1.
Мне уже приходилось говорить на страницах "Звена" о коллекции "Maitres de la pensee antichretienne" выходящей в "Editions du Siecle". Я указывал на непонятное совмещение здесь имен, ничего общего между собою не имеющих: в число "maitres" антихристианской мысли по каким-то непонятным основаниям Ницше входит на ряду с Реми де Гурмоном и Порфирий на ряду с Вольтером.
Но коллекция оказалсь пестрой еще и в другом отношении: по уровню и тону входящих в нее монографий. Если книга Ружье о Цельсе, открывшая серию, не заслуживала сколько-нибудь серьезного отношения, то вышедшая вслед за нею работа Жюля де Готье о Ницше *) достойна самого серьезного внимания, даже если и не соглашаться со взглядами автора и его методом интерпретации Ницше.
2.
Жюль де Готье мыслитель вполне сложившийся: он автор целого ряда интересных работ и создатель своеобразной философской теории, которой он дал имя "Боваризма" (согласно Готье в М-м Бовари с особенной отчетливостью раскрывается тот поределяющий факт, что личность всегда сознает себя иною, чем она есть на самом деле; отсюда философ переходит к более общему положению: Бытие неизбежно сознает себя иным, чем оно есть. Это положение - основа диалектической системы "боваризма"). С Ницше у Готье - давняя близость. Если оставить в стороне добросовестные и во многом ценные книги (вроде работ Алеви или Лиштанберже) - исследования скорее биографов и историков литературы, нежели философов - то можно сказать, что Жюль де Готье единственный мыслитель Франции, который не только знает и любит Ницше, но для системы которого Ницше является определяющим и живящим началом. Такие книги как "De Kant a Nietzsche" и "Nietzsche et la Reforme Philosophique" - это уже не просто схолии к Ницше, но вполне самостоятельная творческая переработка его учения.
|
|
Остался ли Готье "верен" Ницше в его существенных и основных тенденциях? - на этот вопрос можно отвечать различно. Но если он и переработал Ницше по своему, то надо ли это ставить ему в вину? Не этого ли сам Ницше требовал от своих учеников, когда говорил:
..."Wer nur steigt auf seiner eignen Bahn Bringt auch mein Bild zu hohrem Licht hinan".
3.
В книге, о которой идет речь, задача Готье несколько уже, чем в двух других его книгах о Ницше. Здесь дело сводится к тому, чтобы собрать материал, относящийся к борьбе Ницше с христианством, привести его в систему и должным образом интерпретировать. Однако, Готье не довольствуется ролью бесстрастного истолкователя, и не воздерживается от собственных выводов и суждений. Это, быть может, и умаляет несколько "объективность" его исследования, но зато придает книге большую остроту, жизненность и напряженность.
|
|
Интерпретация Ницше дело крайне неблагодарное. Его философия не обладает рациональным единством системы, не терпит логического упорядочивания и выравнивания. Поэтому истолкователю волей неволей приходится избирать один из двух путей.
Либо искать, в основе разнообразных и часто противоречивых утверждений философа, единство психологического бытия, которое эти утверждения лишь условно и случайно отражают. Таким образом устанавливается психологическая связь между тем, что казалось несовместимым и непримиримым при чисто рациональном подходе.
Но есть другой путь: с определенной точки зрения и с определенным заданием произвести как бы разрез ницшевой мысли, игнорируя одно, выделяя другое. Живое и многомерное единство как бы проэцируется на условную плоскость. Таким способом можно извлечь из Ницше целый ряд довольно законченных и ни в чем друг на друга непохожих систем. И все-таки, каждая из этих систем обладает какой-то долей правоты, отражает какой-то аспект ницшевой мысли.
Оба пути интерпретации равно правомерны и равно относителны. В первом случае грозит опасность истолковать единство философии Ницше, как чисто психологическое (а оно столь же психологического, сколь и рационального порядка). Во втором случае, мы рискуем подменить живое многообразие искусственной и скудной схемой.
Но повторяю, умаление, искажение при интерпретации неустранимо, и избрать один из двух путей все-таки приходится.
Жюль де Готье решительно избрал второй путь. Он сознательно и умело упростил и проэцировал на плоскость своего интеллектуализма одну из существеннейших проблем Ницше: его отношение к христианству. Схема получилась убедительная и острая. Многое по-новому выделено и подчеркнуто. И как бы ни относиться к выводам автора, - мимо его книги пройти нельзя.
_________________
*) Nietzsche, par Jules de Gaultier. Paris (Editions du Siecle).
СПОРТ И ЗРЕЛИЩЕ
1.
Факты прошлого становятся для нас реальностью, лишь поскольку мы подходим к ним через настоящее, поскольку поверяем и осмысливаем их, исходя из наших действительных потребностей. Вне этого они - лишь мертвый груз памяти и повод для пустых изысканий и расследований.
Вот почему огромные и богатые пласты былого до тех пор остаются нам недоступными, пока мы не натолкнемся на них в нашем собственном опыте.
Так было, например, с античной агонистикой. Этот существенный структурный и динамический элемент эллинской культуры до недавнего времени оставался нам совершенно чужим и чуждым. Правда, факты давно были установлены и упорядочены (существует несколько почтенных работ, специально посвященных этому предмету); но мы смотрели на них с любой точки зрения, - кроме спортивной. Иначе говоря, мы смотрели мимо них. У нас не было к ним прямого, конкретного подступа. По-просту: они были нам ненужны.
Лишь теперь, когда спорт вновь сделался одним из существенных элементов жизни и культуры, намечается возможность осязательного подхода к древней агонистике и реальной интеграции спортивного опыта эллинства. И это очень утешительно. В самом деле, в религии, в искусстве, в философии стало почти невозможно добраться до подлинного эллинства сквозь чудовищные груды домыслов и глубокомысленных схем, нагроможденные веками "научной работы". Приходится ждать нового Геракла, который расчистил бы наконец Авгиевы конюшни "науки об античности". Но вот, через спорт, нам открывается, кажется, узкая, но верная лазейка в эллинский мир - помимо всякого величия, торжественного благоговения, бесстрастного любования и прочих выдумок патетических педантов.
|
|
Это только возможность. Но все чаще становятся попытки осмыслить наличный опыт и построить своего рода спортивную идеологию. Пока эти попытки еще крайне наивны, беспомощны и не лишены какого-то тошнотворно-романтического привкуса. Во всяком случае, самое стремление вновь увидеть мир под знаком состязания, простоты, дисциплины, вновь утвердить реальность тела (давно нами утерянную) и восстановить конкретное, физическое усилие в его исконных правах на благородство - это стремление в высокой степени показательно.
2.
Но вот явление другого рода, свидетельствующее о том же. Передо мною небольшая книжка, только что вышедшая у Грассе (*). Это уже не туманный опыт "спортивной идеологии", но нечто более скромное и, пожалуй, более существенное: антология греческих текстов, относящихся к спорту. Тексты даны в переводе и снабжены вводными заметками и примечаниями. Переводчики (Берже И Мусса) - отнюдь не филологи, но люди спорта, знающие реальную цену вещей, о которых идет речь. И в этом своеобразие "Антологии". Отсюда и ее достоинства и ее недостатки. Остановлюсь именно на достоинствах: они очень поучительны с той точки зрения, которую я только что наметил.
"Чтобы восстановить настоящий смысл того или иного спортивного текста, недостаточно всю жизнь копаться в древнейших писаниях. Нет, для этого надо самому испытать и бег, и борьбу, и бокс"...
Отсюда - те правила, которыми руководились в своей работе переводчики: не смазывать, не обобщать, не подменять технические формулы агонистики - всегда конкретные и однозначные - расплывчатыми и туманными фразами "высокого штиля". И вот, в перевод греческих текстов Берже и Мусса дерзнули ввести (horribile dictu!) целый ряд терминов и речений современного спортивного арго, справедливо полагая, что только эти слова, отчеканившиеся в деле и для дела, могут адекватно передать строго-конкретный смысл соответствующих греческих выражений. Кроме того, лишь благодаря этому приему возможно приблизить и оживить текст, возбуждая живые аналогии в уме читателя.
|
|
Handicap, penalisation, scratcher, finale и т.д. - в текст Гомера, Пиндара или Фукидида! И что же: результат получается неожиданно убедительный.
Например, в переводе 23-ей песни Илиады (описание надгробных состязаний в честь Патрокла) переводчикам-спортсменам удалось, благодаря строго "профессиональному" подходу к делу, удержать долю живого движения и напряженности. Какая торжественная, "классическая" скука вносилась обыкновенно, при помощи условно-величавых клише, именно в это описание, отмеченное несравненной конкретностью, полное веселого и зоркого любования всеми мелочами и перипетиями агона.
Чего-чего, а пресловутого "классического величия" (выдуманного филологами) и неизбежно связанной с ним скуки - нашим переводчикам удалось избежать вполне. А это уже очень много.
Правда, отсюда же и ряд крупных недостатков: неуважительные вольности и сокращения, не всегда оправданные модернизации и проч. Но все это недостатки выполнения; а принципы перевода остаются в силе. Вообще книга Берже и Мусса во многом неудовлетворительна (кроме указанных недостатков перевода - несколько случайный подбор текстов и чрезмерная отрывочность); но как первый опыт вполне конкретного подхода к Эллинству через спорт, - ее можно только приветствовать. Будем надеяться, что опыт не останется одиноким.
3.
Но действительно ли наш спорт родственен эллинской агонистике? Быть может поверхностное сходство прикрывает здесь в корне противоположные тенденции? В таком случае, истолковывая агонистику через спорт, мы совсем не приближаемся к ней и понапрасну отказываемся от традиционного представления (- "культ красоты", величавые теории и проч.) - несколько отвлеченного, но в общем правильного.
Шпенглер, например, думает, что наш спорт аналогичен совсем не агону, но римским circenses: "гимнастика, турнир, агон принадлежит к области культуры, спорт - к области цивилизации. В этом же заключается различие между греческой палестрой и римским цирком".
Так ли это? Оставим в стороне вопрос о культуре и цивилизации. Будем говорить только о фактах. В чем основная черта римских circenses? - Непроходимая грань между зрителем и участником состязания. И еще: первенство зрителя над состязающимися существует только для зрителя, состязание - только зрелище.
А в чем основная черта эллинского агона? - Первенство состязающегося. Чистого зрителя вообще нет, есть соучастники - бывшие, будущие, возможные.
Зритель и зрелище - формула цирка. Участники состязания - действительный и возможный (в данный момент - он зритель) - такова формула агона и, в значительной мере, современного спорта.
Конечно, для многих спорт является в наше время только зрелищем; но, в пределе, спорт несомненно тяготеет к тому, чтобы упразднить чистого зрителя. Да и сам зритель редко согласится признать себя только за такового: он всегда бывший или возможный участник.
Спорт, как зрелище, несомненно, - явление совершенно иного порядка (его роль в этом случае аналогична роли кинематографа). Но, как мы видим, такое отношение к спорту совсем не является преобладающим. И спортивный закал последних поколений, все те специфические черты, которые придал спорт современному обществу - всецело определяются именно активным, действенным отношением к состязанию, а не психологией праздного зрителя.
4.
Конечно, аналогией с античным агоном далеко не исчерпывается характер нашего спорта. Наряду с этим есть ряд очень резких отличий. По своей сущности, спорт - могучее противоядие против интеллектуализма, психологизма и чудовищной сложности довоенной Европы. Но, развиваясь в условиях современности, он не мог не испытать ее воздействия. Отсюда такие факты, как подмена реальной победы над зримым соперником - мертвой числовой абстракцией "рекорда" (которого не знали греки): живое состязание как бы проэцируется отчасти в математику и воспринимается (в большей или меньшей степени), как борьба - чисел, с числами, во имя чисел. Далее, чрезмерный рост спортивной специализации. Наконец, какая-то неслучайная и очень компрометирующая близость типа "спортсмена" с типом "технизированного примитива" - "шоффера" (по кейзерлингу). И еще многое другое.
Распутать узел современности, в который невольно оказался вплетенным и спорт - дело очень сложное. Но в какие бы досадные сочетания он ни вступал с разными элементами нашей культуры, - сам по себе, в своей чистейшей тенденции, он, несомненно сила благодетельная, ибо упрощающая и концентрирующая.
Суждено ли ему сыграть определенную роль в преодолении нечестивой сложности, доставшейся нам в наследство от довоенной Европы, или сам он станет в конце концов ее орудием - это пока еще не ясно.
________________
*) Anthologie des textes sportifs de l'Antiquite recuillis par Marcel Berger et Emile Moussat. (Paris, Grasset).
ИЗМЕНА КЛЕРКОВ
1.
Недостаточно, чтобы какая-нибудь идея или тенденция была заменена другой, противоположной. Оттесненная, она все еще продолжает жить и смутно тревожить тех, кто ее - как будто - уже "преодолел".
Их много в современности, - этих заглушенных тяготений. Каждое в свое время властвовало или притязало на власть. Иные обречены на окончательное умирание, иные могут когда-нибудь вновь оказаться призваны к господству. А пока они глухо прозябают, составляя как бы темную подпочву нашей духовной жизни.
Проследить и отчетливо выделить их не всегда легко. В чистой форме их можно наблюдать лишь по дальним углам и закоулкам: на поверхность они вырываются редко. Не меняя основного тона современности, они лишь непрерывно сопутствуют ему, как обертоны. Именно они и придают нашему времени его специфический, трудно разложимый тембр.
Поэтому очень ценны те редкие случаи, когда какая-нибудь из этих оттененных тенденций вдруг обнаружится с полной определенностью. Прекрасный повод для того, чтобы всмотреться в нее при дневном свете и узнать, есть ли еще в ней какая-нибудь сила и соблазн.
2.
С этой точки зрения довольно поучительна недавно вышедшая "Измена клерков" Жюльена Бенда (*).
Развенчанная и, казалось бы, забытая ценность, которая здесь вновь громко заявляет о себе, это "идеал чистого познания" - и притом в самой его скудной форме. Автор пытается романтически реставрировать ублюдочный тип "чистого клерка". Этим словом он обозначает человека безраздельно посвятившего себя служению духовным ценностям и отказавшегося от всякого активного участия в жизни. Измена современных клерков заключается в том, что духовные ценности утеряли для них чисто-отвлеченный и внежизненный характер; клерки захотели действовать, стали пртязать на руководительство жизнью. И в этом их гневно обличает Бенда.
Книжка - по-газетному бойкая и незначительная - вызвала неожиданно много толков. Недоумение и негодование Бенда неожиданно многих задело. Обвинения были приняты всерьез, и со стороны "изменников" послышались возражения. Но вот что всего неожиданней: возражатели почти не восстают против сущности обвинения, они только хотят доказать, что были и остались честными клерками.
По-видимому, захудалый идеал, вновь провозглашаемый Бенда, далеко не настолько изжит, как это могло казаться - не изжит даже во Франции, где он никогда, собственно, не находил себе другого выражения, кроме сладенького университетского идеализма, предписывавшегося официалными прогаммами и профессионалными традициями во второй половине 19-го века.
Несомненно, этот идеализм не переставал цвести по глухим провинциальным лицеям среди обиженных судьбой и обойденных по службе профессоров риторики. Но кто мог подозревать, что иной
- весьма модный - критик стыдливо таит в душе "un pur attachement a l'universel" и умиляется над идиллической триадой "Добра, Истины и Красоты"?
3.
Собственно, "клерк" - это клирик в противоположность мирянину. Но мы видели, что Бенда пользуется этим словом метафорически. И этой метафорой он невольно выдает настоящий смысл и происхождение того духовного типа, который хочет возвеличить.
Клерк (в смысле Бенда) - ничто иное, как Ersatz действительного клера: этот новый тип слагался по мере того, как церковная идеология теряла свою убедительность, а ее носитель - настоящий клерк - привыкший властно вмешиваться в жизнь и направлять ее, начал казаться стеснительным. Новый клерк возникает за счет старого, как его удобная замена. Церковная мифология сменяется научной. Разница между первой и второй прежде всего в том, что одна требует действия, другая обеспечивает и оправдывает праздное созерцание. Отсюда же главная разница между старым и новым клерком. Первый - носитель не только истины, но и власти, и действия: это он построил Новую Европу (плохо или хорошо - это другой вопрос: но во всяком случае построил). Второй, по самому своему назначению, должен удовлетворять только "чисто духовным запросам", он обязан лишь познавать - "бесстрастно и объективно" - и ни во что не вмешиваться. Обоснованное и последовательное невмешательство в жизнь - в этом его raison d'etre.
"Чистый клерк" (своеобразный способ обеспечить жизнь от воздействия и власти идей) - как бы "громоотвод идей": при его посредстве духовные энергии отводятся из реальности в пустоту. А жизнь тем беспрепятственнее может отдать себя во власть механики и числа.
4.
Так получают свой настоящий смысл те качества, которые - по Бенда - требуются от чистого клерка.
Он "утверждает себя только в отвлеченном и всеобщем и решительно становится вне реальности" (se pose hors du reel). Для него "действие - это ничто, суждение о действиях - это все". Он "презирает все частное, единственное, индивидуальное" и "привязан только к чистому понятию" (pur concept).
В чем же заключается "измена" современных клерков? В том, что они все яснее обнаруживают "волю к утверждению себя в реальном бытии" (volonte de se poser dans l'existence reelle). И только.
В этом преступлении Бенда длительно изобличает трех духовных вождей Франции: Бергсона, Морраса и Барреса. Но корень зла не в них, он в Германии (именно у Гегеля и Ницше).
И здесь Бенда делает замечательное открытие. Оказывается пресловутая volonte de se poser dans l'existance reelle - ничто иное, как немецкая выдумка: une creation allemande...
5.
Как мы видели, чистый клерк и его идеология - явление сравнительно недавнее: оно окончательно определилось лишь к середине 18-го века и достигло расцвета ко второй половине 19-го. К счастью, оно оказалось недолговечным, и после войны чистые клерки почти вывелись. На наших глазах слагается теперь новый духовный тип, характеристика которого в мою задачу не входит.
Но Бенда, вопреки очевидности, пытается облагородить своего героя и придумывает для него древнюю и блистательную родословную.
Конечно, всякая попытка строить духовную генеалогию и устанавливать преемственность - неизбежно условна. Это похоже на известную детскую забаву: на бумаге ставится множество случайных точек и вот надо произвольно соединить линией те или иные из них. По желанию и при некторой тренировке получается все, что угодно: Наполеон в треуголке, чайник, трубочист с лестницей. Так и здесь: всегда можно провести от себя в прошлое твердую и непрерывную линию желательной формы и длины, и линия непременно пройдет чрез какие-нибудь существенные явления. Это - забава, но забава порою поучительная. Однако, она требует некоторого минимума остроумия и осведомленности. Ни того, ни другого у Бенда нет. Он нарушает самые элементарные правила игры, и генеалогия получается довольно неубедителная.
Так, мы узнаем, что колыбель чистого клерка - Греция; что философы всех времен, даже отцы и учители Церкви, были "чистыми клерками" и паче всего чтили догмат невмешательства в жизнь. А пифагорейцы, огнем и мечом водворявшие свою доктрину, а Платон при дворе Дионисия, а... но бесполезно напоминать неисчислимые и общеизвестные факты. Все они свидетельствуют прежде всего об одном: идеология чистого клерка - весьма недавняя выдумка. Основные свойства всякой идеи, поскольку она действително познана, - это тяготение к осуществлению. Идеи искони искали утвердить себя в реальности, требовали власти, нудили к повиновению, создавали очаги строительства и мятежа.
Только в этом и заключается подлинное бытие идеи.
6.
Так оказывается, что "измена клерков" - вновь обнаружившаяся в них воля к реальности - есть лишь возврат к исконному назначению познания.
Действительным изменником был именно "чистый клерк", прославляемый Бенда: как дезертир, он бросил оружие и покинул поле битвы, чтобы на досуге и в безопасности безответственно предаться культу ни к чему не обязывающих абстракций.
Повторяю, на наших глазах слагается новый, более активный и мужественный духовный тип. Но психология чистого клерка еще не утеряла для некоторых своего обаяния и может вызвать сочувствие даже в такой карикатурно-упрощенной форме, в какой мы находим ее у Бенда.
Это лишний раз обнаружилось в спорах по поводу "Измены клерков".
_______________
*) Julien Benda. La trahison des clercs. Paris, 1927. (Grasset).
Н.Р. /отчет/
"СОВРЕМЕННОСТЬ И НАСЛЕДИЕ ЭЛЛИНСТВА"
(Лекции Н.М.Бахтина)
/З- 216-217,??.?.1927,??.?.1927/
216,5:
Состоявшиеся в течение февраля и марта четыре лекции
Н.М.Бахтина на темсу "Современность и наследие эллинства" не рассчитаны были на обширную аудиторию. Они носили скорее "камерный" характер. Все же зала, в которой они происходили, неизменно заполнялась значительным числом слушателей, привлеченных мастерским изложением интересного и трудного предмета и блестящим ораторским талантом лектора.
В представлении Н.М.Бахтина, "объективное" изучение эллинства, как оно мыслится современной филологией, должно уступить место действенному усвоению тех начал, из коих слагается эллинская культура. Если суждено быть новому Возрождению, то оно возможно лишь, как реальные возврат к античности. Всякое подлинное творчество не может не сознавать себя, как возрождение утраченных ценностей. Отталкиваясь от ближайшего, оно утверждает себя в отдаленном; ритм истории есть ритм последовательн возвратов к прошлому.
На протяжении последних веков человечество трижды делало попытку возвратиться к эллинскому миру. Ни одной из них не суждено было проникнуть до конца в сущность античного мироощущения; однако, с каждым разом новый мир все более приближался к истинному ядру эллинства. Три последовательных возрождения - как бы три концентрических круга, все теснее смыкающихся вокруг искомой истины. Итальянское Возрождение воспринимало эллинство, главным образом, через призму эллино-римской культуры, т.е. в затуманенном и искаженном виде. Второе возрождение, носителями которого являются Винкельман и Гете, исходило из представления об античности, как синониме "гармонии", ясности, законченности. Оно представляло себе эту гармонию, как некое начальное единство, характеризующее "зарю человечества" и предшествующее сложности позднейшего исторического развития. Гете, при всем его "язычестве", далеко не растворился в античности: в его миропонимании она сосуществует с дру-
6:
гимиэлементами, явно ей враждебными ("Фауст"). Для Гете античность - эстетическая, а не религиозная норма. Трагическое чуждо - если не самому Гете, то, во всяком случае, его Элладе. И найденная им окончательная формула: "Все преходящее - только символ" - есть, разумеется, не что иное, как отказ от античности. Все же второе Возрождение, если еще и не раскрыло сущности эллинства, то уловило многие черты, его определяющие, и позволило Ницше приблизиться уже вплотную к трагической концепции мира, как истинной основе эллинства. Но Ницше погиб, не осуществив своего задания до конца. дело его ждет еще своего завершителя.
Вживание в эллинский мир предполагает полное отрешение от основных устремлений, определяющих культурный строй современности. Нет ничего более чуждого греческому сознанию, чем количественный критерий, лежащий в основе наших оценок, и чем наше стремление к беспределности. Эллинский критерий ценности - чисто-качественный; характерная особенность эллинского мира - полное отсутствие выспреннего и огромного; количественная ограниченность действия ощущалась, как условие его качественной наполненности и динамической напряженности. замкнутость, предел - основная особенность греческого духа. Она сказывается и в неподатливости иноземным влияниям, поскольку они не могут быть ассимилированы, и в отсутствие стремления к вечности в государственном строительстве и, наконец, во враждебности к идеям политической экспансии. Стремление к беспредельности, к "мировому господству" (Александр) есть уже достояние более поздней эпохи - эпохи разложения эллинского духа. При этом, замкнутая по отношению к внешнему миру, Эллада внутри постоянно является ареной противоборствующих сил, но эта рознь представляется я грека основным началом жизни, условием всякого творчества.
Первое конкретное свидетельство этого мироощущения - гомеровский эпос. Его видимая простота и гармоничность не есть примитивность, "Заря духа", как думал Винкельман: простота всегда сложнее сложности и есть результат ее преодоления. И у Гомера простота - результат длительного и сложного процесса, в исходе которого небольшой касте удалось из взаимодействия разнообразных и противоречивых влияний пробиться к стройному и простому ощущению мира. Преодолен был превоначальный ужас перед обреченностью человеческого существования, перед непонятной, слепою силою рока, над ним тяготеющей. И гомеровская радость не есть отсутствие страха и страдания, а преодоление их путем приятия жизни во всей ее ограниченности и необъяснимости.
Во времени, гомеровская концепция мира стоит между двумя враждебными ей концепциями, отчасти наложившими свой отпечаток и на гомеровский эпос, в том виде, как он дошел до нас. От более ранней созранились только рудименты. Характерным для нее был, вероятно, мрачный культ душ, как о том свидетельствует, например, описание погребения Патрокла в Илиаде. В гомеровском мире эти представления уже изжиты; после смерти тела, он не признает жизни души в собственном смысле слова. Погребение трудов заменилось сожжением, знаменующим освобождение живых от власти мертвых.
С другой стороны, в гомеровском эпосе различимы и позднейшие наслоения, свидетельствующие уже о разложении лежащего в основе его миропонимания. Сдвиг, о котором мы можем мы можем лишь догадываться, окончателно разрушил гомеровское мироощущение. Ряд новых сил обнаруживает свое действие. Одна из них - это религия Диониса. Культ диониса дважды заливал Грецию. Первая волна прокатилась по Элладе еще в до-гомеровскую эпоху и не оставила никаких значительных следов. Вторая волна нахлынула уже в после-гомеровское время, пришла в столкновение с религией Аполлона, но не вытеснила ее, а слилась и примирилась с нею. Отражение этой борьбы мы видим в ряде дошедших до нас мифов.
Однако ряд элементов остался непереработанным; они продолжают ферментировать и вносить рознь в эллинское сознание. В двух направлениях действовали разрушительные начала. С одной стороны, воздвигалось здание греческой философии с ее стремлением свести все многообразие жизни к некоему единству (Фалес). Вещи перестают быть собою, познание отрывается от бытия. Здесь сказалась основная тенденция разума: искать тождества сквозь различие и единство во множественности, т.е. смотреть мимо мира, в котором каждая вещь единственна, неповторима и ни к чему сведена быть не может. Другое течение, подрывавшее основу гомеровского мироощущения, - было течение мистическое с его жаждой безмерности и вечности (напр. орфизм). Оба течения постулируют иной мир. Они ищут к нему доступа: одно - чрез чистую мысль, другое - через экстаз и аскезу. Оба они - две формы одного начала. И как Анаксимандр - источник всей европейской фимлософии, так и орфический миф - источник всех религиозных концепций Европы.
Таким образом, перед греческим сознанием вновь стояла извечная проблема бытия в ее страшной обнаженности: вновь твердили ему, что жизнь не несет в себе своего оправдания, что, взятая сама по себе, она лжива и бессмысленна. Предстояло преодолеть это утверждение. На вопрос: должна ли быть жизнь принята, несмотря на отсутствие внутреннего ее оправдания? - эллинство ответило "да". Выяснить, каким образом оказался возможным такой ответ - значит вскрыть сущность трагического миросозерцания.
217,8:
Основой трагедии, как литературной формы, является неизменная обреченность героя, приводящая к конечной катастрофе. Катастрофа эта всегда ьессмысленна. Она не вытекает из чьей-либо вины. Единственная вина - это вина рождия, вина самого бытия; единственный смысл трагедии - в невозможности оправдать бытие. Но зачем в таком случае нужна была трагедия греческому зрителю, что давала она ему? Об этом мы имеем свидетельства современников. В то время как Плотан не скрывает своего презрения к трагедии (и он не мог относиться к ней иначе, если хотел оставаться последовательным), Аристотель, не выходя из роли объективного наблюдателя, констатирует, что трагическое представление приводило к "катарсису", к очищению.
В чем же заключалось это очищение? Было бы величайшей ошибкой отождествлять его с тем катарсисом, который испытывает зритель после пятого действия современной драмы. Здесь кафарсис понятен, он есть не что иное, как примирение с бытием через смысл, ибо гибель героя здесь всегда означает торжество некоего смысла. Не то в натичной трагедии: в ней катарсис есть примирение с бессмысленностью жизни, примирение с бытием вопреки смыслу, вернее - именно благодаря взрыву всех смыслов и разоблачению в бытии того, что больше и глубже всякого смысла. Трагедия есть испытание духа через зрелище смерти и ужаса. В результате - катарсис, преодоление страха и скорби, вольное избрание жизни и ее утверждение.
На вопрос о том, как возможен выбор вопреки и помимо смысла, - необходимо ответить, что всякий выбор, в конечном счете, вполне своеволен, иррационален, и что разум, предоставленный самому себе, не содержит никаких оснований для выбора. Таков всякий творческий выбор, выбор эротический, основывающийся на рационално-пустой формуле: потому что А = А. Но в этой формуле вскрывается самая сущность подлинного выбора: избрать в вещи можно только ее самое, единственное в ней и неповторимое. Выбор должен быть иррационален, ибо смысл, по самому определению, есть не сама вещь, но ее отношение к чему-то другому (напр., к той или иной ценности). И, стало быть, для того, чтобы осуществилось эротическое избрание жизни, как таковой, необходимо чтобы противоположные и враждебные смыслы, сталкиваясь, уничтожили друг друга (в этом - основа всей структур-
9:
ной техники трагедии). При этом, утверждая бытие, трагедия
принимает его не только как бессмысленное, но и как ограниченное, обреченное смерти; в смерти она усматривает необходимый коррелат всякого индивидуального бытия единого во всех своих проявлениях - и, стало быть, единого и в гибели.
Таким образом, сущность трагического - в приятии жизни, созерцаемой под знаком уничтожения; трагедия - есть испытание духа зрелищем смерти и ужаса.
Но осуществление трагического миросозерцания требует силы и воли. Когда воля и силы иссякают, в жизнь вторгаются отвлеченные истины, подтачивающие превоначальную целостность жизнеутверждения. Так случалось и в Греции. Смертелдьный удар трагической коцнпции мира нанесен был философией Сократа, его диалектикой, служившей средством вскрыть иррациональность выбора, лежащего в основе всякой деятельности, - и отвергнуть этот выбор. Мысль становится орудием испытания жизни; смысл торжествует под бытием.
Процесс Сократа есть безнадежная попытка эллинства защитить себя от вторжения этого разлагающего начала. Судьи Сократа стояли перед безысходной дилеммой: терпимость была исконной особенностью эллинского духа; но учение Сократа взрывало основу эллинства. И, стало быть, осуждая или оправдывая Сократа, судьи одинаково эллинству изменяли.
Явление Сократа знаменует собою конец трагического миросозерцания. И первая попытка возвращения к нему происходит через два тысячелетия, - когда Ницше, в идее вечного Возвращения, находит новое оправдание жизни, новое основание для целостного ее приятия. Но, совпадая с эллинством в утверждении жизни, Ницше вводит новый, чуждый и враждебный эллинству, момент - жажду ввечности, искажая тем подлинно-трагическую концепцию, укорененную в единственности и неповторимости сущего. Пример Ницше должен служить предостережением для всех тех, кто думает о новом Возрожэдении, как рецепции эллинского миросозерцания.
Новое Возрождение предполагает прежде всего преодоление современной культуры. Мы продолжаем жить в мире Сократа: современность - есть лишь последний вывод из разрушителной диалектики смыслов. При этом культура наша не имеет какой-либо одной, всецело ее проникающей идеи, а до конца эклектична. Под влиянием иллюзорной устойчивости, явившейся результатом сравнительной безопасности в течение нескольких веков (XVIII-XIX), культура, перестав быть тем, чем она в существе своем является, т.е. средством самозащиты и самоутверждения, распалась на свои составные части, а отдельные ценности, перестав быть необходимыми, сделались игрушками и предметом праздных умствований, Культура начала развиваться по своей, уже нечеловеческой инерции. Так возникли "чистая" наука, "чистое" искусство. Ритм современности - ритм не человеческий, но ритм чуждый человеку, оторвавшейся от него силы. Ценности восстали на своего создателя: они существуют не для него, а для себя. Основная антиномия современной культуры в том, что, не будучи внутренно-обязующей, она стала внешне-принудительной. И в то время как естественный путь культурного восхождения ведет от сложности и многообразия к простоте, мы идем обратным путем - к новой сложности, к варварству.
Наметившееся после войны тяготение к простоте - приведет ли оно в новому Возрождению? Если суждено этому произойти, то не нового обогащения настоящего через прошлое надо ждать, а замены всей идейной сложности настоящего - другими, совершенно противоположными ценностями; не синтеза, на основе которого никакое действие построено быть не может, а решительного, однозначного выбора. И первая задача на этом пути - вернуть человеку прямое и конкретное видение мира и вещей. От эротического узрения мира - прямой и ясный путь к другим моментам трагического мироотношения.
Георгий Адамович
Памяти необыкновенного человека
Это был один из самых даровитых людей, которых приходилось мне в жизни встречать.
Имя Николая Михайловича Бахтина совсем мало известно. Сравнивая шумные и блестящие карьеры иных посредственностей с его участью, с тем положением, которого он добился, как не задуматься еще раз над случайностью славы, почета, признания, всего того, что будто бы увенчивает заслуги и таланты человека. "Имеют книги свою судьбу", сказано в стихе Горация, горестно процитированном в личных заметках Пушкина. Имеют и люди свою судьбу, столь же мало справедливую, капризную, а нередко и просто вздорную.
В этом человеке были проблески гениальности, - и утверждая это, я прекрасно знаю, что такие слова могут вызвать скептическую усмешку. Но никто из тех, кто Бахтина близко знал, не усмехнется. Слово "талант" к нему в сущности мало подходит, и если на этом слове остановиться, трудно решить, какой у него, собственно говоря, был талант - писательский, ораторский, научный? Ни тот, ни другой, ни третий в чистом виде. Была необыкновенная личность, угадывавшаяся почти во всем, за что Бахтин ни брался бы, даже при срывах. Казалось, рано или поздно эта необычайность должна будет проявиться полностью, во всей силе, - и привести к необычайным результатам. Но так только казалось. Бахтин умер уже не молодым человеком и в последние годы занимал должность профессора лингвистики в полузахолустном Бирмингаме. Им дорожили, с ним считались. Некоторые его работы получили высокую оценку авторитетнейших европейских филологов. Но это все-таки было не совсем то, чего от Бахтина можно было ждать. Да он и сам иллюзий себе не делал.
Отчего люди выдающиеся, подлинно одаренные так часто бывают чудаками? Вопрос этот в психологическом отношении очень интересный и довольно сложный, но самая связь чудачества с одаренностью - явление настолько распространенное, что некоторые, не вполне честные люди чудаками притворяются, зная, что личина эта вызывает доверие. Сколько в последние десятилетия было примеров этому! Разве длинные, золотисто-волнистые шевелюры некоторых поэтов - или псевдо-поэтов - не начало чудачества и не выдает инстинктивную тягу к нему? Многое можно было бы сказать и написать на эту тему, коснувшись заодно и тех поддевок или желтых кофт, в которые рядились некоторые русские писатели: и тут, в этих маскарадах, сквозит желание противоположное тому, которым одержим был толстовский поручик Берг - желание не быть "как другие", с расчетом, что доверие к таланту при этом будет обеспечено в кредит. Повторяю, вопрос интереснейший. Бахтин-то однако хитрецом и актером ни в коем случае не был, и внешние атрибуты чудачества его не прельщали нисколько. Но в самом деле ни на какого другого человека похож он не был, и не в пример большинству смертных, Бог создал его как будто в единственном, неповторимом экземпляре. Был он исключительно умен и невероятно наивен. Был детски доверчив и буйно вспыльчив. Был дерзок и застенчив. Всегда чем-то был увлечен, куда-то несся, чем-то "горел", но никогда нельзя было быть уверенным, что вечером он с ужимками самого кровного, нестерпимо-брезгливого отвращения не втопчет в грязь то самое, от чего был в восторге утром.
Я познакомился с ним очень давно и помню его еще по Петербургскому университету. В те годы его считали поэтом, но поэзию он в зрелости, кажется, оставил, хотя не перестал страстно и по свойствам своей натуры как-то запальчиво и судорожно ею интересоваться. В эмиграции на него обратил внимание покойный М.М.Винавер и пригласил его сотрудничать в еженедельнике "Звено". Бахтин написал несколько статей блестящих и замечательных, но написал и другие, вызывающие по тону, малоубедительные по содержанию, - вроде свирепой расправы с Паскалем на двух страничках журнального текста. Один только раз оказался он в парижский период своей жизни на высоте своих удивительных и неясных дарований, - когда прочел в маленьком, закрытом теперь зале около Палаты Депутатов, короткий цикл лекций о древне-греческой культуре. Нельзя этих лекций забыть. Среди слушателей Бахтина были люди, носящие самые славные в нашей эмиграции имена, - и я мог бы на их свидетельства сослаться: нельзя этих лекций забыть, соглашаются и они.
Греция была, пожалуй, единственной настоящей любовью Бахтина, во всяком случае единственной его любовью постоянной. Но тянуло его не столько к Греции классической, перикловской, сколько к более ранней, если еще и чуть-чуть дикой, то таинственно-вдохновенной и мудрой. Он безгранично чтил Ницше и вслед за ним с высокомерным пренебрежением говорил о Сократе, тем более о Платоне. Сократ со своим не в меру прославленным учеником будто бы исказил, пожалуй даже "обездарил" то, что эллинская культура в себе несла и сделал ее обще-обывательским достоянием. Не того хотел Гераклит, великий, "темный" мыслитель.
Схема знакомая и, разумеется, более, чем спорная. Ничего нового людям, читавшим Ницше, Бахтин в сущности не сказал. Но какое-то золотое сияние от его речей в памяти все-таки осталось, и не столько ценен был их непосредственный исторический смысл, сколько пленительна была их скрытая музыка. "Прекрасное должно быть величаво", сказал Пушкин. Была в этих четырех лекциях величавость неподдельная, и выходя после них на холодный, осенний парижский дождик, по привычке рассеянно переговариваясь о повседневных пустяках, каждый все-таки яснее и полнее чувствовал, что двадцать пять веков тому назад явилось в истории чудо и что имя этому чуду - Эллада. Каждому было хоть на несколько минут понятно то, что заставило Ренана "молиться на Акрополе". Были за время эмиграции и другие вечера, насыщенные мыслью или чувством. Немного можно было бы назвать собраний, где присутствовавшие были бы такими воспоминаниями увлечены и таким высоким волнением охвачены.
По рассказам, дошедшим из Англии, некоторые беседы Бахтина производили порой и там подлинно ошеломляющее впечатление. Один из его товарищей по университетской работе утверждает, что в недавно изданном Бахтиным руководстве по ново-греческой грамматике есть соображения и замечания, открывающие совершенно новые, никому не ведомые лингвистические горизонты. - Не зная этой книги, я не сомневаюсь, что это так. С именем Бахтина связать можно было любые надежды. А все-таки имя это известно лишь небольшому числу наших современников, ничего прочного и долговечного Бахтин не оставил, и только друзья его знают, какие редчайшие дарования ушли с ним из жизни. "Имеют люди свою судьбу".
Библиография работ Николая Михайловича Бахтина, написанных с 1924 по 1931 год.
О русском стихосложении. - "Звено" N 73 от 23.6.1924.
Военный монастырь. - "Звено" N 76 от 14.7.1924.
Письма о слове. 1. О произносимом слове. - "Звено" N 81 от
18.8.1924.
Письма о слове. 2. О формальном методе. - "Звено" N 82 от
25.8.1924.
Рец. на: Эйхенбаум. Сквозь литературу. (Подп.: "Н.Б.). - "Звено" N 83 от 1.9.1924.
Рец. на: Литературная мысль. Альманах. (Подп.: "Н.Б.). - "Звено" N 87 от 29.9.1924.
Анатоль Франс - "Звено" N 90 от 20.10.1924.
"Новое средневековье". - "Звено" N 91 от 27.10.1924.
Ницше. - "Звено" N 94 от 17.11.1924.
Книга о солдате - "Звено" N 99 от 22.12.1924.
Пути поэзии - "Звено" N 106 от 9.2.1925.
Рец. на: Е.Спекторский. Христианство и культура. (Подп.: "Н.Б.) - "Звено" N 111 от 16.3.1925.
Рец. на: Бицилли. "Очерки исторической науки". (Подп.: "Н.Б.) - "Звено" N 112 от 23.3.1925.
Поль Валери - мыслитель. - "Звено" N 115 от 13.4.1925. Рец. на: Георгий Венус. Полустанок. (Подп.: "Н.Б.) -
"Звено" N 123 от 8.6.1925.
Из жизни идей. Победы фрейдизма. - "Звено" N 124 от
15.6.1925.
Пьер Луис. (Подп.: "Н.Б.) - "Звено" N 124 от 15.6.1925. Из жизни идей. "Объяснение нашего времени". - "Звено" N
125 от 22.6.1925.
Из жизни идей. Относителность самосознания. - "Звено" N 127 от 6.7.1925.
Из жизни идей. Орфизм и христианство. - "Звено" N 128 от
13.7.1925.
Из жизни идей. Критика и медицина. - "Звено" N 129 от
20.7.1925.
Из жизни идей. "Логос". - "Звено" N 130 от 27.7.1925.
Из жизни идей. "Три реформатора". - "Звено" N 131 от
3.8.1925.
Из жизни идей. "Метафизическая чувствительность". - "Звено" N 132 от 10.8.1925.
Из жизни идей. Шарль Моррас. - "Звено" N 134 от
24.8.1925.
Из жизни идей. "Возврат к средневековью". - "Звено" N 135 от 31.8.1925.
Из жизни идей. Collection des Universites de France. - "Звено" N 136 от 7.9.1925.
Из жизни идей. Философия, как живой опыт. - "Звено" N 137 от 14.9.1925.
Из жизни идей. Философия культуры и язык. - "Звено" N 138 от 21.9.1925.
Из жизни идей. Проблема Сократа. - "Звено" N 139 от
28.9.1925.
Из жизни идей. Современность и фанатизм. - "Звено" N 140 от 5.10.1925.
Из жизни идей. Метапсихика. - "Звено" N 141 от
12.10.1925.
Из жизни идей. Бесплодный мыслитель. - "Звено" N 142 от
17.10.1925.
Мечтатели. - "Звено" N 144 от 2.11.1925.
Поль Валери - академик. (Подп.: "Н.Б.) - "Звено" N 147 от
9.11.1925.
"Эманципация психологии". - "Звено" N 148 от 30.11.1925.
Из жизни идей. Вера и знание. - "Звено" N 155 от
17.1.1926.
Мережковский и история. - "Звено" N 156 от 24.1.1926.
Искусство марксистское и звериное. (Подп.: "Н.Боратов".)
- "Звено" N 157 от 31.1.1926.
Муза гастрономии. (Подп.: "Н.Бор.") - "Звено" N 158 от
7.2.1926.
Ф.Ф.Зелинский. - "Звено" N 162 от 7.3.1926.
К.Леонтьев. - "Звено" N 165 от 28.3.1926.
Шпенглер и Франция. - "Звено" N 167 от 11.4.1926.
"Обращение" Жана Кокто. - "Звено" N 185 от 15.8.1926.
Разговор о переводах. - "Звено" N 186 от 22.8.1926.
Защитник язычества. - "Звено" N 188 от 5.9.1926.
О современности. - "Звено" N 189 от 12.9.1926.
Рец. на: Андрей Ющенко. Пророческий дар русской литературы. (Подп.: "Н.Б.") - "Звено" N 190 от 19.9.1926.
Манифест Бонтемнелли. (Подп.: "Н.Боратов".) - "Звено" N 192 от 3.10.1926.
Популяризаторы. (Подп.: "Н.Боратов".) - "Звено" N 197 от
7.11.1926.
Похвала смерти. - "Звено" N 198 от 14.11.1926.
Новая немецкая философия. (Подп.: "Н.Боратов".) - "Звено" N 200 от 28.11.1926.
Пять идей. - "Звено" N 201 от 5.12 1926.
Ницше и музыка. - "Звено" N 205 от 2.1.1927.
Апология поневоле. - "Звено" N 208 от 23.1.1927. Французский истолкователь Ницше. - "Звено" N 209 от
30.1.1927.
Рождающийся мир. (Подп.: "Н.Боратов".) - "Звено" N 216 от
20.3.1927.
"Современность и наследие эллинства". (Лекции Н.М.Бахтина). - "Звено" N 216-217 от 20 и 27.3.1927.
О созерцании. - "Звено" N 217 от 27.3.1927.
Спорт и зрелище. - "Звено" N 219 от 10.4.1927.
Рец. на: Зеньковский. Русские мыслители и Европа. Критика европейской культуры у русских мыслителей. (Подп.: "Н.Б."). - "Звено" N 219 от 10.4.1927.
Об оптимизме. - "Звено" N 223-224 от 8 и 15.5.1927.
Из записей Поля Валери. (Подп.: "Н.Бор.") - "Звено" N 225 от 22.5.1927.
Паскаль и трагедия. - "Звено" N 228-229 от 12 и
19.6.1927.
О разуме. - "Звено", 1927, N 4.
Два облика Поля Валери. - "Звено", 1927, N 6.
Измена Клерков. - "Звено", 1928, N 2.
Четыре фрагмента. - "Звено", 1928, N 3.
Антиномия Культуры. - "Новый корабль", 1928, N 3. Разложение личности и внутренняя жизнь. - "Числа", 1930/31, N 4.
ПОСЛЕСЛОВИЕ И КОММЕНТАРИИ
Николай Михайлович Бахтин. Обычно это имя упоминается в биографиях Михаилпа Михайловича Бахтина: старший брат (разница в возрасте в один год), в обществе которого знаменитый мыслитель-филолог провел детские и юношеские годы. Из более редких источников можно узнать, что Николай Бахтин был доктором филологии, преподававшем в Бирмингеме, исключительно талантливым лектором. Николай Бахтин как философ, как эссеист, как одна из интереснейших фигур в культурной жизни русской эмиграции первой волны до сих пор остается величиной почти неизвестной. А между тем один из ведущих критиков русского зарубежья Георгий Адамович, - соратник Бахтина по "Звену" и, одновременно, во всем, что касалось поэзии и современной культуры, его "идеологический" противник, - писал:
"Это был один из самых даровитых людей, которых приходилось мне в жизни встречать", - и чуть далее: "В этом человеке были проблески гениальности".
Друг юности, Михаил Иосифович Лопатто в своей оценке был еще решительнее:
"Бахтин относится к тем умам, которые ищут всю жизнь, не останавливаются ни на одном открытии, не пытаются развивать идеи и не удовлетворены собой. Они стеснительны, не приемлют публичный успех. В то время как другие пожинают плоды своих открытий, такие умы, как Бахтин, не оставляют имени, они оставляют рассеянные повсюду откровения.
Гении - это провозвестники, а свершители следуют за ними. Случаи гениальных свершителей очень редки и бывают в результате счастливого стечения обстоятельств. Наша эпоха, кажется, бедна на новые идеи, но множество зерен брошено в почву человеческого ума, и придет день, когда оин созреют. Может быть, какой-нибудь щедрый ум вспомнит тогда о бедных рыцарях Духа, затерявшихся в буре, вспомнит и того, кто всеми силами своего гениального ума стремился проникнуть в тайны рождения Слова" (цит. по: Эджертон В. Ю.Г.Оксман, М.И.Лопатто, Н.М.Бахтин и вопрос о книгоиздательстве "Омфалос". - в сб.: Пятые тыняновские чтения, Рига, "Зинатне", с 236-237).
* * *
Вехи биографии Николая Михайловича Бахтина поначалу во многом совпадают с биографией младшего брата: родился в Орле (по старому стилю - 20 марта 1894-го, на один год раньше Михаила), учился в виленской гимназии, поступил в Одесский университет на исторко-филологический факультет, перевелся в Петербургский. Здесь его и застигла первая мировая война, не давшая завершить образование. Николай Бахтин поступает в кавалерийское училище, заканчивает его к началу февральской революции. Далее - как у многих: белая армия, эмиграция. Он плавает матросом на кораблях по Средиземному морю, потом вербуется на пять лет в Иностранный легион. Ему не удалось прослужить весь пятилетний срок: тяжелое ранение, едва не лишившее его руки, госпиталь... С лета 1924 года начинается его сотрудничество с еженедельником "Звено".
К тридцати годам за его плечами была не только богатая событиями биография. С гимназических лет в нем жил подлинный интерес к поэтическому слову, были и собственные поэтические опыты. Судя по крайне скудным источникам (свидетельство доуга юности М.И.Лопатто и выступления самогг Бахтина), общая направленность поэтического творчества Бахтина заметно расходилась устремлениями существующих направлений в русской поэзии, что диктовало его пристальный интерес к проблемам теории стиха и к некоторым вопросам самого способа существования поэзии. Он видел, что его стихи не найдут своего читателя, но с тем большим вниманием относился к работам по теории стиха. Первые статьи Бахтина в "Звене" - о поэзии.
Была из ранних публикаций и еще одна: "Военный монастырь"
- попытка человека, прошедшего службу в Иностранном легионе, увидеть это своеобразное военное сообщество, как некое культурное целое со своими традициями, своими нормами поведения и неповторимым стилем жизни, где каждая минута наполнена риском, где ситуация выбора, волевого решения - обычна и естественна.
Легион воспитал его ум. И в поэзии, и в философии Н.Бахтина всегда привлекает не совершенство формы, не стройность и завершенность системы, но то, что толкает к действию. И стихотворение, и философия должны адресоваться не к "читателю", не к "мыслителю", но к человеку. Можно говорить о "ницшеанстве", "кантианстве" или "язычестве" Бахтина. Но его прежде всего интересует не сама доктрина, а способность ее стать частью жизни.
Сохранился шутливый словесный портрет Николая бахтина этого времени, написанный Мочульским от лица самого еженедельника "Звено": "с осени я уже стал брать уроки философии, у одного отставного унтера и легионера 21), он очень сердитый, и не любит большевиков и Марселя Пруста. Но если об этих предметах не заговаривать, тогда с ним очень интересно" (Автобиография "Звена". - "Звено" N 113 от 30 мая 1925). За этими строчками проглядывает и некоторая "нелюдимость" Бахтина, его духовное одиночество в среде русской эмиграции, и, в то же время, его оригинальность как мыслителя и как человека.
В "Звене" он ведет постоянную рубрику "Из жизни идей", но выступает, при этом, не только как философ. Как и младший брат, он все время - на границе филологии, психологии и философии.
К 1926 году жанры эссе, статьи, рецензии становится тесен Бахтину. На страницах "Звена" появляются его диалоги и "разговоры": "О современности", "Похвала смерти", "О созерцании"... Но кульминацией его творческой деятельности в эмиграции стало то "живое", действенное слово, к кторому он всегда стремился,
- четыре лекции на тему "Современность и наследие эллинства", прочитанные в феврале-марте 1927 года. "Нельзя этих лекций забыть, - вспоминал Г.Адамович. - Среди слушателей Бахтина были люди, носящие самые славные в нашей эмиграции имена, - и я мог бы на их свидетельства сослаться: нельзя этих лекций забыть, соглашаются и они" (Г.Адамович. Памяти необыкновенного человека. - "Новое Русское слово" N 14030, от 24 сент. 1950 г.). Впрочем, не менее значительны и последние эссе Бахтина, написанные на русском языке.
В 1932 году Н.Бахтин "уходит" из русского зарубежья, переселяется в Англию, где начинается новая страница в жизни ученого. Близкий друг Витгенштейна (с которым совершенно расходится во взглядах), доктор филологии Николай Бахтин умер в Бирмингеме в 1950-м. Его творчество "английского" периода - лекции и эссе" - было собрано в книге: Nicholas Bachtin. Lectures and Essays. - Birmingham, 1963.
"Как преподаватель и учитель он был бесподобен, - писала о Бахтине его английская знакомая Фанни Паскаль. - Внутренне он испытывал колоссальную трудность при записи своих идей, и мне неизвестна ни одна законченная его работа, кроме тех, которые вошли в посмертный том, изданный профессором Остином Дункан-Джонсом..." (цит. по: Грибанов А.Б. Н.М.Бахтин в начале 30-х годов. (К творчесткой биографии). - в сб.: Шестые тыняновские чтения, Рига - Москва, 1992, с. 260).
В этих воспоминаниях четко схвачены черты человека, который некогда на цикл лекций, расчитанных на небольшую аудиторию, собрал невероятное число слушателей, "привлеченных, - как писалось в газетном отчете, - мастерским изложением интересного и трудного предмета и блестящим ораторским талантом лектора", и который, в то же время, оставил не так уж много письменных свидетельств своего крайне оригинального, "неожиданного" ума.
Похоже, обычные слова были тесны для него, к тому же как литератор, Николай Бахтин обладал коротким дыханием: несколько статей, эссе, диалогов и - отклики на книги других авторов. Все это, собранное вместе, дает портрет доселе неизвестного русского мыслителя, мыслителя дерзкого и "несвоевременного". Ни в своем отношении к искусству слова, ни в анализе состояния современного ему мира идей он не желал "шагать в ногу" со временем. Он отстаивал величие эллинской "звучащей" поэзии и отворачивался от современной ему "письменной", призывал перечитывать Ницше, когда современникам казалось, что они "преодолели" его, ценил слово неуравновешенное, волевое, и презирал дряблую эклектику. В "расслабленной" идейной атмосфере 30-х его твердое самостояние раздражало, казалось вызывающим. Но именно несвоевремнные мыслители часто оказываются нужными для тех, кто приходит после.
* * *
Большая часть произведений Николая Михайловича Бахтина печаталась в парижском еженедельнике (с середины 1927 года - ежемесячнике) "Звено". Сотрудничество началось с публикации 23 июня 1924 года отклика Бахтина на вышедшие книги В.Жирмунского и Б.Томашевского по стихосложению (см. примеч. к "Письмам о слове") и продолжалось до самого закрытия журнала, после чего он опубликовал в русской эмигрантской периодике только два эссе: "Антиномия культуры" и "Разложение личности и внутренняя жизнь".
Настоящее издание включает работы, написанные на русском языке в 1924 - 1931 годы. Составитель позволил себе выделить эссе "Современность и фанатизм" из серии статей Н.Бахтина, выходивших под рубрикой "Из жизни идей" и поместить ее в самом начале книги, поскольку, в отличие от других работ этого цикла, она не содержит в себе ссылок на книги или учения современных Бахтину мыслителей и содержит в себе постановку ключевой для Бахтина проблемы, к решению которой он подходит, прямо или косвенно, в каждой из своих работ. Вместе с тем в раздел "Из жизни идей" помещены некоторые статьи, опубликованные вне этой рубрики, но по тону и по основному признаку (статья "по поводу") целиком примыкающие к ней.
В написании имен и терминов, как правило, сохраняется транскрипция Н.Бахтина (например, "Брадли" вместо "Бредли" или "схизомания" вместо "шизомания"). Все тексты даются по первой публикации (см. библиографию).
Составитель выражает особую признательность О.Коростелву за помощь в поисках некоторых текстов.
СТАТЬИ И ЭССЕ
Военный монастырь.
Статья написана по личным впечатлениям Н.Бахтина от службы в Иностранном легионе (см. также диалог "Об оптимизме").
Письма о слове.
1. О произносимом слове.
Во время учебы в Петербургском Университете Бахтин входил в малоизвестную ныне поэтическую группу творчество участников которой ограничивалось, главным образом, пародиями на известные в то время течения и поэтические имена. Часть поэтических опытов участников группы увидела свет в созданном ими издательстве "Омфалос" (подробности см.: Эджертон..., с, 218-225).
В 1925 году Бахтин публикует рецензию на сборник Георгия Венуса "Полустанок" (Берлин, 1925), которая дает представление об отношении автора рецензии к самой поэтической "атмосфере" этих лет:
"Читая стихи Георгия Венуса, даже возмутиться не хочется. Если образы вульгарны, ритмы расхлябаны, а почти все рифмы с отжеванными концами, то это - просто привычная, почти общеобязательная ныне нечистоплотность, которой наш поэт, может быть, и сам не замечает.
Сказать:
Когда года нахлынули на скулы,
Как лед Невы весной на острова -
это теперь так же общепринято, как когда-то:
Пылает страсть в груди моей.
Это выходит само собой, автор тут ровно не причем. "Георгий Венус" - это имя почти собирательное: таких теперь сотни. Писать иначе - это уже оригинальничанье, а наш поэт, видимо, человек скромный и непритязательный.
Редко, очень редко, удается поэту достигнуть какой-то собранности и дешевой, но крепкой выразительности (напр., последнее стихотворение книжки).
В общем же все стихи сборника слаются в одну нерасчлененную словесную массу.
Хорошо сам поэт определил свое творчество: "Как боль зубная нудные слова" ("Звено" N 123 от 8 июня 1925 г.).
2. О формальном методе.
О том, что "формальный метод", давая много ценного, в то же время не способен дать эстетической оценки произведения, писал на страницах "Звена" и К.Мочульский (см. его статью "Брюсов и о Брюсове" в первом номере "Звена" за 1923 год). Но если для последнего поэты-акмеисты были "неоклассицистами", то Бахтин в понятие "классического" вкладывал, как видно из предыдущего "письма", совершенно иное. Вопрос о возможных путях развития поэзии и вопросы русского стихосложения, разработкой которых занимались русские формалисты, были для Бахтина связаны самым непосредственным образом. В своем отклике "О русском стихосложении" на работу Б.Томашевского "Русское стихосложение. Метрика" и работу В.Жирмунского "Рифма, ее история и теория" (обе вышли в Петербурге в 1923 г.) Бахтин писал:
"Порою в словесном творчестве слабеет тяготение к строю, к твердому отчетливому закреплению, и тогда сокровеннейшие ткани стиха, доселе неразличимые в единстве целостной формы, уродливо обнажаются, становятся доступны любопытству всякого. Такие эпохи - раздолье для прагматиков, теоретиков и классификаторов, и мы видим, что никогда в России не занимались так много теорией словесного творчества, как в наши дни. Только теперь вопрос о стихе, из области догматических утверждений поэтов о своем ремесле, вступил в строго научную фазу и стал, наконец, достоянием кропотливых исследований" ("Звено" N 73 от 23 июня 1924 г.). Высоко оценив обе работы и особенно - Жирмунского, Бахтин, тем не менее, делает свои выводы:
"В общем, книги Жирмунского едва ли не значительнейшее из всего, что появилось о стихосложении в России за последние 12 лет. Релативизм его, условно как метод, вполне правомерен: результаты говорят сами за себя. Но пусть Жирмунский вскрыл длительный и непрерывный процесс там, где мы видели (и продолжаем видеть) внезапную катастрофу, пусть "русская рифма дает нам любопытный пример совершающегося на протяжении двух столетий непрерывного процесса деканонизации точной рифмы": с этим спорить не приходится, и своевременность такого рода исследований не подлежит сомнению. Однако, мы не должны упускать из виду, что все это лишь необходимая предварителная ступень к будущей строго нормативной теории, которой надлежит построить иерархическую систему форм и приемов словесного творчества и установить критерии оценки и уяснения отдельных явлений. Тогда-то, в чем Жирмунский условно видит непрерывное "становление без становящегося", раскроется нам как процесс высвобождения или затемнения тех исконно нам заданных форм, что, по Гете, также цельны, неделимы и самодовлеющи, как формы органические. И, в конечном счете, исследователю явлений эстетического порядка надлежит, - и по праву, и по обязанности, - не только устанавливать и распределять по рубрикам, но утверждать, оценивать и судить" (там же).
Весьма высоко оценивая специальные, узко-направленные работы русских формалистов и около-формалистов (см. также его реценизию на альманах &q