Фёдор Михайлович Достоевский (1821–1881) 1 страница

 

"…Не как мальчик же я верую во Христа и Его исповедую, а через большое горнило сомнений  моя осанна  прошла…" — такое признание можно прочитать в последней записной тетради Ф.М. Достоевского.

Не в этих ли словах его — ключ к пониманию всего наследия писателя? Нет сомнения. Здесь ясное указание и на путь, и на итог пути, каким он прошел в жизни.

Проблема веры важнейшая: каждому нужно верить хоть во что-то. Иначе — пустота. Когда же твёрдость веры соединится с полнотою Христовой истины, нет человека духовно богаче.

Вне Православия Достоевский постигнут быть не может. Всякая попытка объяснить его с позиции не вполне внятных общечеловеческих ценностей  малосмысленна. Конечно, некоторые истины можно извлечь из творческого наследия писателя и вне связи с его подлинной религиозной жизнью — Достоевский для того слишком многоуровневый писатель.  Но без скрепляющей всё основы всякое осмысление любой проблемы останется и неполным, и шатким, и ненадёжным.

Утверждённость в вере не обретается человеком с рождением. Ради того требуется потрудиться сердцем и разумом. То есть в глубинах сердца вера, быть может, и укоренена бессознательно, но сознание предъявляет и свои права: сомневается, ищет, отвергает даже несомненное. Оно мучит: мучит и себя, и сердце своего обладателя, — и выплескивает собственную муку из себя в окружающий мир. Вера и безверие — их тяжкий, смертоносный порой поединок в душе человека есть вообще преимущественная тема русской литературы. У Достоевского эти противоречия доведены до крайности. Он исследует безверие в безднах отчаяния, он ищет и обретает веру в соприкосновении с Горними истинами.

"…Особое значение имеет то, — писал прот. В.В. Зеньковский, — что Достоевский с такой силой поставил проблему культуры внутри самого религиозного сознания.  То пророческое ожидание "православной культуры", которое зародилось впервые у Гоголя и которое намечало действительно новые пути исторического действования, впервые у Достоевского становятся центральной темой исканий и построений". Эта проблема тесно связана со стремлением Достоевского к воцерковлённости всей русской жизни, чему посвящен основной пафос его творчества.

 

1

 

Главной проблемой для писателя всегда оставалась именно проблема веры. Социальное — преходяще, вера — вне времени. Вольно было Белинскому, с его надеждами на прогресс и упованием на строительство железной дороги, замыкаться в социальности,  им превозносимой. Достоевскому в таких узких рамках было бы тесно. Для него и нравственно-психологические искания, и отображения, какие у него порой преимущественно стараются узреть иные исследователи, всегда оказывались лишь производными от проблем религиозных.

Главный герой повести (в строго жанровом отношении это всё-таки повесть, а не роман) "Бедные люди" (1846), Макар Алексеевич Девушкин — типичный маленький человек,  один из первых в ряду ему подобных персонажей русской литературы. Не любопытно ли, что именно он предаётся рассуждениям о значении литературы в жизни общества? Можно ли заподозрить подобные мысли у гоголевского Башмачкина? Но Девушкин выше Акакия Акакиевича, выше по самой идее своей: он способен на высокие движения и порывы, на серьёзнейшие размышления над жизнью, своей и всеобщей. Там, где гоголевский чиновник видит лишь "ровным почерком выписанные строки", его собрат у Достоевского радуется, скорбит, сострадает, отчаивается, ропщет, сомневается, веселится, торжествует, печалится… Размышляет.

Слабый проблеск истинного понимания жизни возникает в сознании Девушкина, когда он высказывает смиренную и трезвую мысль о приятии установленного порядка жизни: "…всякое состояние определено Всевышним на долю человеческую. Тому определено быть в генеральских эполетах, этому служить титулярным советником; такому-то повелевать, а такому-то безропотно и в страхе повиноваться. Это уже по способности человека рассчитано; иной на одно способен, а другой на другое, а способности устроены Самим Богом". Апостольская заповедь в основе такого суждения несомненна: "Каждый оставайся в том звании, в котором призван" (1 Кор. 7, 20).

В реалистической литературе на эту проблему впервые указал Гоголь в "Записках сумасшедшего". Поприщин как раз выражав своё недовольство званием  титулярного советника и предпочёл называться испанским королём.

Фантастически невероятный сюжетный ход создал в соприкосновении с той же идеей Достоевский в повести «Двойник» (1846). Образное мышление писателя оказалось настолько смелым и парадоксальным, что современники не вполне поняли его замысел: сам Белинский растерялся и начал сомневаться и разочаровываться в таланте молодого автора. Новая повесть совершенно не отвечала тем шаблонам "натуральной школы", какие, при всей их новизне, уже несли в себе свойства жесткой ограниченности и консерватизма. "Бедных людей" под критерии социального обличения подогнать было не трудно, со второй повестью это оказалось сложнее. Между тем достаточно прочитать нескольких лишь начальных фраз, чтобы понять — в литературе появился сложившийся мастер прозы: "Наконец, серый осенний день, мутный и грязный, так сердито и с такой кислой гримасою заглянул к нему сквозь тусклое окно, что господин Голядкин никаким уже образом не мог более сомневаться, что он находится не в тридесятом царстве каком-нибудь, а в городе Петербурге, в столице, в Шестилавочной улице, в четвёртом этаже одного весьма большого, капитального дома, в собственной квартире своей"…

С «Двойника» начинается в творчестве Достоевского и в русской литературе вообще разработка темы двойничества,  с обострённой болезненностью отображенная позднее творцами "серебряного века".

Игра в мнимости, кажется, занимает автора «Двойника» и сама по себе, так что затруднительно будет сказать, различает ли он сам, где у него призрачность, где достоверность. Голядкин-двойник порой едва ли не подлиннее выглядит, нежели Голядкин настоящий.

Двойник, Голядкин-младший, весьма озабочен своим укоренением в реальности, Голядкин-старший с самого начала этой реальностью не удовлетворён и нарочито желает подменить её некоей нафантазированной ситуацией. Стоит заметить, что недоволен Голядкин вовсе не тем, с чем не мог примириться Макар Девушкин: условия существования героя «Двойника» весьма сносны. Голядкину покоя не даёт его амбициозность,  то есть одно из пошлейших проявлений гордыни, его несогласие со своим званием.  Он не желает оставаться в этом звании и создаёт для себя некую фантазию, которую пытается навязать себе самому как реальность. Для достоверности фантазии он нанимает карету, едет в Гостиный двор, где якобы покупает массу вещей, ему не нужных и для кошелька недоступных, затем является незваным гостем на бал, откуда в итоге с позором выпроваживается. Само путешествие Голядкина в карете по петербургским улицам есть его добровольное погружение в измышленную реальность. Очутившись в этой измышленности, он вскоре как будто бы изгоняется из неё (в прямом смысле выталкивается взашей), но — парадоксальный ход автора — уже не может полностью избавиться от наваждения и встречается в Диковинном смешении фантазии и обыденности со своим двойником, который, как вскоре выясняется, своею-то жизнью (призрачной или реальной?) весьма доволен и оттого преуспевает в нейвполне, постепенно вытесняя из действительности самого Голядкина-подлинного.

Страшная и, если вдуматься, пророческая фантазия. Можно быть в уверенности: сам автор не сразу разгадал смысл собственного создания.

Кажется, это становится ведущей темой для писателя: сопряжения и противоречия мнимостей и реальности в жизни. Нужно заметить, названная тема не была единственной для писателя многое связывало его и с литературой того времени, с принципами "натуральной школы" (Белинский был рядом и сколько мог пытался подправлять каждого из начинающих классиков).

Многое же, порой как бы намёками прорывающееся, выявляется у раннего Достоевского из его будущих образов, характеров, идей. Так, изломанные натуры, едва ли не постоянно пребывающие в надрывной текучести страстей, столь присущие именно зрелым созданиям Достоевского, появляются уже в ранний его период.

Мечтатели стали главными героями раннего Достоевского. Каждый из них, всегда сам по себе, каждый наособицу, а всё-таки все они едины в своём бегстве от жизни в призрачный вымысел (у всякого свой, с другими несхожий) и все едины в безрадостном итоге своём житейском. «Хозяйка» (1847), «Ползунков» (1848), "Слабое сердце" (1848), "Белые ночи" (1848), "Неточка Незванова" — это произведения о мечтателях. И каждый из героев этих произведений мог бы повторить вслед за Неточкой: "Действительность поразила меня врасплох, среди лёгкой жизни мечтаний, в которых я провела уж три года".

Многие не находили приложения своих сил и возможностей, какого они ожидали и на которое претендовали. Амбициозность многих не была удовлетворена. Оставалось мечтать. А мечтательность — всегда от оскудения веры. Эти мечтатели и "хрустальные дворцы" намечтали единственно от безверия.

Писатель в себе такой грех также распознал, говоря о в своей близости собственным героям-мечтателям. "А я был тогда страшный мечтатель", — признавался он три десятилетия спустя. И амбициозность в нём была — болезненная. Всё это стало важной причиной соблазнённости передовыми социальными учениями, которым поддался Достоевский, войдя в кружок петрашевцев.

По деятельности своей петрашевцы были весьма безобидны, репрессии власти предержащей не вполне соответствовали их вине. Оставим в стороне размышления о причинах поведения этой власти, но признаем, что повела она себя недостойно, допустив фарс смертной казни над живыми душами человеческими.

Достоевский позднее (в романе "Идиот") описал свои переживания, когда он, стоя на Семёновском плацу, отсчитывал, как ему представлялось, последние минуты своей жизни. Но, наверное, даже Достоевский не мог в полноте передать то страшное состояние.

Этих мечтателей ждало впереди нечто пострашнее, быть может, самой смертной казни. Прекраснодушные мечтатели не подозревали, что им, ушедшим в утопию, придут на смену из этой самой утопии циничные двойники, жестокие, рассудочно холодные, и выметут мечтателей и из мечты, и из реальности. Достоевский прикоснулся к этому через образ Голядкина, но и ему до полного прозрения было далеко. Он ещё не был пророком. Правда ему ещё не была "возвещена и открыта", как мнил Белинский.

Среди петрашевцев Достоевский был радикалом по убеждённости своей. Страстная натура его не была удовлетворена одними благими разговорами, ей потребно было действие. Он, выражаясь по-современному, являлся экстремистом. Быть может, находился неподалёку от идеи террора… "Нечаевым,  вероятно, я бы не мог сделаться, но нечаевцем,  не ручаюсь, может, и мог бы… во дни моей юности". Он ещё блуждал в поисках правды, и в блужданиях своих оказался на краю пропасти.

Он ещё не был пророком. Но он уже был избран. И Создатель промыслительно провёл Своего избранного через тяжкие скорби и испытания, заключил в несвободу Мёртвого дома,  показал самые страшные язвы пороков человеческих.

Рассуждать о благотворности таких испытаний человеку, их не пережившему, безнравственно. Это может показаться цинизмом, да это и впрямь едва ли не цинизм. Но вот Солженицын, имеющий моральное право жестко оценивать подобное, — осмысливая свой опыт и опираясь на Достоевского, утвердил: "Благословение тебе, тюрьма!" И в опоре на его нравственное право и авторитет мы получаем возможность, с опаской касаясь столь страшной темы, постигнуть: и в этих испытаниях посылается человеку промыслительно благодать Божия (а сами в робости молимся, содрогаясь от одного мысленного перенесения на себя той пугающей участи: Господи, пронеси мимо чашу сию).

Промысл Божий есть благодатное создание Творцом для человека в каждое мгновение его жизни таких обстоятельств, в которых наиболее полно может осуществиться человеческое стремление к спасению. Это — предоставление человеку возможности выбирать в каждое мгновение бытия наиболее верный путь к спасению. Воля Творца направлена всегда к тому. Но к чему при том направится воля человека?

Воля Достоевского в его «петрашевский» период пребывала на распутье. Он искал и сомневался. Мечтал.

Мечты прервала жестокая реальность.

Кажется, тогда метания и сомнения должны бы многократно усугубить. Тут путь к спасению, но тут же — к отчаянию и духовной гибели. Это реальность.

А промыслительное действие воли Божией не прерывается. В Тобольском остроге Достоевскому дарится — даруется! — Книга, с которой затем он не расстанется во всю жизнь: Евангелие.

 

2

 

О том, что подлинный евангельский дух в отношении к бытию был воспринят Достоевским именно в годы внешней несвободы, свидетельствует один незначительный с виду эпизод, позднее пересказанный писателем в рассказе "Мужик Марей" (в "Дневнике писателя" за февраль 1876 года). Событие это, внутреннее преображение человека, относилось к каторжным годам и смысловым энергетическим средоточием его стало воспоминание ещё более давнее. Однажды, в пору детства, ему почудилась в лесном уединении опасность, бегущий волк, и он бросился искать защиты у случайно оказавшегося неподалёку мужика, занятого полевой работой. В память и в сердце писателя навсегда проникло ощущение неизбывной доброты, так ясно сказавшейся в ласковом взгляде не слишком-то и знаемого им человека. Глубина и красота души, отразившаяся в этом взгляде, проявились естественно, просто и свободно, как проявляется только то, что истинно самоприсуще человеку.

Натура человека выявляется часто не в громких деяниях и подвигах, какие всегда готово намечтать наше воображение, а в обыденных действиях, не предусмотренных заранее, а совершаемых потому, что не могут не совершаться. "Эти воспоминания дали мне возможность пережить в каторге", — отметил автор в подготовительных записях к рассказу.

Рассказ "Мужик Марей" композиционно построен как воспоминание в воспоминании: автор отчётливо остро переживает тот полный великой человеческой любви и доброты взгляд в страшных условиях каторги, в минуту, быть может, переходную в самой судьбе его — в момент разгорания в душе его болезненной злобы к окружавшим — ближним — преступникам. Не на распутье ли пребывал он: предаться навсегда этой злобе, что так легко было и к чему склонились многие, или найти иной исход для души? Но какой мог быть иной исход? Всё отягощалось тем, что особенно силён был контраст между праздничным настроем Светлой седмицы и невыносимой мерзостью каторжного безудержа: "Наконец в сердце моём загорелась злоба".

"Чем глубже скорбь, тем ближе Бог", — хорошо и точно сказал А.Майков. Воспоминание о детском страхе и ласковой доброте простого мужика, не умевшего жить вне памятования о Христе, спасло Достоевского: "И вот, когда я сошёл с нар и огляделся кругом, помню, я вдруг почувствовал, что могу смотреть на этих несчастных совсем другим взглядом и что вдруг, каким-то чудом, исчезла совсем всякая ненависть и злоба в сердце моём. Я пошёл, вглядываясь в встречавшиеся лица. Этот обритый и шельмованный мужик, с клеймами на лице и хмельной, орущий свою пьяную сиплую песню, ведь это тоже, может быть, тот же самый Марей: ведь я же не могу заглянуть в его сердце".

"Не судите да не судимы будете" — знает каждый христианин; но как трудно следовать тому. Не воскрешение ли души — вдруг, чудом! — совершено было в дни Светлого праздника? Не случайно же именно в эти дни Достоевский воспринял сердцем исполнение Христовой заповеди? В том, сомневаться не приходится, обрелась и основа для подлинного познания народа, совершённого в каторжные годы: без любви оно было бы невозможным. "Сколько я вынес из каторги народных типов, характеров! Я сжился с ними и потому, кажется, знаю их порядочно, — писал он брату в начале 1854 года уже по выходе из острога. — Что за чудный народ. Вообще время для меня не потеряно. Если я узнал не Россию, так народ русский хорошо, и так хорошо, как, может быть, не многие знают его".

Но и сам рассказ этот о внутреннем просветлении писателя, о прикосновении памятью к правде народной — не самоцелен для него. Автор лишь хочет подтвердить новый принцип, какой он предлагает всем для подлинной оценки бытия народного. Достоевский устанавливает два уровня постижения народной жизни: по внешней видимости и по внутреннему стремлению к идеалу. Только за вторым он признаёт подлинность: "…судите наш народ не по тому, чем он есть, а по тому, чем желал бы стать. А идеалы его сильны и святы, и они-то спасали его в века мучений; они срослись с душой его искони и наградили её навеки простодушием и честностью, искренностию и широким всеоткрытым умом, и всё это в самом привлекательном гармоническом соединении. А если притом и так много грязи, то русский человек и тоскует от неё всего более сам, и верит, что всё это — лишь наносное и временное, наваждение диавольское, что кончится тьма и что непременно воссияет когда-нибудь вечный свет". Здесь Достоевский близок мысли святителя Иоанна Златоуста: судить человека (и народ также, как соборную личность) нужно не по падению его, но по восстанию из падения.

Достоевскому дано было выстрадать  такую убеждённость, оттого не имеют морального права оспаривать его те, кто подобной выстраданности в душе не обрёл.

"Идеал красоты человеческой — русский народ".

"Освежите этот корень — душу народную. Это великий корень. Этот корень начало всему".

У Достоевского среди его записей подобных можно найти немало. Только упускать нельзя, что для него все его суждения, когда он их даже кратко выражал, наполнены были всегда вполне конкретным смыслом:

"Русский народ весь в Православии и в идее его. Более в нём и у него ничего нет — да и не надо, потому что Православие всё. Православие есть Церковь, а Церковь — увенчание здания и уже навеки…Кто не понимает Православия — тот никогда и ничего не поймёт в народе. Мало того: тот не может и любить русского народа, а будет любить его лишь таким, каким бы желал его видеть".

Эти слова Достоевского из подготовительных записей к "Дневнику писателя" за 1881 год (то есть тут итоговое, предсмертное его суждение) — средоточие всего творческого осмысления им народного бытия. Русского бытия. Достоевский отождествлял ведь понятия русский  и православный.  Даже записал однажды: "…что православное, то русское". И "славянский вопрос" осмыслял через Православие: "В славянском вопросе не славянство, не славизм сущность, а Православие". Вот где обретал он ту почву,  в отрыве от которой сознавал главную беду просвещённого русского общества., Правду народную он понимал вполне конкретно: "Не говорите же мне, что я не знаю народа! Я его знаю: от него я принял вновь в мою душу Христа, которого узнал в родительском доме ещё ребёнком и которого утратил было, когда преобразился в свою очередь в "европейского либерала".

Достоевский и единомысленно близкие ему литераторы (Н.Н. Страхов, АА. Григорьев и др.), соединившиеся ненадолго вокруг издания журналов «Время» и «Эпоха» (1861–1865), недаром нарекались почвенниками.  "Это другое имя славянофилов и славянофильства, более, пожалуй, конкретное и жизненное, менее кабинетное и отвлечённо-философское", — заметил позднее по этому поводу Розанов.

Понятие почвы  в данном случае метафорично: это те православные начала народной жизни, какие единственно, по убеждённости Достоевского, могут питать здоровую жизнь всей нации. "Кто почвы под собой не имеет, тот и Бога не имеет" — вот основная идея почвенничества, в сжатой форме выраженная главным героем романа «Идиот». В романе «Бесы» та же мысль выражена несколько иначе: "А у кого нет народа, у того нет и Бога". Понятие почвы  из сопоставления двух словесных формул проясняется несомненно: почва — народ. Образованное общество (метко названное уже в наше время "образованщиной") оказалось с корнями оторванным от этих питательных начал и оттого подверженным пустой мечтательности, несущей беды и нации, и государству. Достоевский точно заметил: если они и полагают, будто любят народ, то ведь питают свою любовь не к тому, что есть, а к тому, что хотели бы видеть, то есть что намечтали себе по поводу народа.

О подобных деятелях он вынес суждение, для всех времён справедливое: "Они смеялись над верой своего народа, считая себя за народ". Может, правда, возникнуть вопрос: а почему же не их считать народом или хотя бы подлинными столпами общества? И на это ответ прост: "Созидается общество началами нравственными. В нравственных началах вы ничего народу не принесёте лучшего, ибо у него Православие, а у вас ничего".

Ставить веру в Христа ниже культуры — вот общая для всех времён западническая интеллигентская позиция, разрушающая все основы национального бытия. Православие если и не отвергается, то признаётся составной частью культуры, основанной на «общечеловеческих» ценностях, на идеях абстрактного гуманизма. О таком гуманизме Достоевский отозвался точно, выразив глубину постижения проблемы: "Отсутствие Бога нельзя заменить любовью к человечеству, потому что человек тотчас спросит: для чего мне любить человечество?" О любви к человечеству он же заметил остроумно: "Кто слишком любит человечество вообще, тот, большею частию, мало способен любить человека в частности". Писатель несколько раз возвращался к этой мысли, ибо на ней многое сходилось из жизненных противоречий.

Гуманизм, по сути, не имеет подлинного содержания. «Общечеловеческое» же сам писатель противопоставлял истине религиозной. Гуманистическая система закладывает, по наблюдению Достоевского, основы неизбежной порочности человека и общества: поскольку критерий истины переносится из сакральной сферы в область человеческого своеволия, то никакого единства истины, как и нравственного единства, быть при господстве таковой системы не может.

Со славянофилами Достоевский с самого начала имел многие точки соприкосновения, хотя на первых порах и у них предполагал неполноту знаний о народе. Иные славянофилы, зная о православных началах народного существования, не могли не увлечься на первых порах и внешней видимостью, отчего допускали те промахи, над какими иронизировали Чаадаев, Герцен и Тургенев. Достоевский же заподозрил тех, кого позднее сознает своими единомышленниками, в некоторой мечтательности.

Ранние отрицательные отзывы Достоевского о славянофилах, его противопоставление себя славянофилам основывались на причине чисто внешней: он имел о них стороннее мнение, пользуясь скорее мифом о славянофилах, нежели подлинным знанием. Позднее, в "Дневнике писатели", он о такой мифологии говорил ясно: "Славянофилы до сих пор понимаются различно. Для иных, даже и теперь, славянофильство, как в старину, например, для Белинского, означает лишь квас и редьку. Белинский действительно  дальше не заходил в понимании славянофильства". Не разделял ли и Достоевский в молодости таких же заблуждений?

Должно и вообще признать, что многое в суждениях о славянофилах мифологизировано: на это сетовал, как известно, Ю.Ф. Самарин. Знаменательно в сентябре 1863 года Фёдор Михайлович сообщает брату: "Скажи Страхову, что я с прилежанием славянофилов читаю, и кое-что вычитал новое".  Самому же Страхову уверенно утверждает: "Славянофилы, разумеется, сказали новое слово,  даже такое, которое, может быть, и избранными-то не совсем ещё разжёвано". В Достоевском совершился явный поворот в отношении писателя к славянофилам — ведь двумя годами ранее, к примеру, он весьма едко отзывался о газете И.С. Аксакова «День» в статье, тому специально посвященной.

Опуская многие промежуточные моменты становления взглядов Достоевского, обратимся к рассуждению из тетради за 1876–1877 годы о российских радикалах: "Если б они больше были знакомы с Россией, то стали бы славянофилами. Но до сих пор это незнакомство продолжается. Славянофильское учение до сих пор неизвестно, хотя к нему примкнут".

Логика проста: Достоевскому, знавшему Россию, иного и пути не было, кроме как в славянофилы. Он и пишет без обиняков в том же 1877 году: "Я славянофил": И тут же задаётся вопросом: "Что такое "славянофил"?" — и разъясняет: "Наша борьба с Европой — не одним мечом. Несём мысль".

В "Дневнике писателя" за 1877 год в разделе с недвусмысленным названием "Признания славянофила" Достоевский определяет славянофильство как "духовный союз всех верующих в то, что великая наша Россия, во главе объединённых славян, скажет всему миру, всему европейскому человечеству и цивилизации его своё новое, здоровое и ещё неслыханное миром слово. Слово это будет сказано во благо и воистину уже в соединение всего человечества новым, братским, всемирным союзом, начала которого лежат в гении славян, а преимущественно в духе великого народа русского, столь долго страдавшего, столь много веков обречённого на молчание, но всегда заключавшего в себе великие силы для будущего разъяснения и разрешения многих горьких и самых роковых недоразумений западноевропейской цивилизации. Вот к этому-то отделу убеждённых и верующих принадлежу и я". Последняя фраза прямо свидетельствует о его сознательной принадлежности к славянофильскому направлению.

В разъяснении к Пушкинской речи Достоевский себя объявляет прямым славянофилом: "Я же заявляю теперь — да и заявил это в самой речи моей, — что честь этого нового шага (если только искреннейшее желание примирения составляет честь), что заслуга этого нового, если хотите, слова вовсе не мне одному принадлежит, а всему славянофильству, всему духу и направлению «партии» нашей, что это всегда было ясно для тех, которые беспристрастно вникали в славянофильство, что идея, которую я высказал, была уже не раз если не высказываема, то указываема ими. Я же сумел лишь вовремя уловить минуту".

Именно дарованный ему страшный опыт познания мрачных сторон души народной дал Достоевскому прозрение в то, что сквозит и ярко светит  в стремлениях этой души. Поэтому почвенничество можно назвать развитием и совершенствованием славянофильской идеи. Да и само понятие почвы  Достоевский заимствовал у К.Аксакова, употребившего этот образ ещё в 1847 году: "Мы похожи на растения, обнажившие от почвы свои корни". Писателю оказалось доступным одолеть частные несовершенства начального славянофильства.

Сопрягая понятия Православия и Церкви, Фёдор Михайлович делает для себя важное замечание: "Что такое Церковь — из Хомякова". Драгоценное свидетельство. Значит он читал Хомякова и разделил духовно глубокое понимание Церкви как "единства Божией благодати, живущей во множестве разумных творений, покоряющихся благодати". "Его последним синтезом, — писал о Достоевском о. Георгий Флоровский, — было свидетельство о Церкви. Влад. Соловьёв верно определил основную мысль Достоевского — Церковь как общественный идеал… Свобода вполне осуществима только через любовь и братство, в этом тайна соборности, тайна Церкви как братства и любви во Христе. Это и был отклик на всё тогдашнее гуманистическое искание братства, на тогдашнюю жажду братской любви. Его диагноз и вывод тот, что только в Церкви и во Христе люди становятся братьями во-истину, и только во Христе снимается опасность всякого засилия, насилия и одержимости, только в Нём перестаёт человек быть опасен для ближнего своего. Только в Церкви мечтательность угашается и призраки рассеиваются…" Подобные же суждения о Достоевском можно обнаружить у Вл. Соловьёва, Вяч. Иванова, о. Василия Зеньковского, Бердяева, Лосского…

В Записных тетрадях Достоевского можно обнаружить множество отдельных высказываний (и обрывочных, и более развёрнутых), из которых несомненным становится его полное неприятие западничества в последние десятилетия жизни писателя.

Незадолго до смерти Достоевский утверждал: "Прямо скажу: вся беда от давнего разъединения высшего интеллигентного сословия с низшим, с народом нашим". В западничестве он увидел начало, раскалывающее народ, а это неизбежно создавало непрекращающуюся ситуацию порождения новых и новых бед России. Пришёл он, конечно, к этому не сразу.

Именно любовь ко Христу дала Достоевскому с Его благодатною помощью сознать и ощутить, что полнота Христовой истины сопряжена единственно с Православием. И мысль о Христе подсказала писателю возможный путь к новому соединению человечества через одоление всех противоречий именно в полноте того, чем обладает русский народ, в безусловном служении Христу. Именно в народе, по неколебимой убеждённости Достоевского, все важнейшие вопросы сливаются "в вопрос о судьбах Православия, то есть в вопрос о Христе и о служении Ему, о подвиге служения Ему". Это и есть то важнейшее, что несёт Европе славянофильская идея: ведь соединить всех в Истине может только тот, кто владеет её полнотой. Славянская идея, по Достоевскому, это: "Великая идея Христа, выше нет. Встретимся с Европой на Христе".

"Спросят: откуда видно такое значение России? Конечно из Православия,  потому что Православие именно это повелевает и к тому ведёт: "Будь на деле братом и будь всем слуга".


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: