Французский истолкователь Ницше

 

 

1.

 

Мне уже приходилось говорить на страницах "Звена" о кол­лекции "Maitres de la pensee antichretienne" выходящей в "Editions du Siecle". Я указывал на непонятное совмещение здесь имен, ничего общего между собою не имеющих: в число "maitres" антихристианской мысли по каким-то непонятным осно­ваниям Ницше входит на ряду с Реми де Гурмоном и Порфирий на ряду с Вольтером.

Но коллекция оказалсь пестрой еще и в другом отношении: по уровню и тону входящих в нее монографий. Если книга Ружье о Цельсе, открывшая серию, не заслуживала сколько-нибудь серьез­ного отношения, то вышедшая вслед за нею работа Жюля де Готье о Ницше *) достойна самого серьезного внимания, даже если и не соглашаться со взглядами автора и его методом интерпретации Ницше.

 

 

2.

 

Жюль де Готье мыслитель вполне сложившийся: он автор це­лого ряда интересных работ и создатель своеобразной фи­лософской теории, которой он дал имя "Боваризма" (согласно Готье в М-м Бовари с особенной отчетливостью раскрывается тот поределяющий факт, что личность всегда сознает себя иною, чем она есть на самом деле; отсюда философ переходит к более обще­му положению: Бытие неизбежно сознает себя иным, чем оно есть. Это положение - основа диалектической системы "боваризма"). С Ницше у Готье - давняя близость. Если оставить в стороне доб­росовестные и во многом ценные книги (вроде работ Алеви или Лиштанберже) - исследования скорее биографов и историков лите­ратуры, нежели философов - то можно сказать, что Жюль де Готье единственный мыслитель Франции, который не только знает и лю­бит Ницше, но для системы которого Ницше является определяющим и живящим началом. Такие книги как "De Kant a Nietzsche" и "Nietzsche et la Reforme Philosophique" - это уже не просто схолии к Ницше, но вполне самостоятельная творческая перера­ботка его учения.

Остался ли Готье "верен" Ницше в его существенных и основных тенденциях? - на этот вопрос можно отвечать различно. Но если он и переработал Ницше по своему, то надо ли это ста­вить ему в вину? Не этого ли сам Ницше требовал от своих уче­ников, когда говорил:

..."Wer nur steigt auf seiner eignen Bahn Bringt auch mein Bild zu hohrem Licht hinan".

 

 

3.

 

В книге, о которой идет речь, задача Готье несколько уже, чем в двух других его книгах о Ницше. Здесь дело сводится к тому, чтобы собрать материал, относящийся к борьбе Ницше с христианством, привести его в систему и должным образом ин­терпретировать. Однако, Готье не довольствуется ролью бесстрастного истолкователя, и не воздерживается от собствен­ных выводов и суждений. Это, быть может, и умаляет несколько "объективность" его исследования, но зато придает книге боль­шую остроту, жизненность и напряженность.

Интерпретация Ницше дело крайне неблагодарное. Его фи­лософия не обладает рациональным единством системы, не терпит логического упорядочивания и выравнивания. Поэтому истолкова­телю волей неволей приходится избирать один из двух путей.

Либо искать, в основе разнообразных и часто противоречи­вых утверждений философа, единство психологического бытия, ко­торое эти утверждения лишь условно и случайно отражают. Таким образом устанавливается психологическая связь между тем, что казалось несовместимым и непримиримым при чисто рациональном подходе.

Но есть другой путь: с определенной точки зрения и с оп­ределенным заданием произвести как бы разрез ницшевой мысли, игнорируя одно, выделяя другое. Живое и многомерное единство как бы проэцируется на условную плоскость. Таким способом мож­но извлечь из Ницше целый ряд довольно законченных и ни в чем друг на друга непохожих систем. И все-таки, каждая из этих систем обладает какой-то долей правоты, отражает какой-то аспект ницшевой мысли.

Оба пути интерпретации равно правомерны и равно относи­телны. В первом случае грозит опасность истолковать единство философии Ницше, как чисто психологическое (а оно столь же психологического, сколь и рационального порядка). Во втором случае, мы рискуем подменить живое многообразие искусственной и скудной схемой.

Но повторяю, умаление, искажение при интерпретации неуст­ранимо, и избрать один из двух путей все-таки приходится.

Жюль де Готье решительно избрал второй путь. Он созна­тельно и умело упростил и проэцировал на плоскость своего ин­теллектуализма одну из существеннейших проблем Ницше: его от­ношение к христианству. Схема получилась убедительная и ост­рая. Многое по-новому выделено и подчеркнуто. И как бы ни от­носиться к выводам автора, - мимо его книги пройти нельзя.

_________________

*) Nietzsche, par Jules de Gaultier. Paris (Editions du Siecle).

 

СПОРТ И ЗРЕЛИЩЕ

 

 

1.

 

Факты прошлого становятся для нас реальностью, лишь поскольку мы подходим к ним через настоящее, поскольку поверя­ем и осмысливаем их, исходя из наших действительных потреб­ностей. Вне этого они - лишь мертвый груз памяти и повод для пустых изысканий и расследований.

Вот почему огромные и богатые пласты былого до тех пор остаются нам недоступными, пока мы не натолкнемся на них в на­шем собственном опыте.

Так было, например, с античной агонистикой. Этот сущест­венный структурный и динамический элемент эллинской культуры до недавнего времени оставался нам совершенно чужим и чуждым. Правда, факты давно были установлены и упорядочены (существует несколько почтенных работ, специально посвященных этому пред­мету); но мы смотрели на них с любой точки зрения, - кроме спортивной. Иначе говоря, мы смотрели мимо них. У нас не было к ним прямого, конкретного подступа. По-просту: они были нам ненужны.

Лишь теперь, когда спорт вновь сделался одним из сущест­венных элементов жизни и культуры, намечается возможность ося­зательного подхода к древней агонистике и реальной интеграции спортивного опыта эллинства. И это очень утешительно. В самом деле, в религии, в искусстве, в философии стало почти невоз­можно добраться до подлинного эллинства сквозь чудовищные гру­ды домыслов и глубокомысленных схем, нагроможденные веками "научной работы". Приходится ждать нового Геракла, который расчистил бы наконец Авгиевы конюшни "науки об античности". Но вот, через спорт, нам открывается, кажется, узкая, но верная лазейка в эллинский мир - помимо всякого величия, торжествен­ного благоговения, бесстрастного любования и прочих выдумок патетических педантов.

Это только возможность. Но все чаще становятся попытки осмыслить наличный опыт и построить своего рода спортивную идеологию. Пока эти попытки еще крайне наивны, беспомощны и не лишены какого-то тошнотворно-романтического привкуса. Во вся­ком случае, самое стремление вновь увидеть мир под знаком состязания, простоты, дисциплины, вновь утвердить реальность тела (давно нами утерянную) и восстановить конкретное, физи­ческое усилие в его исконных правах на благородство - это стремление в высокой степени показательно.

 

 

2.

 

Но вот явление другого рода, свидетельствующее о том же. Передо мною небольшая книжка, только что вышедшая у Грассе (*). Это уже не туманный опыт "спортивной идеологии", но нечто более скромное и, пожалуй, более существенное: антология гре­ческих текстов, относящихся к спорту. Тексты даны в переводе и снабжены вводными заметками и примечаниями. Переводчики (Берже И Мусса) - отнюдь не филологи, но люди спорта, знающие реаль­ную цену вещей, о которых идет речь. И в этом своеобразие "Ан­тологии". Отсюда и ее достоинства и ее недостатки. Остановлюсь именно на достоинствах: они очень поучительны с той точки зре­ния, которую я только что наметил.

"Чтобы восстановить настоящий смысл того или иного спор­тивного текста, недостаточно всю жизнь копаться в древнейших писаниях. Нет, для этого надо самому испытать и бег, и борьбу, и бокс"...

Отсюда - те правила, которыми руководились в своей работе переводчики: не смазывать, не обобщать, не подменять техни­ческие формулы агонистики - всегда конкретные и однозначные - расплывчатыми и туманными фразами "высокого штиля". И вот, в перевод греческих текстов Берже и Мусса дерзнули ввести (horribile dictu!) целый ряд терминов и речений современного спортивного арго, справедливо полагая, что только эти слова, отчеканившиеся в деле и для дела, могут адекватно передать строго-конкретный смысл соответствующих греческих выражений. Кроме того, лишь благодаря этому приему возможно приблизить и оживить текст, возбуждая живые аналогии в уме читателя.

Handicap, penalisation, scratcher, finale и т.д. - в текст Гомера, Пиндара или Фукидида! И что же: результат полу­чается неожиданно убедительный.

Например, в переводе 23-ей песни Илиады (описание надг­робных состязаний в честь Патрокла) переводчикам-спортсменам удалось, благодаря строго "профессиональному" подходу к делу, удержать долю живого движения и напряженности. Какая торжест­венная, "классическая" скука вносилась обыкновенно, при помощи условно-величавых клише, именно в это описание, отмеченное несравненной конкретностью, полное веселого и зоркого любова­ния всеми мелочами и перипетиями агона.

Чего-чего, а пресловутого "классического величия" (выду­манного филологами) и неизбежно связанной с ним скуки - нашим переводчикам удалось избежать вполне. А это уже очень много.

Правда, отсюда же и ряд крупных недостатков: неуважитель­ные вольности и сокращения, не всегда оправданные модернизации и проч. Но все это недостатки выполнения; а принципы перевода остаются в силе. Вообще книга Берже и Мусса во многом неудов­летворительна (кроме указанных недостатков перевода - несколь­ко случайный подбор текстов и чрезмерная отрывочность); но как первый опыт вполне конкретного подхода к Эллинству через спорт, - ее можно только приветствовать. Будем надеяться, что опыт не останется одиноким.

 

 

3.

 

Но действительно ли наш спорт родственен эллинской аго­нистике? Быть может поверхностное сходство прикрывает здесь в корне противоположные тенденции? В таком случае, истолковывая агонистику через спорт, мы совсем не приближаемся к ней и по­напрасну отказываемся от традиционного представления (- "культ красоты", величавые теории и проч.) - несколько отвлеченного, но в общем правильного.

Шпенглер, например, думает, что наш спорт аналогичен совсем не агону, но римским circenses: "гимнастика, турнир, агон принадлежит к области культуры, спорт - к области цивили­зации. В этом же заключается различие между греческой палест­рой и римским цирком".

Так ли это? Оставим в стороне вопрос о культуре и цивили­зации. Будем говорить только о фактах. В чем основная черта римских circenses? - Непроходимая грань между зрителем и участником состязания. И еще: первенство зрителя над состязаю­щимися существует только для зрителя, состязание - только зре­лище.

А в чем основная черта эллинского агона? - Первенство состязающегося. Чистого зрителя вообще нет, есть соучастники - бывшие, будущие, возможные.

Зритель и зрелище - формула цирка. Участники состязания - действительный и возможный (в данный момент - он зритель) - такова формула агона и, в значительной мере, современного спорта.

Конечно, для многих спорт является в наше время только зрелищем; но, в пределе, спорт несомненно тяготеет к тому, чтобы упразднить чистого зрителя. Да и сам зритель редко сог­ласится признать себя только за такового: он всегда бывший или возможный участник.

Спорт, как зрелище, несомненно, - явление совершенно ино­го порядка (его роль в этом случае аналогична роли кинематог­рафа). Но, как мы видим, такое отношение к спорту совсем не является преобладающим. И спортивный закал последних поколе­ний, все те специфические черты, которые придал спорт совре­менному обществу - всецело определяются именно активным, действенным отношением к состязанию, а не психологией праздно­го зрителя.

 

 

4.

 

Конечно, аналогией с античным агоном далеко не исчерпыва­ется характер нашего спорта. Наряду с этим есть ряд очень рез­ких отличий. По своей сущности, спорт - могучее противоядие против интеллектуализма, психологизма и чудовищной сложности довоенной Европы. Но, развиваясь в условиях современности, он не мог не испытать ее воздействия. Отсюда такие факты, как подмена реальной победы над зримым соперником - мертвой число­вой абстракцией "рекорда" (которого не знали греки): живое состязание как бы проэцируется отчасти в математику и воспри­нимается (в большей или меньшей степени), как борьба - чисел, с числами, во имя чисел. Далее, чрезмерный рост спортивной специализации. Наконец, какая-то неслучайная и очень компроме­тирующая близость типа "спортсмена" с типом "технизированного примитива" - "шоффера" (по кейзерлингу). И еще многое другое.

Распутать узел современности, в который невольно оказался вплетенным и спорт - дело очень сложное. Но в какие бы досад­ные сочетания он ни вступал с разными элементами нашей культу­ры, - сам по себе, в своей чистейшей тенденции, он, несомненно сила благодетельная, ибо упрощающая и концентрирующая.

Суждено ли ему сыграть определенную роль в преодолении нечестивой сложности, доставшейся нам в наследство от довоен­ной Европы, или сам он станет в конце концов ее орудием - это пока еще не ясно.

________________

*) Anthologie des textes sportifs de l'Antiquite recuillis par Marcel Berger et Emile Moussat. (Paris, Grasset).

 

ИЗМЕНА КЛЕРКОВ

 

 

1.

 

Недостаточно, чтобы какая-нибудь идея или тенденция была заменена другой, противоположной. Оттесненная, она все еще продолжает жить и смутно тревожить тех, кто ее - как будто - уже "преодолел".

Их много в современности, - этих заглушенных тяготений. Каждое в свое время властвовало или притязало на власть. Иные обречены на окончательное умирание, иные могут когда-нибудь вновь оказаться призваны к господству. А пока они глухо прозя­бают, составляя как бы темную подпочву нашей духовной жизни.

Проследить и отчетливо выделить их не всегда легко. В чистой форме их можно наблюдать лишь по дальним углам и зако­улкам: на поверхность они вырываются редко. Не меняя основного тона современности, они лишь непрерывно сопутствуют ему, как обертоны. Именно они и придают нашему времени его специфи­ческий, трудно разложимый тембр.

Поэтому очень ценны те редкие случаи, когда какая-нибудь из этих оттененных тенденций вдруг обнаружится с полной опре­деленностью. Прекрасный повод для того, чтобы всмотреться в нее при дневном свете и узнать, есть ли еще в ней какая-нибудь сила и соблазн.

 

 

2.

 

С этой точки зрения довольно поучительна недавно вышедшая "Измена клерков" Жюльена Бенда (*).

Развенчанная и, казалось бы, забытая ценность, которая здесь вновь громко заявляет о себе, это "идеал чистого позна­ния" - и притом в самой его скудной форме. Автор пытается ро­мантически реставрировать ублюдочный тип "чистого клерка". Этим словом он обозначает человека безраздельно посвятившего себя служению духовным ценностям и отказавшегося от всякого активного участия в жизни. Измена современных клерков заключа­ется в том, что духовные ценности утеряли для них чисто-отвле­ченный и внежизненный характер; клерки захотели действовать, стали пртязать на руководительство жизнью. И в этом их гневно обличает Бенда.

Книжка - по-газетному бойкая и незначительная - вызвала неожиданно много толков. Недоумение и негодование Бенда неожи­данно многих задело. Обвинения были приняты всерьез, и со сто­роны "изменников" послышались возражения. Но вот что всего не­ожиданней: возражатели почти не восстают против сущности обви­нения, они только хотят доказать, что были и остались честными клерками.

По-видимому, захудалый идеал, вновь провозглашаемый Бен­да, далеко не настолько изжит, как это могло казаться - не из­жит даже во Франции, где он никогда, собственно, не находил себе другого выражения, кроме сладенького университетского идеализма, предписывавшегося официалными прогаммами и про­фессионалными традициями во второй половине 19-го века.

Несомненно, этот идеализм не переставал цвести по глухим провинциальным лицеям среди обиженных судьбой и обойденных по службе профессоров риторики. Но кто мог подозревать, что иной

- весьма модный - критик стыдливо таит в душе "un pur attachement a l'universel" и умиляется над идиллической триа­дой "Добра, Истины и Красоты"?

 

 

3.

 

Собственно, "клерк" - это клирик в противоположность ми­рянину. Но мы видели, что Бенда пользуется этим словом метафо­рически. И этой метафорой он невольно выдает настоящий смысл и происхождение того духовного типа, который хочет возвеличить.

Клерк (в смысле Бенда) - ничто иное, как Ersatz действи­тельного клера: этот новый тип слагался по мере того, как цер­ковная идеология теряла свою убедительность, а ее носитель - настоящий клерк - привыкший властно вмешиваться в жизнь и нап­равлять ее, начал казаться стеснительным. Новый клерк возника­ет за счет старого, как его удобная замена. Церковная мифоло­гия сменяется научной. Разница между первой и второй прежде всего в том, что одна требует действия, другая обеспечивает и оправдывает праздное созерцание. Отсюда же главная разница между старым и новым клерком. Первый - носитель не только истины, но и власти, и действия: это он построил Новую Европу (плохо или хорошо - это другой вопрос: но во всяком случае построил). Второй, по самому своему назначению, должен удов­летворять только "чисто духовным запросам", он обязан лишь познавать - "бесстрастно и объективно" - и ни во что не вмеши­ваться. Обоснованное и последовательное невмешательство в жизнь - в этом его raison d'etre.

"Чистый клерк" (своеобразный способ обеспечить жизнь от воздействия и власти идей) - как бы "громоотвод идей": при его посредстве духовные энергии отводятся из реальности в пустоту. А жизнь тем беспрепятственнее может отдать себя во власть ме­ханики и числа.

 

 

4.

 

Так получают свой настоящий смысл те качества, которые - по Бенда - требуются от чистого клерка.

Он "утверждает себя только в отвлеченном и всеобщем и ре­шительно становится вне реальности" (se pose hors du reel). Для него "действие - это ничто, суждение о действиях - это все". Он "презирает все частное, единственное, индивидуальное" и "привязан только к чистому понятию" (pur concept).

В чем же заключается "измена" современных клерков? В том, что они все яснее обнаруживают "волю к утверждению себя в ре­альном бытии" (volonte de se poser dans l'existence reelle). И только.

В этом преступлении Бенда длительно изобличает трех ду­ховных вождей Франции: Бергсона, Морраса и Барреса. Но корень зла не в них, он в Германии (именно у Гегеля и Ницше).

И здесь Бенда делает замечательное открытие. Оказывается пресловутая volonte de se poser dans l'existance reelle - нич­то иное, как немецкая выдумка: une creation allemande...

 

 

5.

 

Как мы видели, чистый клерк и его идеология - явление сравнительно недавнее: оно окончательно определилось лишь к середине 18-го века и достигло расцвета ко второй половине 19-го. К счастью, оно оказалось недолговечным, и после войны чистые клерки почти вывелись. На наших глазах слагается теперь новый духовный тип, характеристика которого в мою задачу не входит.

Но Бенда, вопреки очевидности, пытается облагородить сво­его героя и придумывает для него древнюю и блистательную ро­дословную.

Конечно, всякая попытка строить духовную генеалогию и устанавливать преемственность - неизбежно условна. Это похоже на известную детскую забаву: на бумаге ставится множество слу­чайных точек и вот надо произвольно соединить линией те или иные из них. По желанию и при некторой тренировке получается все, что угодно: Наполеон в треуголке, чайник, трубочист с лестницей. Так и здесь: всегда можно провести от себя в прош­лое твердую и непрерывную линию желательной формы и длины, и линия непременно пройдет чрез какие-нибудь существенные явле­ния. Это - забава, но забава порою поучительная. Однако, она требует некоторого минимума остроумия и осведомленности. Ни того, ни другого у Бенда нет. Он нарушает самые элементарные правила игры, и генеалогия получается довольно неубедителная.

Так, мы узнаем, что колыбель чистого клерка - Греция; что философы всех времен, даже отцы и учители Церкви, были "чисты­ми клерками" и паче всего чтили догмат невмешательства в жизнь. А пифагорейцы, огнем и мечом водворявшие свою доктрину, а Платон при дворе Дионисия, а... но бесполезно напоминать не­исчислимые и общеизвестные факты. Все они свидетельствуют прежде всего об одном: идеология чистого клерка - весьма не­давняя выдумка. Основные свойства всякой идеи, поскольку она действително познана, - это тяготение к осуществлению. Идеи искони искали утвердить себя в реальности, требовали власти, нудили к повиновению, создавали очаги строительства и мятежа.

Только в этом и заключается подлинное бытие идеи.

6.

Так оказывается, что "измена клерков" - вновь обнаружив­шаяся в них воля к реальности - есть лишь возврат к исконному назначению познания.

Действительным изменником был именно "чистый клерк", прославляемый Бенда: как дезертир, он бросил оружие и покинул поле битвы, чтобы на досуге и в безопасности безответственно предаться культу ни к чему не обязывающих абстракций.

Повторяю, на наших глазах слагается новый, более активный и мужественный духовный тип. Но психология чистого клерка еще не утеряла для некоторых своего обаяния и может вызвать со­чувствие даже в такой карикатурно-упрощенной форме, в какой мы находим ее у Бенда.

Это лишний раз обнаружилось в спорах по поводу "Измены клерков".

_______________

*) Julien Benda. La trahison des clercs. Paris, 1927. (Grasset).

Н.Р. /отчет/

"СОВРЕМЕННОСТЬ И НАСЛЕДИЕ ЭЛЛИНСТВА"

(Лекции Н.М.Бахтина)

/З- 216-217,??.?.1927,??.?.1927/

216,5:

Состоявшиеся в течение февраля и марта четыре лекции

Н.М.Бахтина на темсу "Современность и наследие эллинства" не рассчитаны были на обширную аудиторию. Они носили скорее "ка­мерный" характер. Все же зала, в которой они происходили, не­изменно заполнялась значительным числом слушателей, привлечен­ных мастерским изложением интересного и трудного предмета и блестящим ораторским талантом лектора.

В представлении Н.М.Бахтина, "объективное" изучение эл­линства, как оно мыслится современной филологией, должно усту­пить место действенному усвоению тех начал, из коих слагается эллинская культура. Если суждено быть новому Возрождению, то оно возможно лишь, как реальные возврат к античности. Всякое подлинное творчество не может не сознавать себя, как возрожде­ние утраченных ценностей. Отталкиваясь от ближайшего, оно ут­верждает себя в отдаленном; ритм истории есть ритм последова­тельн возвратов к прошлому.

На протяжении последних веков человечество трижды делало попытку возвратиться к эллинскому миру. Ни одной из них не суждено было проникнуть до конца в сущность античного мироощу­щения; однако, с каждым разом новый мир все более приближался к истинному ядру эллинства. Три последовательных возрождения - как бы три концентрических круга, все теснее смыкающихся вок­руг искомой истины. Итальянское Возрождение воспринимало эл­линство, главным образом, через призму эллино-римской культу­ры, т.е. в затуманенном и искаженном виде. Второе возрождение, носителями которого являются Винкельман и Гете, исходило из представления об античности, как синониме "гармонии", ясности, законченности. Оно представляло себе эту гармонию, как некое начальное единство, характеризующее "зарю человечества" и предшествующее сложности позднейшего исторического развития. Гете, при всем его "язычестве", далеко не растворился в антич­ности: в его миропонимании она сосуществует с дру-

6:

гимиэлементами, явно ей враждебными ("Фауст"). Для Гете антич­ность - эстетическая, а не религиозная норма. Трагическое чуж­до - если не самому Гете, то, во всяком случае, его Элладе. И найденная им окончательная формула: "Все преходящее - только символ" - есть, разумеется, не что иное, как отказ от антич­ности. Все же второе Возрождение, если еще и не раскрыло сущ­ности эллинства, то уловило многие черты, его определяющие, и позволило Ницше приблизиться уже вплотную к трагической кон­цепции мира, как истинной основе эллинства. Но Ницше погиб, не осуществив своего задания до конца. дело его ждет еще своего завершителя.

Вживание в эллинский мир предполагает полное отрешение от основных устремлений, определяющих культурный строй современ­ности. Нет ничего более чуждого греческому сознанию, чем коли­чественный критерий, лежащий в основе наших оценок, и чем наше стремление к беспределности. Эллинский критерий ценности - чисто-качественный; характерная особенность эллинского мира - полное отсутствие выспреннего и огромного; количественная ог­раниченность действия ощущалась, как условие его качественной наполненности и динамической напряженности. замкнутость, пре­дел - основная особенность греческого духа. Она сказывается и в неподатливости иноземным влияниям, поскольку они не могут быть ассимилированы, и в отсутствие стремления к вечности в государственном строительстве и, наконец, во враждебности к идеям политической экспансии. Стремление к беспредельности, к "мировому господству" (Александр) есть уже достояние более поздней эпохи - эпохи разложения эллинского духа. При этом, замкнутая по отношению к внешнему миру, Эллада внутри постоян­но является ареной противоборствующих сил, но эта рознь представляется я грека основным началом жизни, условием всяко­го творчества.

Первое конкретное свидетельство этого мироощущения - го­меровский эпос. Его видимая простота и гармоничность не есть примитивность, "Заря духа", как думал Винкельман: простота всегда сложнее сложности и есть результат ее преодоления. И у Гомера простота - результат длительного и сложного процесса, в исходе которого небольшой касте удалось из взаимодействия раз­нообразных и противоречивых влияний пробиться к стройному и простому ощущению мира. Преодолен был превоначальный ужас пе­ред обреченностью человеческого существования, перед непонят­ной, слепою силою рока, над ним тяготеющей. И гомеровская ра­дость не есть отсутствие страха и страдания, а преодоление их путем приятия жизни во всей ее ограниченности и необъясни­мости.

Во времени, гомеровская концепция мира стоит между двумя враждебными ей концепциями, отчасти наложившими свой отпечаток и на гомеровский эпос, в том виде, как он дошел до нас. От бо­лее ранней созранились только рудименты. Характерным для нее был, вероятно, мрачный культ душ, как о том свидетельствует, например, описание погребения Патрокла в Илиаде. В гомеровском мире эти представления уже изжиты; после смерти тела, он не признает жизни души в собственном смысле слова. Погребение трудов заменилось сожжением, знаменующим освобождение живых от власти мертвых.

С другой стороны, в гомеровском эпосе различимы и позд­нейшие наслоения, свидетельствующие уже о разложении лежащего в основе его миропонимания. Сдвиг, о котором мы можем мы можем лишь догадываться, окончателно разрушил гомеровское мироощуще­ние. Ряд новых сил обнаруживает свое действие. Одна из них - это религия Диониса. Культ диониса дважды заливал Грецию. Пер­вая волна прокатилась по Элладе еще в до-гомеровскую эпоху и не оставила никаких значительных следов. Вторая волна нахлыну­ла уже в после-гомеровское время, пришла в столкновение с ре­лигией Аполлона, но не вытеснила ее, а слилась и примирилась с нею. Отражение этой борьбы мы видим в ряде дошедших до нас ми­фов.

Однако ряд элементов остался непереработанным; они про­должают ферментировать и вносить рознь в эллинское сознание. В двух направлениях действовали разрушительные начала. С одной стороны, воздвигалось здание греческой философии с ее стремле­нием свести все многообразие жизни к некоему единству (Фалес). Вещи перестают быть собою, познание отрывается от бытия. Здесь сказалась основная тенденция разума: искать тождества сквозь различие и единство во множественности, т.е. смотреть мимо ми­ра, в котором каждая вещь единственна, неповторима и ни к чему сведена быть не может. Другое течение, подрывавшее основу го­меровского мироощущения, - было течение мистическое с его жаж­дой безмерности и вечности (напр. орфизм). Оба течения посту­лируют иной мир. Они ищут к нему доступа: одно - чрез чистую мысль, другое - через экстаз и аскезу. Оба они - две формы од­ного начала. И как Анаксимандр - источник всей европейской фимлософии, так и орфический миф - источник всех религиозных концепций Европы.

Таким образом, перед греческим сознанием вновь стояла из­вечная проблема бытия в ее страшной обнаженности: вновь твер­дили ему, что жизнь не несет в себе своего оправдания, что, взятая сама по себе, она лжива и бессмысленна. Предстояло пре­одолеть это утверждение. На вопрос: должна ли быть жизнь при­нята, несмотря на отсутствие внутреннего ее оправдания? - эл­линство ответило "да". Выяснить, каким образом оказался воз­можным такой ответ - значит вскрыть сущность трагического ми­росозерцания.

217,8:

Основой трагедии, как литературной формы, является неиз­менная обреченность героя, приводящая к конечной катастрофе. Катастрофа эта всегда ьессмысленна. Она не вытекает из чь­ей-либо вины. Единственная вина - это вина рождия, вина самого бытия; единственный смысл трагедии - в невозможности оправдать бытие. Но зачем в таком случае нужна была трагедия греческому зрителю, что давала она ему? Об этом мы имеем свидетельства современников. В то время как Плотан не скрывает своего през­рения к трагедии (и он не мог относиться к ней иначе, если хо­тел оставаться последовательным), Аристотель, не выходя из ро­ли объективного наблюдателя, констатирует, что трагическое представление приводило к "катарсису", к очищению.

В чем же заключалось это очищение? Было бы величайшей ошибкой отождествлять его с тем катарсисом, который испытывает зритель после пятого действия современной драмы. Здесь ка­фарсис понятен, он есть не что иное, как примирение с бытием через смысл, ибо гибель героя здесь всегда означает торжество некоего смысла. Не то в натичной трагедии: в ней катарсис есть примирение с бессмысленностью жизни, примирение с бытием воп­реки смыслу, вернее - именно благодаря взрыву всех смыслов и разоблачению в бытии того, что больше и глубже всякого смысла. Трагедия есть испытание духа через зрелище смерти и ужаса. В результате - катарсис, преодоление страха и скорби, вольное избрание жизни и ее утверждение.

На вопрос о том, как возможен выбор вопреки и помимо смысла, - необходимо ответить, что всякий выбор, в конечном счете, вполне своеволен, иррационален, и что разум, предостав­ленный самому себе, не содержит никаких оснований для выбора. Таков всякий творческий выбор, выбор эротический, основываю­щийся на рационално-пустой формуле: потому что А = А. Но в этой формуле вскрывается самая сущность подлинного выбора: из­брать в вещи можно только ее самое, единственное в ней и не­повторимое. Выбор должен быть иррационален, ибо смысл, по са­мому определению, есть не сама вещь, но ее отношение к чему-то другому (напр., к той или иной ценности). И, стало быть, для того, чтобы осуществилось эротическое избрание жизни, как та­ковой, необходимо чтобы противоположные и враждебные смыслы, сталкиваясь, уничтожили друг друга (в этом - основа всей структур-

9:

ной техники трагедии). При этом, утверждая бытие, трагедия

принимает его не только как бессмысленное, но и как ограничен­ное, обреченное смерти; в смерти она усматривает необходимый коррелат всякого индивидуального бытия единого во всех своих проявлениях - и, стало быть, единого и в гибели.

Таким образом, сущность трагического - в приятии жизни, созерцаемой под знаком уничтожения; трагедия - есть испытание духа зрелищем смерти и ужаса.

Но осуществление трагического миросозерцания требует силы и воли. Когда воля и силы иссякают, в жизнь вторгаются отвле­ченные истины, подтачивающие превоначальную целостность жизне­утверждения. Так случалось и в Греции. Смертелдьный удар тра­гической коцнпции мира нанесен был философией Сократа, его ди­алектикой, служившей средством вскрыть иррациональность выбо­ра, лежащего в основе всякой деятельности, - и отвергнуть этот выбор. Мысль становится орудием испытания жизни; смысл тор­жествует под бытием.

Процесс Сократа есть безнадежная попытка эллинства защи­тить себя от вторжения этого разлагающего начала. Судьи Сокра­та стояли перед безысходной дилеммой: терпимость была исконной особенностью эллинского духа; но учение Сократа взрывало осно­ву эллинства. И, стало быть, осуждая или оправдывая Сократа, судьи одинаково эллинству изменяли.

Явление Сократа знаменует собою конец трагического ми­росозерцания. И первая попытка возвращения к нему происходит через два тысячелетия, - когда Ницше, в идее вечного Возвраще­ния, находит новое оправдание жизни, новое основание для це­лостного ее приятия. Но, совпадая с эллинством в утверждении жизни, Ницше вводит новый, чуждый и враждебный эллинству, мо­мент - жажду ввечности, искажая тем подлинно-трагическую кон­цепцию, укорененную в единственности и неповторимости сущего. Пример Ницше должен служить предостережением для всех тех, кто думает о новом Возрожэдении, как рецепции эллинского миросо­зерцания.

Новое Возрождение предполагает прежде всего преодоление современной культуры. Мы продолжаем жить в мире Сократа: сов­ременность - есть лишь последний вывод из разрушителной диа­лектики смыслов. При этом культура наша не имеет какой-либо одной, всецело ее проникающей идеи, а до конца эклектична. Под влиянием иллюзорной устойчивости, явившейся результатом срав­нительной безопасности в течение нескольких веков (XVIII-XIX), культура, перестав быть тем, чем она в существе своем явля­ется, т.е. средством самозащиты и самоутверждения, распалась на свои составные части, а отдельные ценности, перестав быть необходимыми, сделались игрушками и предметом праздных умство­ваний, Культура начала развиваться по своей, уже нечелове­ческой инерции. Так возникли "чистая" наука, "чистое" искусство. Ритм современности - ритм не человеческий, но ритм чуждый человеку, оторвавшейся от него силы. Ценности восстали на своего создателя: они существуют не для него, а для себя. Основная антиномия современной культуры в том, что, не будучи внутренно-обязующей, она стала внешне-принудительной. И в то время как естественный путь культурного восхождения ведет от сложности и многообразия к простоте, мы идем обратным путем - к новой сложности, к варварству.

Наметившееся после войны тяготение к простоте - приведет ли оно в новому Возрождению? Если суждено этому произойти, то не нового обогащения настоящего через прошлое надо ждать, а замены всей идейной сложности настоящего - другими, совершенно противоположными ценностями; не синтеза, на основе которого никакое действие построено быть не может, а решительного, од­нозначного выбора. И первая задача на этом пути - вернуть че­ловеку прямое и конкретное видение мира и вещей. От эроти­ческого узрения мира - прямой и ясный путь к другим моментам трагического мироотношения.

Георгий Адамович

Памяти необыкновенного человека

Это был один из самых даровитых людей, которых приходи­лось мне в жизни встречать.

Имя Николая Михайловича Бахтина совсем мало известно. Сравнивая шумные и блестящие карьеры иных посредственностей с его участью, с тем положением, которого он добился, как не за­думаться еще раз над случайностью славы, почета, признания, всего того, что будто бы увенчивает заслуги и таланты челове­ка. "Имеют книги свою судьбу", сказано в стихе Горация, го­рестно процитированном в личных заметках Пушкина. Имеют и люди свою судьбу, столь же мало справедливую, капризную, а нередко и просто вздорную.

В этом человеке были проблески гениальности, - и утверж­дая это, я прекрасно знаю, что такие слова могут вызвать скеп­тическую усмешку. Но никто из тех, кто Бахтина близко знал, не усмехнется. Слово "талант" к нему в сущности мало подходит, и если на этом слове остановиться, трудно решить, какой у него, собственно говоря, был талант - писательский, ораторский, на­учный? Ни тот, ни другой, ни третий в чистом виде. Была нео­быкновенная личность, угадывавшаяся почти во всем, за что Бах­тин ни брался бы, даже при срывах. Казалось, рано или поздно эта необычайность должна будет проявиться полностью, во всей силе, - и привести к необычайным результатам. Но так только казалось. Бахтин умер уже не молодым человеком и в последние годы занимал должность профессора лингвистики в полузахолуст­ном Бирмингаме. Им дорожили, с ним считались. Некоторые его работы получили высокую оценку авторитетнейших европейских фи­лологов. Но это все-таки было не совсем то, чего от Бахтина можно было ждать. Да он и сам иллюзий себе не делал.

Отчего люди выдающиеся, подлинно одаренные так часто бы­вают чудаками? Вопрос этот в психологическом отношении очень интересный и довольно сложный, но самая связь чудачества с одаренностью - явление настолько распространенное, что некото­рые, не вполне честные люди чудаками притворяются, зная, что личина эта вызывает доверие. Сколько в последние десятилетия было примеров этому! Разве длинные, золотисто-волнистые шеве­люры некоторых поэтов - или псевдо-поэтов - не начало чуда­чества и не выдает инстинктивную тягу к нему? Многое можно бы­ло бы сказать и написать на эту тему, коснувшись заодно и тех поддевок или желтых кофт, в которые рядились некоторые русские писатели: и тут, в этих маскарадах, сквозит желание противопо­ложное тому, которым одержим был толстовский поручик Берг - желание не быть "как другие", с расчетом, что доверие к талан­ту при этом будет обеспечено в кредит. Повторяю, вопрос инте­реснейший. Бахтин-то однако хитрецом и актером ни в коем слу­чае не был, и внешние атрибуты чудачества его не прельщали нисколько. Но в самом деле ни на какого другого человека похож он не был, и не в пример большинству смертных, Бог создал его как будто в единственном, неповторимом экземпляре. Был он иск­лючительно умен и невероятно наивен. Был детски доверчив и буйно вспыльчив. Был дерзок и застенчив. Всегда чем-то был ув­лечен, куда-то несся, чем-то "горел", но никогда нельзя было быть уверенным, что вечером он с ужимками самого кровного, нестерпимо-брезгливого отвращения не втопчет в грязь то самое, от чего был в восторге утром.

Я познакомился с ним очень давно и помню его еще по Пе­тербургскому университету. В те годы его считали поэтом, но поэзию он в зрелости, кажется, оставил, хотя не перестал страстно и по свойствам своей натуры как-то запальчиво и судо­рожно ею интересоваться. В эмиграции на него обратил внимание покойный М.М.Винавер и пригласил его сотрудничать в еженедель­нике "Звено". Бахтин написал несколько статей блестящих и за­мечательных, но написал и другие, вызывающие по тону, малоубе­дительные по содержанию, - вроде свирепой расправы с Паскалем на двух страничках журнального текста. Один только раз ока­зался он в парижский период своей жизни на высоте своих удиви­тельных и неясных дарований, - когда прочел в маленьком, зак­рытом теперь зале около Палаты Депутатов, короткий цикл лекций о древне-греческой культуре. Нельзя этих лекций забыть. Среди слушателей Бахтина были люди, носящие самые славные в нашей эмиграции имена, - и я мог бы на их свидетельства сослаться: нельзя этих лекций забыть, соглашаются и они.

Греция была, пожалуй, единственной настоящей любовью Бах­тина, во всяком случае единственной его любовью постоянной. Но тянуло его не столько к Греции классической, перикловской, сколько к более ранней, если еще и чуть-чуть дикой, то та­инственно-вдохновенной и мудрой. Он безгранично чтил Ницше и вслед за ним с высокомерным пренебрежением говорил о Сократе, тем более о Платоне. Сократ со своим не в меру прославленным учеником будто бы исказил, пожалуй даже "обездарил" то, что эллинская культура в себе несла и сделал ее обще-обывательским достоянием. Не того хотел Гераклит, великий, "темный" мысли­тель.

Схема знакомая и, разумеется, более, чем спорная. Ничего нового людям, читавшим Ницше, Бахтин в сущности не сказал. Но какое-то золотое сияние от его речей в памяти все-таки оста­лось, и не столько ценен был их непосредственный исторический смысл, сколько пленительна была их скрытая музыка. "Прекрасное должно быть величаво", сказал Пушкин. Была в этих четырех лек­циях величавость неподдельная, и выходя после них на холодный, осенний парижский дождик, по привычке рассеянно переговарива­ясь о повседневных пустяках, каждый все-таки яснее и полнее чувствовал, что двадцать пять веков тому назад явилось в исто­рии чудо и что имя этому чуду - Эллада. Каждому было хоть на несколько минут понятно то, что заставило Ренана "молиться на Акрополе". Были за время эмиграции и другие вечера, насыщенные мыслью или чувством. Немного можно было бы назвать собраний, где присутствовавшие были бы такими воспоминаниями увлечены и таким высоким волнением охвачены.

По рассказам, дошедшим из Англии, некоторые беседы Бахти­на производили порой и там подлинно ошеломляющее впечатление. Один из его товарищей по университетской работе утверждает, что в недавно изданном Бахтиным руководстве по ново-греческой грамматике есть соображения и замечания, открывающие совершен­но новые, никому не ведомые лингвистические горизонты. - Не зная этой книги, я не сомневаюсь, что это так. С именем Бахти­на связать можно было любые надежды. А все-таки имя это из­вестно лишь небольшому числу наших современников, ничего проч­ного и долговечного Бахтин не оставил, и только друзья его знают, какие редчайшие дарования ушли с ним из жизни. "Имеют люди свою судьбу".

Библиография работ Николая Михайловича Бахтина, написан­ных с 1924 по 1931 год.

О русском стихосложении. - "Звено" N 73 от 23.6.1924.

Военный монастырь. - "Звено" N 76 от 14.7.1924.

Письма о слове. 1. О произносимом слове. - "Звено" N 81 от

18.8.1924.

Письма о слове. 2. О формальном методе. - "Звено" N 82 от

25.8.1924.

Рец. на: Эйхенбаум. Сквозь литературу. (Подп.: "Н.Б.). - "Звено" N 83 от 1.9.1924.

Рец. на: Литературная мысль. Альманах. (Подп.: "Н.Б.). - "Звено" N 87 от 29.9.1924.

Анатоль Франс - "Звено" N 90 от 20.10.1924.

"Новое средневековье". - "Звено" N 91 от 27.10.1924.

Ницше. - "Звено" N 94 от 17.11.1924.

Книга о солдате - "Звено" N 99 от 22.12.1924.

Пути поэзии - "Звено" N 106 от 9.2.1925.

Рец. на: Е.Спекторский. Христианство и культура. (Подп.: "Н.Б.) - "Звено" N 111 от 16.3.1925.

Рец. на: Бицилли. "Очерки исторической науки". (Подп.: "Н.Б.) - "Звено" N 112 от 23.3.1925.

Поль Валери - мыслитель. - "Звено" N 115 от 13.4.1925. Рец. на: Георгий Венус. Полустанок. (Подп.: "Н.Б.) -

"Звено" N 123 от 8.6.1925.

Из жизни идей. Победы фрейдизма. - "Звено" N 124 от

15.6.1925.

Пьер Луис. (Подп.: "Н.Б.) - "Звено" N 124 от 15.6.1925. Из жизни идей. "Объяснение нашего времени". - "Звено" N

125 от 22.6.1925.

Из жизни идей. Относителность самосознания. - "Звено" N 127 от 6.7.1925.

Из жизни идей. Орфизм и христианство. - "Звено" N 128 от

13.7.1925.

Из жизни идей. Критика и медицина. - "Звено" N 129 от

20.7.1925.

Из жизни идей. "Логос". - "Звено" N 130 от 27.7.1925.

Из жизни идей. "Три реформатора".  - "Звено" N 131 от

3.8.1925.

Из жизни идей. "Метафизическая чувствительность". - "Зве­но" N 132 от 10.8.1925.

Из жизни идей. Шарль Моррас. - "Звено" N 134 от

24.8.1925.

Из жизни идей. "Возврат к средневековью". - "Звено" N 135 от 31.8.1925.

Из жизни идей. Collection des Universites de France. - "Звено" N 136 от 7.9.1925.

Из жизни идей. Философия, как живой опыт. - "Звено" N 137 от 14.9.1925.

Из жизни идей. Философия культуры и язык. - "Звено" N 138 от 21.9.1925.

Из жизни идей. Проблема Сократа. - "Звено" N 139 от

28.9.1925.

Из жизни идей. Современность и фанатизм. - "Звено" N 140 от 5.10.1925.

Из жизни идей. Метапсихика. - "Звено" N 141 от

12.10.1925.

Из жизни идей. Бесплодный мыслитель. - "Звено" N 142 от

17.10.1925.

Мечтатели. - "Звено" N 144 от 2.11.1925.

Поль Валери - академик. (Подп.: "Н.Б.) - "Звено" N 147 от

9.11.1925.

"Эманципация психологии". - "Звено" N 148 от 30.11.1925.

Из жизни идей. Вера и знание. - "Звено" N 155 от

17.1.1926.

Мережковский и история. - "Звено" N 156 от 24.1.1926.

Искусство марксистское и звериное. (Подп.: "Н.Боратов".)

- "Звено" N 157 от 31.1.1926.

Муза гастрономии. (Подп.: "Н.Бор.") - "Звено" N 158 от

7.2.1926.

Ф.Ф.Зелинский. - "Звено" N 162 от 7.3.1926.

К.Леонтьев. - "Звено" N 165 от 28.3.1926.

Шпенглер и Франция. - "Звено" N 167 от 11.4.1926.

"Обращение" Жана Кокто. - "Звено" N 185 от 15.8.1926.

Разговор о переводах. - "Звено" N 186 от 22.8.1926.

Защитник язычества. - "Звено" N 188 от 5.9.1926.

О современности. - "Звено" N 189 от 12.9.1926.

Рец. на: Андрей Ющенко. Пророческий дар русской литерату­ры. (Подп.: "Н.Б.") - "Звено" N 190 от 19.9.1926.

Манифест Бонтемнелли. (Подп.: "Н.Боратов".) - "Звено" N 192 от 3.10.1926.

Популяризаторы. (Подп.: "Н.Боратов".) - "Звено" N 197 от

7.11.1926.

Похвала смерти. - "Звено" N 198 от 14.11.1926.

Новая немецкая философия. (Подп.: "Н.Боратов".) - "Звено" N 200 от 28.11.1926.

Пять идей. - "Звено" N 201 от 5.12 1926.

Ницше и музыка. - "Звено" N 205 от 2.1.1927.

Апология поневоле. - "Звено" N 208 от 23.1.1927. Французский истолкователь Ницше. - "Звено" N 209 от

30.1.1927.

Рождающийся мир. (Подп.: "Н.Боратов".) - "Звено" N 216 от

20.3.1927.

"Современность и наследие эллинства". (Лекции Н.М.Бахти­на). - "Звено" N 216-217 от 20 и 27.3.1927.

О созерцании. - "Звено" N 217 от 27.3.1927.

Спорт и зрелище. - "Звено" N 219 от 10.4.1927.

Рец. на: Зеньковский. Русские мыслители и Европа. Критика европейской культуры у русских мыслителей. (Подп.: "Н.Б."). - "Звено" N 219 от 10.4.1927.

Об оптимизме. - "Звено" N 223-224 от 8 и 15.5.1927.

Из записей Поля Валери. (Подп.: "Н.Бор.") - "Звено" N 225 от 22.5.1927.

Паскаль и трагедия. - "Звено" N 228-229 от 12 и

19.6.1927.

О разуме. - "Звено", 1927, N 4.

Два облика Поля Валери. - "Звено", 1927, N 6.

Измена Клерков. - "Звено", 1928, N 2.

Четыре фрагмента. - "Звено", 1928, N 3.

Антиномия Культуры. - "Новый корабль", 1928, N 3. Разложение личности и внутренняя жизнь. - "Числа", 1930/31, N 4.

 

 

ПОСЛЕСЛОВИЕ И КОММЕНТАРИИ

 

Николай Михайлович Бахтин. Обычно это имя упоминается в биографиях Михаилпа Михайловича Бахтина: старший брат (разница в возрасте в один год), в обществе которого знаменитый мысли­тель-филолог провел детские и юношеские годы. Из более редких источников можно узнать, что Николай Бахтин был доктором фило­логии, преподававшем в Бирмингеме, исключительно талантливым лектором. Николай Бахтин как философ, как эссеист, как одна из интереснейших фигур в культурной жизни русской эмиграции пер­вой волны до сих пор остается величиной почти неизвестной. А между тем один из ведущих критиков русского зарубежья Георгий Адамович, - соратник Бахтина по "Звену" и, одновременно, во всем, что касалось поэзии и современной культуры, его "идеоло­гический" противник, - писал:

"Это был один из самых даровитых людей, которых приходи­лось мне в жизни встречать", - и чуть далее: "В этом человеке были проблески гениальности".

Друг юности, Михаил Иосифович Лопатто в своей оценке был еще решительнее:

"Бахтин относится к тем умам, которые ищут всю жизнь, не останавливаются ни на одном открытии, не пытаются развивать идеи и не удовлетворены собой. Они стеснительны, не приемлют публичный успех. В то время как другие пожинают плоды своих открытий, такие умы, как Бахтин, не оставляют имени, они оставляют рассеянные повсюду откровения.

Гении - это провозвестники, а свершители следуют за ними. Случаи гениальных свершителей очень редки и бывают в результа­те счастливого стечения обстоятельств. Наша эпоха, кажется, бедна на новые идеи, но множество зерен брошено в почву чело­веческого ума, и придет день, когда оин созреют. Может быть, какой-нибудь щедрый ум вспомнит тогда о бедных рыцарях Духа, затерявшихся в буре, вспомнит и того, кто всеми силами своего гениального ума стремился проникнуть в тайны рождения Слова" (цит. по: Эджертон В. Ю.Г.Оксман, М.И.Лопатто, Н.М.Бахтин и вопрос о книгоиздательстве "Омфалос". - в сб.: Пятые тыня­новские чтения, Рига, "Зинатне", с 236-237).

 

* * *

 

Вехи биографии Николая Михайловича Бахтина поначалу во многом совпадают с биографией младшего брата: родился в Орле (по старому стилю - 20 марта 1894-го, на один год раньше Миха­ила), учился в виленской гимназии, поступил в Одесский уни­верситет на исторко-филологический факультет, перевелся в Пе­тербургский. Здесь его и застигла первая мировая война, не давшая завершить образование. Николай Бахтин поступает в кава­лерийское училище, заканчивает его к началу февральской рево­люции. Далее - как у многих: белая армия, эмиграция. Он плава­ет матросом на кораблях по Средиземному морю, потом вербуется на пять лет в Иностранный легион. Ему не удалось прослужить весь пятилетний срок: тяжелое ранение, едва не лишившее его руки, госпиталь... С лета 1924 года начинается его сотрудни­чество с еженедельником "Звено".

К тридцати годам за его плечами была не только богатая событиями биография. С гимназических лет в нем жил подлинный интерес к поэтическому слову, были и собственные поэтические опыты. Судя по крайне скудным источникам (свидетельство доуга юности М.И.Лопатто и выступления самогг Бахтина), общая нап­равленность поэтического творчества Бахтина заметно расходи­лась устремлениями существующих направлений в русской поэзии, что диктовало его пристальный интерес к проблемам теории стиха и к некоторым вопросам самого способа существования поэзии. Он видел, что его стихи не найдут своего читателя, но с тем боль­шим вниманием относился к работам по теории стиха. Первые статьи Бахтина в "Звене" - о поэзии.

Была из ранних публикаций и еще одна: "Военный монастырь"

- попытка человека, прошедшего службу в Иностранном легионе, увидеть это своеобразное военное сообщество, как некое куль­турное целое со своими традициями, своими нормами поведения и неповторимым стилем жизни, где каждая минута наполнена риском, где ситуация выбора, волевого решения - обычна и естественна.

Легион воспитал его ум. И в поэзии, и в философии Н.Бах­тина всегда привлекает не совершенство формы, не стройность и завершенность системы, но то, что толкает к действию. И сти­хотворение, и философия должны адресоваться не к "читателю", не к "мыслителю", но к человеку. Можно говорить о "ницше­анстве", "кантианстве" или "язычестве" Бахтина. Но его прежде всего интересует не сама доктрина, а способность ее стать частью жизни.

Сохранился шутливый словесный портрет Николая бахтина этого времени, написанный Мочульским от лица самого еженедель­ника "Звено": "с осени я уже стал брать уроки философии, у од­ного отставного унтера и легионера 21), он очень сердитый, и не любит большевиков и Марселя Пруста. Но если об этих предме­тах не заговаривать, тогда с ним очень интересно" (Автобиогра­фия "Звена". - "Звено" N 113 от 30 мая 1925). За этими строч­ками проглядывает и некоторая "нелюдимость" Бахтина, его ду­ховное одиночество в среде русской эмиграции, и, в то же вре­мя, его оригинальность как мыслителя и как человека.

В "Звене" он ведет постоянную рубрику "Из жизни идей", но выступает, при этом, не только как философ. Как и младший брат, он все время - на границе филологии, психологии и фи­лософии.

К 1926 году жанры эссе, статьи, рецензии становится тесен Бахтину. На страницах "Звена" появляются его диалоги и "разго­воры": "О современности", "Похвала смерти", "О созерцании"... Но кульминацией его творческой деятельности в эмиграции стало то "живое", действенное слово, к кторому он всегда стремился,

- четыре лекции на тему "Современность и наследие эллинства", прочитанные в феврале-марте 1927 года. "Нельзя этих лекций за­быть, - вспоминал Г.Адамович. - Среди слушателей Бахтина были люди, носящие самые славные в нашей эмиграции имена, - и я мог бы на их свидетельства сослаться: нельзя этих лекций забыть, соглашаются и они" (Г.Адамович. Памяти необыкновенного челове­ка. - "Новое Русское слово" N 14030, от 24 сент. 1950 г.). Впрочем, не менее значительны и последние эссе Бахтина, на­писанные на русском языке.

В 1932 году Н.Бахтин "уходит" из русского зарубежья, пе­реселяется в Англию, где начинается новая страница в жизни ученого. Близкий друг Витгенштейна (с которым совершенно расходится во взглядах), доктор филологии Николай Бахтин умер в Бирмингеме в 1950-м. Его творчество "английского" периода - лекции и эссе" - было собрано в книге: Nicholas Bachtin. Lectures and Essays. - Birmingham, 1963.

"Как преподаватель и учитель он был бесподобен, - писала о Бахтине его английская знакомая Фанни Паскаль. - Внутренне он испытывал колоссальную трудность при записи своих идей, и мне неизвестна ни одна законченная его работа, кроме тех, ко­торые вошли в посмертный том, изданный профессором Остином Дункан-Джонсом..." (цит. по: Грибанов А.Б. Н.М.Бахтин в начале 30-х годов. (К творчесткой биографии). - в сб.: Шестые тыня­новские чтения, Рига - Москва, 1992, с. 260).

В этих воспоминаниях четко схвачены черты человека, кото­рый некогда на цикл лекций, расчитанных на небольшую аудито­рию, собрал невероятное число слушателей, "привлеченных, - как писалось в газетном отчете, - мастерским изложением интересно­го и трудного предмета и блестящим ораторским талантом лекто­ра", и который, в то же время, оставил не так уж много пись­менных свидетельств своего крайне оригинального, "неожиданно­го" ума.

Похоже, обычные слова были тесны для него, к тому же как литератор, Николай Бахтин обладал коротким дыханием: несколько статей, эссе, диалогов и - отклики на книги других авторов. Все это, собранное вместе, дает портрет доселе неизвестного русского мыслителя, мыслителя дерзкого и "несвоевременного". Ни в своем отношении к искусству слова, ни в анализе состояния современного ему мира идей он не желал "шагать в ногу" со вре­менем. Он отстаивал величие эллинской "звучащей" поэзии и от­ворачивался от современной ему "письменной", призывал перечи­тывать Ницше, когда современникам казалось, что они "преодоле­ли" его, ценил слово неуравновешенное, волевое, и презирал дряблую эклектику. В "расслабленной" идейной атмосфере 30-х его твердое самостояние раздражало, казалось вызывающим. Но именно несвоевремнные мыслители часто оказываются нужными для тех, кто приходит после.

 

* * *

 

Большая часть произведений Николая Михайловича Бахтина печаталась в парижском еженедельнике (с середины 1927 года - ежемесячнике) "Звено". Сотрудничество началось с публикации 23 июня 1924 года отклика Бахтина на вышедшие книги В.Жирмунского и Б.Томашевского по стихосложению (см. примеч. к "Письмам о слове") и продолжалось до самого закрытия журнала, после чего он опубликовал в русской эмигрантской периодике только два эссе: "Антиномия культуры" и "Разложение личности и внутренняя жизнь".

Настоящее издание включает работы, написанные на русском языке в 1924 - 1931 годы. Составитель позволил себе выделить эссе "Современность и фанатизм" из серии статей Н.Бахтина, вы­ходивших под рубрикой "Из жизни идей" и поместить ее в самом начале книги, поскольку, в отличие от других работ этого цик­ла, она не содержит в себе ссылок на книги или учения совре­менных Бахтину мыслителей и содержит в себе постановку ключе­вой для Бахтина проблемы, к решению которой он подходит, прямо или косвенно, в каждой из своих работ. Вместе с тем в раздел "Из жизни идей" помещены некоторые статьи, опубликованные вне этой рубрики, но по тону и по основному признаку (статья "по поводу") целиком примыкающие к ней.

В написании имен и терминов, как правило, сохраняется транскрипция Н.Бахтина (например, "Брадли" вместо "Бредли" или "схизомания" вместо "шизомания"). Все тексты даются по первой публикации (см. библиографию).

Составитель выражает особую признательность О.Коростелву за помощь в поисках некоторых текстов.

СТАТЬИ И ЭССЕ

Военный монастырь.

Статья написана по личным впечатлениям Н.Бахтина от служ­бы в Иностранном легионе (см. также диалог "Об оптимизме").

Письма о слове.

1. О произносимом слове.

Во время учебы в Петербургском Университете Бахтин входил в малоизвестную ныне поэтическую группу творчество участников которой ограничивалось, главным образом, пародиями на извест­ные в то время течения и поэтические имена. Часть поэтических опытов участников группы увидела свет в созданном ими изда­тельстве "Омфалос" (подробности см.: Эджертон..., с, 218-225).

В 1925 году Бахтин публикует рецензию на сборник Георгия Венуса "Полустанок" (Берлин, 1925), которая дает представление об отношении автора рецензии к самой поэтической "атмосфере" этих лет:

"Читая стихи Георгия Венуса, даже возмутиться не хочется. Если образы вульгарны, ритмы расхлябаны, а почти все рифмы с отжеванными концами, то это - просто привычная, почти общеобя­зательная ныне нечистоплотность, которой наш поэт, может быть, и сам не замечает.

Сказать:

Когда года нахлынули на скулы,

Как лед Невы весной на острова -

это теперь так же общепринято, как когда-то:

Пылает страсть в груди моей.

Это выходит само собой, автор тут ровно не причем. "Геор­гий Венус" - это имя почти собирательное: таких теперь сотни. Писать иначе - это уже оригинальничанье, а наш поэт, видимо, человек скромный и непритязательный.

Редко, очень редко, удается поэту достигнуть какой-то собранности и дешевой, но крепкой выразительности (напр., последнее стихотворение книжки).

В общем же все стихи сборника слаются в одну нерасчленен­ную словесную массу.

Хорошо сам поэт определил свое творчество: "Как боль зуб­ная нудные слова" ("Звено" N 123 от 8 июня 1925 г.).

2. О формальном методе.

О том, что "формальный метод", давая много ценного, в то же время не способен дать эстетической оценки произведения, писал на страницах "Звена" и К.Мочульский (см. его статью "Брюсов и о Брюсове" в первом номере "Звена" за 1923 год). Но если для последнего поэты-акмеисты были "неоклассицистами", то Бахтин в понятие "классического" вкладывал, как видно из пре­дыдущего "письма", совершенно иное. Вопрос о возможных путях развития поэзии и вопросы русского стихосложения, разработкой которых занимались русские формалисты, были для Бахтина связа­ны самым непосредственным образом. В своем отклике "О русском стихосложении" на работу Б.Томашевского "Русское стихосложе­ние. Метрика" и работу В.Жирмунского "Рифма, ее история и тео­рия" (обе вышли в Петербурге в 1923 г.) Бахтин писал:

"Порою в словесном творчестве слабеет тяготение к строю, к твердому отчетливому закреплению, и тогда сокровеннейшие ткани стиха, доселе неразличимые в единстве целостной формы, уродливо обнажаются, становятся доступны любопытству всякого. Такие эпохи - раздолье для прагматиков, теоретиков и классифи­каторов, и мы видим, что никогда в России не занимались так много теорией словесного творчества, как в наши дни. Только теперь вопрос о стихе, из области догматических утверждений поэтов о своем ремесле, вступил в строго научную фазу и стал, наконец, достоянием кропотливых исследований" ("Звено" N 73 от 23 июня 1924 г.). Высоко оценив обе работы и особенно - Жир­мунского, Бахтин, тем не менее, делает свои выводы:

"В общем, книги Жирмунского едва ли не значительнейшее из всего, что появилось о стихосложении в России за последние 12 лет. Релативизм его, условно как метод, вполне правомерен: ре­зультаты говорят сами за себя. Но пусть Жирмунский вскрыл дли­тельный и непрерывный процесс там, где мы видели (и продолжаем видеть) внезапную катастрофу, пусть "русская рифма дает нам любопытный пример совершающегося на протяжении двух столетий непрерывного процесса деканонизации точной рифмы": с этим спо­рить не приходится, и своевременность такого рода исследований не подлежит сомнению. Однако, мы не должны упускать из виду, что все это лишь необходимая предварителная ступень к будущей строго нормативной теории, которой надлежит построить иерархи­ческую систему форм и приемов словесного творчества и устано­вить критерии оценки и уяснения отдельных явлений. Тогда-то, в чем Жирмунский условно видит непрерывное "становление без ста­новящегося", раскроется нам как процесс высвобождения или за­темнения тех исконно нам заданных форм, что, по Гете, также цельны, неделимы и самодовлеющи, как формы органические. И, в конечном счете, исследователю явлений эстетического порядка надлежит, - и по праву, и по обязанности, - не только устанав­ливать и распределять по рубрикам, но утверждать, оценивать и судить" (там же).

Весьма высоко оценивая специальные, узко-направленные ра­боты русских формалистов и около-формалистов (см. также его реценизию на альманах &q


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: