Коли ясные мысли направлены в свет»

На третьи сутки нами и другими заполнили каталажку и повезли в тюрьму. Это огромное серое здание в четыре этажа, стоявшее где-то на окраине города со всеми соответствующими его статусу ограждениями с колючей проволокой и вышками по углам. Даже улица, на которой оно стоит называется Болотная. Надо же как символично! Не случайно всё это.

Вот например, как я это расшифровываю: в воде, если ты умеешь плавать, не утонешь, но в болоте, даже если ты олимпийский чемпион, не поможет – засосёт. Любое движение, даже правильное – против тебя. Следовательно, виновен ты или нет, а срок получишь, - раз уж ты на Болотной.

В подтверждение этого, для тех кто ещё верит в советское правосудие, забегая вперёд скажу, что адвокат мне в первый же день сказал, что срок я в любом случае получу потому, что я уже отсидел три месяца. То есть за то, что они меня до суда держали под стражей без решения суда. А ведь только суд решает, виновен ты или нет?

Но я не первый и не последний. Почти все, кто имел «удовольствие» просидеть в камерах до суда, за это получат срок. Я не слышал, чтоб кого-то оправдали и суд выплатил компенсацию за моральный ущерб. Не уж-то суд осудит самого себя? Откровение же адвоката поставило точку в моём колебании насчёт справедливости советского правосудия. Этот молоденький адвокат ещё сказал:

– Не волнуйся, ты хоть знаешь за что сидишь. Мне приходилось защищать абсолютно невинных, но они получали по году и по два за то, что следственный процесс длился долго и они просидели всё это время в камерах.

Железная «каталажка», в которой везли меня и ещё нескольких арестантов, остановилась. Мы сидим в полной темноте и только по звукам определяем, что происходит снаружи. На этот раз, судя по всем звукам (а это крики, лай собак, мат, звон ключей, скрип открывающихся ворот, громкие команды), мы подъехали к воротам «серого дома». Звуки же эти настолько сочетались, что в совокупности, дополняя друг друга, составляли некую музыку, написанную ещё тем композитором, - «гением всех времён и народов».

Въехали во двор тюрьмы. Нас вывели, и мы как один прищурились от света и не успели даже глянуть вокруг, как очутились в коридоре, где нам вручили каждому что-то тряпочное, свёрнутое в трубочку и очень грязное, как штаны моториста. Это был матрас, на котором мне предстояло провести ближайшие полгода. Пока вели по бесконечным коридорам, нас становилось всё меньше и меньше. У каждой второй камеры мы теряли одного. Так нас раскидали и я оказался теперь уже в камере настоящей тюрьмы. Это уже не КПЗ. Здесь публика серьёзнее, но тем и лучше, если ты «правильный». Попав поначалу в чистую камеру КПЗ напрасно рассчитывал, что и в тюрьме будет так же чисто. Увы, когда вошёл то первое что меня удивило – это перегруженность. Камера была на восемнадцать человек, но в ней вместе со мной было уже двадцать восемь. Та же духота, запах, дым сигарет, полумрак, только ещё добавилась теснота. На меня уставилось без малого тридцать бледных и небритых лиц. Те кто лежал поднялись. Ведь открыли не кормушку, а дверь, что на фоне монотонного однообразия дней, здесь является событием. Я вспомнил как меня учил брат, что нужно говорить при входе в камеру.

– Здорово, мужики! Статьи 144, 145, 14… – перечислил я свой «букет». – Зовут Мухтар, ходка первая.

Так хотелось сказать: «И последняя», но было нельзя. Камера загудела и краем уха я уловил смысл: «Парень – свой». С этого дня время словно остановилось. Чтобы узнать которое сейчас время суток, нужно запрыгнуть на «решку», где в нижнем углу выковыряна для этой цели дырочка.

За несколько дней полностью исчезло отношение ко времени. Всё теперь казалось одной вечностью. Лица сокамерников напоминали зверей в клетках зоопарка. Когда открывается кормушка, то они ждут чего-нибудь съестного. Так и здесь. А когда бросишь им пищу, то сильный отбирает у слабого. Здесь конечно это делается немного цивилизованней, но «закон джунглей» сохранён в своём первозданном виде, лишь с некоторым видоизменением и поправками. Покажешь слабость – пропал. Именно здесь я убедился окончательно в том, что мы не так далеко ушли от наших предков – обезьян.

«Ум пошлеет…от обращения среди пошлых, с равными делается равным им, с отличными делается отличным». / Хитопадеши /

Двухъярусные железные нары сделаны из железных пластин шириной в четыре пальца. Промежуток между ними – пять пальцев! По расчёту, четыре полоски на человека, но из-за перегруженности камеры, едва ли выходило на человека по три. Грубая работа зэка, не иначе как сварщика-самозванца «спинным мозгом» ощущалась сквозь этот тонкий, так называемый матрас. Казалось, всё рассчитано и ничего здесь случайного нет. И расстояние между пластин, и тонкий матрас, и перегрузка камеры – всё это для того, чтоб от безделья не сходили с ума. Всю ночь только тем и занят, что вытаскиваешь проваливающийся матрас. Железный стол в промежутке между нар намертво приварен к ним, и составляет всё это одно целое железное сооружение, которое голыми руками не сломать, не загнуть, не разобрать.

Контингент здесь конечно разношерстный. Об этом говорит разница в их поведении. Нужно отдать должное: законы здесь жёсткие, но справедливые. Трудно вписаться в эти законы лишь тому, кто мается от безделья и не умеет усмирить свои слабости, ввязываясь во всякие игры, которые часто кончаются для проигравшегося печальной трагедией.

Одни делают из себя галерею, рисуя на теле замысловатые татуировки с «глубоким», как им кажется, смыслом. Всё делается на месте, в камере. Делают игральные карты так искусно, что они ничем не уступают, а порой и превосходят фабричные в качестве. Используется и кровь, и пепел сожжённых подошв, и многое другое. Ведь сидят то у нас отнюдь не дураки. Права пословица что гласит: «голь на выдумку хитра».

С едой у нас так. Утром открывается кормушка – это квадратик в центре двери, куда не влезет голова человека. Услышав, как она открывается, все тут же выстраиваются в очередь. На каждого выдают по половинке маленькой чёрной буханки хлеба тюремной выпечки, на которой насыпано по две чайной ложки сахара. Затем вставляют в кормушку алюминиевую трубу, и снаружи «баландёр» наливает в подставленное нами ведро кипяток, который нам давали регулярно, без перебоев, каждое утро. В камере это называли «чай». Каждый, кого забирают из камеры «с вещами», должен сдать свою кружку и так называемую постель. Это ещё потому, что, допустим, из кружки могут сделать неплохой нож.

Сахар, что насыпан поверх хлеба, одни соскребают в кружку с кипятком, другие разравнивают пальцем, после чего облизывают палец и начинают отгрызать сладкую верхушку хлеба, запивая кипятком. Остальной хлеб оставляется на обед, и если получится, то на ужин. В обед в кормушку подают чашки, а точнее бывшие чашки, а теперь уже тарелки, потому что измяты они уже так, что и чашкой их не назвать. В этих вмятинах после мойки остаются остатки прежней пищи. А кто ел до тебя из неё, знает один Бог. Если ты брезглив, то помирай голодной смертью. Но, слава Богу, никто ещё не помер из-за брезгливости. Когда дали впервые уху, как они её назвали, я долго смеялся. Не поняв, я даже спросил, зачем они налили мне воду.

– Это не вода, а уха, ха-ха-ха, – засмеялась вся камера.

– Ты думал, щука будет плавать? Ха-ха-ха, – начались сыпаться шутки.

– Да хоть бы мутная была, – недоумеваю я, – это же просто вода!

– Это на воле нужно верить только глазам, а здесь – нюху и слуху, – продолжаются шутки, – понюхай и послушай, что все говорят, вот тебе и уха.

Конечно, запах был и даже позвонки плавали с горошками рыбьих глаз.

– Одно успокаивает, – стал я отшучиваться, - уж от чего, но от избытка калорий не помру.

Моим же основным занятием теперь было мышление. Я много думал над всем, что у меня было, что происходит вокруг меня сейчас и главное, что ждёт меня впереди. Нет, я не о том, какое меня ждёт наказание. Я о другом: кем, каким человеком мне предстоит быть на этом свете. Две вещи очень схожи и их часто путают люди, это: «смириться с неизбежным» и «плыть по течению». Моё смирение с неизбежностью возмездия за мои преступления ни в коем случае не должно было превратиться в плытьё по течению. Я должен грести! Конечно здесь, в полном отсутствии условий, то есть у меня нет даже вёсел при таком сильном «течении», мне потребуется колоссальное усилие, чтоб хотя бы удержаться на месте, не то чтобы подняться вверх по реке. Но как? Как это делать? У кого этому учиться в этом окружении, где к тому же нет ни книг, ни даже кусочка бумаги ни карандаша.

Я никак не понимал одного: почему в камеры не дают книг, хотя бы старых, списанных, которые сдаются на макулатуру? Ведь понятно, что арестанты читали бы их от корки до корки. Менялись бы меж собой, меж камерами. Уверен, что многие и не думали бы играть в эти рисковые игры, меньше было бы всяких разборок, поножовщин и прочих результатов человеческого безделья.

Но! Дело в том, что хозяину «инкубатора» не нужны орлы. Нужны куры и петухи. Образованный – это уже готовый орёл. А орёл не любит клетки. Если куры начнут читать, просвещаться, то перестанут делать нарушения, опомнятся, осознают и следовательно начнут отстаивать свои права. Тогда кто же будет бесплатно валить лес, и добывать руду? Не самим же хозяевам «инкубатора» это делать? Так что тёмные массы во все времена были нужны. Самое страшное время наступит для человечества тогда, когда каждый потребует своё.

Сначала, в течение долгих лет, миллионы людей допускают собственное порабощение, а потом находится один умный, который их вразумит, и тогда вся эта масса встаёт против поработителей, крушит и сжигает всё, и даже собственные клетки. Провозглашает независимость. И тот, который поднял всех на это кровопролитие становится новым хозяином инкубатора и всё возвращается на круги своя. Начинают восстанавливать свои клетки и жить по прежнему, пока этот новый хозяин не зажрётся и не найдётся следующий умник, положивший глаз на его место.

Первое время я больше проводил в раздумьях. Иногда душою бродил где-то далеко на воле, оставив тело в камере. Здесь была прекрасная возможность подумать обо всём, для чего на воле, в повседневной суете, не находишь времени.

Вот тут-то я и надумал. Столько надумал, столько перелопатил мыслей, столько обнаружил в себе желаний! Стал разбираться, что такое мечта. Оказалось мечта – это совокупность множества желаний. Обнаружил, что сам весь состою из множества отдельных, но не взаимосвязанных качеств. То есть, как полезных для меня так и вредных. Что они, делятся на положительные и отрицательные. Полезные я назвал достоинствами, а вредные пороками. После всех этих раздумий я крепко заснул и приснился мне сон, что я разделился на множество отдельных бесформенных частей. Все они как будто отдельно существующие живые существа, находящиеся в моём теле. Сон был настолько отчётливым, что даже я засомневался, - а сон ли это был?

А вот что происходило. Я не мог разобраться, кто же из этих отдельных частей меня есть я. Все эти части общались меж собой на равных, и каждая часть имела право на независимость. Следовательно, эти странные обитатели моего тела являлись пришлыми? Ведь они свободно передвигались и за пределы моего тела и возвращались обратно. Я не мог понять, как их контролировать. Мне становилось страшно от того, что я просто рассыпаюсь, не имея над всем этим контроля. Но тут вдруг я почувствовал колоссальную силу, и вмиг обрёл контроль над всем, что происходило и стал отчётливо различать каждую часть себя.

Посадил в один ряд все пороки и напротив них все достоинства и устроил дискуссию, которая должна была поставить точку над вопросами, - кто виноват и что делать. К сожалению, пороков оказалось больше чем достоинств. Но, на то они и достоинства, чтобы быть сильнее пороков. Каждое из качеств должно было сказать своё слово. Началась серьёзная дискуссия:

- Здесь не место думать о своём будущем, - сказало невежество.

- Полностью согласна, - поддержала её ближайшая подруга глупость.

- И что же, ждать манны с небес? – возразил им интеллект.

- А что Вы предлагаете? Что можно предпринять здесь, в этой прокуренной, тесной камере, в этом окружении? – вмешалось сомнение.

- Значит, всё происходит так, как угодно Богу, - вставило своё веское слово суеверие.

- Но, есть же что ни будь такое, что можно делать непрерывно до тех пор, пока это не станет чем то великим, полезным, решающим в жизни? – вставила слово надежда.

- Я готово на всё, только бы найти это самое полезное, - высказалось упорство.

- Друг мой, я не покину тебя ни в каком трудном деле, - сказало терпение и положило руку на плечо упорству.

- И далеко вы собрались в этой камере, герои? – с усмешкой сказала слабость.

- Эх, мне бы ваши проблемы, - сказал голод, - тарелку бы борща, вот это мечта!

- И девок бы сюда, а? – вставила похоть.

Да, а у кого-то на воле сейчас и девок, и еды, и всего вдоволь, - высказалась зависть.

- Ну-ка хватит нюни распускать! – сказал характер, - лучше о полезном подумайте.

- Не сомневаюсь, что есть в любой жизненной ситуации выход, не бывает в природе иначе - сказала уверенность.

- А вот позвольте не согласиться, - выразилось упрямство, - если есть, то где он, этот самый выход?

- Может, вы имели ввиду деньги? – сказала алчность, - вот были бы деньги, дверь бы сама и открылась, да ещё на руках бы отсюда вынесли, смотря какая сумма.

- Речь идёт не о физической неволе, а о душевной, - сказало свободолюбие, - ведь можно и на воле быть несчастным?

- Есть идея! - вмешалась память, - позвольте процитировать Теодора Рузвельта:

«Делай, что можешь, с тем, что имеешь, там, где ты есть».

- Вы имели ввиду меня? Ведь у Вас, разумеется, сейчас нет ничего кроме меня? – спросило тело.

Тут, как и бывает в любом сне, была характерная незавершённость, когда меня разбудил сильный стук в дверь.

Один арестант очень хотел в туалет, но снаружи ни кто не отвечал.

Вернувшись в реальность, я долго сидел обнявши колени и тупо уставившись в одну точку. Я не мог понять, как расшифровать этот сон. Что я должен был делать?

Лишь спустя пол часа, для меня всё начало проясняться. Это был для меня знак свыше. Была подсказка. Ведь выбирать мне: играть ли сейчас в карты с этими урками, работать ли над собой, например, над своим телом. Мне же ясно было показано, что нужно делать то что можешь, с тем, что имеешь, там, где ты есть. Меня это так осенило, так возвысило в собственных глазах, так обрадовало, словно я приобрёл то, чего у меня не было.

- Если мне нечего терять, то можно же попробовть что-нибудь найти? – обрадовала меня свежая мысль.

Я стал заниматься физическими упражнениями. В основном, это была растяжка, поскольку для занятий чем-то другим здесь не хватало ни места, ни воздуха.

Растяжка не требует усиленного дыхания и много места. Так я стал впервые всерьёз заниматься над своим телом. Установил себе приблизительное время и, не нарушая режима, я растягивался вопреки тому, что говорили сокамерники. А говорили они в один голос что это не только бесполезно, не только вредно, не только поздно, но даже опасно.

Ведь говорил же В. Ключевский:

«Великая идея, в дурной среде, превращается в ряд нелепостей».

Но я не давал случиться этому тем, что предпочитал пользоваться содержимым своей головы, а не чужих.

– В этом то и вся прелесть, – отвечал я на их старания отбить у меня охоту к тренировкам, – в хорошем, просторном зале может всякий.

Вот что по этому поводу сказал Эмерсон:

«Я должен поступать так, как я думаю, а не так, как думают люди. Правило это одинаково необходимо как в практической, так и в духовной жизни. Правило это трудно, потому что всегда вокруг вас будут такие люди, которые думают, что они знают ваши обязанности лучше, чем вы сами. В мире легко жить согласно мирскому мнению, а в одиночестве легко следовать своему собственному, но велик тот человек, который среди толпы придерживается независимости своего уединения».

Все с детства знают, что то-то и то-то невозможно. Но всегда найдётся один невежда, который этого не знает. Он то и делает открытие.

Тогда я ещё не знал о том, что такие великие люди говорили об этом, но тот вещий сон про орла и цыплёнка мне подсказывал, что не надо слушать ни кого если идёшь к цели. Ведь я помнил каждое слово сказанное мне орлом. Вот оно и в реальной жизни всё именно так и повторяется. Все вокруг пытаются остановить тебя. Ни кто в курятнике не летает, и не собирается, и другому готовы подрезать крылья.

Подстёгивая себя подобными мыслями, я строго соблюдал личную дисциплину, что не могло не давать свои результаты.

Что такое «Талант»? - это способность делать то, чему нас никто не учил.

Благодаря занятости собою я не лез ни в какие передряги, не маялся от безделья и время для меня не тянулось так, как для остальных. Надежда была всегда со мной, и я в обнимку с ней ждал своего часа, с удовольствием работая над собой.

Когда слышались шаги в коридоре, каждый думал, что идут именно за ним, но, в очередной раз обманувшись, успокаивался. Вот опять шаги. На этот раз – на прогулку. Прогулка – это пребывание в такой же камере, только стены там выше, а вместо потолка – решётки. Как поётся во многих песнях, - «небо в клетку». А по небу, словно ангелы со стрелами, ходят часовые со штыками.

По закону каждой камере положен один час в сутки на прогулку, но поскольку тюрьма перегружена, то нам выпадало по 15-20 минут и то в ночное время. Наша камера была расположена так, что пока очередь доходила до нас, уже темнело. Бывало, месяцами не видели солнца. И за это спасибо, хоть воздуха свежего наглотаешься. Ах, какой же он был вкусный, когда нас выводили во двор! Как же я раньше не чувствовал этого? А сколько людей, живя долгую жизнь на воле, так и не поймут этого вкуса воздуха.

Ещё на прогулке играют в футбол. Бросают жребий, и на кого выпало, тот отдаёт свой ботинок на растерзание. Кто не хочет, может не играть, но тогда стой в углу и не мешайся под ногами. Иногда просто ходим по кругу, каждый думая о своём. Иногда те, кому нужна информация, перекрикиваются с соседними двориками, но, смотря какой «ангел» дежурит наверху. Они, «ангелы», тоже ведь люди и такие же разные меж собой. Одни закрывают на это глаза, иные угрожают карцером.

Большинство, попав в эту тюремную среду, тут же пытались стать «своими» здесь, словно впереди не было больше ничего кроме тюрьмы. Куда дунул ветер, туда и понесло человека. Зачем пытаться завоевывать авторитет в этой среде, если в своих дальнейших жизненных планах ты не видишь себя уголовником? Если это всего лишь временное? Я совсем другой человек. Эта среда не моя, и я не собирался вникать в тонкости этой тюремной жизни. Я просто смотрел на всё со стороны, прекрасно понимая, что я тут временный, и что это не моё, и я не вижу себя в будущем обитателем этих камер.

Ещё одним интересным делом было слушать смертников. Их выводили на прогулку исключительно в ночное время. В это время – слышимость хорошая. Обычно им никто из охраны не мешает громко говорить, петь и даже переговариваться через стенку. Так ведь им и не запретишь, что им терять?

Услышав их пение, в камере все замолкали, - как это бывает в ауле, когда мулла читает вечернюю молитву, - прекращали всякое веселье, ненужные разговоры. Это было своего рода арестантской солидарностью, данью уважения к собратьям по несчастью с наихудшим положением. Считалось неприличным шуметь, когда они переговаривались с кем то из других двориков или камер. Даже часовые и те проявляли к ним некую снисходительность.

Их персонально, по одному, ведёт столько же охранников, сколько ведут всю нашу камеру. Руки – сзади в наручниках. Как и в камерах сидят в одиночках, так и на прогулке. Для них во время прогулок арестанты оставляют сигареты и всякую мелочь, вроде карандашика, бумаги и так далее. Это на воле мелочь, а там это целое состояние. Когда входим в прогулочный дворик, то никто не трогает то, что найдёт. Все знают, что это для смертников. Они же, как ни парадоксально, самые весёлые люди в тюрьме. Всегда что-то напевают, громко говорят, смеются. Это не могло не вдохновлять нас, которым всего лишь предстояло лишение свободы, да и то не навсегда. Им же предстоит лишение жизни и очень даже скоро. Всё познаётся в сравнении. Какие же мы счастливцы для них! Нужно всегда помнить, когда вам плохо, что есть на свете люди, для которых ваше положение было бы неизмеримым счастьем, и тогда легче переносить любые неурядицы.

Наша камера была на втором этаже. Камеры смертников там же, где и карцеры, на нулевом этаже, то есть в подвальном. Человеку всегда чего-то не хватает и чего-то хочется. Вот нам хотелось тишины, одиночества, из-за перегруженности камеры. А тем, кто был под нами, хотелось общения, хоть с кем-нибудь. Раскаяться или поделиться удивительными мыслями, которые лезут в голову перед смертью.

Однажды меня засёк охранник, когда пускали «якорь» с сигаретой нижней камере, с которой у нас были налажены «торговые» отношения. То мы им – «заточку», то они нам какой ни будь «грев». Охранник промолчал. Я думал, пронесло, но не тут-то было: он меня «взял на карандаш». Утром молча, без объяснений, меня повели по коридорам. Не сразу понял куда, пока не спустились на нулевой этаж. Тут до меня дошло, что это за вчерашние «дипломатические» отношения с нижней камерой. Так угодил я в первый раз в карцер. Хотелось одиночества? Вот оно! Только попав в карцер, я понял, что в духоте, шуме, толкотне и дыме намного лучше чем здесь. Иначе, карцер был бы удовольствием, а не наказанием. Вечный круговорот человеческих желаний. Здесь же, в карцере, я понял глубочайший смысл поговорки, которая многим кажется банальной: «Хорошо там, где нас нет».

От вечной сырости стены и потолок были уродливы. Мух – тьма. Казалось, их где-то здесь специально выращивают: такого их количества я не видел даже в Калмыкии, где они со всех степей собирались к столу.

На грязный, мокрый, оплёванный пол не только не возможно было сесть, но даже долго смотреть! Даже меня, не брезгливого, тошнило. Мокрый потому, что иногда льют грязную воду, которой, например, мыли полы в коридорах. Это так наказывают обитателей карцеров, когда они слишком назойливо просят воды. Вот и «дают» воду. А мухи – это дополнение к остальным условиям, чтобы без дела не стоял, поскольку сесть некуда. Сесть некуда потому, что для того, чтобы решиться сесть на такой пол, нужно либо окончательно обессилеть, либо окончательно опуститься.

Сам карцер – размером с односпальную кровать. К стене приделана так называемая «шконка», которую опускают в 12 ночи, а в 5 утра опять пристёгивают к стене на замок. Это те часы, когда ты можешь спать. Шконка состоит из трёх дощечек. Длины немного не хватало и ноги свисали. Всё остальное время суток, а это 19 часов, ты на ногах. Глаза ищут, за что бы зацепиться, чтобы повисеть, чтобы отдохнули ноги, но такой роскоши в карцере нет. Поскольку я родом из тех краёв, где ребята на улице могут часами сидеть на корточках, то меня это сильно выручало. Но большинство людей не могут и минуты так просидеть, каково же им в карцере?

Питание здесь трёхразовое: понедельник, среда, пятница. Когда-то слышал такую шутку и смеялся, но теперь понял, что в каждой шутке есть доля правды. Кормят раз через сутки, ровно в 12 часов, то есть сегодня, послезавтра и так далее. На четвёртые сутки, к моему удивлению, не дав мне досидеть свою неделю, меня вывели, и тут же закинули одного строптивого со следами кулачных боёв на лице. В том, что тюрьма перегружена, есть свои прелести: не хватает карцеров.

«Свято место, пусто не бывает».

Что не говори, а в камере лучше. В разных камерах заведено по-разному. В одних – «общак», в других – «семейки», в третьих – «землячество». В нашей камере не было «общака», а были семейки. «Общак» – это когда передачки делятся поровну между всеми, а «семейки» –только внутри своих «семеек»; «землячество» – среди земляков и т.д. Поскольку я не принадлежал ни к чьей «семье», то мне не светило ничего сверх моей законной пайки. Я был вообще «залётным». Нас, «залётных», в камере было двое. Нам никто не мог ничего привезти. Да какой там привести, если знать никто не знает, где я вообще нахожусь. Когда какая-нибудь «семейка» делит передачку меж собою, и потом приступает к трапезе, распространяя аромат не тюремных продуктов, «залётные» тем временем, напиваются собственных слюней. Иногда так наглотаешься слюней, что и впрямь есть неохота.

Передачка – это пять килограмм разрешённых продуктов в месяц. Но до арестанта все пять килограмм обычно не доходят. От окошка, куда её сдали родные, и до кормушки арестанта передачке предстоит длинный, полный опасностей путь. На этом участке пути она неоднократно подвергается покушениям. Её будут взвешивать, потом – на контроль, потом представят цензуре, которая «урежет» недозволенное, потом снова взвесят, потом распотрошат так, что она превратится в однородную массу. Потом она попадёт в руки «каптёрщика», у которого она должна находиться до положенного момента выдачи. Потом к «баландёру», который доставляет её к адресату, а по пути кое-что отрежет, отломит, отсыпит или откусит. Открыв же кормушку и назвав имя счастливчика, ещё и от него получит угощение.

Ещё одна достопримечательность тюрьмы, о которой нельзя не упомянуть – это тюремная баня. Эта процедура меня скорее забавляла, чем огорчала. Выдают дырявые портянки и говорят, что это полотенца. Мыло выдаётся маленькими нарезанными кубиками и, естественно, самое что ни на есть хозяйственное. Каждому – по кубику. Стоишь и думаешь: какую часть тела важнее помыть, потому что нет уверенности в том, что мыла хватит на всё тело. Поскольку я худой, то как-то мне хватало, но человеку, у которого поверхность тела раза в два больше моей, - едва ли.

С бритьём дело обстоит так: выдаётся одна половинка лезвия на два человека. Потом это всё, естественно, по описи изымается. Ничего в камеру не утащить. Достаточно одного названия лезвия «Нева», чтобы понять, почему в камере столько небритых. Брились мы в полумраке, смотрясь в крохотное зеркальце, точнее было бы сказать, огрызок от зеркала. В него нельзя увидеть всё лицо целиком, только по частям. И оба глаза, не увидишь разом. Хорошо, что мне и бриться почти не нужно было: молод был ещё.

Время на мытьё так же ограничено, как и подача горячей воды. Если не успел, то это твоя личная проблема и не пытайся никому ничего доказывать. Я очень удивился спокойствию одного сокамерника, который был весь в мыле, когда отключили воду. Он негромко обматерил не столько тюрьму, сколько свою жизнь, и вытерся, так и не смыв мыло. Кто знает весь набор русского мата, наверное, догадался, каким именно словом он назвал свою жизнь?

Почему был спокоен? Потому, что он уже около двух лет здесь под следствием и хорошо знает, что в камере всё же лучше, чем в карцере. Теперь ему до следующей бани ждать от недели до двух. Регулярности в этом тоже не было из-за перегруженности тюрьмы. Мы должны были посещать баню раз в неделю, но иногда получалось, что мы попадали туда раз в 15-20 дней. Как же не завестись насекомыми на теле, когда спишь вплотную с остальными? Это была одна из неизбежностей камерной жизни.

Так проходили дни моей неопределённой молодости. Но у меня уже было то, чего не было ни у кого из сокамерников, - это моя работа над телом. Долгие часы я проводил либо, запрокинув ногу на второй ярус, либо сидя в неудобной позиции, разминал всё что мог. Мне давали пространство для занятий, видя мою одержимость. Уже через месяц проявлялись первые результаты. А это в свою очередь ещё больше подстёгивало меня к занятиям.

Тем временем, никто из родственников не знал о том, где я сейчас нахожусь. Даже знай они об этом, - всё равно некому было бы приехать в такую даль. Да и стоило ли преодолевать это расстояние ради несчастной передачки? По закону я имел полное право дать знать, где я нахожусь, однако, не следовало мне забывать, что этот закон где-то далеко, на бумаге, за семью печатями. Его никто не видел, о нём только знают понаслышке.

Я уже просидел в камере три месяца, когда впервые попытался сообщить о себе Любе. У нас один уходил на суд, и по прогнозам, ему могли дать условно или в худшем случае годик «химии», и то своим ходом, без этапа. Через него я послал малюсенькую записочку на малюсенькой бумаге, написанную мелким почерком, мелким кусочком карандаша, хранившегося в камере под строгим контролем, чтоб никто его попусту не расходовал. Этим кусочком карандаша очень дорожили и пользовались только в исключительных случаях, для важных посланий. При обыске у него нашли эту записку и изъяли. Ему-то ничего, он уже на суд едет, а вот мне пришлось за это опять посетить карцер. На этот раз мой карцер был прямо напротив одиночных камер смертников. Я не понимал, за что на этот раз я угодил сюда, ведь я официально имею право сообщить о своём местонахождении! Увы, права наши – в чужих сейфах, и у нас никогда не было ключей от них. Моё огорчение такой несправедливостью прервал чей-то голос из глубины одной из камер напротив. Через минуту я услышал снова зовущий кого-то голос:

– Три-два!

Я молчу, не понимая, что зовут меня.

– Три-два, глухой?!

– Не знаю номера, – крикнул я, догадываясь что зовут меня по номеру над моей дверью, которую так и не успел прочесть.

Номер карцера, в который меня посадили, оказался сто тридцать второй. Обычно, в тюрьме при перекличке для краткости называют две последние цифры.

– Да, да, ты. По какой «кочумаешь»?

– Сто сорок четыре, сто сорок пять, сто …

– А части? – продолжает тот своё любопытство.

– Пока не предъявляли.

Пошла длинная пауза. Видимо, ему от скуки хотелось хоть помечтать о таких статьях и о таком наказании, какое ждало по этим статьям меня.

– Курево есть?

– Не курю.

Потом я узнал, что дежурный оставил открытым глазок, чтобы тот мог в него смотреть в коридор и на стенку напротив, которая состояла из сплошных железных дверей карцеров. Он видел, когда выводили прежнего обитателя и заводили меня.

Позже он признался, что каждый шорох в коридоре ему кажется грохотом. В помиловании ему отказано, поскольку у него несколько судимостей по тяжёлым статьям.

– Жду своего часа, – говорил он с безысходностью в голосе.

На удивление, слышимость была неплохая, что редко бывает между камерами. И в коридоре было очень тихо, словно во всей тюрьме сидели только мы двое. Правда, иногда слышалось кое-что из других камер смертников. Часто слышались пение, какие-то крики вперемешку с истерическим смехом.

Он также сказал, что если бы ему предложили сидеть пожизненно в карцере, где сидел я, то он бы помер от счастья.

Вот как всё познаётся: в сравнении и только в сравнении!

Поскольку для меня бездействие подобно смерти, то я и в карцере нашёл возможность заниматься над собой. Духовно я ничего не мог, кроме как размышлять над прошлыми ошибками и думать о будущем. Но вот физически я был готов ко всему, к любым условиям, к любому терпению.

В каком-нибудь очень неудобном положении, как, например, с ногой, которая запрокинута куда-то в область шеи, я стоял по две минуты. Минуты я высчитывал сам, считая до шестидесяти, приблизительно с той скоростью, с которой ходит стрелка циферблата. Эх, если б можно было заниматься на полу, тогда б возможностей было сколько угодно для растяжки, но увы, всё приходилось делать стоя и чаще на одной ноге. Делал махи ногами вдоль узкого карцера, держал по очереди ноги в положении удара на высоте уровня лица, разминал тело, изгибаясь во все стороны. Однажды надзиратель увидел мои выкрутасы в глазок и молча стал наблюдать за мной. Я, ничего не подозревая, занимался как только мог в этой тесноте, только бы не стоять. Ему это понравилось, и он, не выдержав, выкрикнул:

– Ну ты парень, даёшь!

У меня от неожиданности скрутило ногу судорогой. Приняв «человеческий» облик, я решил воспользоваться моментом, и сказал:

– Если б я попил воды, то мог бы ещё не то.

Вдруг глазок закрылся, и послышались удаляющиеся шаги. Через минуту он открыл кормушку, и я напился воды так, что уже не мог ничем пошевелить. Пообещал, что завтра покажу всё, что умею. Но умел я тогда совсем немного, да почти ничего. Были, конечно, результаты моих прежних неорганизованных попыток что-то изобрести.

Так мы с ним нашли общий язык, и я всегда мог попить воды когда он дежурил. Только он сначала просил что-нибудь, - как он выражался, - «сварганить». Ну, я и «варганил». Для него в этом скучном, пустом коридоре, где время тянется так долго, это было целым представлением. Через него же я послал наконец записку Любе. Вот ведь как бывает. Именно из-за записки я попадаю в карцер и из карцера посылаю записку. А вы говорите – закон.

Прошло пять суток и я возвращаюсь в камеру. Я не мог насладиться этой возможностью сидеть, лежать. Чтобы что-то оценить, нужно сначала лишиться этого.

Вскоре страшно разболелся зуб. Трое суток не было покоя. С трудом добился записи к тюремному врачу. Все проблемы упираются в перегруженность тюрьмы. Мне говорили, что запись к нему пока невозможна. Ещё через пару дней повели к врачу. Каждые метров двадцать коридор разделён решётками на отсеки. В каждом отсеке – дежурный с ключами. Пройдя все коридоры, мы дошли до чистого светлого помещения, где пахло всякими лекарствами. Показалось, что я не в тюрьме, а в какой-то городской поликлинике. По коридору ходят перевязанные зэки. Только толстые решётки строго напоминали, что ты в тюрьме. Но всё равно хотелось подольше побыть здесь. На воле мы ненавидим ждать в очередях, уж тем более в каких нибудь клиниках, а тут я думал:

- «Хоть бы врач на обеде оказался, или очередь к нему была».

Окна выходили на тюремный двор, и я увидел стаю голубей, добровольно прогуливающихся по нему. Они в любой миг могут взлететь и покинуть это серое здание, но не делают этого. Для них это обычное здание и обычный двор.

– А может всё дело в том, как мы сами воспринимаем то или иное положение? – думал я. – Может и мне, как этим голубям, не думать просто о том, что я в тюрьме, а воспринимать это как обычное здание? Но как выбросить из головы то, что уже сидит там прочно? Нет, нам, разумным существам, это не под силу.

Пришёл врач. Высокий, с явно военным лицом и накинутым на форму белым халатом, не дающим определить звание. Он, не церемонясь, посмотрел на зуб и вынес приговор: удалить. Уколол, и через минуты три вырвал. Укол почему-то не дал должного эффекта. Видимо, не велено тратить даром лекарства на «падших». Потерю же свою я возместил буханкой чёрного хлеба тюремной выпечки.

А было так. Когда вели обратно, у одного из последних отсеков стояла большая, измятая алюминиевая кастрюля, до верха полная хлебом. Время было предобеденное. Соблазн был велик. Пока конвойный отмыкал решётку, - а я стоял за его спиной, рядом с этой заманчивой кастрюлей, - мою голову посетила идея. Я вспомнил одно из своих упражнений, когда втягивается живот так, что спереди можно нащупать позвоночник. Тем более, здесь, с таким рационом, у меня это получалось лучше. Долго думать времени не было, и я незаметно взял буханку и быстро запихнул её под рубашку, где обычно бывает живот. Но живота там уже не было, и хлеб уместился как нельзя лучше. А поскольку я понимал, что мне за это будет если выпадет хлеб, то я невольно прижал буханку с обоих сторон рёбрами как руками. Я сам был очень удивлён этому, ведь я ни когда не двигал ими раньше. Вот ведь какие резервы таятся в нас! Мне уже не терпелось скорее попробовать это упражнение, - подвигать рёбрами.

При этом упражнении дышать невозможно. И всё это время, пока мы шли до камеры и пока он возился со связкой ключей в поисках нужного, я был без воздуха. Тем более на полном выдохе, без всякого запаса воздуха. Ещё бы мгновение – я бы не выдержал, и тогда – опять в карцер. Уже в глазах темнеет, но я не сдаюсь! Только за мной захлопнулась дверь, я так сильно вдохнул, что чуть было, не проглотил вату вместе с уцелевшими зубами. Рёбра раздвинулись, живот выпячился и буханка вывалилась мне в руки, и вся камера разразилась хохотом. Потом ещё не раз всей камерой смеялись вспоминая и пересказывая как всё было.

Увы, не всегда бывает в камере так весело. У меня давно был зуб на одного сокамерника. Это был мужик лет тридцати пяти по кличке Шуйский. Его огромное неповоротливое тело казалось ещё крупнее из-за большой бороды. Он был потомком раскулаченной в своё время владелицы одной из Ивановских ткацких фабрик. Его надменные барские выходки по отношению к остальным мне не нравились уже давно, но не было прямого повода его коснуться. Ко мне он ещё так не обращался. Но своим поведением, хотя и косвенно, касался моей чести, потому что показывал, что в камере он один барин, а все остальные что то вроде крепостных.

То, что он в этой камере уже пересидел несколько «поколений», то есть уже пошёл третий год, - он являлся единственным в своём роде старожилом камеры, - не давало ему права так себя вести. Тем более не те у него статьи для такого поведения. Мне было странно, что никого это не задевает.

- Неужели я из другого теста, – думал я, – или мне больше всех надо?

Он за этот срок, что находился в камере, постепенно установил свои порядки, которые не отвечали требованиям неписаных тюремных законов. А это уже считается беспределом. Он пользовался тем, что «первоходники», попавшие в камеру, не знают кто есть кто, и стараются не конфликтовать ни с кем, этим самым, давая постепенно себя унизить. Мог прикрикнуть на кого-то, а мог запросто матом обложить. Но самое главное, что меня толкало на конфликт с ним, это игнорирование святейшего правила, нарушение которого считается «крысятничеством». Это пайка. Всем известно, что пайка – это единственная неприкосновенность арестанта, как и его честь, до тех пор, пока он её не проиграл или не отдал добровольно. Можно взять, если дают, можно, на худой конец, попросить, но не более того. В камере сидел очень тихий щупленький паренёк по прозвищу Кеша. Он сидел за кражу самоваров с какого-то склада. Когда он плохо себя чувствовал, то пару раз позволил Шуйскому взять себе из кормушки утреннюю пайку за него. Далее пошло-поехало. Шуйский уже и не спрашивал, хочет ли Кеша отдать ему утреннюю пайку. Он просто вставал с постели тогда, когда все уже выстроились в очередь к кормушке. Проходил мимо очереди, в которой стоял и я, и брал две порции. Несколько раз я это стерпел, но при этом я чувствовал себя оскорблённым. Мне было достаточно того, что он игнорирует меня, а до других мне дела нет, это их честь и их совесть. Я знал, что за него никто в камере не вступится, но подхалимы всегда найдутся. Когда он в очередной раз проходил мимо очереди, то я вежливо взял его за локоть и спросил:

– Окружение пешек рождает иллюзию, что ты король, - не правда ли, господин Шуйский?

От такой неожиданности, он обомлел. Не меняя вежливого тона, я указал ему в конец очереди, подчеркнув, что здесь, в камере, все равны.

– Не понял, ты на кого прёшь!? – прорычал он, очевидно полагая, что это на меня подействует.

– Слушай сюда, если ты столкнёшься со мной, ты проиграешь и физически и морально. Если б я не был в этом уверен, я бы стоял молча, – сказал я ему с полным спокойствием, не выражая никакой злобы. – После пайки разберёмся, но раньше меня ты не возьмёшь.

Он не мог с этим смириться, с таким падением в глазах тех, кто до сих пор считал его неким авторитетом в камере, коим он стал по попустительству сокамерников. Человек может возвыситься лишь двумя путями – с помощью собственной ловкости или благодаря чужой глупости.

Благодаря моим ежедневным физическим занятиям и их очевидным результатам он понимал что со мной ему не справиться.

Он бросил чашки на железный стол и, громко матерясь, удалился от кормушки. Я предупредил, чтобы следил за словами, так как могу за это предъявить. В камере наступила тишина, что ещё больше концентрировало внимание на его падении, и только за дверью слышен звук черпака, накладывающего каждому свою пайку.

Получив, заметьте, в порядке очереди и заметьте, свою пайку, я сел на верхнем ярусе, сложив ноги по-турецки. Я не любил толкаться за тесным железным столом.

Один из подхалимов, не подозревая, что я это заметил, стал шептать ему что-то, подстёгивая его самолюбие. Вдохновлённый этой «поддержкой», Шуйский осмелился бросить в меня ложку, сопроводив это опять таки матом. Попал мне в колено. Вот, именно этого я и ждал! Тут же пустив в него свою миску с гоячей баландой, через мгновение я очутился лицом к лицу с ним. Схватив за бороду, потянул его из-за стола на свободное место. Он упёрся всеми частями тела, что означало полное его падение.

– Ещё одно движение в мой адрес, опущу перед всей камерой, – вырвалось у меня в гневе.

Это было самым унизительным, что можно сказать арестанту. В момент гнева некогда раздумывать, но тем и лучше. Я был прав по всем пунктам. Могли дать запрос в «хату», где сидят уполномоченные в этих вопросах, и ответ был бы в мою пользу. Шуйский же этого страшно опасался. Лучше замять и утихнуть на месте, пока из этого не получилось чего недоброго.

Оттуда виновному могли «присудить» штраф или ещё какое наказание. Теперь Шуйского словно подменили, как будто в камере его и вовсе не было. И всё стало на свои места, с той лишь разницей, что очередь в комушку теперь замыкает Шуйский.

Гордость сначала так озадачивает, что люди поддаются внушению и начинают приписывать гордому человеку то самое значение, которое он сам себе приписывает, но внушение проходит, и гордый человек скоро становится смешным.

Позже меня стали таскать то к следователю, то к адвокату. Всё это, конечно, внутри тюрьмы, в лабиринте этих бесконечных коридоров. Шуйский не мог дождаться, когда меня заберут «с вещами». Но хоть меня и заберут, то ему сразу не восстановить свой прежний статус, даже если в камере все до единого поменяются. Информация там гуляет дольше чем сидит арестант. В социуме таков закон: «Кого называешь князем, тот примет тебя за холопа».

Шло время в ожидании суда. Преступников гораздо больше, чем следователей и один следователь берёт сразу несколько дел, а люди между тем сидят в камерах, и потом им за это же дают сроки, несмотря на всплывшие в процессе следствия оправдывающие факты.

В одной из «бесед» следователь попытался «пришить» мне одно из своих нераскрытых дел. Дело было связано с ограблением какого-то Ивановского магазина. По времени совершения и по «почерку» подходило под меня. Это была его первая и ставшая последней попытка «пришить» мне чужое дело.

– Ну ладно, теперь перейдём к основному делу, по которому ты у нас идёшь, – сказал он после предварительного разговора абсолютно спокойно и стал зачитывать дело, которое мне совсем незнакомо.

У меня от удивления поднялись брови, как у Этуша в «Кавказской пленнице». В голове мелькнуло воспоминание, как в Элисте «шили» невинному парню своё «висящее» дело. Честно говоря, стало даже страшно. Вот так и моё дело в аэропорту на кого-то наверное повесили. Пока в моей голове мелькали всякие мысли, он тем временем уже рассказывал мне, как я грабил магазин. Да ещё в таких подробностях, что мне показалось он сам это сделал а на других вешает. В моём растерянном молчании он искал признание, пристально вглядываясь мне в глаза. Он искал зацепку, как в клубке ищут кончик верёвки. Если б я дал ему повод, - а им могла быть растерянность, - то он бы уже нашёл способ раскрутки. Им этого не занимать, зря ли они этому обучались, и не один год. Но вопреки его ожиданям я улыбнулся. Мне действительно стало смешно, даже не знаю, от чего. От смеха я воздержался, но улыбаться не переставал. Он спросил, что я вижу смешного в этом.

– Меня можно обмануть, обокрасть, избить, убить, всё можно, кроме одного – это «пришить» чужое дело.

Следователь понял, что лучше найти другого, помягче и посентиментальнее, и перестал «шить», сказав, что просто проверял меня.

Этому меня учил брат. Он за свою жизнь столько этого прошёл. Он говорил, что, когда пытаются «шить», нужно сразу чётко давать знать, что не выйдет. Малейшая слабинка – и ты пропал. Он любил говорить: «В России, если дело не клеится – его пришивают»

Бывает, что опер открыто просит за одно взять на себя мелкое дело, чтобы оно у него, как говорится с плеч, а он, в свою очередь, смягчит твоё. А на срок, мол, это не влияет из-за поглощения крупным мелкого. Но когда ты подпишешься всплывут такие факты! Но будет поздно. Поэтому меня брат предостерегал от такого. Он с твёрдой уверенностью говорил что чистосердечное признание уменьшает вину, но увеличивает срок.

Когда мать была на свидании, она насчитала на теле Хабиба сорок семь(!) заживших шрамов. На её вопрос, что это такое, он отвечал, что половина из них – результат того, что «косил», а вторая половина была получена им, когда ему нагло «шили» чужие дела и он резался. Представляю, сколько он пережил за свои тридцать лет, половина из которых прошли в камерах, карцерах, бурах, этапах, «стаканах», допросах и т.д. И сколько его дел будут так же «шить» другим. А они, в свою очередь, так же будут доказывать, что ничего об этом не знают, и от обиды резаться, глотать вилки, вскрывать вены и разбивать голову о железные двери. Хотя по закону твою виновность должен доказать суд, но у нас часто бывает наоборот: подсудимому приходится доказывать свою невиновность.

Это вечный круговорот преступлений и наказаний. И вот в чём, по моему, выход из этого замкнутого круга: никакой, будь то гуманный или жестокий закон не в силах предотвратить преступления, ибо тысячи лет существуют законы, и тысячи лет их нарушают.

Законы лишь плетутся в хвосте, ловя и наказывая людей, уже их преступивших. Есть на Земле только один закон, способный остановить человека, едва его посетит злой умысел, это его личное, внутреннее, духовное самосовершенство, которое даётся работой над собой, глубоким уединением и размышлением. Всё же остальное, что человек впитывает извне, то есть от общества – порочно. Именно это твердил мне мой внутренний голос.

У каждого человека он есть, но большинство людей не слышат его слабый, зовущий голос в этом шумном, а главное, бессмысленном многоголосии общества. Мало кто любит уединение, одиночество. Хотя бы на короткое время. Если б только знали они, какое это благо для них!

Посетив раза три следователя и раза два – адвоката, я вновь оставался в камере. Следствие шло где-то там, за пределами этой тюрьмы, как-то само по себе, словно меня это не касалось, а я сидел и ждал, что они там мне присудят. Могли бы и на суд не возить, зачем? Разве моё присутствие изменило бы их предварительное решение?

Поскольку до суда есть время, хотел бы рассказать ещё об одном удивительном явлении, которое можно испытать только здесь. В камере было место, от стены до нар, шириною примерно с метр и в длину около трёх. Этот промежуток никогда не пустовал. Там всегда кто-то ходил от стены до стены. Поначалу я не понимал, что это за бесконечное хождение туда-сюда. Я на них смотрел как на ненормальных. И ходили они не как на прогулке, а будто куда-то спешили. Как только один «ходок» прекращал, его место тут же занимал другой. Шагающий обычно был отрешён от действительности и ни с кем в это время не общался. Он действительно удаляется из камеры. Казалось что его тело оставалось здесь, а дух находился где-то далеко! И это при открытых глазах! Это ходячее тело иногда выдавало переживания души, которая в данный момент где то далеко. Например, если душа с кем-то общается, то тело жестикулирует; если ругается, то тело хмурится; если встречает родных и близких, то улыбается. Очень странно выглядит эта картина для того, кто ни разу этого не видел.

Когда же сам попробовал, то не сразу ко мне пришло это состояние. Но на пятый или шестой раз я стал это ощущать. Каково же было моё удивление, когда я сам оказался далеко за пределами тюрьмы, в кругу друзей, когда бродил по знакомым улицам, здороваясь с приятелями, которые, словно узнав о моём возвращении, выходили на улицу, шли мне навстречу. Какое это чудо! Это же медитация! Самая настоящая медитация! Никакими другими способами мне не удавалась раньше медитация, сколько бы я не пытался, закрывшись один в тишине. А здесь, в такой шумной, переполненной народом камере, в непрерывном движении и при открытых глазах у меня это получалось!

Для меня это было большим открытием внутренних резервов души и мозга, о которых ранее я и не подозревал. Только попав в специфические условия, мозг заставляет подключаться резервы. Таким образом, мозг даёт себе возможность «разгрузиться» от накопленной изо дня в день негативной энергии в этой душной, накуренной, полутёмной и однообразной атмосфере. Когда из этого блаженного состояния возвращаешься в действительность, то чувствуешь себя вернувшимся в свою камеру из отпуска. Сколько бы потом не пытался на воле повторить это, у меня не выходило, потому что мозг не был утомлён таким однообразием. Видимо на воле нет такой потребности у мозга.

Шло время. Я только тем и занят, что работаю над свои телом. Уже легко достаю ногой до второго яруса и могу закинув туда ногу, тянуться к ней даже не сгибая в колене.

Однажды глазок в двери остался не закрытым наружной крышкой, и мы стали по очереди смотреть в коридор и на противоположную стену. И это было удовольствием, потому, что глаза видели что-то новое. В камере уже знаешь наизусть каждую дырочку, каждое кровавое пятнышко раздавленных клопов. Когда настала моя очередь смотреть, вдруг послышались разговоры и шаги в коридоре. Вдруг вижу: стоит матрас в трубочку и сам собою пошатывается.

– Галлюцинации, – подумал я.

– Оказалось, матрас был в руках малолетки, которого не видно было за ним. Мальчик лет четырнадцати, светло русый, с таким мирным и по-детски невинным лицом.

– Да, будут теперь из него лепить «человека», – мелькнула мысль.

Когда подошёл стражник, мальчик смотрел на него снизу вверх, как турист на статую Свободы. В этот момент по коридору проводили одну камеру на прогулку, и мальчик стал к стенке, обняв свою постель и испуганным взглядом провожал этих хмурых, небритых дядек. Наверное только сейчас он начинал понимать, куда он попал. Его посадят в камеру, где все такие же, как он. Обычно к ним сажают одного взрослого «папу». Он действительно выполняет такую роль, и они его так и называют.

Пошёл шестой месяц, как я в этой камере. Ожидание утомительнее всего. Как же хочется поскорее узнать, сколько тебе дадут, чтобы уже можно было считать месяцы, недели, дни. А так не можешь ничего, пока не знаешь своего срока вообще. До суда – это самый трудный период.

Ну вот однажды утром пришёл и этому периоду конец. В кормушку назвали мою фамилию и добавили: «С вещами!».

– Лёд тронулся! – почти крикнул я от радости.

В эту камеру я уже не вернусь. После суда сажают в «осужденку», где все ждут своего этапа. Поскольку я «залётный», то вещей, кроме тех, что на мне, у меня не было. Мне не передавали родные, как другим, телогрейки, валенки, рукавицы, носки, свитера и прочую тёплую одежду. Как был взят, в одной летней рубашке, брюках и кедах, так и сижу уже пять месяцев. Всё так износилось, что дальше уже некуда. Я быстро свернул постель в трубочку, взял самую плохую, мятую кружку, чтобы сдать, и встал лицом к камере. Все встали, и я, попрощавшись и пожелав им скорейшей воли, вышел в уже открывшуюся к этому моменту дверь. Повели по отсекам, где по пути из других камер присоединяли кого-то ещё. К концу шествия по коридорам нас уже было человек семь. У одной из дверей у нас забрали постель и кружки. Когда коридор завернул нас очередной раз на 45 градусов, то перед глазами открылась интересная картина. Коридор стал намного шире, но мрачнее своим непонятным цветом. Одна стена была из сплошных дверей, между которыми не было вообще никакого промежутка. По другую сторону коридора лицом к стене и с руками в наручниках сзади стояло человек восемь. Когда из-за угла появились мы, то некоторые из них невольно повернули головы, чем вызвали возмущение трёх солдат, стоявших за их спинами.

– Не вертеть головой сказано было! – крикнул один из них, и они повиновались, и больше не оборачивались.

Нас тоже поставили лицом к стене, приказав руки держать за спиной. Оказывается, их уже вывели из «стаканов», куда нас сейчас и расфасовывали. «Стакан» – небольшой отрезок площади размером 60 на 60 см, попасть в который нужно через узкую дверь, в которую человек крупного телосложения никогда бы не прошёл. Хочешь – стой, а не хочешь – тоже стой. Стенки «стакана» обязательно из «шубки», чтобы нельзя было упереться коленями, а то будет слишком комфортно.

«Стаканы» эти для того, чтобы во время сортировки перед этапом не было смешивания и всякого рода контактов с другими арестантами. Рассортировали. Стою и думаю: «Как же здесь можно заниматься?». Но, оказалось, можно, если сильно желать этого, а не успокаиваться, обманув самого себя. Ногами, конечно, не помашешь, руками, кстати, тоже, но всегда найдётся, над чем работать. Стал разминать кисти и выворачивать руки до локтей. Ведь это когда-то нужно делать? Значит, стоя здесь, я не теряю время. Какая разница мышцам, где ты это делаешь: в «стакане» тюрьмы или в шикарном спортзале? А я думал, что теснее карцера не бывает. Вот ведь как всё познаётся. В сравнении!

Прошло более шести часов, когда отворили мой «стакан», надели наручники и поставили к стенке лицом, где уже стояло несколько арестантов из тех, с кем меня вели. Когда разобрались с остальными, нас вывели во двор тюрьмы, где уже стоял железный «воронок» с открытой задней дверью и солдатами по краям, держащими свои автоматы по всем правилам этапировки.

Привезли во двор здания суда. Машина, как и полагается, подъехала вплотную к дверям, которые вели прямо в «обезьянник». Стало быть, эту группу будут судить весь день, делая перерывы и выводя по одному на процесс. Примерно через час пришли и назвали две фамилии, и повели на процесс. Через минут пятьдесят их привели, и увели ещё двоих.

Те, что вернулись с процесса, были хмурыми. Видимо, не понравился им приговор. Хотелось удовлетворить своё любопытство, но, видя их настроение, не стал их ни о чём спрашивать. Через минут десять, оправившись от шока, они сами стали разговаривать, и выяснилось, что одному дали четыре года общего режима, другому – два. Они даже не подельники, а совсем по разным делам и статьям. Просто состав суда, из-за перегруженности, проводит процессы конвеером, за исключением более серьёзных преступлений. Настал и мой черёд. Со мной повели молодого парня, который мне казался цыганом. Когда вошли в зал суда, то я понял, что не ошибся. В зале был весь его табор. Нас завели за решётку, и мы сели на скамейку. Начали с него. Когда зачитали его обвинение, то я сравнив их со своими, решил: ну если ему за такое дали два года условно, то меня не только должны отпустить из зала суда, но ещё и билет купить.

Меня это подбодрило, и я стал терпеливо ждать, что будет дальше. А дальше взялись за меня. Меня спросили, согласен ли я на ведение процесса без присутствия пострадавших. Я согласился немедленно. После нескольких вопросов, на которые мне оставалось ответить лишь положительно, зачитали приговор. Слушая своё дело, я просто удивлялся таким словам, которые резали слух. У судей какой-то свой специальный язык. Такие выражения как «проникновение в частную собственность», «угроза жизни», «нанесение тяжких, телесных повреждений», и т.д. меня пугали. Оказывается, каждое моё действие имело свою отдельную статью в уголовном кодексе СССР. В результате всего этого у меня получился так называемый букет.

А вот и приговор: «… сроком на три года… с отбыванием на севере… в спецкомендатуре…».

В сравнении с преступлениями того цыгана, мои были мелкими шалостями. Я подумал не спутали ли судьи наши фамилии? Ан нет! Цыгану дали условно потому, что весь его табор во главе с Бароном, давно подсуетился. Увы, не все могут на это рассчитывать.

Спецкомендатура – это так называемая «химия». «Химией» называют работу в самых вредных цехах, на самых вредных для здоровья химзаводах, где вольные ни за какие деньги не станут трудиться. А если и найдутся такие, то им нужно платить сумасшедшие деньги. А зачем, когда у нас в стране избыток подневольных? И платить не надо, только на еду и всё. И от работы отказаться не посмеют, так как тут же получат нарушение. А несколько нарушений – ты кандидат на зону. Ради только того, чтобы не попадать на зону, люди и трудились годами, губя своё здоровье на благо Отечества. Теперь же «химики» работают не только во вредных цехах, но и на других не менее тяжёлых работах, но хотя бы безвредных. Таких работ в нашей необъятной стране хватит на всех.

Итак, пройдя все те же процедуры, я оказался в новой для меня камере. Здесь уже публика посолиднее. Есть такие, кто уже по третьей «ходке», но ещё не «рецидив», а были и такие, которые сидели ни за что. То есть за то, что не работали нигде, но ели. У нас ведь как: «кто не работает, тот не ест», а они ели. Наш уголовный кодекс основан на логике: «не работаешь – значит, воруешь».

Здесь, в «осужденке», было легче сидеть из-за того, что уже знаешь свой срок до последнего дня. Теперь можно было мечтать, что я и делал изо дня в день. Так в тренировках и мечтах прошло ещё десять дней. На одиннадцатый день в череде перечисляемых фамилий я услышал свою с приставкой - «с вещами!».


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: