Иохима Шмидта. «Он превратил в пепел весь Ярославский посад, потом пошел дальше в глубь страны, убивая и истребляя все, что попадалось на пути: мужчин, женщин, детей, дворян, горожан и крестьян. Он сжег дотла большое селение Кинешму и Юрьевец Польской и возвратился в лагерь под Троицу с большой добычей»[491].

Тем временем Ярославль и прочие названные города связались с Михаилом Васильевичем Скопиным-Шуйским и присягнули царю Василию IV. 8 июня 1609 г. состоялся крестный ход в Казанский монастырь к иконе Казанской Богоматери, заступничеству которой ярославцы приписывали спасение своего города от Лисовского. Очевидно, что столь известный в Ярославле и Костроме неофит-герой борьбы с тушинцами, как Данила Ильфов, должен был принимать в этом участие. Хотя неизвестно, насколько искренне было его поклонение. Принятие русской веры для Эйлофа было вынужденным, а прежде его протестантская семья слыла ярым противником иконопочитания[492]. 28 июня 1609 г. Василий Шуйский одарил Ярославль похвальной грамотой, а также отметил особо отличившихся «радетелей» «за веру и отечество». Среди награжденных оказался и Даниил Ильфов, получивший вотчину в Костромском уезде.

Там и обосновалась многочисленная семья православного фламандца. От Буссова мы знаем о дочерях Данилы, а из других документов известны еще шестеро его сыновей. Однако, получением «выслуженной вотчины» карьера сына бывшего лейб-медика и закончилась. Когда и как умер Данила Ильфов, неизвестно. Т.А. Опарина не исключает насильственную смерть. Возможно, доброхоты Иохима Шмидта отомстили «проклятому перекрещенцу[493].

По смерти главы семьи его вдова, крещенная некогда в православие иностранка, решила потихоньку возвращаться из «русского мира» в привычный и, очевидно, более выгодный, на ее взгляд, «немецкий мир». В условиях конца Смуты жесточайший церковный контроль над православными неофитами был ослаблен. Только этим можно объяснить, как удалось православной немке с православными детьми, вдове православного выйти замуж за голландского купца Геритта ван дер Хейдена, протестанта, и сменить (!) веру. Причем протестантами стали и дети Эйлофа. Они попытались начать новую жизнь в России уже как служилые иноземцы.

Сам факт «возвращения» Эйлофов свидетельствует, что вдову героического повстанца Данилы Ильфова не устраивала ее «русская жизнь», и она явно хотела «превратить» своих «русских» детей обратно в «немцев». Почему?

Во-первых, невозможно было сравнивать социальный статус и материальное положение прежнего «немца» Даниеля Эйлофа, сына придворного врача и коммерсанта, с положением костромского солевара, православного русского подданного Данилы Ильфова. Превращение последнего в вотчинника, провинциального землевладельца, мало что меняло. На фоне трех поместий с более чем 10 деревнями и многочисленными лесными угодьями, которыми обладал примерно в это же самое время «рядовой» служилый немец Конрад Буссов, костромской вотчинник Ильфов выглядит слабо.

Во-вторых, на православных немцев русские все равно смотрели с подозрением, и, чтобы процветать, им необходим был высокий покровитель. Но и здесь неофита подстерегали неприятности. Православные иностранцы легко могли пасть жертвой интриг и опал, которые погубили их высокопоставленных русских покровителей. Князь Курбский сообщал в свое время о печальной судьбе некой польки, именуемой им Марией Магдалиной. Она была близка главе Избранной рады Алексею Адашеву, крестилась в православие вместе с пятью сыновьями. Как многие новообращенные, Мария проявляла такую ревность в православной вере, что простые москвичи видели в ней праведницу. Однако это не спасло. Падение Адашева повлекло казни всех его друзей. Православную польку обвинили в чародействе и казнили вместе с ее детьми.

В-третьих, после свержения Василия Шуйского заслуги Ильфова перед русской короной уже не играли никакой роли. Дети Ильфова могли рассчитывать лишь на карьеру провинциальных купцов, возможно (в связи с получением вотчины) провинциальных дворян, что было выгоднее. Все православные «немцы», особенно во втором или третьем поколении, окончательно растворялись в сословиях русских служилых или торговых людей. Но эта перспектива не сулила особых выгод. Неофиты, жившие в окружении русских, теряли, а их дети и вовсе не имели возможности приобрести те профессиональные качества, за которые иностранцы так ценились в России, и неофиты быстро превращались в обычных русских «холопов государевых». Поэтому иностранцы всячески пытались сохранить свой статус «немцев», сопряженный с верой. Внукам лейб-медика Ивана Грозного в конце Смуты из «русских-православных» опять удалось стать «немцами». Позже мы еще вернемся к их дальнейшей судьбе, а пока сделаем некоторые выводы, вытекающие из их данной семейной истории в Смуту.

События конца XVI — начала XVII вв. позволили иностранцам и русским свободно общаться и действовать самостоятельно в различных перипетиях Смуты. Но это не привело к сближению или слиянию русских и «немцев», проживающих в России. Напротив, к концу Смуты наметилось четкое стремление обособиться, вернуться каждому в «свой» мир.

Кстати, это прекрасно видно на примере судеб знаменитых авторов «Записок» о России эпохи Смутного времени. И Конрад Буссов, и Жак Маржарет навсегда покидают Московию, не сожалея, что здесь не удалось сохранить нажитое движимое или недвижимое имущество. Они счастливы, что удалось вырваться, ведь не всем служилым «немцам» подобное удавалось.

Стоит обратить внимание на одну особенность сообщений иностранцев о Смуте. Они всегда (особенно Буссов) достаточно объективно передают факты и даже сочувствуют бедствиям, обрушившимся на русских людей, но они уже четко определились, где «свои», вне зависимости, какому царю или предводителю они служат. «Свои» — это западные европейцы всех происхождений и даже поляки и литовцы (кроме европейцев, принявших православие, этих «мамелюков-перекрещенцев»!). Поведение «немцев» и поляков в России напоминает «подвиги» западноевропейцев в Вест- и Ист-Индии. Буссов воспринимает это как норму, ведь россияне — это аборигены, которые, несмотря на все несправедливости завоевателей, должны смириться с первенством «цивилизованных народов». Россия — потенциальная колония, вот итог размышлений образованного служилого немца Буссова, пребывавшего в Московии на русской службе не один год.

Иностранцы, оставившие записки о России эпохи Смуты внесли немалый вклад в формирование на Западе стереотипа России как страны «азиатской», неразвитой, враждебной Европе. Этот акцент в записках иностранцев конца XVI — начала XVII в. чувствуется значительно сильнее, чем в иностранных сочинениях о Московии конца XV — середины XVI вв.

Сказывается разочарование в надеждах на церковную унию, на эффективный союз Европы и России в борьбе с Турцией, но главное, очевидно, состояло в другом. За XVI столетие Западная Европа ушла по сравнению с XV в. далеко вперед в становлении новых форм в экономике, общественно-политической и культурной жизни. В России за это время мало что изменилось, за исключением колоссального территориального роста на восток. К концу правления Василия III территория Московского государства увеличилась по сравнению с 1462 г. в семь раз, а к концу царствования Ивана IV по сравнению с 1533 г. еще более чем в два раза. Но плотность населения Московии была в шесть–десять раз ниже, чем в Западной Европе (в России: 1–5 человек на 1 кв. км, в Европе: 10–30 человек на 1 кв. км)[494]. В России имелись крупные предприятия — Пушечный, Суконный, Печатный дворы, но ни о каком бурном развитии мануфактурного производства, тем более частного, накопления капиталов, торговом флоте и речи не шло. Поэтому Россия в конце XVI — начале XVII столетия казалась иностранцу более неразвитой, чем иностранцу в XV — середине XVI вв.

Аналогичная тенденция наблюдалась и в оценке западноевропейскими людьми восточных стран: Азия из мира немыслимого богатства, роскоши, комфорта и могущества трансформировалась в мир восточного варварства, деспотии, застоя, куда европеец должен принести «цивилизацию», где европеец «обречен» на победу, а заодно может изрядно поживиться. Причем последнее воспринимается как справедливая плата за «урок цивилизации» или естественный итог столкновения развитого и отсталого миров.

Тем временем в России укреплялся старый стереотип, где западный европеец («немец», «лях», «литва») был непременно «еретик» и «враг». В апогей гражданской войны и польской интервенции 1609–1610 гг. к такой позиции склониться было легко. «…Были несправедливости и большие бесчинства поляков, которые не могли отказаться от грабежей и насилия, пока их не стали спускать под лед, перерезать им горло или даже вздергивать на виселицу…»[495]. Внесли сюда свой вклад и иностранцы-союзники. Наемники Делагарди, очистив вместе с людьми Скопина-Шуйского от тушинцев север и северо-восток страны, нашли в Москве радостный прием и добрую плату, но, по словам Буссова, западноевропейские наемники вскоре «обнаглели и стали учинять в городе одно безобразие за другим…они сильно надоели московитам, и те дождаться не могли, чтобы Бог поскорее послал хорошую погоду и сошел снег… и можно было бы этих храбрых вояк послать в поле на врага и избавиться от них в городе»[496].

Но дело было не только в обидах и насилии. Русские творили насилий против русских не меньше иноземцев. Это была обычная практика военных обычаев тех лет. Буссов замечает, что в 1609 г., когда за оружие решил взяться Ляпунов (у Буссова он почему-то «польский боярин»[497]), «где проходили его воины, там после них даже трава не росла». Сражался Ляпунов (непонятно, Захарий или Прокопий) «за христианскую московитскую веру», называл себя «белым царем» и был против и Тушинского вора, и Василия Шуйского, и польского короля Сигизмунда[498]. Казаки или дворяне Ляпунова ограбили бежавших из Москвы православных архиереев: свергнутого при Василии Шуйском патриарха Игнатия (грека, выходца с Афона), Мануила Кантакуина, сына Андроника, и Дмитрия македонца. 23 августа 1612 г. казаки Трубецкого пытались захватить в плен с целью выкупа тех русских боярских и дворянских жен, стариков и детей, которых обобрал и выгнал из Кремля… польский староста Струсь»[499].

С убийства Лжедмитрия I все русские «партии» так или иначе эксплуатировали тему справедливой мести россиян иноземцам. Шуйский начал с колоссального польского погрома в Москве. Тушинский вор со своей стороны ставил дважды на «антииностранную карту».

Сначала, имея множество «ляхов» и «литвы», он довольно холодно принял служилых «немцев», потерявших службу в Москве у Шуйского. Потом он стал испытывать к «немцам» недоверие, которое вылилось в полный разгром и сожжение Московской Немецкой слободы. Когда в тушинский лагерь осенью 1609 г. явились послы Сигизмунда III, обещая амнистию участникам рокоша и приглашая тушинских людей на королевскую службу под Смоленск, Лжедмитрий вынужден был бежать к Калуге. Здесь в его риторике звучали исключительно православно-патриотические лозунги. В послании калужанам 17 января 1610 г., к примеру, сообщалось, «что поганый польский король не раз требовал от него, чтобы он уступил ему Северские земли, которые в прежние времена принадлежали Польше, но он ему отказывал ради того, чтобы поганая вера не укоренилась в этих землях, а теперь король подговаривает его военачальника Романа Рожинского и поляков, которые так долго ему служили, чтобы они схватили его и привели к королю под Смоленск… Если они (калужане. — Прим. авт.) останутся ему верны, то он… отомстит не только Шуйскому, но и своим клятвопреступным полякам так, чтобы они это хорошенько почувствовали»[500]. Калужане и прочие русские сторонники царя-самозванца, прежде всего казаки, «остались верны» и по приказу своего царя-самозванца принялись истреблять всех поляков и немцев, какие только подворачивались под их руку. «Боже милостивый, — сетует Буссов, — сколько благородных поляков при этом непредвиденном обороте дела плачевно лишилось жизни, было притащено к реке и брошено на съедение рыбам! Сотни купцов, которые направлялись в Путивль и Смоленск и везли в лагерь бархат, шелк, ружья, вооружение, вино и пряности, были захвачены казаками и приведены в Калугу. Димитрий отнял у них все и не оставил им ничего, чем они могли бы поддерживать свою жизнь, так что тот, кто раньше был богат и имел тысячи, теперь был вынужден побираться в Калуге, а у многих отняли и жизнь. Одному Богу и тем немцам, которые в то время жили в Калуге, Перемышле и Козельске, до конца известно, сколько страха, бедствий и ужаса им не раз приходилось испытывать вместе с поляками»[501].

Свой интерес в «мести» иностранцам нашли знатные русские советники Лжедмитрия II и провинциальные дворяне областей, оставшихся верными Лжедмитрию II. Они оставили казакам право грабить польских купцов и прочих поляков, разбогатевших разбоем на русской территории в момент их службы Тушинскому вору. Сами же они сообщали об «изменах» служилых «немцев»-помещиков и получали в награду их земельные владения[502]. После разгрома столичной Немецкой слободы Лжедмитрий II приступил к опустошению аналогичных поселений в Калуге и других местах. «Сначала он отнял у немцев все их поместья, потом забрал их дома и дворы со всем, что у них там было, и все это отдал русским по той единственной причине, что их недоброжелатели — русские — ложно донесли ему на них… будто бы они ведут переговоры с польским королем…»[503] Последнее, кстати, было возможно, как и то, что часть «немцев» была непричастна к «измене».

В вакханалии передела собственности под «антинемецкими» лозунгами приняли участие и те циничные авантюристы-иноземцы, которые в русскую Смуту утеряли всяческие нравственные, национальные, религиозные и прочие ориентиры, делающие человека достойным по понятиям своего времени. Этот сброд шел к собственной выгоде любыми средствами. Так, калужский воевода Казимир, польский пан, невзирая на истребление соотечественников, вызвался съездить в Москву к Ружинскому и переманить у него на службу «Димитрию» часть поляков, «литвы» и «черкас». Истребляя иностранцев, Лжедмитрий II все же был озабочен малой боевой эффективностью своих русских «полков» и не исключал, что он может «простить» часть своих прежних иностранных сподвижников. По характеристике Буссова, пан Казимир «с поляками был истым поляком, а с русскими — истым русским». В московском лагере он не преуспел, но сумел уговорить Ружинского отпустить его назад к Лжедмитрию II, якобы для того, чтобы другой калужский воевода, шотландец Скотницкий, собрал вокруг себя оставшихся в живых поляков и немцев и захватил Лжедмитрия II. Казимир получил от Ружинского записку к Скотницкому соответствующего содержания. Приехав же к Лжедмитрию II, Казимир представил Скотницкого сторонником Ружинского, и самозванец без всякого следствия приказал схватить ничего не подразумевающего шотландца и утопить, что и было сделано казаками с великой радостью. У жены и детей шотландца «было отнято все, что они имели, и отдано пану Казимиру… При этом Димитрий в ярости поклялся, что если Бог поможет ему сесть на свой престол, он не оставит в живых ни одного иноземца, даже сущего младенца в утробе матери»[504].

Узнав о захвате «немцами» под предводительством Лавиля и Эбергарда фон Горна Иосифо-Волоколамского монастыря, Лжедмитрий II пришел в бешенство. Дело в том, что там находились люди Сапеги, которые не пошли под Смоленск к Сигизмунду III и с которыми самозванец вел переговоры о возвращении на службу к «природному царю». «Немцы» истребили в монастыре всех «ляхов», «черкас» и «литву», за что и удостоились очередной гневной тирады «царя»: «Теперь я вижу, что немцы совсем не преданы мне, они перешли к нехристю, польскому королю, а у меня, единственного под солнцем христианского царя, они побивают людей. Вот буду я на троне, тогда все немцы в России поплатятся за это»[505].

Продолжая строить из себя ревнителя православия, Тушинский вор запретил «немцам» проводить их богослужения. Бывший московский лютеранский пастор Мартин Бер, который в тот момент находился в Козельске и на которого у Лжедмитрия лежало доношение 25 православных священников, спас свою жизнь и имущество только благодаря заступничеству Марины Мнишек. Мартин Бер вместе с 52 «немецкими» мужчинами и юношами был пригнан из Козельска в Калугу, где по «царскому» приказу их должны были утопить в Оке. Однако немецкие женщины из свиты Марины Мнишек упросили «царицу» заступиться за несчастных. На первую просьбу царицы с просьбой о встрече, переданную через посланницу, «Димитрий» ответил резким отказом: «Я отлично знаю, что она будет просить за своих поганых немцев, я не пойду. Они сегодня же умрут, не будь я Димитрий, а если она будет слишком досаждать мне из-за них, я прикажу и ее тоже бросить в воду вместе с немцами»[506]. Когда же Марина Мнишек лично заступилась за обреченных, царь потребовал у русских доносчиков доказательств «немецкой измены». Доказательств этих он не получил, а потому велел русским «князьям, боярам и дворянам» отдать «немцам» поместья назад. Правда, часть «немцев» не рискнула вернуться в свои козельские имения, осталась жить при калужском дворе самозванца вблизи Марины. Это решение оказалось мудрым. Те, кто вернулись в поместья, вскоре были ограблены и вновь пленены, но вовсе не русскими. «Из королевского лагеря пришло 4000 «вольных людей» (очевидно, черкасов. — Прим. авт.), служивших под Смоленском королю польскому, с намерением порыскать по местности и пограбить». Они неожиданно атаковали Козельск, где фактически не было войск, «обратили в пепел» город и кремль и принялись опустошать округу, «убив при этом 7000 человек и старых, и молодых…»[507]. Немецкие помещики с женами и детьми вместе с русскими дворянами были угнаны в польский лагерь под Смоленском.

Упор Лжедмитрия II с конца 1609 г. на «антииностранную» риторику создал отличную почву, чтобы изоляционистские настроения стали существенной частью мироощущения тушинского казачества. Прежде тушинские казаки вынуждены были терпеть более привилегированное положение заносчивых «ляхов» и «литвы». Многие испытывали «комплекс вины» за совместное с поляками разорение соотечественников. Отречение от «дружбы» с иностранцами и избиение этих «нехристей» возвышало казаков в собственных глазах: из разбойников, мало отличных от иностранных искателей наживы, они становились защитниками веры. Это был тот «возвышающий обман», который рождал иллюзию примирения с собственной совестью и позволял надеяться заслужить прощение у народа. Наивные и простые воззрения русского простонародья, усиленные вполне целенаправленной пропагандой «исправления» тушинского казачества в посланиях духовенства, создавали отличную почву для подобных настроений.

При этом показная ненависть Лжедмитрия II к иностранцам в 1610 г. отнюдь не означала, что он и его окружение полностью порвало с иноземцами. Часть панов, шляхты и черкас вскоре опять заманили на службу к «Калужскому вору». Приезд царицы Марины в Калугу осуществил ее «каморник» Юрген Кребсберг, немец из Померании. Сопровождал Марину из лагеря Сапеги в Калугу отряд из служилых московских «немцев» и 50 казаков, а польскую свиту царицы, уехавшую на родину еще с Юрием Мнишеком, в Калуге заменила свита, набранная из немецких девушек, оказавшихся со своими семьями в окрестностях новой резиденции самозванного царя. Однако на фоне антинемецкой риторики Лжедмитрия II это уже работало против самого самозванца, подрывало его авторитет.

Отказавшись от ориентации на самозванцев, имитирующих возрождение «природной династии», казачеству осталось крепко держаться другого столпа «старомосковского благочестия» — православной веры. Эта позиция была близка и простому исстрадавшемуся народу.

Для спасения России, как независимой страны, необходимо было примирить своих. Ради этого народная интуиция сконцентрировалась наподсчете обид, нанесенных чужими. С точки зрения социальной психологии это был самый простой и очень эффективный ход. Он давал шансы для достижение внутреннего общественного компромисса. Неудивительно, что народ ухватился за него, как за последнюю надежду, тем более что в 1611-1612 гг. от сопредельных государств — Речи Посполитой и Швеции стала исходить действительная угроза российскому суверенитету.

Нетерпимость к иноземному разжигали и обстоятельства сдачи польского гарнизона Кремля. К концу осады польские солдаты и сапежники от голода утеряли человеческие черты. «Сидение же было (их) в Москве таким жестоким, — сообщает русский летописец, — что не только собак и кошек ели, но и русских людей убивали. И не только русских людей убивали и ели, но и сами друг друга убивали и ели. Да не только живых людей убивали, но и мертвых из земли выкапывали: когда взяли Китай, то сами видели, глазами своими, что во многих чанах засолена была человечина»[508]. Те пленники-иностранцы, которые были отведены в расположение сил Пожарского и Минина, как известно, остались целы. Другие же, доставшиеся казакам Трубецкого, были тут же ограблены и убиты. «Наутро, — сообщает «Новый летописец», — …полковник Струс с товарищами Кремль город сдали. И Струса взяли в полк к Дмитрию Тимофеевичу Трубецкому со всем полком его. Казаки же весь полк его перебили, немногие остались. Полк Будилы взяли в полк к князю Дмитрия Михайловича Пожарского, и их послали по городам, ни одного не убили и не ограбили из них»[509].

Действия казаков порождены были отчасти справедливой жаждой мести. «Повесть книги сей от прежних лет», написанная очевидно князем С.И. Шаховским[510], автором многочисленных сочинений о Смуте, вспоминает злодеяния «поляков» и «литвы» при подавлении восстания москвичей 19 марта 1611 г.: «Оле, великое падение бысть и убивство! И тако бысть велие низлагание: пред отцы сынове, убиваеми, живота гонануша (лишены), отроковицы же от матерей отторгаеми и блудному растлению предлагаеми! Преславная, но и паче превеликая Москва! Коль немилостивно раскопанна… и мнили есте, яко нашествие иноплеменных без тяшкия казни и жестоково отомщения возможет проити?»[511].

Но в неменьшей степени бывшими тушинцами верховодили простая жажда наживы и крайнее падение нравственности в казачьих таборах. Именно эти обстоятельства требовали, однако, некой идеологической амнистии и морального оправдания. Придание данному случаю, как и сотне других подобных частных фактов из русской или западноевропейской истории XVII столетия, ореола борьбы «за веру с еретиками» моментально решало проблему духовной реабилитации истребителей «нехристей».

Руководство Нижегородского ополчения стояло за изгнание польских интервентов с русской территории, но в его позиции, как мы видели, не было той примитивной, однозначной ксенофобии, которая захватила казачество и значительную часть «черных людей» в 1610–1613 гг. Но, как мы уже говорили, после стихийного объединения ополченцев и казаков, без которых невозможна была победа над Ходкевичем, именно настроения казаков, бывших тушинцев, стали лейтмотивом общественных воззрений на иноземцев.

Образ западного иностранца, «ляха» или «немчина», как врага-еретика, боязнь всего чужого, западного, не только закрепился в народном сознании, но даже усилился по сравнению с концом XVI в.

С оценками западного влияния в боярско-дворянской среде дело обстояло значительно сложнее. Впервые в русской истории в элите появились диссиденты, отрекающиеся от «родной старины» в пользу европейского уклада жизни и образа мышления, даже религии. Буссов, рассказывая свою версию свержения с трона Василия Шуйского, говорит о трех зачинщиках этого дела, которые совсем «ополячились»[512]. Это были Захарий Ляпунов, любимец первого самозванца Михаил Молчанов и Иван Ржевский. Появились люди, напрочь отказывающиеся признать ценность «старомосковской тишины» и православия. Таков был, к примеру, князь Хворостинин.

Многие и после 1613–1618 гг. еще помнили реальные фигуры Смутного времени, а не их «черно-белые» образы, которые выстраивал и внушал формирующийся в царствование первого Романова официальный исторический миф. В мемуарах грека Арсения Елассонского находим положительную характеристику Александра Гонсевского, Станислава Жолкевского и даже Яна Петра Сапеги, невзирая на всю противоречивость действий последнего.

Вот что пишет Арсений о кончине Сапеги: «5 числа сентября месяца (1611) скончался и пан Ян Сапега, и оплакали его не только многие поляки, но (и) русские, которые имели общение с ним, потому что он был человек весьма прекрасный, сострадательный, достойный, приятнейший и весьма благородный»[513]. Вообще Арсений, будучи православным, но не будучи русским, весьма далек в своих описаниях конца Смуты от риторики и духа грамот Гермогена или троицких старцев Дионисия и Аврамия Палицына. Это объяснялось жанром его труда, но не только. Взгляд Арсения — это во многом и взгляд русских кремлевских сидельцев из элитарных слоев русского общества, которые до последнего надеялись, что приход Владислава в Москву принесет «успокоение государству и народу»[514]. Часть этих русских дворян осталась в политической элите России и после Земского собора 1613 г.

Большинство политических деятелей из окружения первого Романова выступали как осторожные реформаторы поневоле или по убеждению, понявшие из столкновений с иноземцами в Смуту необходимость не столько закрываться от Европы, сколько возобновить старый курс на заимствование западноевропейского опыта с удвоенными усилиями. Невзгоды Смуты еще больше убедили в необходимости освоения данного опыта. Европеизация должна была продолжиться, но в прежнем ключе, что не исключало роста количественной стороны заимствований.

Позиция государства на данный счет должна была выявиться чуть позже, по мере укрепления центральной власти и приобретения ею большей самостоятельности от мнения «всей земли».

 

Выводы к III разделу

 

Итак, пришло время вернуться к вопросу, поставленному в начале части, посвященной Смутному времени в России: как в Смуту историческое творчество отдельных социальных групп и даже отдельных людей в условиях крайнего ослабления государственной власти и открытого контакта с различными иностранными силами повлияло на социокультурный уклад России?

Можно констатировать:

1) Внутренняя Смута и интервенция разрушили барьеры, выстроенные прежде государством на пути прямых контактов русского общества с западным миром. Впервые общество действовало как главный субъект русской истории.

2) В процессе свободного общения с разными категориями иностранцев и осмысления опыта иностранных держав (Речи Посполитой, Швеции, Англии) было выработано немало общественно-политических «проектов». Однако ни один из них не был реализован успешно, что вызвало разочарование русского общества в начинаниях подобного рода.

3) Сказанное не означает, что российское общественно-политическое сознание на выходе из Смуты не двинулось вперед. Были сделаны шаги в сторону разведения понятий «государство» и «государь». Появились родственные европейскому мышлению догадки о долге царя перед обществом («всей землей»). Осознавалась необходимость нового политического оформления вотчинного уклада, что привело к становлению в первой половине XVII в. вместо «старомосковского деспотизма» Земской монархии.

4) Хаос и деградации в Смуту всех сфер жизни (от бытовой и хозяйственной — до духовно-нравственной), порожденные гражданской войной, иностранным вмешательством, переросшим в интервенцию, создали угрозу существованию России. Это заставило русское общество, конфликтное и предельно атомизированное, найти консенсус. Он состоял в объединении большинства населения вокруг идеи национально-освободительной борьбы, апогей которой пришелся на действия Второго ополчения.

5) Однако патриотическая идеология Второго ополчения была быстро упрощена массовым сознанием, которое все более тяготело к ксенофобии (боязни «чужого» иностранного).

6) Мечта о порядке, рожденная в хаосе Смуты, прочно переплелась с идеализацией «старомосковской тишины». Иван IV, итоги правления которого стали главными причинами Смуты, не оценивался как «Иван Ужасный» (образ записок иностранных наблюдателей) — он остался в народной памяти Иваном Грозным, своенравным, деспотичным, кровавым, но уважаемым и законным правителем. Тираническое самодержавие Ивана Грозного воспринималось как вполне естественное, в отличие от мучительного осознания необходимости признания законным выборного царя и Земской монархии с ее идеей царского совета со «всей землей».

7) Ностальгия о прошлом на фоне растущей средневековой религиозной экзальтации стали ведущими настроениями, особенно среди духовенства и простого народа. Эти чувствования конкурировали с новыми общественно-политическими и религиозными идеями, вынесенными из Смуты представителями общественно-политической элиты и горожанами.

8) Мифологизация событий Смутного времени нашла яркое выражение как в русском летописании, так и в записках русских людей XVII в. Массовое сознание искало первопричину Смуты в темных сторонах характера Бориса Годунова, в его стремлении любой ценой получить корону. Другой причиной виделись происки зарубежных врагов. В свете последнего постулата откровенно негативную окраску получает личность и действия Лжедмитрия I, которого миф рисует ставленником внешних сил — поляков, «латынян»-иезуитов.

Так в 1611–1619 гг. были заложены основы «правильного» взгляда на события 1584–1613 гг. Фундамент этого взгляда заложили общественные настроения конца Смуты, а не государственный «заказ». Но позже все пошло в рамках прежней традиции под контролем окружения нового царя Михаила, преследующего интересы формирующейся новой династии Романовых. «Исправленная версия» романовским летописанием версия истории Смутного времени бытует в народной памяти до сих пор благодаря «канонизации» ее в трудах Н.М. Карамзина и школьных учебниках.

9) Превращение массы иностранцев в России в интервентов, а также явная агрессия со стороны Речи Посполитой и Швеции к концу Смуты, колониальные планы англичан в отношении России – все это привело к острому конфликту русского и западного миров.

10) Смута как всеохватывающее явление русской жизни разрешила системный кризис в России, но она лишь отчасти убрала одни противоречия, приглушила другие, породила новые.

11) Это в полной мере касается судьбы поверхностной европеизации. Необходимость освоения западного опыта, прежде всего военного и технического, была подтверждена, что стимулировало количественный рост заимствований, но тенденция к негативному и болезненному восприятию западного влияния в массовом сознании сохранилась и даже возросла.

12) Что же касается оценки России Западом, то стоит констатировать, что в многочисленных записках иностранцев о Московии эпохи Смуты русская история позиционируется как значимая часть мировой истории, при этом сохраняется акцент на «необычность» России, несовпадение ее общественно-политических и духовных основ с более «цивилизованными», по мнению иностранных современников, западноевропейскими устоями.

 

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: