Великая Академическая смута 7 страница

Шуваловы торжествовали. «Бедный родственник», покорно выполняя волю своих влиятельных кузенов, стал любовником императрицы. Положение Шуваловых упрочилось еще больше. Разумовские, однако, нашли способ помешать счастью своих соперников: зимой 1750/51 года внимание Елизаветы привлек двадцатилетний Никита Афанасьевич Бекетов, недавний выпускник Шляхетного корпуса. Иван Шувалов на некоторое время отошел от двора. Как полагают, «Зима» Поповского представляет собой именно аллегорический отзыв на его опалу; во всяком случае, Ломоносов послал ее Шувалову в мае с письмом, содержащим прозрачную аллегорию: «Дай Боже, чтобы прежестокая минувшей зимы стужа и тяжелой продолжительной весны холод награжден был вам прекрасного лета приятной теплотою…» В самом деле, звезда Бекетова скоро закатилась. Коварный Петр Иванович Шувалов присоветовал юному щеголю крем для сохранения кожи, от которого у того выступили угри. По другим сведениям, Бекетова подвели его занятия поэзией. Никита Афанасьевич и его друг Иван Елагин разучивали свои свежесочиненные песенки с малолетними певчими придворного хора. Мавра Егоровна оговорила Бекетова перед императрицей, «дав дурное толкование» его дружбе с красивыми мальчиками. Иван Шувалов вернулся ко двору и до конца жизни Елизаветы был с ней неразлучен.

Так тихий юноша‑книгочей стал всемогущим фаворитом. Больше, чем фаворитом: он был ближайшим помощником Елизаветы, представлял ее в Сенате, участвовал в решении важнейших государственных вопросов, особенно внешнеполитических. Он не занимал никаких официальных постов, демонстративно отказывался от них, утверждая, что «рожден без самолюбия безмерного, без желания честей и знатности», довольствовался чином генерал‑поручика и придворным званием обер‑камергера; но слово «Камергер» в последние годы жизни Елизаветы стало именем собственным: и высшие чиновники, иностранные послы хорошо понимали, о каком именно камергере идет речь, и для них не было секретом, насколько влиятелен этот мягкий и учтивый человек. Бывало, что больная императрица неделями не желала видеть никого, кроме Ивана Шувалова.

Наконец, он самостоятельно возложил на себя функции «министра просвещения» и за десять лет сделал (при участии и иногда по проектам Ломоносова) для образования и культуры в России больше, чем кто бы то ни был после Петра и до Екатерины. В сущности, он делал то, чем должен был заниматься, но не занимался Кирилл Разумовский. При этом он был (в отличие от своих двоюродных братьев) подчеркнуто бескорыстен. Впрочем, семейные доходы и подарки императрицы и так позволяли ему жить на самую широкую ногу.

Шувалов старательно учился у Ломоносова – собственноручно полностью законспектировал его «Риторику»! – но писать стихи так и не выучился. Он был начисто лишен не только таланта, но даже версификационных способностей. Вот самый известный образец его стихотворных опытов – стихи на собственный день рождения:

О, Боже мой, Господь, создатель всего света,

Сей день Твоею волею я стал быть человек.

Если жизнь моя полезна, продли ты мои лета,

Если ж та идет превратно, сократи скорей мой век…

 

Вирши нескладные, но чувства достойные и трогательные.

При чтении писем Ломоносова Ивану Шувалову невольно обращаешь внимание на гипертрофированную почтительность, с которой знаменитый ученый и писатель, зрелый человек обращается к «его превосходительству», к своему «патрону» – двадцатилетнему с небольшим человеку, еще без всяких заслуг. «Нет ни единого дня, в который я бы не поминал о вашей ко мне милости и ей бы не радовался». Уже Пушкину приходилось объяснять подобное поведение Ломоносова. Его слова стоит процитировать: «Дело в том, что расстояние от одного сословия до другого в то время еще существовало. Ломоносов, рожденный в низком сословии, не думал возвысить себя наглостию или панибратством с людьми высшего состояния (хотя, впрочем, по чину он мог быть им и равным). Но зато он мог за себя постоять и не дорожил ни покровительством своих меценатов, ни своим благосостоянием, когда речь шла о торжестве его любимых идей». К этому можно добавить, что Вольтер и французский философ‑просветитель Гельвеций, лично от Шувалова никак не зависевшие, в своих письмах расточали ему не меньшие любезности, чем Ломоносов.

Пушкин ошибся лишь в том, что касается чина Михайлы Васильевича. Как профессор, он был приравнен к чиновникам всего лишь девятого класса – в котором состоял, кстати, и титулярный советник Пушкин; в 1751 году по ходатайству Шувалова он получил звание коллежского советника. Это был прыжок через два чина: теперь Ломоносов был почти в одном ранге с Шумахером, о чем не забывал последнему напомнить; и, что важнее всего, новый чин давал право на потомственное дворянство[80]. Годом раньше Михаила Васильевич был удостоен личной аудиенции у Елизаветы Петровны в Царском Селе – аудиенции, вдохновившей его на одну из лучших его од… Ломоносов дорожил и своим новым статусом, и возможностью бывать при дворе. Получая, как и другие профессора академии, приглашения на приемы, балы, машкерады, он (в отличие от многих своих коллег) не отвечал вежливым отказом, а являлся непременно с супругой. Наконец, 1 марта 1757 года Ломоносов стал советником Академической канцелярии. Отныне ничто в академии не решалось без его участия. Другими словами, за десять лет общественное положение Ломоносова выросло неизмеримо. В немалой степени он был обязан этим своему молодому меценату.

Внимательно вчитавшись в ломоносовские письма Шувалову, замечаешь, однако, что «нижайшие просьбы» ученого частенько звучат как инструкции. При всей своей резкости, Ломоносов, когда хотел, мог великолепно соблюдать внешний ритуал общения – но так, чтобы он оставался только ритуалом. «Предстатель муз» на деле был зачастую (по крайней мере, на первых порах) лишь исполнителем предначертаний своего почтительного и учтивого учителя. Последний же, и общаясь с вельможами, знал себе цену и при случае мог вежливо, но решительно одернуть «патрона». Да Шувалов и сам был слишком умен и благовоспитан, чтобы обходиться с прославленным ученым свысока… Ломоносовым он искренне восхищался и, судя по всему, вполне отдавал себе отчет в том, кем бы он мог стать, если бы не ломоносовские уроки, идеи и прожекты: просто хорошеньким наложником стареющей государыни, игрушкой в руках честолюбивых родственников. Ломоносов был почтителен в письмах – но вот как писал сам Шувалов Ломоносову: «Усердие больше мне молчать не позволило и принудило вас просить, дабы для пользы и славы Отечества в сем похвальном деле[81] обще потрудиться соизволили и чтоб по сердечной моей охоте и любви к российскому слову был рассуждениям вашим сопричастен, не столько вспоможением в труде вашем, сколько прилежным вниманием и истинным доброжелательством. Благодарствую за вашу ко мне склонность, что не отреклись для произведения сего дела ко мне собраться…» Это что угодно, но не обращение высокомерного вельможи к покровительствуемому им образованному плебею.

Ломоносов и Шувалов сделали сообща немало. Но нет оснований сомневаться, что двух таких разных людей связывали не только общие дела, но и искренняя взаимная привязанность. Некоторые важные подробности детства и юности Ломоносова известны нам из писем «его превосходительству» Ивану Шувалову. А непринужденные и даже грубоватые шутки, которые Ломоносов временами, вдруг забывая все церемонии, отпускает в этих письмах, могли быть допустимы лишь в общении между друзьями.

У Шуваловых было много недоброжелателей: и Разумовские, и канцлер Бестужев‑Рюмин, и генерал‑прокурор князь Яков Шаховской, и двор цесаревича Петра Федоровича и цесаревны Екатерины Алексеевны (в это время не любящие друг друга и неверные друг другу супруги еще были политическими единомышленниками)… Союзниками же их были графы Воронцовы: Михаил Ларионович (1714–1767), с 1744‑го вице‑канцлер, сменивший в 1758 году Бестужева в качестве канцлера, и его старший брат Роман. Граф Михаил Воронцов был вторым, наряду с Шуваловым, «патроном» Ломоносова (хронологически – первым: его общение с ученым началось еще в середине 1740‑х годов; ему был посвящен перевод «Вольфианской физики»). Муж Анны Карловны, урожденной Скавронской, двоюродной сестры Елизаветы, участник дворцового переворота 1741 года, он считался весьма влиятельным при дворе человеком.

Речь шла не просто о борьбе придворных группировок. Шуваловы (особенно Петр Иванович) были сторонниками промышленного развития страны – того не имеющего аналогов государственного индустриального феодализма, который начал развиваться в России при Петре Великом. Ломоносову это, по всей вероятности, импонировало, потому что такой путь развития способствовал естественно‑научным исследованиям и их государственному финансированию.

Основная масса дворян хотела другого. Они мечтали о том, чтобы государство гарантировало им вечное и исключительное владение землями и крепостными, освободив при этом от обязательной службы. «А Россия паче всего на земледелие уповати должна, имея пространные поля, а по пространству земли не весьма довольно поселян… Тамо полезны фабрики, где мало земли и много крестьян…» – писал Сумароков. Разумеется, при этом он апеллировал к несчастным крепостным, которых фабрики превратили в каторжников. Нельзя сказать, что это совсем не соответствовало истине.

Кроме того, назревала большая европейская война, и все ее потенциальные участники стремились склонить Россию на свою сторону. В России же спорили сторонники разных внешнеполитических союзов. Шуваловы были франкофилами, Бестужев‑Рюмин склонялся к союзу с Англией, а цесаревич Петр Федорович был, как известно, горячим приверженцем прусского короля Фридриха Великого.

Впрочем, тому же Сумарокову резко отрицательное отношение к Петру Шувалову (на которого Александр Петрович не постыдился написать злобную эпиграмму, когда тот лежал на смертном одре) не мешало пользоваться, как и Ломоносову, покровительством его двоюродного брата. Роскошный дворец, построенный в 1753–1754 годах для Ивана Шувалова архитектором Чевакинским на Итальянской улице, был доступен и для него.

6

Вызов Ломоносову первым бросил не Сумароков, а один из его учеников – Иван Елагин. Об этом человеке стоит рассказать поподробнее.

Иван Перфильевич Елагин (1725–1794) в зрелые годы, при Екатерине, был директором императорских театров, членом Российской академии, опубликовал исторический трактат «Опыт повествования о России», много переводил, был первым владельцем Елагина острова в Петербурге, но прежде всего он вошел в историю как один из деятельнейших российских масонов второй половины XVIII века. Здесь не место подробно касаться истории масонства, которое именно в 1750‑е годы стало важным фактором политической жизни. Многие активные участники событий 1762 года – и со стороны Петра III, и со стороны Екатерины – были вольными каменщиками. Позднее сложилась легенда о том, что основателем масонства в России был сам Петр Великий. Родство масонских жизнестроительных идей с петровским сверхпроектом очевидно. Но так получилось, что первыми русскими масонами были люди, как раз стремившиеся от этого сверхпроекта освободиться, мечтавшие о вольной жизни в своих имениях и вольных странствиях по свету. Масоном был Сумароков, но не Ломоносов. Ко всему прочему, петербургские масонские ложи были связаны с лондонскими и берлинскими (а последние возглавлял лично Фридрих Великий) и, естественно, объединяли сторонников соответствующих групп влияния. Члены «французской партии» были им враждебны. Впрочем, Роман Воронцов принадлежал к вольным каменщикам.

В 1750‑е годы Елагин был всего лишь небогатым молодым дворянином, использующим свои масонские связи, в том числе и в карьерных целях. А кроме того, он был начинающим поэтом. Писал он в разных жанрах; между прочим, соревновался с Барковым в переводе знаменитой своей непристойностью «Оды к Приапу» французского поэта Пирона. Но вскоре такие соревнования между ним и одним из поэтов ломоносовского круга стали невозможны.

Первый укол Ломоносову Елагин нанес еще в самом начале 1750‑х годов, написав пародию (сумароковцы любили этот жанр!) на трагедию Ломоносова «Тамира и Селим». Трагедия эта была написана не по своей воле. Посмотрев «Хорева», Елизавета стала горячей театралкой. Сумароков к 1750 году написал еще одну трагедию («Синав и Трувор») и три комедии, но этого репертуара явно не хватало. Ломоносову и Тредиаковскому спешно приказано было сочинить по трагедии.

Ломоносов закончил работу в ноябре 1750 года. В отличие от Сумарокова, чьи пьесы представляют собой чистой воды «фэнтези», с условными именами, заимствованными из летописей, Ломоносов, который в это время уже активно занимался русской историей, решил основать свои вымыслы на реальном историческом факте. В летописи сказано, что Мамай после Куликовской битвы бежал в Крым, в Кафу (Феодосию), и был там убит «от своих». Ломоносов попытался реконструировать это событие. Действие его пьесы происходит в Кафе, которая у Ломоносова оказывается столицей Крымского ханства[82]. Кафа осаждена Селимом, сыном багдадского халифа, который начал войну, раздраженный набегами крымских пиратов. Город остался без защиты: сын крымского хана Мумета, Нарсим, отправился с войском на помощь Мамаю, которому обещана в жены дочь Мумета Тамира. Мумет соглашается наказать разбойников, и Селим снимает осаду. Тем временем между ним и Тамирой вспыхивает любовь. Однако Мумет не может нарушить слова, данного Мамаю… Наконец, сам Мамай прибывает в город с ложной вестью о своей победе.

Дальше события развиваются так: Селим и Мамай сражаются на поединке, Селим одерживает победу, но тут на помощь Мамаю приходят его мурзы. Обо всем этом рассказывает Тамире ее дядя Надир. Считая, что Селим погиб, Тамира хочет заколоться, но тут, как deus ex machina, появляется Нарсим, который спасает своего старого друга Селима, а Мамая изобличает во лжи и убивает его в честном бою. Все эти интересные события происходят, однако, не на глазах у зрителя: герои рассказывают о них в многословных монологах. Чувства сцены у Ломоносова не было, здесь он уступал Сумарокову; зато некоторые фрагменты трагедии отличались истинно поэтической силой – например, монолог Насима, описывающего Куликовскую битву:


Уже чрез пять часов горела брань сурова,

Сквозь пыль, сквозь пар едва давало солнце луч.

В густой крови кипя, тряслась земля багрова,

И стрелы падали дождевых чаще туч.

Уж поле мертвыми наполнилось широко,

Непрядва, трупами спершись, едва текла.

Различный вид смертей там представляло око,

Различным образом сопряжены тела.

Иной с размаху меч занес на сопостата,

Но прежде прободен, удара не скончал;

Другой, забыв врага, прельщался видом злата,

Но молча на корысть желанную упал.

Иной, от сильного удара убегая,

Стремглав на низ летел и стонет под конем,

Иной пронзен, угас, противника пронзая,

Иной врага поверг и умер сам на нем…


 

«Тамира и Селим» шла при дворе в исполнении кадетов дважды – 1 декабря 1750‑го и 9 декабря 1751 года. Вторая трагедия Ломоносова, «Демофонт», законченная в ноябре 1751‑го и напечатанная отдельным изданием в сентябре 1752 года, сцены не увидела. Во‑первых, любительский театр в Шляхетном корпусе прекратил существование (правда, его место вскоре заняла приглашенная из Ярославля труппа Федора Волкова, на основе которой был в 1756 году создан профессиональный «Российский для представления трагедий и комедий театр»; во главе его был поставлен Сумароков). Во‑вторых, как предполагает А. В. Западов, в самом сюжете трагедии, описывающей запутанные интриги при дворе фракийских царей (весь сюжет на сей раз – плод чистого ломоносовского вымысла), могли усмотреть намек на недавние события российской истории.

Так или иначе, Елагин спародировал трагедию Ломоносова, вероятно, желая тем оказать услугу своему учителю. Три года спустя он выступил еще резче и откровеннее.

В 1753 году по рукам стало ходить стихотворение Елагина, обращенное к Сумарокову:


Ты, которого природа

К просвещению народа

Для стихов произвела,

И прекрасные чертоги,

Где живут парнасски боги,

Мельпомена привела.

 

Научи, творец «Семиры»,

Где искать мне оной лиры,

Ты которую хвалил?

Покажи тот стих прекрасный,

Вольный склад и вместе ясный,

Что в эпистолах сулил?

 

Где Мальгерб, тобой почтенный,

Где сей Пиндар несравненный,

Что в эпистолах мы чтем?

Тщетно оды я читаю,

Я его не понимаю

И красы не вижу в нем.


Стихи вызвали всеобщее возмущение среди друзей Ломоносова. Поповский ответил Елагину посланием (не сохранившимся), в котором сравнивал Ломоносова с Вергилием. Шувалов написал Михайле Васильевичу письмо, полное похвал и резко осуждающее выходку Елагина. Русский Вергилий со спокойным достоинством отвечал русскому Меценату: «Хотя учинить отпор моим врагам, не знаю и весьма сомневаюсь, не больше ли я им благодарить и их хвалить, нежели мстить и уничтожать должен: благодарить за то, что они, во‑первых, меня своей хулой хвалят и к большему приращению малой славы моей не пожалели себя определить в зоилы… второе, что они подали вашему превосходительству повод к составлению нынешнего вашего ко мне письма…»

Вероятно, в эти же дни Ломоносов написал одну из самых выразительных своих эпиграмм:


Отмщать завистнику меня вооружают,

Хотя мне от него вреда отнюдь не чают.

Когда зоилова хула мне не вредит,

Могу ли на него за то я быть сердит?

Однако ж осержусь! я встал, ищу обуха;

Уж поднял, я махну! а кто сидит тут? муха!

Как жаль мне для нее напрасного труда.

Бедняжка, ты летай, ты пой: мне нет вреда.


 

Но вскоре начался новый скандал. По рукам пошла написанная Елагиным сатира «На петиметра и кокеток», начинающаяся, как и выше процитированные стихи, обращением к Сумарокову.

 


Открытель таинства любовныя нам лиры,

Творец преславныя и мудрыя «Семиры»,

Из мозгу родшейся богини мудрой сын,

Наперсник Буалов, российский наш Расин,

Защитник истины, гонитель злых пороков,

Благий учитель мой, скажи, о Сумароков!

Где рифмы ты берешь? Ты мне не объяснил?


 

Дальше идет описание автора, бедного стихотворца, который в поисках рифмы бегает «по горнице», грызя перо.


Когда б мя петиметр увидел в оный час,

Увидел бы, как я по горнице верчуся,

Засыпан табаком, вздыхаю и сержуся!

Что может петиметр смешней сего сыскать,

Который не привык и грамоток писать,

А только новые уборы вымышляет

И ими глупый полк кокеток лишь прельщает?


 

Пустой светский щеголь, «петиметр» – обычный предмет для сатир той поры. Подобный образ встречается и у Буало, и у Кантемира. Почему же сатира Елагина вызвала бурю? Дело в том, что по тексту рассыпаны были намеки, дающие понять, против кого на самом деле направлены сатирические стрелы. Петиметр, которого высмеивает Елагин, – не кто иной, как Иван Иванович Шувалов. Между прочим, по ходу дела оказывается, что петиметр этот – большой поклонник всего французского, причем не только одежды, причесок, косметики («Когда б из Франции не завезли помады, погиб бы петиметр, как Троя без Паллады»), но и литературы.

Сбирает речи все, в романах что читал,

Которые Даржанс[83] для бедности слагал.

Немецких авторов не зная презирает,

И в них добра найти отнюдь не уповает…

 

Елагин и Сумароков сами были ориентированы на французскую литературную традицию (хотя немецкий язык, обязательный к изучению в Шляхетном корпусе, был им знаком лучше). Дело тут состояло не в бытовых вкусах, а во внешнеполитическом курсе. За сатирой Елагина стояли враждебные Шуваловым придворные круги, не желавшие дружбы с Парижем.

Досталось и Ломоносову. По ходу дела иронически поминается «пиит», который:

…вписав в свой стих «Россию»,

Любуется, придав ей рифмою «Индию».

 

Такая рифма была в одной из ломоносовских од.

Сатира Елагина вызвала множество полемических откликов, авторы которых делали вид, что не понимают, о ком и о чем идет речь.

 

Скажи, зачем из всех страстей сие избрал

И на безвредную другим лишь ты напал?

 

Спрашивал один полемист (аноним). Другой (Поповский) утверждал:

 

…ты сам птиметром быть желаешь,

Да больше где занять ты денег уж не знаешь…

 

Сам Шувалов попросил Ломоносова высказать свое мнение о произведении Елагина. Письмо, в котором Ломоносов это делает, представляет собой замечательный пример тонкого издевательства. Объектом насмешки служит не столько Елагин (его‑то Ломоносов попросту, без зазрения совести, поносит), сколько Сумароков.

«Сие особливо сожалительно об Александре Петровиче, что он, хотя его похвалить, не зная толку, весьма нелепо выбранил. В первой строчке почитает Елагин за таинство, как делать любовные песни, чего себе А. П. как священно‑таиннику[84] приписать не позволит… „Рожденной из мозгу богини сыном“, то есть мозговым внуком, не чаю, чтобы А. П. хотел назваться, особливо что нет к тому никакой дороги. Минерва любовных песенок никогда не сочиняла: она – богиня философии, математики и художеств, в которые А. П. как справедливый человек никогда не вклеплется… „Российским Расином“ А. П. по справедливости назван, затем что он не только половину его перевел в своих трагедиях по‑русски, но и сам себя Расином называть не гнушается…»

Даже общаясь друг с другом, Ломоносов и Шувалов старательно делают вид, будто елагинская сатира, или «эпистола», не имеет к ним никакого отношения. Впрочем, в первом абзаце Ломоносов спокойно признает, что рифма «Россия – Индия» нехороша, «и потому Елагин врет, будто бы он ей любовался».

Но, не ограничившись тонкой издевкой в частном письме, Ломоносов (возможно, побуждаемый к тому Шуваловым) решился обрушить на Елагина тяжкую сатирическую дубинку. Его послание начинается так:


Златой младых людей и беспечальной век

Кто хочет огорчить, тот сам не человек.

Такого в наши дни мы видим Балабана,

Бессильного младых и глупого тирана,

Которой полюбить всё право потерял

И для ради того против любви восстал.


 

Дальше поэт (обыгрывая строки из собственного стихотворения Елагина) бестактно намекает на какие‑то факты частной жизни своего «завистника»:


Мы помним, как ты сам, хоть ведал перед браком,

Что будешь подлинно на перву ночь свояком,

Что будешь вотчим слыть, на девушке женясь,

Или отец княжне, сам будучи не князь.

Ты, всё то ведая, старался дни и ночи

Наряды прибирать сверх бедности и мочи…


 

(О браке Елагина с фрейлиной Ратиковой в самом деле ходили сплетни – о них упоминает Екатерина в своих мемуарах.)

Немедленно появился ответ (скорее всего, самим же Елагиным и написанный):


Развратных молодцев испорченный здесь век,

Кто хочет защищать, тот скот – не человек.

Такого в наши дни мы видим Телелюя,

Огромного враля и глупого холуя,

Который Гинтера и многих обокрал

И, мысли их писав, народ наш удивлял…


 

Не преминул принять участие в этой содержательной полемике и Тредиаковский, написавший «пашквили» и против Елагина, и против Ломоносова. Последнего он титулует так:

Бесстыдный родомонт, иль буйвол, слон, иль кит,

Гора полна мышей, о винной бочки вид!

 

Соперничество Ломоносова с Сумароковым продолжалось и позднее, принимая с каждым годом все более острые формы. В 1756–1759 годах Сумароков и поэты его круга (в том числе молодой Михаил Херасков) стали постоянными авторами журнала «Ежемесячные сочинения», который (изначально – по инициативе Ломоносова, кстати) стала выпускать Академия наук. Этому способствовали дружеские отношения Сумарокова с редактором журнала, уже хорошо знакомым нам Миллером. Публиковались в журнале и некоторые из учеников Ломоносова (Поповский, Дубровский) – но не сам он. Прямых антиломоносовских выпадов на страницах журнала не встретишь: ведь его материалы проходили «цензуру» Академического собрания. А Михайло Васильевич, ставший в эти годы лицом в академии весьма влиятельным, не чинясь, снимал не нравящиеся ему материалы. Недруги Ломоносова в эти годы по‑прежнему отводили душу в рукописных «пашквилях», не отличавшихся разнообразием. Вот, например, начало «Эпистолы от водки и сивухи к Ломоносову»:


Неутомимый наш и ревностный певец,

Защитник, опекун, предстатель и отец!

Коль много обе мы тобой одолжены;

Мы славно по тебе и честью почтены.

Когда б ты в тучное нас чрево не вливал,

Никто б о бедных нас и не воспоминал.

А ныне, пухлые стихи твои читая,

Ни рифм, ни смыслу в них нигде не обретая

И разбирая вздор твоих сумбурных од,

Кричит всяк, что то наш – не твой сей пухлый плод…


 

Как мы уже отмечали, ломоносовские недруги постоянно эксплуатировали тему его «пьянства». Сумароков, надо сказать, сам пил не меньше, если не больше, чем его соперник. Но стиль полемики того времени предусматривал личные выпады и оскорбления. Ломоносов был очень неудобной мишенью: высокий, красивый, физически сильный, успешный человек, семьянин, труженик и бессребреник… Оставалось две темы: любовь к бутылке и «низкая порода». Их и эксплуатировали. И никто из «пашквилянтов» не отдавал себе отчета в том, что они лупят «Телелюя» им же изобретенным оружием – ямбическим русским стихом.

Впрочем, на Ломоносова писали пасквили и по‑немецки. Один из них начинается так:


Жил‑был крестьянский паренек

В далеких Холмогорах.

Пошел работать за кусок

К монахам, у которых

Он выучил латынь чуть‑чуть

И водку научился дуть.

И в этом деле, тра‑ла‑ла,

Он стал из самых спорых!

Он храбро дрался с детворой,

С прислугой пил в трактире –

И был прославлен, как герой,

И слава шла все шире,

И тут он был в студенты взят,

И стал с тех пор он, говорят,

Пить дни и ночи, тра‑ла‑ла –

Никто так не пил в мире!


Немец‑пасквилянт знал кое‑какие подробности о ломоносовской молодости: о его обучении в Марбурге, о романе с Елизаветой Цильх, о принудительной вербовке в прусскую армию и о побеге из нее («Его не повесили – а жаль»)… Все это глумливо, но близко к действительности пересказывается в следующих строфах. В конце песенки есть, между прочим, такие слова: «Подобно Марсию, он готов ославить Сумарокова за то, что смело ввел в русский стих просодию по немецкому образцу». Немецкий стихотворец был явно близок к Сумарокову, а тот уже без зазрения совести приписывал себе заслуги своего соперника. Причем это не было сознательным подлогом: Сумароков в самом деле внушил себе, что изобрел русский силлабо‑тонический стих одновременно с автором «Хотинской оды» и независимо от него.

7

И все же было бы большой ошибкой сводить разногласия Ломоносова и Сумарокова к личному соперничеству, видеть в младшем поэте обыкновенного завистника. «Жалкий Сумароков пролепетал заученную роль…» Нет, все не так просто. Александр Петрович Сумароков был настоящим поэтом. В его песенках, наряду со стандартными галантными излияниями (которые тогдашней русской музе тоже были внове), попадаются строки, поныне не утратившие выразительности:

О темные дубравы, убежище сует!

В приятной вашей тени мирской печали нет;

В вас красные лужочки природа извела,

Как будто бы нарочно, чтоб тут любовь жила…

 

Лучшее у Сумарокова, как и у Ломоносова, – это «духовные оды». Но если старший поэт возглашает хвалу разнообразию сущего и всемогуществу его Творца, то младший жалуется на несправедливость бытия, на слабость человека. Для этих жалоб Сумароков умел находить органичную и своеобразную форму:


На морских берегах я сижу,

Не в пространное море гляжу,

Но на небо глаза возвожу.

На врагов, кои мучат нахально,

Стон пуская в селение дально,

Сердце жалобы взносит печально.

Милосердие мне сотвори,

Правосудное небо, воззри

И все действа мои разбери!


Если с высокой ломоносовской лирики начинается та линия русской поэзии, которая сто лет спустя породит Тютчева, то в стихотворениях Сумарокова, подобных процитированным выше, как и в его сатирических стихах, видны зачатки некрасовской традиции.

Сумароков был замечательным мастером стиха: ни у кого из современных ему поэтов нет такого ритмического разнообразия. Он ввел новый размер – амфибрахий, доказал необходимость пропусков ударения в ямбе. Много сделал он и как драматург. Его трагедии и комедии, при всей своей подражательности и некоторой наивности, сыграли важную роль в истории русского театра.

Но Александр Петрович, сильно уступая Ломоносову в образованности и кругозоре, был так же, как его соперник, авторитарен и нетерпим. В зрелые годы он сформулировал собственные эстетические взгляды, став решительным и непримиримым сторонником классицизма. От поэзии, своей и чужой, он требовал ясности, точного и прямого словоупотребления, гибкости и «нежности» стиха. «По‑моему, пропади такое великолепие, в котором нет ясности» – так писал он в одной из своих статей; и это было его главным творческим принципом. Мысль о том, что поэзия может быть разной и ставить разные цели, ему в голову не приходила. Ломоносов раздражал его тем, что пишет «не по правилам», а притом временами достигает такого результата, который самому Сумарокову, при всех его талантах, был недоступен. А еще – своим влиянием на молодых поэтов.
























Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: