Слова и дела нового правительства

Декларация 6 мая. – Заявления министров о задачах коалиции. – Керенский и его агитация. – Взрыв шовинизма. – «В наступление!» – Стратегия или политика. – Доблестные союзники и Талейран коалиции. – Ответные ноты союзников. – Очаровательный Вильсон. – Аннексия Албании. – Обнагление союзного империализма. – Укрепление германского империализма. – Его последние попытки втянуть Россию в сепаратный мир. – Свистопляска буржуазии. – Подвиги Тома, Вандервельде, Гендерсона, итальянских социалистов. – Стокгольмская конференция. – Махинации «звездной палаты». – Союзники под прикрытием коалиции ликвидируют конференцию. – Что надо было сделать для мира? – Победа коалиции на других фронтах. – Успехи «селянского министра». – Ни журавля в небе, ни синицы в руках. – Мужички сердятся. – Чернов ведет тонкую дипломатию. – Авксентьев действует по-простецки, ради революции. – Дело о хлебе. – Экономическая программа Исполнительного Комитета 16 мая. – Социализм?– Уход Коновалова. – В поисках министра. – Надо сделать выводы. – Сценки в Исполнительном Комитете. – «Гибель промышленности» и «самоограничение рабочих». – Прочие достижения коалиции. – Авгиевы конюшни Львова и Мануйлова. – Коалиция или контрреволюция?

Официально, в своей декларации 6 мая, новое правительство говорило так: «Во внешней политике, отвергая в согласии со всем народом всякую мысль о сепаратном мире. Временное правительство открыто ставит своей целью достижение всеобщего мира – без аннексий и контрибуций, на основе самоопределения народов»... А конкретно? А пути? А гарантии? «Временное правительство предпримет подготовительные шаги к соглашению с союзниками на основе декларации 27 марта». Больше ничего. Даже на словах, даже в голых обещаниях коалиция не идет дальше. Удовлетворяйся, кто может.

С другой стороны, «в убеждении, что поражение России и ее союзников не только явилось бы источником величайших бедствий, но и отодвинуло бы и сделало бы невозможным заключение всеобщего мира на указанной основе, Временное правительство твердо верит, что революционная армия России не допустит, чтобы германские войска разгромили наших союзников на западе и обрушились всей силой своего оружия на нас. Укрепление начал демократической армии, организация и укрепление боевой силы ее как в оборонительных, так и в наступательных действиях будут являться главнейшей задачей Временного правительства».

Это заявлял новый кабинет по первому и основному пункту непреложное, насущной, необходимой и неизбежной программы революции – по вопросу о мире.

По второму пункту – о хлебе – новое правительство говорило так: «Временное правительство будет неуклонно и решительно бороться с хозяйственной разрухой страны дальнейшим планомерным проведением государственного и общественного контроля над производством, транспортом, обменом и распределением продуктов, а в необходимых случаях прибегнет и к реорганизации производства»... Опять-таки ни одно слово, ни все, вместе взятые, не обязывают ни к какому – не то что революционному или радикальному, а просто ни к какому –конкретному мероприятию...

По третьему же основному пункту революционной программы – о земле – мы читаем в декларации следующее: «Предоставляя Учредительному собранию решить вопрос о переходе земли в руки трудящихся и выполняя для этого подготовительные работы. Временное правительство примет все необходимые меры, чтобы обеспечить наибольшее производство хлеба для нуждающейся в нем страны и чтобы регулировать землепользование в интересах народного хозяйства и трудящегося населения». Формулировка, как видим, может с успехом служить и сторонникам и противникам земельной реформы; но конкретно и здесь ни одного слова, в частности, на аграрную злобу дня, на воспрещение земельных сделок нет ни намека.

Об остальных пунктах декларации – о финансах, о самоуправлении, об Учредительном собрании, об охране труда – говорить не стоит. Но, полагаю, скупость даже на слова, даже на обещания бросается в глаза. Это можно было бы приписать тому обстоятельству, что буржуазия, вступая в коалицию, чувствовала под своими ногами слишком твердую почву. Но дело обстояло еще хуже: я уже упоминал, что авторами декларации были сами министры-социалисты, сами советские лидеры. Они не требовали большего. Они уверяли и убеждали массы поверить в то, что правительство, подписавшее такой клочок бумаги, стоит на «решительной демократической платформе». Увы! Только совсем слепые могли отыскать в этой декларации что-либо достойное полного доверия и безусловной поддержки.

Но это были официальные слова, сакраментальные формулы, которыми должна быть куплена твердая, устойчивая и полная власть Временного правительства. А вот послушаем дальше комментарии к этим формулам, послушаем, как собираются министры осуществлять эти формулы на деле.

«Большая пресса» 7 мая напечатала беседы со старыми и новыми министрами под заглавием «Планы коалиционного министерства». Планы и взгляды некоторых из министров довольно любопытны. Вот глава государства, министр-президент который прежде всего отмечает благоприятный факт, впредь не будет ответственности без власти и власти без ответственности; Совет, оставивший за собой вначале одни контрольные функции, на деле стал превращаться в управляющий орган; ныне в руках правительства будет полнота власти и не будет ни полудоверия, ни полуподчинения... Но ради каких же основных задач?

«Первейшею своею задачей правительство считает укрепление мощи нашей армии как для защиты родины и революции, так и для наступательных действий, для изгнания врага, стоящего на нашей земле, для действительной поддержки наших союзников. Говоря о мире, нельзя понимать под этим пассивную оборону... Русский народ не может отнестись с бессердечным безучастием к участи Бельгии, Сербии и Румынии и забыть свой долг перед ними. Установившееся на фронте фактическое перемирие, давшее основание германскому канцлеру высказать позорное для России предположение о возможности сепаратного мира, должно быть прекращено. Страна должна сказать свое властное слово и послать свою армию в бой.»

Таково первое публичное заявление скромного, уступчивого и левого представителя «живых сил» буржуазии – от имени своего кабинета. Премьера продолжил новый министр иностранных дел, пришедший с пальмовой ветвью, с «демократическими» намерениями на место безответственного (sic?) шовиниста Милюкова. Бойкий Терещенко, поощряемый неожиданной «доверчивостью» и простотой советских людей, успел отыскать в дипломатическом словаре такие выражения:

«Программа моя кратка: скорейшее достижение всеобщего мира без аннексий и контрибуций в тесном единении с союзными демократиями Запада... Есть вопрос, который волнует русскую демократию: вопрос о договорах. Немедленное опубликование договоров будет равносильно разрыву с союзниками. Необходимо избрать другой путь. На основе общения с демократиями Запада должно расти взаимное доверие союзников друг к другу, которое позволит Временному правительству предпринять подготовительные шаги к соглашению с союзниками на основе декларации от 27 марта, и я употреблю все усилия, чтобы ускорить это. Но чтобы добиться этого, свободная Россия должна доказать, что она верно выполнит взятое на себя обязательство объединенной борьбы и взаимной помощи. Поэтому необходимо создание боевой мощи новой России»...

Недурно! Читатель оценил всю градацию средств, ведущих к вожделенной цели, – сначала общение, потом доверие, потом подготовительные шаги – но... при условии боевой мощи и военной помощи. А вожделенная цель «Соглашение на основе декларации 27 марта», которая согласно всем официозным разъяснениям и согласно подлинным словам ее автора, Милюкова, ровно ничего нового в дореволюционный статус не вносит и была опубликована только для околпачивания простецов [См. речь Милюкова на кадетском съезде, где он комментирует ничтожность декларации 27 марта и заявляет, что он «никогда не давал поводов союзникам говорить, что проливы нам не нужны» («Речь» от 10 мая)].

Пресса того времени также оценила дипломатические способности Терещенки. Честная, революционная пресса тут же, при первом же его дебюте 7 мая, обрушилась на него со всем негодованием и презрением. Союзники выражали наперебой полное удовлетворение. И даже друзья Милюкова, получив сюрприз от облеченного «полным доверием» нового министра, потирая руки, приговаривали: да, из этого дипломата, пожалуй, будет прок!.. Ничего не видели и ничего не оценивали одни только советские лидеры, окружающие их межеумки-обыватели и темная мещанская масса.

А между тем министры разъясняли дальше. «Спасение страны от анархии и восстановление боеспособности армии – вот те главнейшие факторы текущего политического момента, которые повелительно обязывали нас идти на соглашение в деле создания коалиционного правительства». Так говорил журналистам новый министр финансов Шингарев. «Главная задача момента, – твердил старый министр просвещения, – дальнейшее ведение войны – тесно связана с укреплением власти, и с этой точки зрения новая комбинация приобретает первостепенное значение».

По-видимому, не может явиться никаких сомнений в том, как смотрело буржуазное большинство кабинета на задачи коалиции. Все точки над «и» как будто поставлены. И притом ни один из цитированных буржуазных министров ни на вершок не вышел за пределы «платформы», составленной министрами-социалистами. Это было, во-первых, совершенно неизбежное, а во-вторых, вполне законное толкование и развитие правительственной демократической платформы».

Резюме, смысл, гвоздь министерских заявлений, сделанных перед лицом всего мира, сводился, конечно, к тому, что очередная и конкретная задача укрепленной и облеченной доверием власти заключается в ликвидации «фактического перемирия» на фронте, в возобновлении активных боевых операций. Для этого требуется организационное и агитационное воздействие на армию. И к этому должны быть привлечены «все живые силы страны», составляющие и поддерживающие новое демократическое правительство.

Но здесь главным лицом, главной надеждой, главной опорой был, конечно, новый военный министр Керенский, все еще центральная и самая популярная фигура революции. Захочет ли он оправдать надежды «всей страны»? В этом, по-видимому, не могло быть сомнений... Мы уже видели, что Керенский громогласно провозгласил эру «железной дисциплины» в войсках – раньше, чем был утвержден военным министром.

Но сможет ли что-нибудь сделать Керенский на радость затаивших дыхание союзников и всяких «патриотов»? Вот это неясно. Но во всяком случае тут надо не говорить, а действовать. И Керенский заявил журналистам:

«Я не буду, как то обыкновенно принято, говорить, что я пришел в новое ведомство без готовой программы. Программа вполне определенная у меня имеется. Но я предпочитаю сейчас не говорить о ней, чтобы результаты моей программы принесли плоды и стали очевидными для всех. Я уезжаю на фронт и – я уверен – буду иметь полное основание рассеять тот пессимизм, который сейчас очень распространен даже среди некоторых начальствующих лиц...

Разве можно сказать, что это неопределенно или малосодержательно? И Керенский действительно тут же, через двое суток, уехал на фронт.

А в это время в столицах и в провинции дружно, как по сигналу, началась шовинистская вакханалия, началась свистопляска газетчиков и митинговых ораторов, требовавших безотлагательно возобновления бойни. Вся «большая пресса», зная ясли своих господ, завыла по-звериному, вытягивая на разные лады патриотический лозунг: «В наступление!»... Доблестные вдохновители-союзники помогали не только золотом, но и личным участием. В нарочито устроенных тысячных митингах, рекламируемых буржуазно-бульварной прессой, вместе с Керенским и с разными поддельными «матросами»-авантюристами участвовали союзные представители и даже послы. Агенты англо-французских бирж. Тома и вновь прибывший Вандервельде, снова стали являться в Исполнительный Комитет, требуя крови и мяса, и ныне входили все в больший контакт с верховодами советского большинства.

В Ставке, на офицерском съезде. Верховный главнокомандующий Алексеев объявил «правительственную» формулу – без аннексий и контрибуций – утопической фразой и требовал наступления ради полной победы.

Все это разом началось с самого дня образования нового кабинета. И все это прямо связывалось с ним. Атмосфера вдруг насытилась еще невиданным в революции шовинизмом. Милитаристские атаки с давно забытой наглостью посыпались со всех сторон. 10 мая на Всероссийском крестьянском съезде эсеровский шовинист Бунаков при громе аплодисментов предавал анафеме «сепаратное перемирие, которое хуже сепаратного мира» и призывал «все вдохновение, всю волю вложить в призыв к наступлению, когда товарищ Керенский отдаст приказ». «Мы пошлем, – говорил Бунаков, – своих депутатов на фронт, чтобы они красными знаменами «Земля и Воля!» благословили нашу армию к наступлению»... Речь эту «люди земли», «подлинная демократия» постановили напечатать и распространить в миллионах экземпляров.

А 14 мая был опубликован «приказ» Керенского по армии – о наступлении. Собственно, это еще не был боевой приказ, а только подготовительная официальная прокламация... «Во имя спасения свободной России, – говорил в ней Керенский, – вы пойдете туда, куда поведут вас вожди и правительство. Стоя на месте, прогнать врага невозможно. Вы понесете на концах штыков ваших мир, правду и справедливость. Вы пойдете вперед стройными рядами, скованные дисциплиной долга и беззаветной любви к революции и родине»... Прокламация написана с подъемом и дышит искренним «героическим» пафосом. Керенский, несомненно, чувствовал себя героем 1793 года. И он, конечно, был на высоте героя Великой французской революции, но – не русской...

Керенский проявлял в то время изумительную деятельность, сверхъестественную энергию, величайший энтузиазм. Он, конечно, сделал все, что было в человеческих силах. И недаром холодный и неблагожелательный историк Милюков, на которого Керенский тогда работал, с оттенком умиления и признательности напоминает о «стройной фигуре молодого человека, с подвязанной рукой», появлявшейся то в одном, то в другом конце нашего необъятного фронта (казалось, во всех концах одновременно) и требовавшей великих жертв, требовавшей дани идеалистическим порывам от распущенной и равнодушной черни.

Керенский, одевший взамен пиджака в бытность министром юстиции темно-коричневую куртку, теперь сменил ее на светлый элегантный военного типа «френч». Чуть ли не все лето у него болела рука и, в черной повязке, придавала ему вид раненого героя. Что было у него с рукой – не знаю: я уже давно не разговаривал с Керенским. Но именно в таком виде помнят его десятки и сотни тысяч солдат и офицеров, к которым он – от Финляндии до Черного моря – обращался со своими пламенными речами.

Повсюду – в окопах, на судах, на парадах, в заседаниях фронтовых съездов, на общественных собраниях, в театрах, в городских думах, в Советах – в Гельсингфорсе, в Риге, в Двинске, в Каменец-Подольске, Киеве, Одессе, Севастополе – Керенский говорил все о том же и все с тем же огромным подъемом, с неподдельным, искренним пафосом. Он говорил о свободе, о земле, о братстве народов и о близком светлом будущем страны. Он призывал солдат и граждан отстоять, завоевать все это с оружием в руках и оказаться достойными великой революции. И он указывал на самого себя как на залог того, что требуемые жертвы будут не напрасны, что ни одна капля крови свободных русских граждан не прольется ради иных, посторонних целей.

Агитация Керенского была (почти) сплошным триумфом для него. Всюду его носили на руках, осыпали цветами. Всюду происходили сцены еще невиданного энтузиазма, от описаний которых веяло легендами героических эпох. К ногам Керенского, зовущего на смерть, сыпались Георгиевские кресты; женщины снимали с себя драгоценности и во имя Керенского несли их на алтарь желанной (неизвестно почему) победы...

Конечно, немалая доля всего этого энтузиазма приходилась на долю буржуазии, офицерства и обывателей. Но и среди фронтовых солдат, в самих окопах Керенский достиг огромного успеха. Десятки и сотни тысяч боевых солдат на огромных собраниях клялись идти в бой по первому приказу и умереть за «землю и волю». Принимались об этом резолюции.

Армия, несомненно, была взбудоражена агитацией министра – «символа революции». Командиры воспрянули духом и провожали Керенского уверениями, что теперь армия оправдает надежды страны...

Уже 19 мая Керенский телеграфировал министру-президенту: «Доношу, что, ознакомившись с положением юго-восточного фронта, пришел к положительным выводам, которые сообщу по приезде. Положение в Севастополе весьма благоприятно»...

Были и шероховатости, притом существенные и знаменательные. О них речь будет дальше. Но были и основания для «положительных выводов» Керенского. Вся буржуазия встрепенулась; ей вновь ударил в нос любезный запах крови, и вновь ожили уже почти оставленные империалистские иллюзии. Начало этому рецидиву шовинизма положила именно коалиция. И положение в связи с агитацией Керенского становилось нетерпимым.

Конечно, наступление само по себе – это есть военная «стратегическая» операция, не больше. Наступать или не наступать – это ведают командиры, «техники» военного дела. Если мы признаем существование войны, фронта, армии, если мы считаем желательной ее боеспособность, то мы признаем и возможность наступательных операций... Так, вообще говоря, рассуждали не только правые, но и интернационалисты, противники войны и нового правительства. И они, вообще говоря, были готовы, были согласны не мешать армии делать ее естественное дело, наступать против полчищ Вильгельма и Гинденбурга, при условии одновременной борьбы на внутреннем фронте. против собственного империализма, против Милюкова и Алексеева – за всеобщий мир «без аннексий».

Но это – «вообще говоря». Сейчас же, в конкретных условиях коалиции, дело обстояло совершенно иначе. Сейчас наступлением ведали не Алексеевы и Брусиловы, а Милюковы и Керенские, не военные техники, а руководители «демократической политики». Сейчас наступление было не стратегической операцией, а центром политической конъюнктуры...

Вокруг наступления, по словам самих носителей власти, сложилась коалиция; в наступлении она видела свою центральную задачу, и только организацией наступления проявляло себя новое правительство. Сейчас нельзя было говорить, что военные операции не касаются борьбы рабочего класса за революцию и за всеобщий мир, и нельзя было вести эту внутреннюю борьбу независимо от наступления на внешнем фронте.

Сейчас отделить стратегию от политики можно было бы только при одном условии: если бы новое правительство, независимо от выполнения своих естественных обязанностей военными властями, прямо и решительно пошло бы по пути демократической внешней политики... Керенский в качестве военного министра был обязан создавать боеспособную армию и был прав, добиваясь ее дисциплины и ее готовности к наступлению. Но Керенский в этой своей работе был бы неопасен для революции только тогда, если бы министр иностранных дел, и вместе с ним все правительство не отставали бы от военного министра на другом фронте – на фронте борьбы за мир. Только в этом случае стратегия не была бы политикой, а организация наступления не мешала бы коалиции быть правительством мира и демократии. Сейчас же приходилось ставить вопрос (как я его и ставил в новожизненских статьях): мир или наступление? И приходилось отвечать: коалиция есть правительство не мира, а наступления и затягивания войны, правительство буржуазии, империализма и удушения революции [Не так, впрочем, смотрел на дело министр Чернов. В заседании Временного правительства 17 мая ему делали допрос: будто бы на митинге он недостаточно почтительно выразился о наступлении. Чернов, по словам «Речи», на это сказал, что ничуть не бывало: наступление его, Чернова, политика не касается, это дело стратегов на фронте].

Это приходилось утверждать уже в мае, через неделю-другую после создания нового кабинета. С первых же его шагов сгустилась старая атмосфера шовинизма и появились ощутительные признаки укрепления, торжества, обнагления рыцарей международного грабежа.

Уже после первой телеграфной передачи в Европу декларации нового кабинета в английском парламенте был сделан запрос по поводу «русской формулы» мира. Депутат Сноуден предложил приветствовать отказ России от аннексий и контрибуций. Министр иностранных дел лорд Сесиль ответил на это крайне неодобрительно. Почти без дипломатии было заявлено: неуместно и неумно. А дипломатически было добавлено: ежели дело идет об отказе России от обязательств союзникам, то Англия знает, как надо поступить в этом случае... Кадетская «Речь», конечно, была в полном восторге. И уже сделала вывод: ничего вы в коалиции не придумаете, кроме продолжения политики Милюкова!

Ни Львов, ни Терещенко, ни Церетели, ни даже Скобелев, действительно, ничего больше не придумали... Цитированное выше интервью нашего нового Талейрана и его почтенных товарищей, понятно, успокоило союзных правителей. Беседы с послами и всякая тайная дипломатия, казалось бы, не оставили у них уже никакого сомнения, что «русская формула», как и вся декларация, при всей своей безобидности, есть просто клочок бумаги, не стоящий внимания столь почтенных и опытных в дипломатии людей.

Но каши маслом не испортить. Терещенко не поскупился и на дальнейшие доказательства верности. К тому же было желательно подтянуться. Во-первых, газеты с тревогой сообщали, и повторяли снова, и волновались в ожидании: союзники готовят нам ответную ноту по поводу нашего акта 27 марта. Во-вторых, на открывшемся 8-м съезде кадетской партии загоняя в угол совершенно изолированного левого Некрасова, вызывая восторг всей организованной российской буржуазии, Милюков растекался речами о народной гордости и национальной политике. Революцию, говорил он подлинными словами, надо остановить и, в частности, надо заставить ее продолжать внешнюю политику самодержавия. Всякая иная политика антинациональна, и никакой иной политики не могут претерпеть союзники. Перемена политики означает изоляцию России и национальный крах...

Что же мог противопоставить этому натиску «всей нации» и «всей Европы» желторотый дипломат коалиции? Все его помыслы, конечно, быстро свелись к одному: доказать, что он только продолжает политику Милюкова, клочок же бумаги, на котором написана декларация, употребить на то, чтобы заткнуть им рты доблестных советских лидеров... Собственно, первое было совсем нетрудно: надо было просто помалкивать и ничего не предпринимать. Второе же было также совсем нетрудно: советские лидеры уже все, что имели когда-то за душой, принесли на алтарь соглашения – до здравого смысла включительно.

Но, говорю я, каши маслом не испортишь. И Терещенко стал по временам давать все новые и новые доказательства своей верности политике Сазонова и Милюкова. Разумеется, весь наш «дипломатический корпус» как был при царе и Милюкове, так и остался на своем месте. Ближайшими соседями, сотрудниками, советчиками Терещенки были, с одной стороны, советская «звездная палата», с другой – чуть ли не ставленники Распутина, царские черносотенные послы... Но вот на фоне агитационной деятельности Керенского в армии Терещенко затевает и непосредственные сношения с союзными правителями. Французскому премьеру Рибо он посылает телеграмму, в которой ни слова нет ни о каком-либо мире, ни о каких-либо пожеланиях со стороны нового русского правительства: одни только комплименты, одни восхищения, одни уверения в незыблемой верности всему, что было доселе.

Огласив эту телеграмму, Рибо вызвал в палате «живейшую сенсацию». Он не находит надлежащих слов для прославления русского правительства, состоящего из выдающихся государственных деятелей, смелых и энергичных, но подвергающихся посторонним влияниям»... «Эти благородные люди сделали ряд заявлений, вполне удовлетворяющих Францию, так как прежде всего в них имеется в виду ввести в армии возможно более строгую дисциплину. Кроме того, в этих заявлениях русский министр сам по справедливости оценил тот софизм, с которым Германия злоупотребляет формулой «без аннексий и контрибуций», намереваясь удержать за собой провинции, некогда отторгнутые от Франции». И Рибо правильно умозаключает: ничего не изменилось к худшему, коалиционная Россия верна царской и милюковской. А затем, пользуясь случаем, в назидание врагам и вассалам подтвердил полностью всю старую, союзную грабительскую «платформу» войны.

На другой день аналогичная сцена произошла в английской палате общин. Слева спрашивали, как быть с «неблагоприятным впечатлением», полученным в России от окрика Сесиля по адресу «русской формулы» мира. Но достопочтенный джентльмен разъяснил, что (не говоря об интриганах и анархистах) никакого неблагоприятного впечатления в России не было. Совсем напротив, все в порядке...

А Терещенко в тот же день был осчастливлен трогательной телеграммой Рибо, где говорится, что «Франция с усиленным чувством солидарности и братского единения будет продолжать борьбу, ведению которой русский народ посвятит восстановленные силы своих доблестных армий».

До сих пор все это носило еще некоторые следы «дипломатии». Союзные правители старались не столько отрицать «русские формулы», сколько должным образом «истолковывать» их; их признавали на словах для того, чтобы свободнее действовать против них. Но не дальше как через несколько дней эта «дипломатия» была оставлена. Союзный империализм с образованием коалиции почувствовал себя настолько окрепшим, что счел за благо откровенно сбросить со счетов русскую революцию. За две недели правления Львова – Терещенко – Церетели престиж русской революции пал так низко, как не падал при Гучкове и Милюкове.

После новых, уже совершенно наглых речей г. Рибо сначала во французской палате (подавляющим большинством), а затем в сенате (единогласно) были приняты резолюции, официально подтверждающие незыблемость всех прежних целей войны. А затем, еще через неделю, 27 мая, в Петербурге были получены и ответные ноты союзников. В резолюциях, как и раньше, фигурировало «низвержение прусского милитаризма», «освобождение малых народов», «гарантии прочного мира и независимости», «справедливое возмещение убытков» и прочие необходимые атрибуты гнусной фразеологии международных хищников.

В нотах же с удивительным цинизмом игнорируется самая мысль о ликвидации войны вообще и на демократических принципах в частности; речь в них идет исключительно о восстановлении военной мощи России и об «улучшении условий, при которых русский народ намерен продолжать войну до победы над врагом» и «принять, таким образом, деятельное участие в совместной борьбе союзников».

Британская нота, кроме того, выражает «сердечную» радость, что «свободная Россия» объявила свое намерение освободить Польшу, не только Польшу, управлявшуюся старым русским самодержавием, но равным образом и Польшу, входящую в состав германских империй... Обе ноты в заключение признают, что старые соглашения союзников с царем не оставляют желать большего по части идеализма, правды и справедливости; но если русское правительство будет сильно настаивать на пересмотре соглашений, то союзники могут без особого для себя риска пойти навстречу этому странному желанию.

В тот же день, 28 мая, была опубликована пространная декларация американского президента Вильсона за которым, как известно, справедливо упрочилась слава не то что идеалиста, а, можно сказать, человека не от мира сего, можно сказать – всех скорбящих радости. Декларация эта, преисполненная беллетристики, или, попросту, глупой и отвратительной болтовни, не прибавляет к содержательным англо-французским документам ничего нового».

Документы же эти, бесспорно, крайне содержательны. Они установили окончательно и бесповоротно, что союзный империализм преодолел силу давления русской революции, что он, наблюдая ее течение, чувствует себя ныне вполне твердо стоящим на ногах. И своими «ответными нотами» он бросает откровенный вызов и русской демократии, и пролетариату собственных стран...

Ноты говорили о том, что борьба должна развернуться немедленно, не на живот, а на смерть. И если русская революция не найдет в себе сил немедленно и решительно разорвать с союзной империалистской буржуазией, то она обречена на близкое и позорное поражение. Момент был, несомненно, решающий. Слова были сказаны полностью; каждый день бездействия выдавал с головой дело русской революции и международного пролетариата.

Заключительным штрихом, способным характеризовать успехи коалиции на поприще демократической внешней политики, может служить разве только акт четвертой, еще не упомянутой великой союзной нам державы. Это была наглая, но очень логичная выходка итальянского правительства – выходка, поставившая в тупик даже дипломатов Антанты. Итальянское правительство именно в эти же дни объявило всю Албанию «независимой и находящейся под протекторатом Италии». То есть, выслушав предложение русского революционного правительства о мире без аннексий, оно безотлагательно совершило аннексию и продолжало вести войну. Этого не выдержали даже наши министры-социалисты. Они были недовольны, решительно недовольны. Что из этого вышло, мы увидим в дальнейшем... Впрочем, и сейчас ясно, что из аннексии вышла аннексия, а из недовольства Церетели и Чернова ничего не вышло.

Все эти факты, глубоко дискредитируя русскую революцию, почти ликвидировали поставленный ею вопрос о мире. Они укрепляли, конечно, не только союзный, но и австро-германский империализм, а с другой стороны, были источником величайшей депрессии среди передового пролетариата всех стран.

Откровенная формулировка старой грабительской военной программы Антанты механически ставила германские верхи на своего рода «оборонительные» позиции, укрепляла там идею «национальной самозащиты» и сплачивала вновь жаждущие мира массы вокруг Вильгельма, Кюльмана и Гинденбурга. Германским империалистам и шовинистам, возлагавшим все надежды на голую силу оружия, агрессивность и шовинизм «великих демократий» были только выгодны и притом крайне выгодны...

Разумеется, австро-германские дипломаты и военачальники не перестали быть заинтересованными в «почетном» сепаратном мире с Россией. Не перестали они и предпринимать шаги к его достижению – шаги, иногда довольно рискованные. Так, именно в дни вотума французского парламента, один германский агент, некий Д. Ризов, болгарский посланник в Берлине, взял на себя смелость обратиться к М. Горькому с письмом в котором он предлагает Горькому взять на себя посредничество в деле сепаратного мира; мотивировалось это выступление соображениями гуманистического порядка. Письмо Ризова с соответствующей припиской М. Горького было напечатано в «Новой жизни» и вызвало величайшую сенсацию, которой питалась вся уличная пресса несколько дней...

Затем германское командование предприняло рискованную попытку послать парламентеров на румынском фронте в штаб нашей 9-й армии; парламентеры были арестованы и в качестве военнопленных отправлены в концентрационный лагерь. Наконец в последних числах мая много нашумело телеграфное обращение германского генерального штаба непосредственно в Совет: предлагались переговоры о сепаратном мире на довольно льготных условиях – «без отпадения от союзников», пока в виде фактической «приостановки военных действий». Совет в лице его президиума немедленно дал на это всенародный ответ, правильный по существу, но выдержанный в тонах Терещенки и доставивший удовольствие кадетской «Речи».

Такого рода попытки делались австро-германскими властями, пока у них еще сохранялись надежды на решительное изменение царистской внешней политики России после революции. Но вскоре эти попытки прекратились, ибо надежды иссякли. И тогда в Германии снова наступило торжество чисто милитаристских настроений: пальмовая ветвь, запасенная канцлером, была вновь спрятана, и был снова показан России, в полной готовности, заслуженный прусский «бронированный кулак».

Поражение русской демократии в начатой ею борьбе за мир уже определилось. Через три недели работы нового правительства империализм и шовинизм торжествовали по всей Европе. Передряга, произведенная русской революцией на арене кровавой борьбы разбойников за добычу, начала явно рассасываться. Все отношения возвращались на свои прежние места.

Интернационалистские группы и честная социалистическая пресса не оставляли беззащитной революцию. Они яростно защищали дело пролетариата и атаковали союзных империалистов, коалицию, Керенского, советских лидеров. Но – под прикрытием почтенных министров-социалистов, под защитой Совета – все шансы данного момента были на стороне обнаглевшей буржуазии. В прессе того времени разыгралась жестокая борьба. Каждое выступление слева встречалось оглушительным воем и улюлюканьем шовинистов, берущих реванш. Началась вакханалия групповой и личной травли, разоблачений, утроенной клеветы.

Бульварная печать снова вытащила на свет имя давно притихшего Стеклова и подачу им прощения царю о перемене фамилии; травля была так упорна, что Исполнительному Комитету пришлось поставить это дело на обсуждение и вынести Стеклову вотум «политического доверия»; заседание было неприятное, особенную нетерпимость проявлял Чхеидзе, бывший при всей своей искренности рупором Церетели. Впрочем, вотум доверия, вынесенный значительным большинством Исполнительного Комитета, нимало не помог Стеклову, травля продолжалась...

Перебрала затем буржуазная пресса по очереди всех большевистских лидеров, обвиняя их во всевозможной уголовщине, – Ленина, Зиновьева, Радека, Ганецкого и других. Трудно сказать, чему приходилось больше удивляться – энергии и пронырливости газетчиков или готовности их столь беззаветно лжесвидетельствовать в угоду своим господам...

На М. Горького – по поводу письма Ризова и по другим поводам, в связи с «Новой жизнью» и вне этой связи – выливались ежедневно целые ушаты грязи. Кроме большевиков, все сколько-нибудь заметные интернационалисты прямо или косвенно обвинялись в услужении немцам или в сношениях с германскими властями. Я лично стал излюбленной мишенью «Речи» и назывался ею не иначе как с эпитетом: «любезный немецкому сердцу» или «столь высоко ценимый немцами». Чуть ли не ежедневно я стал получать письма из столицы, провинции и армии; в одних были увещания или издевательства, в других – вопросы: «Говори, сколько взял?»

В последних числах мая открылся поход и на секретаря циммервальдской конференции Роб. Гримма, приехавшего вместе с Мартовым в Россию; пока газеты занялись разоблачением его «двусмысленного» (социалистического) прошлого.

Для подогревания шовинистской атмосферы в это время чрезвычайно много сделали пребывавшие в России агенты Антанты: Тома, Вандервельде и Гендерсон. Первые двое нам хорошо знакомы. О Гендерсоне мы в то время этого сказать не могли, так как его программная речь в Исполнительном Комитете открыла нам неожиданные горизонты на его... нельзя сказать наглость, скорее единственную в своем роде наивность. Если бы это было не так, он понял бы заранее, что с подобными речами ему делать нечего даже в нынешнем Исполнительном Комитете. Я описывал во второй книге, как весело смеялись там некогда выступлениям Чайковского, разъяснившего, что такое аннексия. Теперь английский министр Гендерсон выступил с изложением военной программы английской биржи – называя вещи своими именами, до освобождения от германского или турецкого ига Месопотамии, Африки, Константинополя, Армении. Для всех этих идеальных целей он требовал от русской революции пушечного мяса и фактически самозаклания... Гендерсон говорил два часа, но – увы! – только сконфузил даже мамелюков.

Вообще же эта почтенная тройка работала не покладая рук и оправдывала доверие пославших. Ухватывая дух времени и стараясь попадать в господствующий тон, эти господа агитировали и в печати, и на митингах, и в передних Мариинского и Таврического дворцов. Совершали экскурсии в Москву, шныряли среди действующей армии – по следам Керенского. При помощи офицерских групп они достигали немалых успехов, требуя наступления в России ради угля и железа Эльзас-Лотарингии. Было опять-таки не без шероховатостей, но все же Тома в один прекрасный день опубликовал в газетах, что он, подобно Керенскому, «вывел благоприятные заключения»... Не у одного меня представление об этих трех министрах ассоциировалось с образом Шейлока.

В то же время появились в Петербурге представители и еще одной доблестной союзницы – Италии. В составе делегации, кажется, не было министров, но по части «социализма» приехавшие итальянские «патриоты» – Артуро Лабриола, Джиованни Лерда, Орацио Раймондо и Инноченцо Каппа – были, пожалуй, еще более сомнительны, чем вышеназванная тройка. Вместе с тем позиция Италии в мировой войне была наиболее оголенно-грабительской. Не имея за душой ничего, кроме втравливания нейтральной Италии в войну и борьбы с честными итальянскими социалистами, эти господа, насколько я 'помню, решились только однажды «представиться» Исполнительному Комитету и «приветствовали» революцию больше в министерских сферах. Но в дело сгущения шовинистской атмосферы своими интервью и публичными речами и они внесли посильную лепту.

Насколько далеко зашел этот процесс кристаллизации шовинистско-наступленских настроений в обывательских «вполне доверяющих» правительству кругах, видно хотя бы по такой резолюции офицерского съезда, принятой после долгих воплей о наступлении:

«...Время слов прошло, нужно действие, чтобы заставить правительство Германии, всегда стремившееся к порабощению народов, принять волю свободного русского народа. Ныне на фронте необходимо немедленное и решительное наступление, в котором залог победы (!). Весь русский народ должен слиться в едином мощном порыве и принудить правительство Германии и ее союзников принять волю России и ее союзников».

Язык полностью воскрешает первую половину марта, когда гремело «ура» Родзянке и революционные полки провозглашали лозунги Милюкова. Эти этапы казались пройденными и слова – забытыми. Был период, когда массовые собрания с советским представительством так уже не говорили... После двухнедельной работы коалиции этот язык вспомнили опять. «Благословения» империалистской бойни красными знаменами непрерывно слышались то там, то сям... «Речь», урывая место у «разоблачений», выражала свое особенное удовольствие.

Как известно, существенным фактором мира в те времена считалась предполагаемая международная социалистическая конференция в Стокгольме. В течение всего мая с этой конференцией продолжалась прежняя канитель и неразбериха... Я писал, что после того, как работы по ее созыву уже велись «голландско-скандинавским комитетом», наш советский Исполнительный Комитет «решил взять инициативу ее созыва в свои руки» и постановил 25 апреля избрать для этого комиссию. Комиссия была избрана уже после образования коалиции. В нее вошли Чхеидзе, Церетели, Скобелев, Дан, Чернов, Гольденберг, Розанов, Мартов, Аксельрод и я. Состав, как видим, был очень почтенный, но разношерстный.

Комиссия, насколько помню, заседала дважды. В первый раз, 18 мая, она долго обсуждала, где, когда созвать и кого приглашать на конференцию. Выбор был между более нейтральной Христианией, которую предпочитали британские партии, и Стокгольмом, который имел ряд других преимуществ – и был утвержден. Срок созыва был назначен на 8 июля нового стиля. Обсуждали также вопрос о партийном и советском представительстве России на конференции: кажется, было постановлено половину голосов предоставить соглашательскому Совету.

Но конечно, наиболее интересным был пункт о составе конференции. Несмотря на довольно вялое настроение Мартова, под напором левого крыла после некоторых препирательств было постановлено: чтобы не превращать конференцию в чисто академическую говорильню, в междуклассовый парламент, не способный ни к боевым действиям, ни к простому соглашению перед лицом международного империализма, приглашать на конференцию только те партии и группы, которые порвали с политикой национального единения и с империалистскими правительствами своих стран. Разрыв Бургфридена был признан необходимым предварительным условием участия в конференции. В противном случае конференция не только должна была оказаться бесплодной, но жестоко сыграла бы на руку милитаризму, еще раз втоптав в грязь самую идею рабочего Интернационала.

Теперь я уже не помню и затрудняюсь сказать, каким, собственно, чудом могло пройти подобное постановление в органе тогдашнего Исполнительного Комитета. Вообще я, надо сказать, уделял тогда стокгольмской конференции очень немного внимания и был не в курсе ее дел. Отчасти она казалась мне делом безнадежным, отчасти второстепенным. Ни одна из многочисленных статей «Новой жизни», посвященных стокгольмской конференции, не написана мной. Но все же я хорошо помню и решительно утверждаю, что в заседании 18 мая в Исполнительном Комитете было решено созвать конференцию на циммервальдских началах.

В результате, однако, вышло следующее. Для составления соответствующего воззвания к социалистам Европы была избрана подкомиссия, в которую попали одни члены «звездной палаты»; или – написать воззвание было «поручено президиуму». Когда же мы снова собрались через двое суток, чтобы утвердить воззвание, то ни малейшей циммервальдской платформы в нем не оказалось. Вместо разрыва со своими воюющими правительствами, как предварительного условия участия в конференции, в воззвании фигурировало только признание «главнейшей ее задачей соглашение между представителями социалистического пролетариата относительно политики национального единения».

Авторы при этом настаивали, что это, во-первых, в точности соответствует предыдущему постановлению комиссии, а во-вторых, что они самые настоящие циммервальдцы. При обсуждении воззвания в пленуме Исполнительного Комитета после язвительных атак Троцкого и большевиков произошли любопытные сцены. Церетели превзошел самого себя, доказывая, что его шовинистское слепое соглашательство есть настоящая «марксистская» классовая борьба, а циммервальдизм есть не что иное, как самое последовательное оборончество. Зарвавшись дальше, чем хотели его более спокойные товарищи, Церетели стал тут же, в заседании, допрашивать присутствовавшего секретаря, циммервальдца Р. Гримма, и тут же истолковывать его слова в противоположном смысле, крайне сердясь на собственные неудачи... Троцкий, со своей стороны, тоже допрашивал Гримма – под углом циммервальдской левой. Было очень шумно. Но большинство Исполнительного Комитета равнодушно внимало академическим спорам об истинном существе циммервальдской «секты». Мужицко-обывательскому, жадному до одной земли и «патриотически» настроенному большинству все это было безразлично. И оно зевало, зная, что в конечном счете Церетели не выдаст, как бы он ни называл себя...

Воззвание о стокгольмской конференции было, конечно, принято и вызвало гром и молнии всей «большой печати». Мало того: с официальным публичным протестом выступила славная тройка – Тома, Вандервельде и Гендерсон. И не только выступила с протестом, но – можно сказать – потребовала у Исполнительного Комитета удовлетворения: подрыв идеи национального единения, заявляли они, совершенно не соответствует духу предыдущих переговоров. Отчасти агенты союзных правительств были в этом правы. И они снова забегали в Таврический дворец, уверяя, что союзники-де, со своей стороны, полностью выполняют свои обязательства по отношению к России и т. д... «Речь» была в восторге от их энергичного отпора зеленым российским пацифистам. Но все же воззвание осталось, как было.

Мало того: до сознания «звездной палаты» дошло некоторое неудобство (чтобы не сказать абсурдность) того положения, что Исполнительный Комитет, призывая других к отказу от «политики национального соглашения», сам вместе с тем является опорой буржуазии и несет на себе целиком всю ответственность за «общесоюзную» политику русского правительства. Положение было явно нелепым, противоречие вопиющим. Надо было либо отказаться от созыва конференции на платформе противоимпериалистского мира, либо свести концы с концами перед лицом европейских социалистов.

И «звездная палата» в дополнение к воззванию о конференции вынуждена была обратиться к социалистической Европе со специальным разъяснением причин и целей своего участия в коалиционном правительстве. Это разъяснение «звездной палаты» последовало (в самых последних числах мая) в виде письма нашего международного отдела секретарю международного социалистического бюро Гюисмансу. И гласило оно так: «1. Социалистические министры были посланы Советом в состав революционного Временного правительства с определенным мандатом – достигнуть всеобщего мира путем соглашения народов, а не затягивать империалистскую войну во имя освобождения наций путем оружия. 2. Исходной точкой участия социалистов в революционном правительстве являлось не прекращение классовой борьбы, а, наоборот, ее продолжение при помощи орудия политической власти»...

Прижатая к стене, поднятая на смех передовыми рабочими, циммервальдская «звездная палата» была вынуждена объявить Европе то, что решительно противоречило всем заявлениям ее лидера в течение двух месяцев. «Борьба, а не соглашение» – это был лозунг «безответственной оппозиции», отвергнутый и освистанный уже давным-давно. И вдруг...

Вся «большая пресса» завыла и заулюлюкала: «Измена!» Обман и вовлечение в невыгодную сделку! Вторая революция!.. Но все это, разумеется, было несерьезно. Делающие панику, конечно, не верили в опасность и не видели ее. Ведь «разъяснение» «звездной палаты» противоречило не только словесным заявлениям и резолюциям, оно противоречило и всей практике, всей линии соглашательского Совета – прошлой, настоящей и будущей. Крики «караул!» имели свои цели; но буржуазные сферы знали отлично, что от слова не станется... а Церетели не выдаст.

Со стокгольмской конференцией во всей Европе продолжалась все та же неразбериха и канитель. Движение, несомненно, было очень сильное, и надежды на конференцию многими группами возлагались большие. Созыв стокгольмской конференции во всей Европе стал основной осью борьбы за мир. А стало быть, правящая буржуазия всех стран единым фронтом пошла в атаку на стокгольмскую конференцию. Ее старались сорвать и печатной агитацией, и закулисными ходами, и полицейскими насильственными мерами. Ложь, клевета, грязь, золото, шовинизм – по поводу Стокгольма – растекались густыми волнами по всей Европе.

Французские социал-патриотические делегаты – Кашен, Мутэ и Лафон – исполнили обещание, данное ими Исполнительному Комитету, и, вернувшись домой, настояли на участии в конференции французского социал-шовинистского большинства. Такое постановление вынес Национальный совет Французской социалистической партии. В основе его лежало стремление удержать в известных рамках, удержать от радикальных шагов, удержать в сфере влияния Антанты могущественную русскую революцию. Для этого было необходимо пойти навстречу Совету, в руках которого была армия. Почтенный гражданин Кашен, агитируя среди социалистов, старался убедить и свою правящую буржуазию обходиться с Советом как можно деликатнее и поменьше третировать его всенародно, как шайку бродяг и немецких агентов, – что к тому же совсем неправда, так как во главе Совета ныне стоят вполне государственные и очень патриотически настроенные люди. Для убеждения во всем этом французской правящей клики Кашен потребовал даже закрытого заседания палаты, чтобы французские рабочие все же не очень возомнили. Но все это не помогло. Г. Рибо в открытом заседании, в речи, полной отвратительных выпадов, при одобрительном вое и гиканье ставленников французской биржи заявил совершенно откровенно, что французское меньшинство паспортов не получит, да и вообще встречаться с немцами где-либо, кроме поля битвы, – это нарушение «патриотического» долга и измена отечеству.

То же было и в Англии. Радикальная пресса убеждала, что было бы опасно для союзников воспрещать стокгольмскую конференцию, «не заменяя ее ничем, столь же удовлетворительным для русских». Но правительство решило, что все же будет спокойнее английских социалистов на конференцию не пускать... В двадцатых числах мая в Лидсе состоялась объединенная конференция Независимой рабочей и Британской социалистической партий. Больше тысячи делегатов присоединились к «русской формуле» и постановили принять участие в конференции. Это была внушительная сила, и правительству великой демократии перед лицом возбужденного пролетариата было неудобно просто «не пущать». Был избран скользкий путь. Были инсценированы «рабочие демонстрации протеста» против поездки Макдональда и других делегатов в Петербург – через Стокгольм. К делу был привлечен союз матросов, отказавшийся обслуживать пароход, на котором отправлялся Макдональд в Россию. Поездка английского рабочего меньшинства была сорвана. А большинство отказалось само от участия в «интернационале с немцами».

То же было и повсюду в Европе. Одни партии – английское и французское меньшинства, германская независимая, чешская, венгерская, австрийская, итальянская – присоединились к «русским формулам» и были готовы ехать на конференцию; но их не пускали и травили за это у себя на родине. Другие партии сами не желали ехать и принимали реальное участие в травле тех, кто стремился сесть за один стол с филистимлянами. Говоря nominatim [поименно (лат.)], тут Альберт Тома, Шейдеман, Вандервельде, Плеханов, Гендерсон и Артуро Лабриола были вполне солидарны между собою. И вслед за своими правителями они норовили при каждом удобном случае объявлять стокгольмскую конференцию «чисто немецкой или чисто английской» затеей – в зависимости от того, какому правительству они служили сами.

В таком неприглядном виде являлся тогда миру смердящий труп второго Интернационала. Не мудрено, что были партии, которые отказывались принять участие в «Стокгольме» не потому, что не желали встретиться с врагами своего отечества, а потому, что не видели смысла тянуть канитель с прислужниками буржуазии, с разными сомнительными «социалистами», со своими классовыми врагами. Это были в России – партия Ленина и группа Троцкого; в Германии это были сторонники Либкнехта и Розы Люксембург.

Под натиском единого буржуазного фронта, в смрадной шовинистской атмосфере второй Интернационал капитулировал снова, и стокгольмская конференция не состоялась. В Стокгольме происходили только полуприватные совещания, а больше газетные интервью отдельных заезжих делегатов и делегаций, вращавшихся вокруг «голландско-скандинавского комитета».

Кроме того, в июне в Стокгольме же состоялась так называемая «третья циммервальдская конференция». В ней приняли участие наши интернационалистские партии (от большевиков – Радек, от меньшевиков-интернационалистов – Ерманский); согласился принять в ней участие и Совет, «рассматривая ее, как подготовительную к общей конференции, и поручая своему делегату остаться на ней лишь с информационными целями до того момента, как циммервальдская конференция решит противопоставить себя общей, созываемой Советом»...

Но все эти попытки восстановить рабочий Интернационал и создать центр международной борьбы за мир не имели сколько-нибудь существенных последствий. Второй Интернационал только лишний раз дискредитировал себя в глазах пролетариата и окончательно доказал, что его нельзя ни воскресить, ни гальванизировать [повторяю, писано летом 1920 года. Ныне II Интернационал, как известно, восстановлен в качестве организации, враждебной современному революционному движению пролетариата].

Между тем вышеописанные жалкие попытки созвать никчемную стокгольмскую конференцию составляли весь актив Совета в его «борьбе за мир». Больше не было никаких шагов и никаких попыток. То есть борьба за мир в России со времени создания коалиции была ликвидирована окончательно. А это означало тяжкое поражение всего дела мира в международном масштабе. Ибо если победоносная российская демократия, если могучая революция отказалась от действительной и ею самой начатой борьбы за ликвидацию бойни, то это был крах самой идеи демократического мира в глазах пролетарских масс всех стран. И после всколыхнувшей Европу революционной бури на востоке это было величайшим торжеством империализма и молоха войны. Теперь опасность для них была позади, впереди открывались довольно светлые горизонты.

Вступление советских лидеров в буржуазно-наступленское правительство (каковы бы ни были последующие словесные «разъяснения»!) на европейской бирже было, конечно, учтено как окончательный и формальный переход некогда пацифистского Совета к политике национального единения и поддержки империалистской войны. Санкция Советом наступления в связи с полным отказом от каких-либо действительных актов борьбы за мир полностью подтвердила такое заключение международной биржи. И та атака империализма на пролетариат и на русскую революцию, которая началась с первых чисел мая, тот рецидив шовинизма, которому мы тогда были свидетелями, должны быть приняты коалицией всецело на свой счет. Именно такова была ее роль на главнейшем фронте русской революции, на фронте мира. На этом фронте решалась судьба революции. И здесь положение чрезвычайно ухудшилось при первых же шагах коалиции. Оно стало почти безнадежным – и объективно, и в глазах революционных масс.

Между тем несомненно вот что. На фронте мира решалась тогда не только судьба революции. На нем тогда решалась и судьба «нации – государства». Фронт мира был тогда не только фронтом циммервальдцев и революционеров. Он был – вернее, должен был быть – не менее своим и для каждого разумного патриота. Если бы тогда действительно велась Советом борьба за всеобщий мир, если бы Совет не остановился перед действительным разрывом с империализмом собственной и союзной буржуазии, если бы он ребром поставил вопрос о мире (так, как это через пять месяцев сделали большевики), то «почетный» всеобщий мир был бы завоеван.

Тогда это было близко и возможно. Ибо миллионы штыков, еще способных к действительной защите революции, свободы, земли и воли, тогда гарантировали успех решительных и честных мирных предложений перед лицом всего мира. Тогда эти миллионы еще боеспособных штыков стояли на боевой линии против полчищ Вильгельма. Боеспособность их была удостоверена тогда же всеми Брусиловыми, Керенскими и Тома. А их способность быть гарантией мира так рекламировалась Львовыми, Терещенками и Церетели...

Когда престиж революции был еще велик, а миллионы штыков стояли на фронте, тогда война не вынесла бы открытого разрыва русской революции с мировым империализмом; не вынесла бы прямых и честных предложений мира, брошенных на весь мир. Тогда они расшатали бы до конца воюющую Европу, и мировой империализм капитулировал бы перед натиском измученных, жаждущих мира пролетарских масс. Тогда нельзя было безвредно для войны проделать то, что большевики проделали через пять месяцев, став у власти.

Тогда всеобщий «почетный» мир, нужный патриотам, был близок и возможен. Но имущие власть империалисты и «социалисты» тогда не делали для мира ничего. А «миллионы штыков» готовились к наступлению ради преступных, грабительских целей.

Сделать для мира то, что было необходимо, Совет предоставил через пять месяцев большевикам, когда армии уже не было, а престиж революции был ликвидирован без остатка. Большевики тогда сделали то, что они могли и что обязаны были сделать. Но они уже не могли этим убить мировую бойню. Это было близко и возможно в мае – июне, но не в октябре – декабре. В мае – июне успех был обеспечен, позднее он был невозможен.

Увы! Если патриот в кавычках есть хищник и предатель, то без кавычек – обыватель и простец. Первый не хотел, второй не мог понять всего этого. Интернационалистов, боровшихся за мир, первый выдавал за немецких агентов, второй приходил в искреннее отчаяние от их легкомыслия и доктринерства. И он благоговел перед Керенским, звавшим в наступление, он радовался на коалицию, отдавал ей все свое доверие, предлагал ей всю поддержку, не понимая, что она убивает не только величайшую революцию, но и его грошовую «национальную идею».

Посмотрим теперь, что делала, что дала коалиционная власть на других фронтах революции. Казалось бы, лучше, чем с миром, должно было обстоять дело с землей. Во-первых, этот фронт был более локализирован. Во-вторых, во главе зеленого ведомства стоял авторитетнейший и левый глава эсеровской партии, «селянский министр» Чернов. В-третьих, коалиция в течение всего мая работала, можно сказать, под надзором крестьянского всероссийского съезда. В-четвертых, требовалось «людьми земли» в области земельной политики очень немногое.

Требовалось прежде всего общее, принципиальное признание крестьянского «права на землю» – впредь до Учредительного собрания, а затем – все те же меры текущей земельной политики, какие были выдвинуты еще мартовским Всероссийским совещанием Советов.

В правительственной декларации 6 мая, как мы знаем, аграрная программа коалиции была сформулирована весьма скромно, туманно, эзоповским языком. Но на это не обращали внимания. Хотя бы потому, что Чернов перед Советом и перед крестьянским съездом победоносно ручался за земельную политику, если не своей головой, то своим портфелем. Хорошо...

Прошло две недели. Со стороны селянского министерства по части принципов земельной реформы слышались по-прежнему больше всего заявления, что все дело решит Учредительное собрание. А пока толковали о скором открытии Главного земельного комитета, который займется подготовкой материалов. Комитет открылся 19 мая. Незадолго до того опять-таки Гоц против своей воли обратился ко мне с запросом, согласен ли я быть представителем Исполнительного Комитета в этом учреждении. Это было опять-таки по настоянию Чернова. Я согласился. И «звездная палата» «провела» меня в Главный земельный комитет.

Знакомое мне здание министерства земледелия было роскошно разубрано красной материей и стягами «Земля и Воля!». В заседании был весь цвет старых и молодых российских «аграрников». Председательствовал назначенный старым кабинетом либеральный профессор Посников. С самого начала он сделал глухие заявления, что во взглядах на земельную реформу между нашими политическими партиями нет больших разногласий. А затем он настаивал на «необходимости рассеять одно весьма распространенное заблуждение, будто... вся земля будет отнята у владельцев безвозмездно». «Комитет должен заявить, что этого не будет. Такой безвозмездный захват земли был бы несправедлив по существу и повел бы к величайшим экономическим потрясениям». В заключение же председатель верховного земельного учреждения предлагал признать очередной задачей «прекращение печальных эксцессов в деревне и создание спокойных условий для работы».

Взоры были обращены на Чернова. И министр земледелия произнес длиннейшую интересную речь, посвященную защите современной, революционной, неизбежной неурядицы, а также подробному изложению взглядов Чернышевского на аграрный вопрос... Ничего утешительного для людей земли министр не сказал. Но на это не обратили особого внимания: на другой же день должна была быть опубликована официальная и принципиальнейшая декларация Главного земельного комитета, которая должна была все разъяснить. Хорошо...

На другой день долго спорили о том, кому же именно сделать этот «серьезнейший шаг»: опубликовать ли декларацию от имени Временного правительства или от имени Главного земельного комитета, который был не более как представительным учреждением всякого рода правительственных и «частных» организаций? Левые говорили: подозрения крестьянства вполне основательны; недопустимо более «упорное молчание Временного правительства, которое до сих пор еще ни слова не сказало о будущей земельной реформе». Правые (в лице председателя, а также одного из товарищей министра) возражали: нет, вопрос слишком серьезен, чтобы решать его под влиянием посторонних соображений или угроз, да и состав заседания недостаточно полон, чтобы решать в нем «такие кардинальные вопросы, как определение основной линии всей земельной политики»...

Декларация все-таки была опубликована. Но не от правительства, а от безответственного Главного земельного комитета. Что же в ней заключалось? Решительно все старое – об эксцессах, об Учредительном собрании и проч. Относительно же существа будущей реформы декларация гласила: «В основу должна быть положена та мысль, что все земли сельскохозяйственного назначения должны перейти в пользование трудового земледельческого населения... Мысль хорошая. Но. не на правах ли аренды должны перейти земли в пользование трудящихся?

В том же заседании «советский» товарищ министра Вихляев сообщил, что «на днях» (это было 20 мая) Чернов «ознакомит Временное правительство со своей аграрной программой и, возможно, что последствием этого будет правительственная декларация по земельному вопросу»... Не знаю, ознакомлял ли Чернов со своей программой Терещенко и Львова, но никакой декларации от имени правительства не последовало.

Сейчас все описанное кажется жалким и смехотворным. Но в то время подо воем этим кипели страсти, бушевала классовая борьба. И подозрительным, вернее, отчаянным становилось не только настроение крестьянских низов, но даже и авксентьевская армия в Народном доме – крестьянский съезд, наполовину составленный из интеллигентских межеумков, неустанно опекаемый министрами-социалистами наконец стал выходить из равновесия.

В заседании 25 мая Всероссийский крестьянский съезд принял основную резолюцию по земельному вопросу. Требуемая земельная реформа была в ней характеризована как «переход всех земель в общее народное достояние для уравнительного трудового пользования безо всякого выкупа»... Не стану останавливаться на грандиозных очертаниях этой реформы, какой доселе еще не видел мир и которая была по плечу лишь величайшей революции; не стану комментировать и любопытный, знаменательный факт: упразднение всякой земельной собственности мелкими земельными собственниками. Стоит отметить другое: даже авксентьевские «люди земли» не выдержали до конца почтительного тона к правительству Львова – Чернова – Церетели. Резолюция съезда довольно «неуместно» и «бестактно» «передает в руки самого трудового населения не только окончательное решение земельного вопроса в Учредительном собрании, но и все дело подготовки этого решения в центре и на местах». А от Временного правительства съезд требует опубликования «самой ясной и недвусмысленной декларации, которая показала бы всем и каждому, что в этом вопросе Временное правительство не позволит никому противостоять воле народа».

«Звездная палата» старательно отучала и, можно сказать, уже отучила массы говорить с правительством языком требований: при коалиции полагалось уже одно только выражение восторженных чувств. Но Чернов видел себя вынужденным мобилизовать своих мужиков для некоторого «давления». Чернов вообще несомненно боролся внутри правительства за земельную реформу. Но под прикрытием советского большинства и «звездной палаты» в ее целом – решительно не имели успеха ни «давление» съезда, ни тайно дипломатическая борьба «селянского министра».

Все доселе сказанное относится к общим основам земельной реформы, которую прямо и решительно, в сознании своей силы, саботировало новое правительство. Но совершенно так же обстояло дело и с текущей земельной политикой. В центре ее стоял, конечно, все тот же вопрос о воспрещении земельных сделок...

Немедленно по вступлении на пост министра Чернов, эта живая гарантия истинно крестьянской политики, решительно взялся за это дело. Уже через каких-нибудь четыре-пять дней он составил проект соответствующего декрета в 10–15 строк и опубликовал его в газетах. Проект – собственно переписанный с резолюции советского совещания, принятой почти два месяца назад, – был внесен в коалиционный кабинет. Но дальше ничего не последовало: мы уже знаем, какие «существенные возражения» вызывал этот проект в либеральных сферах. И в декларации Главного земельного комитета на этот счет не было; ни намека.

Подождав еще две недели, Чернов 24 мая вынес дело о земельных сделках на всенародное усмотрение крестьянского съезда. В сущности, Чернов, потерпев поражение в правительстве, апеллировал к крестьянскому съезду. Но, будучи дипломатом не лыком шитым, он избрал форму «отчета» – о том, «что произошло нового в области земельного вопроса». Нового произошло то, что Чернов, оказывается, признал «самым основным вопрос о сохранении земельного запаса, распоряжение которым будет принадлежать Учредительному собранию». А потому, оказывается, Чернов «проектирует проведение через Временное правительство законоположения, касающегося купли» и т. д... Газеты сообщают, что по окончании речи Чернову была устроена бурная овация, что его подняли на руки, качали и отовсюду раздавались крики: «Да здравствует министр-социалист!»...

Но даже и это все не помогло... Чернов «проектировал», а его товарищ по партии и по министерству г. Переверзев, не дожидаясь суждения всего правительства, взял да и распорядился о том, чтобы никаких ограничений земельных сделок на местах не чинили. Об этом было сообщено на крестьянском съезде 26


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: