Задания для работы с текстом

1. Выделите в тексте основные смысловые мотивы, дайте им название и выпишите.

2. Найдите в текстах Толстого соответствия христианскому учению и расхождения с ним. Как Толстой относится к церкви?

3. Почему вера в высшее абсолютное начало с точки зрения Толстого неизбежна для человека?

4. Какие усилия над собой и для чего должен делать человек?

5. Почему для человека не может быть вопроса о том, что будет с его душою после смерти тела?

6. Как писатель доказывает, что зла нет?

7. Как автор доказывает, что человек всегда свободен?

 

 



Лев Шестов

ФРАГМЕНТЫ

Лев Шестов (1866 - 1938, настоящее имя Лев Исаакович Шварцман) - представитель русской религиозной философии и экзистенциализма. В 1920 г. JIeв Шестов с семьей покинул Россию и обосновался во Франции, где и прожил до своей смерти. Предметом его философского интереса стало творчество Парменида и Пло­тина, средневековых мистиков и Мартина Лютера, Блеза Паскаля и Бенедикта де Спинозы, Серена Кьеркегора и Эдмунда Гуссерля; большее место в его работах занимает религиозная проблематика.

Л.И.Шестов определял свою философию как экзистенциальную: в центре ее стоит существование одинокого человеческого Я, не желающего сливаться с «единым», стремящегося отстоять свое право на индивидуальность, на уникальное личностное видение ок­ружающего мира. Свобода личности — внутренняя и внешняя, духов­ная и политическая — полагается философом в качестве высшей ценности, основы подлинного существования. Религиозная вера в его творчестве выступает как высшая степень освобождения чело­века от власти «самоочевидных истин», от власти «всемства», как прорыв в область абсолютной свободы. «Ничто не приносит миру столько вражды, самой ожесточенной, сколько идея единст­ва», — писал Лев Шестов Н.А. Бердяеву.

 

 

[О материализме]

Неопровержимость материализма. Скажу прямо и сразу: материализм еще никем и никогда не был опровергнут. Все возражения, обычно пред­ставляемые противниками материализма, относятся не к самому матери­ализму, а к доводам, приводимым им в свою защиту. Доводы разбить, ко­нечно, нетрудно, но разве в этом смысле другие метафизические системы находятся в лучшем положении? Правда, материализм принимает очень близко к сердцу судьбы своих доводов, будучи почему-то уверенным, что ему придется непременно разделить их судьбу. И вообще он слишком ще­петилен и, несмотря на свою видимую грубость, нервничает гораздо больше, чем следовало бы философской теории. Достаточно противни­кам назвать его метафизикой, и он уже бледнеет от ужаса: ему кажется, что все пропало. Ничего не пропало! Материализм, даже если бы ему и пришлось называться метафизикой, нисколько не изменился бы от того в своей сущности. И я не думаю, чтобы идеалистам стало легче, если бы ма­териализм осуществил свои права в качестве метафизики. Но главное возражение против материализма — это то, что он допускает возмож­ность чудесных превращений, своего рода Овидиевы метаморфозы. Ма­терия, бездушная и мертвая, вдруг превращается в дух. Это возражение не дает покою материалистам — еще больше, чем первое, и они всячески хлопочут, чтобы снять с себя подозрение в легковерии, и для этого пыта­ются слово «вдруг» заменить словом «постепенно». Конечно, защита пло­хая — проницательные враги превосходно разыскивают среди постепен­ности роковую внезапность. Но если бы я был материалистом, я бы сов­сем не стеснялся никаких внезапностей. Наоборот, я бы сам на них наста­ивал и уже тогда совершенно обезоружил своих оппонентов. Да, бывают внезапные превращения — может быть, не всякого рода, а только извест­ного рода. А может быть, и все что угодно может произойти из всего чего угодно. Что ж из этого следует? Разуму внезапность непонятна?! Разве ма­териализм подрядился сделать все понятным разуму? Или разве непонят­ность, даже неразумность какого-нибудь явления может дать нам право не признать его? Разуму многое из того, что существует, непонятно. Не понимает он и того, как атомы, собравшись в большую кучу, становятся обезьяной или мыслящим человеком. Все это мог бы сказать материа­лизм, но материалисты, я знаю, никогда этого не скажут. Они все-таки, в конце концов, не меньше заискивают у разума, который они производят от атомов и считают преходящим, чем их противники, идеалисты, счита­ющие разум вечным и изначальным. И потому столько же дорожат своей истиной, сколько же возможностью доказать ее разумными доводами. Понятно, что при таких условиях они ничего не могут добиться. Доказать истинность материализма невозможно, если не признать, что доказан­ность есть необходимое условие истинности, то материализму придется плохо. Его противники это отлично понимают и потому говорят не о ма­териализме, а о правоте материализма пред судом разума. Но это прием явно недопустимый, даже недобросовестный. Пред судом разума всякая метафизика, идеалистическая в такой же степени, как материалистичес­кая, окажется неправой. Ибо в тот или иной момент своего развития она сошлется на необъяснимое, т.е. для разума неприемлемое, как на данное. Так что, если материализму хочется стать неуязвимым, ему лучше всего отказаться от всякой аргументации. Пора было бы знать, что только та философия может проложить себе путь, которая дерзнет быть своеволь­ной. Последуют материалисты моему совету? Думаю, что нет. Вероятно, они охотнее пойдут навстречу идеалистам, ибо их сердцу ближе забота идеалистов, стремящихся очистить мир от неожиданностей чудес, чем са­мая идея материалистического миропонимания. Свобода всегда пугала людей, привыкших думать, что их разум выше всего на свете. Верно, я не ошибусь, если сделаю и обратное утверждение: идеалисты, если бы им пришлось выбирать, охотнее согласились бы признать вселенским нача­лом материю, чем произвол.

Смысл истории. Ищут смысла истории и находят смысл истории. Но почему такая история должна иметь смысл? Об этом не спрашивают. А ведь если бы кто спросил, может, он сперва бы усомнился в том, что ис­тория должна иметь смысл, а потом убедился бы, что вовсе истории и не полагается иметь смысл, что история сама по себе, а смысл сам по себе. От копеечной свечи Москва сгорела, а Распутин и Ленин — тоже копееч­ные свечи — сожгли всю Россию.

Мышление и бытие. Чем больше приобретаем положительных знаний, тем дальше мы от тайн жизни. Чем больше совершенствуется механизм нашего мышления, тем трудней становится нам подойти к истокам бытия. Знания отягчают нас и связывают, а совершенное мышление превра­щает нас в безвольные, покорные существа, умеющие искать, видеть и ценить в жизни только «порядок» и установленные «порядком» законы и нормы. Вместо древних пророков, говоривших как власть имеющие, нашими учителями и руководителями являются ученые, полагающие выс­шую добродетель в послушании не ими созданной и никого и ничего не слушающей необходимости.

Эмпирическая личность. Те редкие мгновения, когда очевидности теряют власть над человеком, как использовать их для философии? Они предполагают особого рода душевные состояния, при которых то, что всегда нам кажется наиболее значительным, существенным, даже единственно реальным, вдруг начинает казаться неважным, ненужным, даже призрач­ным. А философия хочет быть объективной и пренебрегает «душевными состояниями». Значит, если погонишься за объективностью — неизбежно попадешь в лапы самоочевидностей, захочешь освободиться от самоочевидностей, придется, прежде всего, вопреки традициям, пренебречь объ­ективностью. Конечно, вообще говоря, никто на последнее не пойдет. Всякому лестно добыть такую истину, которая хоть немножко, хоть чуточ­ку будет истиной для всех. Только наедине с собой, под непроницаемым покровом тайны индивидуального бытия (эмпирической личности) мы иногда решаемся отречься от тех действительных и мнимых прав преиму­ществ, которые нам даются принадлежностью к общему для всех миру. Тогда вспыхивают пред нами последние и предпоследние истины, но они нам самим кажутся больше похожими на сновидения, чем на истины. Мы легко забываем их, как забываем сновидения. А если и сохраняем о них смутные воспоминания, то не знаем, что делать с ними. Да, по правде ска­зать, с такими истинами и делать нечего. Разве что переводить их на музы­ку слов и ждать, пока другие, которые только понаслышке, а не по собст­венному опыту знают о такого рода видениях, придадут им форму сужде­ний и, убивши их, сделают их всегда и для всех нужными, т.е. понятными и тоже «очевидными». Но это ведь будут совсем не те истины, которые нам открылись. И они уже принадлежат не нам, а всем, тому «всемству»[2], кото­рое так ненавидел Достоевский и которое Соловьев, друг и ученик Досто­евского, желая угодить традиционной философии и традиционному бого­словию, под менее одиозным названием соборности сделал краеугольным камнем своего мировоззрения. Тут и выявляется основная противополож­ность между «мышлением» Достоевского, с одной стороны, и мышлением той школы, в которой получил свою выучку Соловьев. Философия Досто­евского была бегством от всемства к себе. Соловьев же, наоборот, бежал от себя к всемству. Для него живой человек, то, что школа называет эмпири­ческой личностью, казался главным препятствием на пути к истине. Он думал или, лучше сказать, утверждал (кто может знать, что человек дума­ет?), как и те, у которых он учился, что, пока не выкорчуешь из себя своей «самости» (т.е. не преодолеешь и не уничтожишь своей эмпирической личности), истины не увидишь. А Достоевский знал, что Истина открыва­ется эмпирической личности, и только эмпирической личности...

Что такое истина? Говорить пред камнями, в надежде, что они, нако­нец, грянут тебе, как св. Беде, аминь? Или пред животными, в расчете, что твой дар очарует их — ведь когда-то Орфей обладал таким даром — и они поймут? Люди ведь, наверное, даже не услышат: они так заняты — де­лают историю — до истины ли им! Все знают, что история куда важнее, чем истина. Отсюда новое определение истины: истина есть то, что про­ходит мимо истории и чего история не замечает.

Задачи философии. Философы стремятся «объяснить» мир, чтоб стало видным, прозрачным, чтоб в жизни ничего не было или было как можно меньше проблематического и таинственного. Не следовало бы, наоборот, стремиться показывать, что даже там, где все людям представляется ясным и понятным, все необычайно загадочно и таинственно. Самим освобождаться и других освобождать от власти понятий, своей определенностью убивающих тайну. Ведь истоки, начала, корни бытия - нев том, что обнаружено, а в том, что скрыто (Бог есть скрытый Бог).


[ПРОБЛЕМЫ ТЕОРИИ ПОЗНАНИЯ]

...В человеке вкоренилась привычка добиваться не столько ис­тины, сколько объяснений, появился своеобразный вкус, неист­ребимая автономная потребность, которые стали пафосом фило­софского творчества, как пафосом религиозного творчества явля­ется стремление во что бы то ни стало примирить человека с уготовленной ему богами судьбой. Объяснить мир хотят одни, оправдать другие. Но и те, и другие свои объяснения и примире­ния достигают одним способом: обобщением наблюдаемых отдель­ных явлений в общие законы. Иными словами, узнавши кое-что, люди решают, что они уже очень много знают, что они уже почти все, даже просто все знают, что у них есть общие положения, которые дают возможность ориентироваться в загадочном и слож­ном разнообразии действительной жизни. Они создают себе ап­риорные положения, служащие основой и являющиеся результа­том дискурсивного мышления. Кант был гораздо правее, чем это может казаться на первый взгляд, когда утверждал, что человек диктует свои законы миру. Диктует, что и говорить! Но и моло­дой Шопенгауэр был прав, когда истолковывал учение Канта в том смысле, что все наши дискурсивные суждения есть только сетка, набрасываемая нами на живую действительность, и потому о ней ничего не говорят и говорить не могут, т.е. никаких познаний они нам не дают. «...» Дискурсивное мышление существует толь­ко для того, чтобы человек имел иллюзию совершенного знания. На самом деле, отвлеченные понятия не только не дают позна­ния действительности, но, наоборот, от действительности уводят. Действительность иррациональна, абсолютно непознаваема, и на­ша наука есть только идеальное незнание жизни

Текст печатается по изданию: Шестов, Л. Соч. в 2-х т. / Л. Шестов. – М., 1993.

[ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ «Я»]

Что же такое человек и можно ли считать его разум совер­шенным, божественным? Не вернее ли думать, что наш разум есть только эмбрион, зародыш чего-то и что нам дано только стремиться, начинать — но не кончать? Что не материя, как учили древние, а именно душа существует потенциально, potentia, — а не actu, что каждый из нас есть только некоторая «возможность», переходящая, но еще не перешедшая в дейст­вительность.

…Человек ищет свободы. Он рвется к богам и божественному, хотя он о богах и божественном ничего «не знает» или, если хотите, — потому что ничего не знает. О богах и знать ничего не нужно. Достаточно только слышать, что они зовут к себе, в ту горнюю область, в которой царит свобода, где свободные цар­ствуют. И первый шаг к богам — это готовность преодолеть хотя бы мысленно ту тяжесть, то тяготение к центру, к почве, к постоянному и устойчивому, с которым люди так сжились, что видят в этом не только свою природу, но и природу всего живо­го. Нет законов над человеком. Все для него: и закон, и суббота. Он мера вещей, он призван законодательствовать, как неогра­ниченный монарх, и всякому положению вправе противопоста­вить положение прямо противоположное.

…Основная черта каждого человека есть непостоянство, и при­вилегией непостоянства он больше всего дорожит: непостоян­ство ведь есть жизнь и свобода. Но для других непостоянство в ближнем совершенно невыносимо. И даже для самого человека его непостоянство — самое опасное свойство. Все упражнения, все воспитание «души» сводится к тому, чтобы привить себе твердые навыки, создать себе то, что называется характером. Даже искусство требует школы. Чтоб стать виртуозом, нужно ограничить свои интересы только одной какой-нибудь областью, т.е. воспитать в себе постоянство. И все люди, волей-неволей, становятся в большей или меньшей степени специалистами, т.е. отказываются от многого, чтобы добиться малого и хоть как-нибудь просуществовать. «Познание себя» сводится к тому, чтоб, игнорируя, подавляя в себе все непостоянное, свободное, изна­чально божественное, подчинить себя исторически создавшим­ся правилам и масштабам, так что «познай самого себя», вопре­ки древним, вовсе не есть заповедь Бога.

Текст печатается по изданию: Шестов, Л. На весах Иова (Странствования по душам) // Л. Шестов. Сочинения в двух томах. - Т. 2. - М., 1993.

 

[ФИЛОСОФИЯ РЕЛИГИОЗНОГО ЭКЗИСТЕНЦИАЛИЗМА]

Человек поддался искушению, вкусил от запретных плодов, глаза его открылись и он стал знающим. Что ему открылось? Что он узнал? Открылось ему то, что открылось греческим фи­лософам и индусским мудрецам: Божественное «добро зело» не оправдало себя — в сотворенном мире не все добро, в сотво­ренном мире — и именно потому, что он сотворен, — не может не быть зла, притом много зла и зла нестерпимого. Об этом свидетельствует с непререкаемой очевидностью все, что нас ок­ружает — непосредственные данные сознания; и тот, кто гля­дит на мир с «открытыми глазами», тот, кто «знает», иначе об этом судить не может. С того момента, когда человек стал «зна­ющим», иначе говоря, вместе со «знанием» вошел в мир грех, а за грехом и зло. Так по Библии.

Разум жадно стремится отдать человека во власть необходи­мости, и свободный акт творения, о котором рассказано в Пи­сании, не только не удовлетворяет его, но раздражает, трево­жит и пугает. Он предпочитает отдать себя во власть необходи­мости, с ее вечными всеобщими и неизменными принципами, чем ввериться своему Творцу. Так было с нашим праотцем, соблазнившимся или завороженным словами искусителя, так продолжает быть и с нами... Аристотель двадцать веков тому назад, Спиноза, Кант и Гегель в новое время безудержно стре­мятся отдать себя и человечество во власть необходимости. И даже не подозревают, что в этом величайшее падение — в гнозисе они видят не гибель, а спасение души.

Веру, определявшую собой отношение твари к Творцу и зна­меновавшую собой ничем не ограниченную свободу и беспре­дельные возможности, мы променяли на знание, на рабскую зависимость от мертвых и мертвящих вечных принципов. Мож­но ли придумать более страшное и более роковое падение?

Первый человек испугался ничем не ограниченной воли Твор­ца, увидел в ней столь страшный для нас «произвол» и стал искать защиты от Бога в познании, которое, как ему внушил искуситель, равняло его с Богом, т.е. ставило его и Бога в рав­ную зависимость от вечных, несотворенных истин, раскрывая единство человеческой и божественной природы. И это «зна­ние» расплющило, раздавило его сознание, вбив его в плоскость ограниченных возможностей, которыми теперь для него опре­деляется и его земная, и его вечная судьба. Так изображает Пи­сание «падение» человека. И только вера...может свалить с нас непомерную тяжесть первородного греха, дать нам возможность вновь выпрямиться, «встать».

...Весь смысл веры, самая ее сущность в том и состоит, что она разрывает, и не с тем или другим определенным авторитетом, а с самой идеей об авторитете. И в этом превращении, таком неожиданном, так мало входившем в расчеты и надежды человека, происходящее с ним, не то что помимо, а прямо против его воли, и есть великое чудо веры, представляющееся абсолютно невозможным для тех, кто не испытал его. Хоть какая-нибудь опора, какой-нибудь авторитет, какой-нибудь критерий — нельзя же сразу, совсем порывать с тем, на чем мы выросли и с чем мы так срослись духовно. Человек вдруг начинает чувствовать, что никакой опоры, никакой подпоры не нужно. Безумный страх, охватывающий человека при первом чувстве, что почва у него уплыла из-под ног — проходит. Привычка к подпоре есть, как будто, наша вторая, нет, не вторая, а первая природа, с которой мы так связаны, точно она обусловливала собой самую возмож­ность существования нашего, есть только привычка.

От всякой попытки прикоснуться щупальцами разума к вере — вера гибнет. Она может жить лишь в атмосфере безу­мия. Она не делится своей властью ни с кем. И вопрос ставится именно так — либо разум, либо вера.

Вера не дает ни покоя, ни уверенности, ни прочности. Вера не опирается на consensus omnium (всеобщее согласие), вера не знает конца и преде­лов. В противоположность знанию, ей не дано никогда торже­ство самоудовлетворения. Она — трепет, ожидание, тоска, страх, надежда, постоянное предчувствие великой неожиданности, то­ска и неудовлетворенность настоящим и невозможность про­никнуть в будущее.

Противоположное понятие греху есть не добродетель, а сво­бода. Свобода от всех страхов, свобода от принуждения. Про­тивоположное понятие греху...есть вера.... Только вера, не считающаяся ни с чем, ничего не «знающая» и знать не желаю­щая, — только вера может быть источником сотворенных Бо­гом истин. Вера не спрашивает, не вопрошает, не оглядывает­ся. Вера только взывает к тому, по воле которого все, что есть, есть. И если умозрительная философия исходит из данного и самоочевидностей и принимает их как необходимое и неизбеж­ное, то философия экзистенциальная через веру преодолевает все необходимости. «Верою Авраам повиновался призванию идти в страну, которую имел получить в наследие, и пошел, сам не зная, куда идет» Евр. J1, 8. Чтобы прийти в обетованную землю, не нуж­но знание, для знающего человека обетованная земля не существует. Обетованная земля там, куда пришел верующий, она стала обетованной, потому что туда пришел верующий: certum quia impossibile («несомненно — потому что невозможно»).

Вера не есть «доверие» к облеченным разумом невидимым истинам, она не есть и доверие к возвещенным наставниками или св. книгами правилам жизни. Такая вера есть только менее совершенное познание и свидетельствует о том же падении че­ловека, что и tertium genus cognitionis (третий род познания) Спинозы или несотворенные истины Лейбница. Если Бог зна­чит, что нет ничего невозможного, то вера обозначает, что насту­пил конец необходимости и всем порожденным необходимо­стью каменным «ты должен». Нет истин, занимается заря сво­боды: слушай, Израиль! Господь Бог наш есть Господь единый. И нет греха: Бог принял его на себя и истребил его и все зло, которое с грехом вошло в мир. Умозрительная философия «объ­ясняет» зло, но объясненное зло не только сохраняется, не только остается злом, оно оправдывается в своей необходимости, при­емлется и превращается в вечное начало. Экзистенциальная фи­лософия выходит за пределы «объяснений», экзистенциальная философия в «объяснениях» видит своего злейшего врага. Зло нельзя объяснять, зло нельзя «принимать» и договариваться с ним, как нельзя принимать грех и договариваться с грехом: зло можно и должно только истреблять.

Текст печатается по изданию: Шестов, Л. Киргегард и экзистенциальная философия (Глас вопиющего в пустыне) / Л. Шестов – М.: «Прогресс – Гнозис», 1992. – С. 230—231.

 



Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: