Финал единого демократического фронта. Всероссийское совещание Советов

Подготовка – Аграрный доклад и аграрные неприятности. – Резолюция о войне в предварительной комиссии. – Церетели и меньшинство. – Циммервальд на совещании. – Резолюция о Временном правительстве. – Единый фронт на совещании. – Клочок бумаги. – Прочие доклады и докладчики. – Новое большинство еще неустойчиво. – Встреча. – Состав совещания. – Ф. И. Дан. – Доклад и прения о войне. – Буржуазная кампания в Совете. – Керенский на совещании. – Каменев извивается. – Стеклов «чижика съел». – История моего содоклада. – Церетели на наклонной плоскости. – Масса выше лидера. – Начало блока меньшевиков и эсеров. – Блок народников. – Левые эсеры. – Агитация в пользу коалиционного правительства. – Апофеоз единого фронта. – Приезд Плеханова. – Совет заброшен в Народном доме. – Низы и начальство. – Еще одна трещина. – Английские и французские гости в Исполнительном Комитете. – Бунт мужиков против самих себя. – Единый фронт союзных социалистов. – Последнее торжество в совещании. – Итоги. – Декларации принципов. – Программа революции, мир, хлеб, земля. – Триединый пункт. – Принципы Циммервальда на службе патриотизма. – Цели, средства и гарантии. – Ленин.

О Всероссийском съезде Советов говорили уже давно. Его необходимость была очевидна. Правда, узурпация Петербургским Советом прав и функций всероссийского демократического органа всеми признавалась исторически неизбежной и ни одной демократической организацией никогда не опорочивалась. Только правительство в контактной комиссии не упускало случая поставить на вид недостаточность наших правомочий... Но все же неотложность всероссийского советского смотра, неотложность выявления воли всей демократии и неотложность создания постоянного правомочного всероссийского советского органа была для всех ясна.

Иногородняя комиссия уже недели две назад разослала по всем городам телеграфные приглашения. И уже несколько дней в Исполнительном Комитете шла усиленная подготовка к съезду. Разрабатывали порядок дня, намечали докладчиков, обсуждали их тезисы, заботились о технической стороне. Мне кажется, особенно много потрудился по организации съезда Богданов.

Центральными и боевыми вопросами, конечно, были война и отношение к правительству, то есть общий характер советской политики, внутренней и внешней. Кроме того, в порядок дня были поставлены вопросы: продовольственный, земельный, рабочий, солдатский, организационный и об Учредительном собрании, то есть все основные вопросы «специальной» советской политики в отдельных областях...

Партийная дифференциация ныне уже почти закончилась, партийная борьба в Исполнительном Комитете уже развернулась во всю ширь, и при выборе докладчиков на съезд она проявилась довольно сильно... Я помню, моя кандидатура в докладчики выдвигалась по всем основным вопросам, но по всем – проваливалась. По внешней политике больше меня голосов получил Церетели – это были, конечно, правые голоса; по вопросу же об отношении к правительству больше голосов получил Стеклов – что это были за голоса, сказать не берусь... В таком дискредитировании моей личности я тут же обвинил моих злых личных врагов, и при общем веселье мне была дана компенсация в виде единогласного избрания меня в докладчики по земельному вопросу.

Это было довольно естественно, принимая во внимание что я был как-никак «аграрник» вообще и, кажется, единственный аграрник в Исполнительном Комитете. Но мне это собрание доставило немалую неприятность. Я решительно не хотел браться за это дело, чувствуя к нему до странности сильную неприязнь. Мои чувства были настолько определенны, что я самочинно, уже после избрания, стал искать себе заместителя и нашел его в лице специалиста профессора И. В. Чернышева, легального марксиста, очень право настроенного, но очень «привившегося» не в пример многим более левым в Совете и в его учреждениях. Впоследствии он при Церетели-министре был товарищем министра почт и телеграфов; пока же Церетели широко использовал его для различных экономических выступлений и экспертиз, направленных к поддержке цензовиков и всего от них исходящего. Сейчас Чернышев, по моему предложению, охотно взялся сделать на съезде доклад и представить его тезисы Исполнительному Комитету.

Однако официальным докладчиком числился я, и с меня же требовали тезисы. Я же решительно не знал, как построить и каким содержанием наполнить доклад. В голове бродили только обрывки мыслей о том, что необходимо лишь декларировать предстоящую реформу, отметив ее общий характер, а затем посвятить весь доклад текущей земельной политике до реформы. Мне казалось это практически наиболее важным, а политически наиболее рациональным. Но что это должна быть за текущая политика, какие именно вопросы надлежало тут разработать – в этом направлении решительно отказывались идти мои мысли. Я хорошо помню, что при обсуждении тезисов в Исполнительном Комитете я не проявил ни энергии, ни знания, ни находчивости, не говоря уже об инициативе...

Кроме того, я предвидел совершенно неизбежные передряги с земельным вопросом на съезде: эсеровская масса при отсутствии толковых авторитетных лидеров наряду с шовинизмом в войне разведет такой демагогический радикализм в земельном вопросе, что с этим делом не справишься, и, кроме путаницы, из доклада ничего не выйдет.

На съезде так все и случилось. Чернышев с докладом был готов; я также хотя и «саботировал», но готов был принять участие в деле. Но земельная секция съезда, наполненная солдатами во главе с двумя-тремя юными шустрыми эсериками, так запутала дело, что самый доклад Исполнительного Комитета пришлось снять и ограничиться «условной», «предварительной» резолюцией общего характера, переданной «для обсуждения на местах».

Зато я добросовестно поработал в комиссии, избранной для разработки резолюции о войне. Это была одна из центральных резолюций, предложенная съезду от имени Исполнительного Комитета и принятая им с незначительными поправками. В комиссии против трех правых – докладчика Церетели, подавленного, измученного, бессловесного Чхеидзе и, кажется, Эрлиха – было двое левых – Ларин и я. Мы боролись упорно, отстаивая каждое слово.

Церетели не рискнул выбросить все относящееся к борьбе за мир, но стремился как можно более сократить эту часть, раздув и детализировав до полной архитектурной уродливости, до полной фактической гегемонии вторую часть об обороне. В интересах обещанной «компенсации» Временному правительству Церетели не ограничился общим призывом «мобилизовать все живые силы страны во всех отраслях для укрепления фронта и тыла». Он настаивал на специальных обращениях в этой резолюции к различным категориям рабочих, перечисляя их поименно. И это было принято большинством.

Борьба же за мир была не только сравнительно «смазана», но и редактирована была с вредной тенденцией. «Придавая огромное значение акту 27 марта, – говорилось в резолюции, – российская демократия видит в нем важный шаг навстречу» и т. д. Вместо требовании к правительству предлагалась «поддержка со всей энергией его шагов в этом направлении». Другие же народы призывались следовать нашему примеру и «оказывать давление» на свои правительства, чтобы добиться уже полученного нами... Словом, оппортунистская тошнотворная дребедень уже растекалась рекой по всей резолюции.

Мы, меньшинство, добросовестно боролись за каждое слово. Мы едва настояли на требовании «дальнейших шагов» Временного правительства, но и то редакция этого места была испорчена. И вообще вся наша неблагодарная упорная борьба, все наше раздражающее, томительное упорство натыкались в конце концов на молчаливое поднятие трех рук против двух... Церетели стал сердиться. И стал проявлять весьма характерное для него, до крайности примитивное отношение к меньшинству, проводимое им впоследствии с классической, совершенно слепой прямолинейностью.

– И зачем же вы отнимаете время? – стал досадливо вставлять Церетели. – Вы же видите, что ваши старания ни к чему не приводят и все ваши поправки отвергаются!

Церетели уже начинал считать работу меньшинства не более как досадной ему помехой, неспособной иметь практическое значение. Он не видел, что меньшинство в эти недели еще висело у него на шее весьма и весьма тяжкими гирями, не давая ему свободы движений. Иначе Совет из «мамелюков», оборонцев и болотных людей уже в эти дни разрешил бы кризис Мариинского дворца крепкими и сладкими объятиями.

Нет, пока мы работали далеко не бесплодно. И в частности, резолюцию о войне большинству все-таки не удалось изготовить в желательном виде. Дух Циммервальда из нее вытравить не удалось. В ней еще не было принципиальных положений, которые были бы, по существу, неприемлемы, за которые было бы нельзя голосовать, которые противоречили бы духу классовой международной солидарности и последовательной классовой борьбы в условиях мирового военного конфликта. В резолюции была лишь крайне слабо проявлена эта линия или, вернее, влияние Циммервальда было уже ничтожно. Но формально разделаться с Циммервальдом большинству было еще не под силу. Это еще была официальная советская военная позиция. В частности, официального понятия защиты страны (или отечества) в то время еще не было в обиходе руководящих сфер Совета, и таковых терминов еще не существовало на официальном советском языке. В то время могли говорить только о защите революции.

Этот период всероссийского советского совещания – заключительный период единого демократического фронта против буржуазии и империализма – был периодом теоретического, выхолощенного циммервальдизма. Но формальная шейдемановщина была еще впереди.

Доклад Стеклова о Временном правительстве был рассмотрен в Исполнительном Комитете весьма наскоро. Коротенькая резолюция гласила, что правительство «в общем и целом» заслуживало доселе и будет заслуживать впредь поддержки «постольку-поскольку». Общими силами эта резолюция была составлена в пленуме Исполнительного Комитета, но не была принята съездом. Вместо нее «единым фронтом» в согласительной комиссии была составлена другая и принята единогласно.

Резолюция согласительной комиссии была значительно лучше, левее той, какую предложил Исполнительный Комитет; она была значительно левее и той резолюции о войне, какую отстоял Церетели в нашей вышеописанной комиссии и потом на съезде. Единый фронт составился не только на основе поддержки «поскольку-постольку», но и на основе следующих положении: 1) «сплочение всей демократии для отражения царистской и буржуазной контрреволюции, а также для упрочения и расширения завоеваний революции»; 2) «постоянный политический контроль и воздействие на Временное правительство для побуждения его к решительным шагам в сторону поляной демократизации всей русской жизни и к подготовлению всеобщего мира без аннексий и контрибуций, на основе самоопределения народов»; 3) «призыв революционной демократии, сплотив все силы вокруг Советов, быть готовой дать решительный отпор всякой попытке правительства уйти из-под контроля демократии или уклониться от выполнения принятых им на себя обязательств».

Единый фронт, казалось, образовался на прочной и здоровой почве. Резолюция, правда, не оперирует с терминами и понятиями классовой борьбы. Но дело от этого меняется немного. Грань между цензовой властью и демократией, сплоченной в Советах, вычерчена с достаточной рельефностью. Программа закрепления и расширения завоеваний революции указана. Базис Циммервальда если не подчеркнут, то и не затушеван и проявлен гораздо ярче, чем в резолюции о войне. И наконец, апелляция к силам самой революционной демократии, мобилизация этих сил для возможного решительного отпора буржуазной власти увенчивают резолюцию.

Это единый демократический фронт для борьбы за революцию с силами империалистской буржуазии. Увы, закономерный процесс расслоения демократии на пролетариат и мелкую буржуазию неумолимо шел и делал свое дело. Откол мелкобуржуазной демократии от пролетариата, от Циммервальда, от революции не мог быть остановлен. Трещина, уже давшая себя знать в Исполнительном Комитете, уже давшая демократии пиррову победу, должна была расти и углубляться. И единый демократический, зафиксированный в «согласительной» резолюции, должен был остаться на бумаге как ничтожный памятник великих планов, неслыханных возможностей и былых надежд...

Когда и как принимались в Исполнительном Комитете тезисы и резолюции по остальным докладам, я не помню. Вероятно, кое-как, впопыхах, уже во время самой сессии съезда. Я не помню и всех докладчиков и сомневаюсь, были ли все остальные доклады сделаны в пленарных заседаниях. Кажется, кроме аграрного был опущен еще и доклад по рабочему вопросу, и дело также ограничилось резолюцией. Во всяком случае, эта часть съезда была сильно скомкана если не за счет докладов, то за счет прений. В деловом отношении она, однако, была очень важна. В частности, резолюция по рабочему вопросу развернула социал-демократическую программу-минимум в области охраны труда, частью предложив правительству издать соответствующие декреты, частью декларировав известные нормы (свободу коалиций и ненаказуемость стачек), частью призвав рабочий класс к проведению некоторых мероприятий еще до общих декретов (примирительные камеры, соглашения о восьмичасовом рабочем дне)...

Из докладчиков на съезде не было ни одного большевика. Но не было среди них и ни одного представителя «самой большой» партии – эсеров, на которых базировалось новое большинство. Половина докладчиков – Стеклов, я, Венгеров (по военному вопросу), да как будто и продовольственник Громан – были формально вне фракций... Это было еще время, когда активно действующие лица выдвигались в советских сферах по индивидуальности или по принадлежности к «течению».

Из состава докладчиков на мартовском съезде также, между прочим, можно усмотреть, что к этому времени еще не окончательно кристаллизовалось или, по крайней мере, было еще довольно слабо и неустойчиво новое большинство. Наличность в числе докладчиков таких людей, как Стеклов или я, свидетельствовала об этом достаточно определенно. Через Какой-нибудь месяц никому уже не пришло бы в голову назвать подобных кандидатов. Хотя меньшинство продолжало быть очень значительным, но все же не только в докладчики от имени Исполнительного Комитета, но и в комиссии его представители тогда уже пробирались очень редко и с большим трудом...

В те же дни, в конце марта, еще была идиллия.

Однако советского съезда в марте не вышло. Провинциальных делегатов прибыло около 400. Они представляли 82 города и исполнительные комитеты армий и войсковых частей. Казачий съезд также прислал 11 своих представителей... Но комиссия по организации съезда (с Богдановым во главе) все же сочла такого рода съезд неполным и неправомочным: по ее сведениям, на местах существовало еще огромное количество Советов, не приславших по разным причинам своих представителей. Поэтому комиссия предложила считать мартовский съезд не правомочным съездом Советов, а предварительным Всероссийским совещанием. Так и было решено.

Вечером 28-го, в день опубликования акта об отказе от аннексий, была назначена в Белом зале первая встреча делегатов, а затем – чаепитие. Я пошел посмотреть на «всероссийскую революцию» и подсел к группе знакомых в глубине зала...

Зал после переполнявших его советских секций казался полупустым, как в доброе заседание Государственной думы. Но и здесь военные если не подавляли, то беспокоили настороженный глаз. Их было, вероятно, около половины. И притом было много офицеров. Солдатская масса еще не справлялась с политическим представительством. Офицеры же из прапорщиков потянулись в «социалисты», и многие кадетские адвокаты и прочие профессии с погонами на плечах сейчас представляли солдатскую массу под видом эсеров или беспартийных. Было много фронтовиков. Энергичные прапорщики старались объединить их, чтобы солидно представить «голос действующей армии», по крайней мере для буржуазной прессы.

Из штатских съехалось много старых партийных деятелей, хотя и не высшей марки. Казалось, рабочих было не так много, больше было интеллигентов... Говорились краткие приветствия – и шаблонные, и трогательные. Превозносился «лидер» – Петербург. Но больше всех, прямо неумолкаемо говорил председатель Скобелев, бывший в прекрасном настроении, сыпавший шутками, вообще изощрявшийся в красноречии и остроумии.

– Вот ведь язык-то без костей! – говорил, неодобрительно покачивая головой, мой сосед, заслуженный меньшевик Гарви, который сам в те времена отказывался выступать в собраниях свыше десяти человек...

Вдоволь наговорившись с кафедры, Скобелев пригласил все собрание на хоры, где был устроен «революционный чай».

Я уже не пошел непосредственно знакомиться с провинцией: было дело. В комнате № 10 собралась группа членов Исполнительного Комитета и спешно готовилась к открытию совещания завтра утром. Составлялся президиум. Стеклов был очень обескуражен, что лидеры нового большинства не выдвигают его кандидатуру при всей его «лояльности». Но он огорчался напрасно: президиум совещания как-никак необходимо было составить пофракционно. Поэтому кроме нашего собственного президиума, Чхеидзе и Скобелева, от меньшевиков вошли Церетели, Хинчук, Богданов, от эсеров – Гоц, от большевиков – Шляпников, Ногин, затем в президиуме была представлена и армия, действующая и тыловая, – Ром, Завадье... Президиум так или иначе был намечен. Но главное дело, предстоявшее нескольким лицам в комнате № 10, – это была все та же, еще не оконченная резолюция о войне. Мы снова бились – долго, до изнеможения... Только в начале третьего часа я позвонил по телефону в знакомый дом и, разбудив хозяев, просил позволения прийти ночевать вдвоем: со мной шел Церетели, который еще не устроился с квартирой. Идти было недалеко. Церетели рассказывал о революции в Иркутске.

Совещание должно было открыться утром и немедленно приступить к деловой работе. Но конечно, этого не случилось... «Бабушка» – Брешковская закончила наконец свое триумфальное шествие – по цветам, среди восторженных толп народа – из Сибири в Петербург. С вокзала с почетным конвоем из Керенского, Некрасова, Чхеидзе она проехала в Таврический дворец. Я не присутствовал при ее бурной встрече совещанием.

Избрали намеченный заранее президиум, выслушали приветствие Чхеидзе, недурно выдержанное в тонах «стремления к миру», но пришлось разойтись до вечера. В четыре часа должны были состояться похороны сына Чхеидзе. Собрание стоя, в глубоком молчании проводило председателя, и многие отправились вслед за ним.

На похоронах народу было меньше, чем можно было ожидать. Но много знамен, торжественный оркестр... На лестнице квартиры Чхеидзе мимо меня промелькнуло знакомое круглое, без бороды лицо с твердым, холодноватым взглядом. Но кто этот плотный, невысокий, уже почтенных лет офицер, я решительно не мог догадаться. Теперь с этим постоянным переодеванием из штатского в военное и обратно эти знакомые незнакомцы стали обычным явлением. Но все же это меня беспокоило и наконец осенило: да ведь это Дан!.. Он также приехал из ссылки, где был мобилизован в качестве врача.

Я встречался с Даном всего несколько раз в 1914 году, перед войной, в эпоху «ликвидаторства» и старой «Рабочей газеты». Тогда он дал в «Современник» одну-две статьи. А затем, уже после моей высылки из Петербурга, в дни австрийского ультиматума Сербии, Дан посетил меня в Териоках и холодно посмеивался над теми, кто верил в возможность мировой войны. Через неделю война была уже фактом, а Дана под конвоем везли в Сибирь.

В Сибири, по доходившим до меня слухам. Дан стал на циммервальдскую позицию и даже, как говорили, был настроен крайне лево... Мартов из-за границы писал мне, почему я не пригласил Дана сотрудничать в «Летописи». Я не знал, что это нужно, тем более что «Летопись» фактически продолжала и усовершенствовала «Современник». Но все же я написал Дану.

Дан – это одна из наиболее крупных фигур русской революции. Это один из самых выдающихся деятелей как русского рабочего движения, так и событий 1917 года. Подобно Церетели, он займет немало нашего внимания в следующих книгах... Его приезд в то время, конечно, мог сильно отразиться на течении дел. А слухи и об его позициях возбуждали самые радостные надежды. Добро пожаловать!.. Но только вот вопрос: не особый ли это «сибирский» циммервальдизм?

Вечером при блестящем освещении, при переполненных публикой хорах, при непривычном, хорошо организованном порядке в зале Церетели делал свой доклад о войне. Он воспроизвел и разводнил свою резолюцию – ни больше ни меньше... Его прекрасно слушали, ибо это превосходный оратор, иногда несколько многословный и шаблонизирующий свои круглые законченные фразы, но иногда сильный, острый и находчивый.

Было любопытно познакомиться с советским парламентом в процессе прений. Прения о войне обнаружили слабую, малочисленную левую и хорошо организованную правую, во главе которой стояли офицеры. Речи справа были сколком с общей буржуазной кампании из-за войны и армии. Аргументы из «большой прессы» повторялись без изменений, без дополнений и без стеснений.

Говорящих о мире попрекали Стоходом, «висящей в воздухе рукой», неуспехом манифеста 14 марта. Патетически протестовали против «позорного мира». Словом, били в алармистский набат, утверждая, что мир даст победа, призывая забыть все для военной обороны и все делая для гнусного грабежа и удушения революции. Иные офицеры «от имени такой-то армии» отваживались даже требовать не только «войны до конца», но и разных экспериментов с чужими землями и с проливами. А один, тоже, конечно, от имени одной из армий, прочел резолюцию с протестом против двоевластия.

Среди сознательной части собрания эти выступления энергичной кучки вызывали отпор. Ибо это было уже не стремление аннулировать одно основное положение манифеста – борьбу за мир в пользу другого – военной обороны. Это было нечто гораздо худшее. Но это давало докладчику хорошее орудие или хорошую опору для борьбы налево. И в заключительном слове Церетели на этом основании стал смелее «забирать» вправо. Он очень ''ухаживал» за правыми оппонентами. А налево он уже тогда, в марте, осмелился заявить, что «момент для переговоров с союзниками для Временного правительства еще не наступил» и что мы внутри России «уже сделали главное» [По отчету «Речи» (№ 76, 1917 г.) Церетели сказал: «Мы сделали все, что возможно», по отчету «Известий» – «Мы сделали главное». Из двух зол для Церетели я выбираю меньшее].

Слева говорил Каменев, который также еще впервые в советских сферах обнаружил прекрасные ораторские данные. Но Каменев не был смел и потому не заострил своих аргументов, держась в академической плоскости и рассуждая об империалистическом характере мировой войны. Другие большевики были острее, но были неловки, вызывали шум и свист и не привлекали внимания.

Ораторов записалось несколько десятков. Я также не прочь был выступить, но стеснялся в качестве члена Исполнительного Комитета нарушить дисциплину и добрые нравы, выступая против официального докладчика. Впоследствии это, разумеется, уже вошло в порядок вещей.

Со «скамьи» правительства, слева от трибуны, я мрачно наблюдал довольно печальную картину собрания. Вдруг кто-то сзади весело хлопнул меня по плечу и бросился в соседнее кресло. Это был Керенский, «как ни в чем не бывало», спокойный, оживленный и, вероятно, довольный тем, что он догадался явиться на советский съезд. Я спросил, будет ли он выступать, но он даже сначала отказался, как бы желая сказать, что пришел участвовать в работах... Но. разумеется, он скоро попросил слова вне очереди, был бурно встречен, сказал приветствие в качестве члена правительства и в качестве члена Совета, потом пожал бурю рукоплесканий, говорил в кулуарах с фронтовыми делегациями, затем уехал и больше не показывал глаз.

С утра 30-го работали секции. Меня силой погнали в земельную, полную одних солдат. Там трудились над резолюцией в виде эсеровского основного закона о земле. Я ушел, не вступая в безнадежные пререкания.

В коридоре Каменев показал мне большевистскую резолюцию о войне. разумеется обреченную на провал. За эту резолюцию, как мне показалось, должны были голосовать циммервальдцы, и надо было это сделать для демонстративного подсчета голосов. Но в резолюции было подозрительное место: в нем говорилось, что империалистская война может быть окончена только при переходе политической власти в руки рабочего класса. Значит ли это, что борьба за мир сейчас не нужна? Или это значит, что она нужна, но для этого надо сейчас брать в свои руки политическую власть? Каменев уверял, что это отнюдь не означает ни того ни другого. Но отвечал крайне уклончиво на предложение переделать это место и старался устранить недоразумение только своими комментариями. Между тем все читавшие эту резолюцию утверждали, что большевики в ней требуют политической власти рабочему классу. Где истина?

Каменев, благожелательно толкуя резолюцию, несомненно, стремился по обязанности сохранить в ней официальную большевистскую концепцию: окончание империалистской войны возможно только путем социалистической революции. Но также несомненно для меня, что Каменев не сочувствовал этой официальной большевистской концепции, считал ее нереальной, а сам стремился вести линию реальной борьбы за мир в тогдашних конкретных условиях. Именно такого, иногда слишком умеренного, поссибилистского характера были тогда все выступления этого официального в то время лидера большевистской партии. Положение его было двойственно и нелегко. Он имел свои собственные взгляды и работал на российской революционной почве. Но он «косился» на заграницу, где были тоже свои собственные, не совсем те же взгляды.

Я хорошо понимаю, как я рискую скомпрометировать этого высокого сановника в глазах его высоких коллег, но я не могу скрыть моего глубочайшего убеждения: если бы все большевики разделяли взгляды Каменева, по крайней мере в течение первого года революции, то я также был бы большевиком, и притом левым.

Вечером, часов в десять, Стеклов приступил к доклада об «отношении к Временному правительству». Это был очень странный доклад. Он тянулся бесконечно, но не содержал в себе никакой характеристики сущего или должного отношения к Временному правительству. Очень много времени было посвящено истории революционных событий. Когда же дело дошло до «теории», то вся она свелась к разоблачению происков и козней контрреволюции – «спереди, сзади, с боков, с высоты». Оратор, конечно, очень увлекся. Но в зале воцарилось полное недоумение: никакой внутренней политики в докладе не было. Резолюция Исполнительного Комитета, увенчавшая доклад, ровно ни из чего не вытекала. Скорее наоборот. Газеты писали на другой день о том, как Стеклов, вслед за щедринским медведем, «чижика съел». В самом деле, рассказывая ужасы контрреволюции, Стеклов действительно всем докладом обещал страшное кровопролитие, а кончил резолюцией о поддержке «постольку-поскольку» в благодарность за то, что правительство «проявляет стремление идти по пути декларации, опубликованной по соглашению с Советом».

Мне было скучно и немного забавно. Но я не придал всему этому значения... Другие посмотрели не так. Уже в первом часу ночи, как только кончил Стеклов, нас созвали на экстренное заседание Исполнительного Комитета. Не помню, кто именно, основываясь на полной неудовлетворительности доклада, потребовал вторичного доклада на ту же тему от имени Исполнительного Комитета под видом содоклада. Это встретило сочувствие, но вызвало протесты Стеклова и требования с его стороны «предъявить доказательства».

Долго препирались насчет ценности стекловского выступления и наконец постановили: назначить на завтра содоклад. Большевики, прельстившись «контрреволюцией» и ожидая худшего, чем ноль, голосовали против... Но кто же сделает содоклад? Не могу сказать, по чьей инициативе, но было постановлено поручить это мне.

Меня это совершенно не устраивало. Во-первых, было несколько неудобно перед Стекловым, хотя его доклад я признавал неудовлетворительным и высказал это в заседании. Во-вторых, для меня было ясно, что я ни в каком случае не могу ныне выразить взгляды Исполнительного Комитета, от имени которого приходилось выступать. Большевики в данном случае едва ли имели основание особенно опасаться... Но делать было нечего: других кандидатов не обнаруживалось, было поздно, я обещал завтра утром представить тезисы.

– Что вы сидите, как будто вас к смерти приговорили. – закричал мне Богданов, видя меня в удрученном состоянии, – ведь вас в люди выводят!..

Выводят в люди? Об этом. признаться, у меня не было никаких мыслей. Честолюбие и т. п. я себе, вообще говоря, далеко не считаю чуждым. Но применительно к такого рода выступлениям мне почему-то не приходило никогда в голову, что Богданов был прав. Единственный раз я стремился выступить в Совете: это было 14 марта. А затем я всегда был скорее не прочь уклониться, чем пользоваться (довольно легкой) возможностью мозолить глаза на трибуне... И сейчас меня не «сагитировал» Богданов. Я с удовольствием уступил бы ему честь завтрашнего содоклада.

Мне снова пришлось выйти вместе с Церетели из Таврического дворца. Я стал говорить ему о ложности моего положения в качестве докладчика Исполнительного Комитета... Я сказал ему несколько слов к характеристике моей левой позиции по отношению к Временному правительству. Но Церетели перебил меня словами:

– Вы, конечно, должны говорить о необходимости соглашения с буржуазией. Другой позиции и другого пути для революции быть не может. Ведь вся сила у нас. Правительство уйдет по мановению нашей руки. Но тогда погибель для революции.

Я ручаюсь, что передаю смысл реплики совершенно точно, а может быть, буквально. Разумеется, для меня это все было ни в какой мере не приемлемо. Но интересно сейчас было не это. Нет, куда идет и куда ведет этот злосчастный «циммервальдец», эта поистине роковая фигура революции?..

Утром 31-го я явился в Исполнительный Комитет с моими тезисами, заведомо безнадежными. Тезисы были таковы: Временное правительство – классовый орган буржуазии, Совет – классовый орган демократии, мелкобуржуазной и пролетарской; отношения между этими органами вытекают из законов истории и из фактически сложившегося положения дел в революции: это отношения классовой борьбы между Советом и Временным правительством; таковая борьба фактически происходит и должна происходить впредь, в ней сущность сложившихся и должных взаимоотношений; борьба вытекает из самого факта развертывания демократической программы, из самого факта расширения революционных завоеваний; формы же этой борьбы в данный момент не должны быть направлены к прямой ликвидации существующего правительства, а должны выражаться в давлении, контроле и мобилизации сил.

Я показал тезисы Каменеву, который их в общем одобрил. Затем показал Церетели, который решительно отверг их, как выражающие взгляды меньшинства. Собрали кое-как летучее заседание и большинством голосов постановили – предоставить мне с моими тезисами выступить в качестве очередного оратора, но не в качестве докладчика Исполнительного Комитета... Я записался в качестве очередного оратора.

Прения продолжались долго и носили несколько иной характер, чем прения о войне. Для разжигания шовинизма здесь почва была куда менее благоприятна, и, наоборот, здесь открылось поле для классового инстинкта всех менее сознательных элементов. Ораторы левой с успехом били в точку подозрительности по отношению к правительству враждебного класса и в точку сплочения вокруг «собственных» Советов. Скоро стало ясно, что равнодействующая идет левее резолюции Исполнительного Комитета.

Хорошо выступал Каменев, призывавший отнюдь не к «свержению», а к «недоверию» и сплочению. И снова забирал вправо Церетели, говоря о «необходимости соглашения с буржуазией» и спускаясь уже до очень низких ступеней оппортунистской... тривиальности, вроде: «Разум народа понял, что демократическая республика есть та общая платформа, которая может объединить и пролетариат, и буржуазные классы. На этот путь соглашения и стала буржуазия...» Взяв под защиту кабинет Гучкова – Милюкова, Церетели стремился резко отграничить его деятельность от иных, особых, действительно зловредных, безответственных кругов буржуазии. Эти безответственные круги действительно подкапываются под народное дело, натравливают солдат на рабочих и т. д. Но правительство с ними борется и идет навстречу демократии даже во внешней политике... «Нельзя рассматривать Временное правительство как группу людей, преследующих классовые интересы... Должно быть общенародное единство воли, ибо когда между пролетариатом с его Советами и буржуазией в лице Временного правительства возникнет конфликт, то тогда общенародное дело погибнет». У нас есть комиссия для «установления контакта с Временным правительством, и не было случая, чтобы в важных вопросах правительство не шло на соглашение...».

Не правда ли, достаточно далеко зашел этот человек в дебри «соглашательского», слепого шовинизма на другой же день после своего появления, еще в марте месяце, еще на первых порах, при свежих силах революции, когда даже серая мужицко-обывательская масса сохраняла энтузиазм и остатки боевого духа? Мы должны отметить эти выступления Церетели – они в дальнейшем пригодятся нам.

Но сейчас делегатская масса действительно еще шла впереди Церетели. Общественное мнение съезда определилось в пользу согласительной резолюции по равнодействующей выступлений. Заработала межфракционная согласительная комиссия, затем долго и бурно заседали фракции, и наконец создали платформу, объединившую весь съезд...

В качестве внефракционного человека я только случайно зашел в некоторые фракции. В маленьких комнатах была давка, шум и бестолочь... Насколько помню, был момент совместного заседания двух фракций: меньшевиков и эсеров. Если я в этом ошибаюсь, то не ошибаюсь в том, что между этими фракциями было достигнуто предварительное соглашение насчет резолюции. Этим было положено начало знаменитому советскому блоку – меньшевиков и эсеров, державшему в руках всю советскую политику, всю судьбу революции в течение многих месяцев, державшему крепко и не желавшему выпускать даже тогда, когда руки стали совсем слабы, омертвели и готовы были рассыпаться в прах от ничтожного порыва ветра.

А вместе с тем сообщали о том, что два дня назад был заключен и другой блок – между всеми «народническими» фракциями в советских органах: эсерами, энесами и трудовиками. Если эсеры до сих пор представляли крестьянство, то отныне они слились воедино с заведомо буржуазными группами. Вся правая Исполнительного Комитета от энесов до меньшевиков включительно отныне, стало быть, представляла собой единое целое. Налево оставались большевики, внефракционные единицы и меньшевики-интернационалисты, сохранявшие свободу действий.

С другой стороны, на совещании впервые выступал оратор от левой части эсеров и солидаризировался с Каменевым. Не был ли это «циммервальдец» Гоц?.. Нет, этот лидер эсеров сначала выжидательно помалкивал в Исполнительном Комитете, пока Александрович направо и налево агитировал за него, всячески его со своей стороны выдвигая и проводя в разные комиссии. Но скоро Александрович сильно охладел к этому делу и злобно отмахивался, ворча какие-то ругательства, когда его, дразня, спрашивали про Гоца... Вероятно, Гоц хлопотал о «народническом блоке», а не о левой части эсеров.

Зато Александрович, грозя на ходу кулаком, радостно крикнул мне:

– Камков приехал! Вот теперь...

Из-за границы действительно появился будущий лидер левых эсеров Камков. Он и выступал от левой части на совещании. Эсеры-интернационалисты, уже задавленные «мартовскими людьми», воссоздали свою ячейку. В Исполнительном Комитете у них, однако, по-прежнему был один Александрович.

В прениях о Временном правительстве с достаточной рельефностью проявилось течение в пользу образования коалиционного правительства. Особенно хлопотали об этом правые народники (Брамсон), которые даже собирали подписи о том, чтобы вопрос о коалиции был немедленно поставлен в порядок дня совещания. Но в конце концов из этого ничего не вышло. Не созрело... А Чхеидзе, как огня боявшийся, всякой «министериабельности», даже устроил скандал энергичным коалиционистам за попытку дезорганизации съезда.

Резолюция согласительной комиссии была наконец одобрена фракциями и была поставлена на голосование в пленуме. Стороны, сняв свои собственные резолюции, в двух словах комментировали свое отношение к ней и говорили о сладости компромисса во имя единения. Каменев заявил, что он счастлив голосовать за единую резолюцию... Ни одного не было против. Торжественные аплодисменты покрыли этот вотум – единственный в советской истории.

Я не присутствовал во время голосования. А потом попрекал Каменева:

– Как же вы допустили, что в этой резолюции нет никаких указаний на классовый характер существующей власти? Ведь на это было указано даже в первой резолюции Исполнительного Комитета. И как же вы не внесли поправки насчет признания законности борьбы?..

Каменев махнул рукой... Конечно, это было неважно.

Вечером 31-го заседания не было... В этот вечер приезжал Плеханов. Исполнительный Комитет организовал торжественную встречу, и большинство почтенных лиц – участников совещания должно было участвовать в ней. Вместо обычной работы совещания в этот вечер был устроен род встречи между провинциально-фронтовыми делегатами и Петербургским Советом – торжественное заседание в Народном доме, куда должен был прибыть с вокзала и Плеханов.

Я не поехал на вокзал, не знаю хорошо почему, но весьма возможно, что это было на «фракционной» подпочве: я довольно неприязненно смотрел на приезд Плеханова, опасаясь его вредной роли в будущих событиях. Я не сомневался, что он будет играть в них роль достойную его – и количественно и качественно. Вообще, я мог как угодно высоко ценить Плеханова, но чувствовал себя чуждым сегодняшнему торжеству.

Я отправился прямо в Народный дом и застал там печальную картину. Необъятный полутемный зрительный зал имел пустынный вид: весь Совет, вместе с потонувшими в нем членами совещания, разместился в огромном партере, амфитеатре и бельэтаже. В президиуме же, на сцене, сидело несколько человек – безымянных солдат из Исполнительного Комитета, которые и руководили собранием.

Говорились приветствия из провинции – бесконечный ряд. Они всем невыносимо надоели, но собранию было нечего делать, и председательствовавший солдат вызывал все новых ораторов, спрашивал, нет ли новых желающих сказать приветствие Петербургскому Совету. Было удручающее впечатление полной заброшенности Совета его руководителями. Не было налицо ни президиума, ни обычных его заместителей из Исполнительного Комитета, не было никаких докладчиков, ни порядка дня. Была масса, предоставленная самой себе, но, естественно, лишенная инициативы в силу существования у нее присяжных, на то избранных, к тому приставленных руководителей. Были низы – без начальства, где-то наверху делающего свои какие-то дела.

И такое настроение начинало кристаллизоваться в Совете, изнемогающем от тоски и нелепости положения. Начались нетерпеливые возгласы, выкрики против Исполнительного Комитета. Кто же и зачем призвал сюда их, занятых людей? Казалось, вот-вот после взрыва негодования Совет разойдется...

Но наконец с запоздавшего поезда, после бесчисленных приветствий на вокзале, влекомый Чхеидзе, но без всяких других участников встречи, поехавших прямо домой, из-за декорации появился Плеханов. Чхеидзе рекомендовал его несколькими не очень складными, но очень горячими фразами. Последовала шумная овация, которая затем стихла в ожидании, что Плеханов что-нибудь скажет собранию. Но Плеханов, измученный дорогой и встречей «начальства» на вокзале, неподвижно стоял в шубе в глубине сцены и не сказал ни слова. Совет расходился в молчании и едва ли в хорошем настроении.

Увы, эта картина советского заседания вызывала мрачные ассоциации самого общего характера. Эта оторванность советского «начальства» от советских масс проявлялась не только в отдельных случаях и в отдельных заседаниях. Она уже начинала чувствоваться вообще... Недоразумения «технического» свойства были хроническим явлением и впредь: сплошь да рядом, когда собирался «начальством» же созванный Совет, было некому председательствовать, было некому доложить по объявленному вопросу или было просто нечем «занять» Совет. Потом «техника» стала лучше. Чхеидзе неизменно занимал президентское кресло, и докладчики были мобилизованы.

Но дело-то было в том. что источник зла был не в одной «технике». В это время, к концу марта, уже чувствовалось отсутствие внутреннего контакта, отсутствие идейной и организационной связи с низами. Начиналась и здесь роковая трещина, которая дала себя знать впоследствии.

Дело было не только, а может быть, и не столько в оторванности Исполнительного Комитета от «рабочих и солдатских депутатов». Эту трещину между верхами кое-как удавалось замазывать еще долгое время. Но сейчас уже замечался разлад или замечалось отсутствие спайки между советскими руководящими сферами и действительными массами петербургского пролетариата и гарнизона. Более наблюдательные члены Исполнительного Комитета это уже формулировали в то время. Слепые игнорировали до конца. Если бы они не игнорировали, конец, пожалуй, мог бы быть и не столь позорным для нового советского большинства.

Кажется, на другой день утром в мое отсутствие Плеханов сделал визит Исполнительному Комитету. По-видимому, это был первый и последний визит Плеханова в руководящие советские сферы. Вопреки моим ожиданиям, болезнь не позволила ему занять подобающее место в Совете и в революции. Может быть, ему помешала не только болезнь. Между позицией Плеханова и позицией Совета была настолько резкая грань, что Плеханов счел нужным воздержаться от всяких попыток участия в чуждом учреждении... Я лично полагаю, что эта грань с образованием нового большинства была совсем не так резка: между «мамелюками» и большевиками она, несомненно, была значительно резче. Но все же новое большинство также не обнаруживало склонности идти навстречу контакту с Плехановым: оно не хотело компрометировать себя в глазах масс. Оно правильно полагало: можно делать, по не следует говорить, не надо афишировать.

Участие Плеханова в событиях 1917 года ограничилось его писаниями в крошечной, малочитаемой и совершенно невлиятельной газетке «Единство». Его единомышленники составляли небольшую группу, не представленную в Совете именно ввиду ее полной ничтожности... С Плехановым я лично так и не познакомился до самой его смерти.

Вместе с Плехановым приехали давно ожидаемые именитые гости – французская и английская делегации: М. Кашен, Мутэ, Лафон, О'Греди, Торн, Сандерс. В 20-х числах нас посетил еще один знатный иностранец – первый пионер, исследователь неведомой российской революционной почвы из высокопросвещенной Европы. Это был Брантинг, шведский социалистический лидер. Однако эта знаменитость, посетившая Исполнительный Комитет, говорившая приветствия, пытавшаяся начать деловую политическую беседу, прошла у нас совсем мало замеченной. Приняли, поговорили, как сотни других делегаций, и сейчас же забыли.

Этого совсем нельзя сказать о французских и английских гостях. Их мы не только давно ждали. О них мы были очень много наслышаны. И не с хорошей стороны. Какими бы они ни были честными и благородными гражданами, какими бы они ни были убежденными социалистами, для нас, не только для циммервальдцев, но и для наших советских оборонцев, прибывшие англо-французские деятели были фактическими делегатами союзных правительств, были агентами англо-французского капитала и империализма. Нам было хорошо известно их «священное единение» со своими правящими сферами, виновниками войны и рыцарями международного грабежа. Мы были достаточно осведомлены о шовинизме и о крупной, глубоко вредной роли этих деятелей в их странах и в рабочем движении, вернее, в борьбе с рабочим движением Англии и Франции в период войны.

Между прочим, с характеристикой этих союзных парламентских социалистов к нам обратился из-за границы Мартов, предостерегая против них советские сферы. Но и без того наши сердца далеко не были раскрыты перед гостями. Напротив, мы были сильно насторожены против них и готовились к отпору? даже к весьма активной обороне, если не к нападению.

Ибо было ясно: гости приехали не для выражения чувств перед русской революцией, не для приветствий, не для братания, не для личного знакомства и изучения. Главная их цель была в другом – в агитации среди нас против германского деспотизма, в воздействии на нас авторитетом «более зрелых товарищей», в привлечении нас к союзу с Рибо и Ллойд Джорджем для борьбы «за право и справедливость». Именно для этого их снарядили в Петербург, избрав самых «лучших», самых надежных для правителей из всего «социалистического» и «рабочего мира» союзных стран. Других не только не снарядили, но и не пустили «приветствовать русскую революцию».

Их покушение представлялось ни в какой мере не опасным, их давление безнадежным. Мы чувствовали себя слишком сильными – и убеждением, и авторитетом. Союзные гости, не будучи друзьями, не представлялись нам и достойными противниками, скорее – докучливыми ходатаями перед победоносной русской демократией от перепуганной союзной буржуазии. Тем более мы лишены были к ним всякого пиетета, тем более жалкой и неприятной казалась нам их роль.

На другой день по приезде гости явились с визитом в Исполнительный Комитет. Нервные, волнующиеся французы и тяжелые непроницаемые англичане прибыли в сопровождении своих соотечественников из сфер местных посольств. Их встретили молча. Они пришли сегодня только для приветствий, которые были покрыты более чем сдержанными, не более чем вежливыми аплодисментами. От французов говорил Кашен, от англичан – О'Греди. Им очень хорошо отвечал Чхеидзе, удачно построив ответное приветствие и взяв очень твердые ноты насчет задач русской революции в области достижения мира. Речь Чхеидзе была демонстративно встречена долгими рукоплесканиями.

Надо думать, гости и раньше, до своего визита, были достаточно осведомлены о господствующих в Совете настроениях. Теперь они вполне могли ориентироваться в обстановке для предстоящей «деловой работы»... Подвижные, улыбающиеся французы уже заводили частные разговоры и знакомства. Пока говорили все больше комплименты. Англичанам это было не под силу – и по характеру, и по лингвистическим причинам...

Аудиенция длилась недолго, несмотря на переводы каждой речи. Гостей со всей предупредительностью проводили до выхода и обратились к очередным делам. Гости вышли от нас, вероятно размышляя о трудности задачи: в самом деле, как же сломать лед?

Совещание уже переходило к деловым докладам. Их предстояло еще немало, а между тем энергия уже иссякала, внимание и прилежание ослабли.

Был очень интересен доклад Венгерова о солдатских делах и правах. Для далеко стоящих людей он открывал новую область, где происходила своя местная революция. О солдатских вольностях, благодаря исключительной роли солдата в событиях, заговорили с первого момента, и общие декларации были известны всем. Но даже авторам этих деклараций была неведома та область солдатского быта, солдатской службы, солдатской муштры, которая сейчас перестраивалась сверху донизу...

Совещанию предстояло еще кропотливое и большое дело избрания Всероссийского Исполнительного Комитета: это был центральный организационный, а по существу, пожалуй, государственно-правовой вопрос. Приближалось дело и к земельному докладу. Что-то происходит в земельной секции?

Там было неблагополучно. Туда были для урегулирования отношений командированы я, как аграрник, и Церетели, как высший авторитет. Эсеровские солдаты, больше молодые интеллигенты, были готовы принять большинство положений аграрной резолюции Исполнительного Комитета. Они принимали отсрочку «безвозмездного отчуждения частновладельческих земель до Учредительного собрания»; принимали земельные комитеты; принимали обработку комитетами пустующих земель при помощи владельческого инвентаря; принимали «борьбу со всякими попытками самочинного разрешения на местах земельного вопроса» и, наконец, приветствовали «прекращение впредь до разрешения Учредительным собранием земельного вопроса всякого рода сделок по покупке, продаже, залогу и дарению земель». Все эти основные положения Исполнительного Комитета секция принимала.

Но она решительно не соглашалась установить минимальный размер для конфискуемых владений, требуя, чтобы все земли, включая и мельчайшие крестьянские участки, были обращены во всенародное достояние.

Это требование соответствовало программе эсеров, но противоречило всем остальным социалистическим программам. Напрасно мы с Церетели убеждали разгорячившиеся головы на все лады. Напрасно предлагали пойти на компромисс с блоком всех остальных, марксистских и народнических партий, компромисс несущественный теоретически («до Учредительного собрания!»), но сейчас способный иметь практическую важность: ибо покушение со стороны революции на земли черноземных крестьян, особенно хуторян, могло породить немалую передрягу... Но ничто не помогало. Собрание секции кончилось торжественным обещанием лидеров устроить в пленуме грандиозный скандал и сорвать резолюцию Исполнительного Комитета... Примирились на том, что резолюция будет предложена и принята условно, с тем чтобы она была передана для обсуждения на места.

Около полуночи Чхеидзе, Дан и я направлялись из Таврического дворца в автомобиле с работы на покой. Я снова ехал к знакомым на Пески: домой по-прежнему приходилось заглядывать очень редко.

– Смотрите, что это? Что это? – вдруг закричал Чхеидзе и высунулся из окна.

На улице стояла толпа с зажженными свечами в руках, слышалось пение, колокольный звон...

– Да, ведь это Пасха! Начинается пасхальная заутреня!

Все мы, особенно вконец измученный Чхеидзе, были бы не прочь попраздновать и отдохнуть. Но пока работали, не разбирая дня и ночи, не только не соблюдая праздников, но и не подозревая о них.

В первый день Пасхи, 2 апреля, когда Станкевич делал в пленуме совещания свой доклад об Учредительном собрании, стараясь вскрыть перед невнимательной аудиторией различные юридические тонкости, в заседании появились Плеханов и иноземные гости. Чхеидзе здесь, на людях, в не деловой, а только торжественной обстановке приветствовал гостей значительно теплее, чем вчера.

Кашен говорил блестяще, кратко, сильно, с подъемом, с волнением, с неподдельным энтузиазмом. Его бурное французское красноречие, его гимн в честь великой революции воскресили романтику первых дней и захватили собрание... После Кашена говорил О'Греди с иным колоритом, но с той же искренностью, заставившей, между прочим, англичанина вспомнить о боге, которому «рабочий класс всего мира, дети и потомки их в течение многих поколений будут молиться и благодарить нынешнее русское поколение за его великое дело...» Гостей шумно и долго благодарили за их теплые слова.

Желая тщательно подготовить встречу и не вполне уверенный в ней, Чхеидзе «отрекомендовал» затем Плеханова. При создавшемся настроении дружные приветствия были обеспечены, и небольшой сектор большевиков во главе с Каменевым принимал посильное участие в чествовании отца российской социал-демократии.

Плеханов говорил первую большую речь к русской революции, к живой революции, слушавшей его, говорил с увлечением, с остроумием и с большим тактом. Он, конечно, не мог обойти больных вопросов, делавших его, Плеханова, «изгоем» в среде его собственных учеников. Но он с большим искусством миновал наиболее опасные подводные камни, стер углы, пошел далеко навстречу – и победил аудиторию.

Овации возобновились. Плеханов взял за руки француза и англичанина, желая изобразить... единый фронт международного социализма среди победной революции. Увы! Здесь не было и его слабого подобия. Но было торжественно и дружно в Белом зале.

А на следующий день, 3 апреля, тот же Плеханов, вместе с лидерами большинства, произносил новую, заключительную речь при закрытии съезда. Он видел в съезде залог правильного пути революции; он приветствовал принятые решения, особенно «золотые слова о войне»; он призывал держать взятый курс и не уклоняться в стороны. Дурные ауспиции!

Совещание кончилось, участники разъезжались, растекаясь по всему лицу, по необъятной шири российской революции...

Благожелательные напутствия Плеханова звучат печальными предзнаменованиями. Но в них содержатся едва ли основательные упреки совещанию перед лицом истории. Нет, неправильно, несправедливо, нельзя поминать лихом этот мартовский «неправомочный» съезд. Во всяком случае, это был лучший советский съезд, отнюдь не положивший пятна на эту лучшую, лучезарную эпоху, на эту светлую страницу в истории государства российского, когда народные силы были необъятны, когда они были готовы к борьбе, и когда так велики были шансы на близкую и полную победу.

Мартовский съезд не мог обеспечить единый фронт демократии против буржуазной реакции и империализма. Но он сделал все, что мог сделать съезд: он декларировал единый фронт и призвал силы демократии к сплочению вокруг Совета для борьбы за укрепление и расширение революции.

Этого мало: мартовский съезд сплачивал демократию на пролетарской платформе Циммервальда. Содержание Циммервальда, правда, уже выдыхалось из практики Совета. Но постановления съезда еще сохраняли дух классовой международной солидарности и классовой международной борьбы. Перед лицом социал-патриотических рабочих масс Европы это имело неоспоримое значение. И престиж русской революции, держащей в руках знамя мира, был высок в глазах международного пролетариата. Мартовский съезд не подорвал этого престижа и не запятнал этого знамени.

Но съезд этот был не только лучшим по декларированным принципам. Он был и самым плодотворным в других отношениях. Этот съезд официально формулировал и закрепил от имени всероссийской демократии ближайшую программу революции. Эта программа выражалась словами: мир, земля и хлеб.

Это была ближайшая, минимальная программа. И это была программа необходимая – такая программа, не выполнить которую революция не могла, если только она продолжала быть революцией и не была ликвидирована реакционными силами. Мир, земля и хлеб – это было уже не расширение и не углубление революции. Это была ее необходимая сущность, это была объективно сложившаяся конъюнктура, вытекшая сама собой из первоначального толчка, из самой природы первоначальных событий, из условий ликвидации царизма. Отказ от мира, земли и хлеба означал смерть, удушение революции. Борьба против этих требований, борьба за их сокращение, за их смягчение означала борьбу против революции темных реакционных сил. Борьба за частичное выполнение этих требований и за частичные уступки в деле мира, хлеба и земли означала полную выдачу революции во власть реакционной диктатуры. Ибо революция – это были освобожденные народные силы и народные интересы, которые без этого минимума обойтись не могли, которым он был необходим целиком; компромиссы, отказы, задержки на этой почве были разрушением народных сил, уничтожением всех основ революции. Это было объективно и непреложно. И для каждого участника событий в это время уже должна была кристально выясниться альтернатива: либо решительная борьба и скорейшая победа в деле мира, земли и хлеба, либо удушение революции и беспощадная диктатура капитала.

Земля – это был исконный, непреложный крик хозяина русской земли, крестьянства, подавляющего большинства русской демократии и всего населения страны. Хлеб было непреложное требование авангарда, гегемона и главной основы революции – пролетариата: требование это означало, во-первых, минимальный жизненный уровень рабочего в условиях достигнутой им победы, а во-вторых, требование хлеба на деле означало регулирование народного хозяйства, без которого хлеба добыть было нельзя.

Первым же и важнейшим лозунгом революции был мир. Если революция не кончит войну, то война задушит революцию. Это должно было быть очевидно не только для циммервальдца, поборника братства народов, но и для каждого демократа вообще. Продолжение и затягивание войны заведомо отнимало у народа и хлеб, и землю, и всю революцию. Затягивание войны означало разрушение народного хозяйства, означало голод, бестоварье, реакцию крестьянства и торжество контрреволюции. Затягивание войны означало всеобщую разруху, гражданскую войну и ликвидацию всех завоеваний. Мир был основным требованием, поглощавшим остальные, превращавшим их в единый, в триединый лозунг революции.

Но ясно: мир был не только требованием международного социализма и российской демократии, он был не только вопросом жизни и смерти революции. Он был насущнейшим требованием всей страны в целом: это должно было быть требованием нации... Ибо было очевидно: сама революция возникла непосредственно как реакция на неслыханные тяготы войны. Бедная, отсталая, неорганизованная, придавленная царизмом страна не выдержала войны. Ее экономика надорвалась, ее производительные и организационные силы оказались недостаточными для данного объема мирового конфликта...

Разве не должно было быть очевидным для патриотов, для наших националистов, что продолжение и затягивание войны ради империалистских целей, ради каких бы то ни было приобретений означает бесславную потерю национального достояния, если не гибель государства? Разве не было очевидно, что в дальнейшем надорванные силы поправить нельзя и достигнуть победы при объективно созданной конъюнктуре немыслимо?.. Страна в целом не могла выдержать этой войны. И не продолжение ее, а именно прекращение, именно решительные шаги к миру, именно скорейшее его заключение были самым надежным путем к защите национального достояния, самым верным средством действительной обороны страны...

Оборонить ее и сохранить национальное достояние путем войны действительно оказалось нельзя. Посредством же почетного мира это было тогда возможно... И сомнений тут быть не может: политика продолжения и затягивания войны, политика саботажа дела мира, политика противодействия ему, борьба против линии Циммервальда была политикой, рассчитанной, во-первых, на удушение революции, а во-вторых, на Брест.

К последнему никто не стремился сознательно. Но купить разгром революции ценою военного разгрома определенно стремились известные слои буржуазии. И они вели на поводу не только широкие буржуазные, либеральные и радикальные сферы, но и демократические, советские мелкобуржуазные слои, вели на поводу в их борьбе с пролетарской линией Циммервальда, бывшего не только опорой рабочего Интернационала, но и опорой действительного российского патриотизма. Такова была тогда воля судеб!..

Мир, земля и хлеб были формулированы мартовским съездом как непреложная программа революции, не выполнить которую было нельзя. Эту программу надлежало поставить в порядок дня и развернуть решительную борьбу за ее выполнение.

Этого мало: в интересах сохранения сил революции, в интересах сохранения на стороне революции сил всей демократии было совершенно необходимо давать постоянные, непреложные доказательства действительного выполнения революционной программы. Каждый день противодействия, каждый признак саботажа, каждое сомнение в курсе революции растрачивали ее силы.

Текущая политика революционной власти должна быть в глазах народа обеспечением решительного и прямого курса революции к миру, хлебу и земле. Общий же революционный статус должен быть основной гарантией выполнения народной программы. В этом общем статусе состав правительства, соотношение сил внутри его – дело второстепенное. Основное свойство его, гарантирующее правильный курс революции, – это сплочение демократических сил вокруг своих полномочных органов, готовых к решительной борьбе за народные требования, к борьбе против всяких попыток официальной власти уклониться с требуемого, необходимого пути революции.

Мир, земля и хлеб – это цель. Решительная борьба за них – это средство. Единый демократический фронт – это гарантия победы. Мартовский советский съезд наметил все это правильно и формулировал ясно. Несправедливо и нельзя поминать его лихом.

Но... цели, конечно, остались незыблемы. Готовность к борьбе?.. Прощальные напутствия Плеханова, выраженные им надежды в связи со всем «контекстом» съезда внушают мало оптимизма. Что же касается единого фронта, то...

В тот же день, 3 апреля, в Исполнительный Комитет сообщили, что сегодня вечером из-за границы приезжает Ленин. Почетному изгнаннику надо было устроить почетную встречу. Был избран представлять Совет Церетели. Но он решительно отказался. Делать было нечего: неприятно и даже как-то странно, но приходилось ехать на вокзал президиуму – Скобелеву и Чхеидзе.

Дело было уже к вечеру. Уже пора была собираться на вокзал. Я также решил ехать. «Околопартийный человек», папаша Чхеидзе, высоко подняв брови, сокрушенно крутил головой.

Апрель – июль 1919 года

Н. Н. Суханов. Записки о революции


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: