Случай с искусствоведом

Дмитрий Емец

РАЙ-АЛЬТЕРНАТИВА

роман

 

Все это ваше волненье и мысленная борьба есть больше ничего, как дело общего нашего приятеля, всем известного, именно — чорта. Но вы не упускайте из виду, что он щелкопер и весь состоит из надуванья... Вы эту скотину бейте по морде и не смущайтесь ничем. Он — точно мелкий чиновник, забравшийся в город будто бы на следствие. Пыль запустит всем, распечет, раскричится. Стоит только немножко струсить и податься назад — тут-то он и пойдет храбриться. А как только наступишь на него, он и хвост подожмет. Мы сами делаем из него великана... Пословица не бывает даром, а пословица говорит: Хвалился чорт всем миром овладеть, а Бог ему и над свиньей не дал власти.

Н.В.Гоголь

 

 

Глава 1.

ЧЕРТ ДЕРНУЛ ЗА ЯЗЫК

 

В московском театра “Муза” шел первый акт пьесы “Пиковая дама” по сценарию И.Шпунцера-Сморчковского, музыка О.Гулькинда. Режиссер — маститый Леонард Хаврон.

Постановка была авангардная. С потолка на цепях свисали фанерные щиты, изображавшие карточную колоду. В правом углу сцены мрачно скалилось лошадиное чучело. Верхом на чучеле гарцевал безголовый манекен в мундире. В левом углу сцены стоял манекен с воткнутой в грудь рапирой. На рапире болталась авоська с апельсинами.

Дирижер взмахнул палочкой. Всполошенный оркестр грянул туш. Вспугнутые грохотом, из оркестровой ямы выбрались три конногвардейца в белых облегающих штанах с усиленными ватой гульфиками.

— Что ты сделал, Сурин? — трогая гульфик, проорал один из гусаров.

Второй гвардеец запрыгал на одной ноге к манекену и стал выдергивать у него из груди рапиру.

— Проиграл, по обыкновению. Надобно признаться, что я несчастлив! — страстно выкрикнул он, колотя манекен рапирой. Манекен отнесся к этому вымещению злобы как потомственный интеллигент: делал вид, что бьют не его, и он вообще в отъезде.

Третий гвардеец тем временем раскупорил бутылку шампанского и стал, обливаясь, жадно пить из горлышка. Опустевшую бутылку он с размаху швырнул в зрительный зал. Зал испуганно пискнул, но бутылка оказалась реквизитной. Долетев до второго ряда, она вернулась назад на сцену. Оказалось, к ее горлышку привязана невидимая резинка.

Тем временем сверху, едва не прибив Сурина, свалился канат, и по канату стал спускаться бледный молодой человек в цилиндре и красных ботинках.

Первый гусар перестал трогать гульфик и, показывая на молодого человека, радостно сообщил:

— А каков Германн! Отроду не брал он карты в руки, отроду не загнул ни одного пароля, а до пяти часов сидит с нами и смотрит на нашу игру!

С риском для жизни Германн перескочил с каната на одну из болтавшихся карт, зацепился ногами и головой вниз повис над сценой.

— Игра занимает меня сильно, но я не в состоянии жертвовать необходимым в надежде приобрести излишнее! — томно сообщил он перепуганному залу.

Дирижерская лысина остро блеснула, ослепив весь первый ряд. Палочка заметалась как кнут работорговца. Оркестр заиграл нечто среднее между Мендельсоном и Клауреманом, но с сильным влиянием африканских народных ритмов. На сцену выскочило еще гусаров десять: четыре из них были явно женщины, — и, делая разные геройские жесты и хлопая друг друга по ягодицам, принялись носиться по сцене. Вскоре стало ясно, что они не просто так носятся, а с саблями в зубах, танцуют лезгинку.

Германн, стоя на карте, лихо раскачивался у них над головами.

“Эге! Очень необычная трактовка!” — подумал сидевший в зале искусствовед Сергей Сисевич, пишущий культурные обозрения для ряда столичных и зарубежных изданий, и сделал пометку в блокноте.

К концу лезгинки каким-то образом выяснилась история старой графини и графа Сен-Жермена, и, поймав рухнувшего с качелей Германна, герои скрылись за опустившейся кулисой.

Во втором действии на сцену с ужасным скрипом выкатилась инвалидная коляска с обмякшей в ней старой графиней. Графиня, с виду абсолютная рухлядь, была изготовлена из проволоки и пустых пластиковых бутылок. Все монологи за нее скрипучим голосом произносил большой граммофон. Коляску графини толкали три горничные девушки в кокошниках и пристегнутых к поясу черных чулках. Одна из девушек, по гениальному прозрению Леонарда Хаврона и сценариста И.Сморчковского, была не совсем традиционно ориентирована и все время приставала к своим подругам, ухитряясь попутно строить разнообразные рожи проволочной графине.

Лиза была в собачьем ошейнике с бляшками, прикованная к прялке цепью. Ей не сиделось на месте и периодически она начинала, томясь, подскакивать и делать руками умоляющие жесты. Чувствовалось, что она готова выскочить не только за Германна, но и за черта, лишь бы ее спустили с поводка.

На сцену верхом на игрушечной лошадке выкатился Томский и проорал в ухо чучелу:

— Здравствуйте, грандмаман! Я к вам с просьбою!

— Что такое, Паул? — отозвался граммофон.

Томский, не удержавшись, состроил чучелу рожки.

— Позвольте вам представить одного из моих приятелей и привезти его к вам в пятницу на бал.

— Привези мне его прямо на бал, и тут мне его и представишь! — захрипел ему в ответ граммофон.

На радостях, что его дело удалось, Томский впал в буйство, спрыгнул с лошади и, подхватив из коляски чучело, исполнил завораживающий танец с явным некрофильским подтекстом. В беспокойстве за графиню Лиза так металась, что едва не сорвалась с цепи. Горничные девушки, не теряя даром времени, сплясали канкан, плавно перешедший в танец маленьких лебедей.

В третьем действии на сцене вновь объявился Германн. Вначале он долго обольщал Лизу с помощью записок и телеграмм, которые доставляла разбитная французская мамзель, а потом прокрался в спальню к старой графине и стал переругиваться с граммофоном. В процессе диалога Германн успел дважды спрыгнуть в оркестровую яму и ударить там по тарелкам.

— Скажи! — кричал он.

— Не скажу! — упрямился граммофон.

— Скажи!

— Не скажу!

— Врешь, скажешь! — взвыл Германн и, удивляя зрителей, сделал сальто вперед без рук и сальто назад с руками. После чего сел на шпагат.

Когда же и после этого граммофон не открыл ему тайны трех карт, Германн вспылил и выхватил огромный кольт.

— Старая ведьма! Так я ж заставлю тебя отвечать! — крикнул он, заскрежав зубами так, что взволновался даже сидевший во втором ряду бельетажа стоматолог Ашот Кирзарян, человек, казалось бы, по роду занятий привыкший к зубовному скрежету.

Что же тут говорить о непривычном к нему чучеле! Перепуганное, оно задрожало всеми проволочками и рассыпалось на отдельные бутылки.

“Эге! Это неспроста! Интересный символ!” — подумал Сисевич, строча в блокнот.

Предпринятая Германном попытка собрать чучело успеха не имела. Тогда Германн кинулся к граммофону и стал пинать трубу. Но труба только хрипела, агонизируя. Выпустив сгоряча всю обойму в зрительный зал, Германн удалился под грохот барабанов и стоны скрипок.

Опустившиеся кулисы и оживление среди музыкантов в яме объявили начало антракта. Зрители, опережая друг друга, ринулись в буфет.

Сурин с Германном — актеры Гаркуша и Шишешвили — отправились в гримерную к актрисе Столыпиной, игравшей французскую мадмзель. “Мамзель” сидела на трюмо и, закинув одну толстую ляжку на другую, курила, выпуская дым через нос.

— Эта гнида меня затирает. Всех берет на гастроли в Канаду, а я здесь торчи. И что самое обидное, всего одного места не хватает. Может, кто уступит свое, а? — спросила она, щуря от дыма левый глаз.

— Не надейся, мамочка! Нынче рыцари все перемерли, — зевнул Гаркуша.

— А если я Хаврону дам, а?

— Ему уже не надо, — сказал Шишешвили, и дружное ржание трех дарований наполнило гримерную.

Гаркуша ненадолго отлучился куда-то и вернулся с початой бутылкой водки “Можжевеловая”.

— Вы еще не ага-га? А я уже ага-ага! — похвастался он.

— Дай сюда! Стаканчики у кого есть? Нема стаканчиков? Ну и ладно, мы люди привычные, — сказал Шишешвили, отнимая у него бутылку.

После Шишешвили бутылку экспроприировала “мамзель” Столыпина, а обезбутыленый Шишешвили стал рассказывать, что был вчера на похоронах актера Пусяева, умершего в метро от сердечного приступа.

— Повезло Пусяеву. На Ваганьково улегся. То ли к матери, то ли к бабке дозахоронился, — встряла “мамзель” Столыпина, любившая бывать на похоронах.

— Наверняка он был ага-га, когда в ванну полез, — предположил Гаркуша.

— А ты его знал, гражданчик? — усомнился Шишешвили.

— Пуську-то? Это я-то Пуську не знал? Да он мне почти что брат был! — возмутился Гаркуша. — Каждое лето вместе гастролировали, когда я во “Флейте” играл. Два месяца, помню, в Перми торчали и оба месяца он был хорошо ага-га! На сцену на бровях выползал, но к середине спектакля уже снова огурец.

— Врешь ты всё. Не знал ты его, — заявил Шишешвили.

— Да чтоб мне импотентом стать! Знал! — загорячился Гаркуша. “Мамзель”, услышав такую клятву, фыркнула.

Актеры стали спорить. Страстный Шишешвили порывался бежать звонить во “Флейту”, чтобы узнать гастролировал ли с ней Гаркуша, но русская лень пересилила восточную страстность, и он остался.

Неопровергнутый Гаркуша произнес о покойном длинную речь, которую закончил словами:

— По секрету скажу, хороший был мужик, но такая, пардон, сволочь! Деньги в долг брал и никогда не возвращал.

— Закрой хлебало, гражданчик! О мертвых или хорошо — или в глаз! — сказал Шишешвили и сообщил, что на похоронах у Пусяева он видел, как могильщики, три здоровенных амбала, надели на бутылку водки детскую соску и тянули через нее.

— Я этот фокус знаю. Через соску еще больше ага-га, — авторитетно заявил Гаркуша.

Шишешвили мрачно посмотрел на него, поиграл желваками и внятно послал коллегу по матери. Ругался Шишешвили по-русски.

— Чего ты по-русски ругаешься? Ты грузин, вот и ругайся по-своему, по-грузински! — не обидевшись, посоветовал Гаркуша.

Шишешвили снова выругался по-русски. По-грузински ругаться он не умел, так как его папаша исчез прежде, чем мама закончила отдыхать в Сочи.

— Еще раз скажешь про грузина, в морду дам! — предупредил он Гаркушу.

— Не дашь! Тебе будет лень, — сказал Гаркуша.

Постучав, в гримерную решительно заглянул энергичный молодой человек лет тридцати. На его широкой скуластой физиономии читалась смесь русской удали и татарских степей. Это был Павел Бибиков, актер, игравший Томского.

— Где тут пьянство пьянствуют и разврат развращают? — спросил он жизнерадостно.

— А, блюститель морали! Наше вам с кисточкой! Иди поразвращайся с нами! — пригласил Гаркуша.

Бибиков вскинул донышко к потолку и два раза по-молодецки булькнул кадыком.

— Эй-эй-эй, нам-то оставь! — заорал Шишешвили, вырывая у него бутылку.

— Дерябнули за Немировича с Данченкой! — сказал Бибиков, закусывая печеньем.

— Паша, как тебе твоя роль? — вдруг поинтересовалась “мамзель” Столыпина, вставая и зачем-то заслоняя Бибикова спиной.

Честный Паша поморщился.

— Дрянь роль. Хаврон бездарь. Ему бы новогодние представления шлепать, а он на Пушкина замахнулся, гиббон старый! — категорично заявил он, не замечая, что Гаркуша, громко кашляя, пытается толкнуть его в бок.

Произнеся эти пылающие негодованием слова, актер обернулся и нос к носу столкнулся с низеньким здоровяком, лысина которого сияла как нимб. Это был сам Леонард Хаврон, только что появившийся в гримерной. Произошла короткая, но трепетная сцена, в продолжении которой молодой человек мычал и блеял, а режиссер багровел и прыгал губами. Потом у Хаврона задергалась щека, и он удалился.

— Ну ты совсем ага-ага! Ты что его не видел? Я ж тебя толкал! — набросился на Бибикова Гаркуша.

Тот только молча отмахнулся и вышел.

— Конец парню. Леонард не простит ему теперь, — сказал Гаркуша.

“Мамзель” Столыпина не то хихикнула, не то чихнула в пудренницу.

— Гадючка ты! Такого человека заложила! — сказал Шишешвили.

— Может и гадючка, зато в Канаду поеду, — задумчиво гладя себя по щеке, сказала “мамзель”.

Потрясая кулаками, несостоявшийся житель Востока вскочил со стула, готовясь произнести уничижающую тираду о дружбе и предательстве, но русская лень снова пересилила в нем восточную страстность, и он, зевнув, плюхнулся на стул.

Вскоре задребезжал третий звонок, и Шишешвили, вспомнив, что сейчас его выход, затрусил на сцену.

Вскоре он уже висел на веревочной лестнице головой вниз, изображая сон Германна, в котором ему является старая графиня. Графиня не объявилась, зато погас свет. Через несколько секунд наверху вспыхнул прожектор и выхватил мечущуюся по сцене высокую голую дамочку. Мужская часть зала заинтересованно подалась вперед и не без грусти разглядела на дамочке прозрачное боди с тремя сердечками — одно внизу и по одному на каждой груди. Кроме этого на дамочке была белая вязаная шапочка с цифрой “три”. Собравшиеся в зале знатоки Пушкина сразу определили, что эта дамочка символизирует первую из трех карт, названных во сне графиней.

Пронесшись по сцене под звуки дребезжащей симфонии, “тройка” покрутилась вокруг Германна, ухватилась за канат и куда-то унеслась.

Вслед за тройкой выбежала еще одна дамочка. Не имея, видно, чем похвастать, она была в мужской пижаме и держала в руке табличку с цифрой “7”. Искусствовед Сисевич первым догадался, что это пресловутая пушкинская семерка, о чем и сделал в блокнот соответствующую запись.

Туз, явившийся следом, несколько разочаровал зрителей. Это был важный старик в судейской мантии, загадочно надувавший щеки. Он пригрозил Германну огромным топором палача и скрылся, сопровождаемый заунывным хором бледных покойников.

Далее действие разворачивалось своим чередом и закончилось весьма прискорбно.

В конце спектакля брыкающегося Германна утащили в психушку два мускулистых санитара, одетых в полосатые брюки и белые халаты с синими буквами “Кащенко” на спине. За ним, бряцая ошейником, затрусила Лиза. Прочие герои еще некоторое время толклись на сцене, но потом тоже куда-то слиняли. Занавес несколько раз кокетливо дернулся и опустился.

По этому признаку опытный театрал Сисевич понял, что это конец и сказал себе “Эге!”

В следующую минуту одна половина зала побежала с номерками в гардероб, а другая половина стала громко хлопать в ладоши и кричать “Браво!”

Приманенные апплодисментами, из директорской ложи высунулись И.Шпунцер-Сморчковский и О.Гулькинд. Режиссер спектакля Леонард Хаврон немедленно вытребовал их на сцену для оваций, попутно объяснив зрителям, что оба оказались в театре чисто случайно, чуть ли не проездом из Питера в Омск.

Все втроем они долго раскланивались. При этом Леонард Хаврон делал вид, что ему неловко и он хочет исчезнуть за кулисами, но почему-то все равно каждый раз оказывался впереди всех. Шпунцер-Сморчковский целовал поочередно всех актрис, а О.Гулькинд вытащил из ямы дирижера и первую скрипку и вместе с ними бегал по сцене, сея сумбур и беспокойство. Неизвестно каким боком на сцене появился и искусствовед Сергей Сисевич.

Сбежавший из психушки Германн выходил на “бис” вместе с остальными, причем стоял рядом с санитарами и хором покойников. На сцену выскочил юноша-очкарик и, растерявшись, вручил цветы одной из горничных девушек, что очень удивило и саму девушку, и стоящую рядом с ней Лизу. Сделав свое дело, юноша степенно удалился.

“Эге! Это неспроста!” — по привычке подумал Сисевич.

Вскоре зрители отбили ладони и смирно разошлись по домам.

Потолкавшись немного, Гулькинд и Сморчковский выяснили, что фуршета ввиду ожидавшихся гастролей не будет и утекли в бухгалтерию. Сисевич же внезапно вспомнил про прием во французском культурном центре, на который он был приглашен, и улепетнул, восторженно вихляя кургузыми бедрами.

Театр постепенно пустел. Дожевав остатки прилипшей к губам дежурной улыбки, Леонард Хаврон прошелся по опустевшей сцене и, заметив за декорациями Пашу Бибикова, поманил его к себе.

— А вас я попросил бы! — сказал он наждачным голосом.

По острому лицу Хаврона бродили, как по проспекту, зловещие синеватые тени.

* * *

Солнце, скучая от однообразия, лежало на одной из дальних крыш. Его округлая физиономия была плоской как блин. Нагретые за день старинные особняки и бывшие доходные дома, в которых ныне располагались конторы, таращились на Тверской бульвар. В их оконах и крышах самозабвенно дробился закат. Аккуратные кучи желтых листьев на газоне неудачно прикидывались аскольдовыми могилами. На одной из куч млел ремонтник в оранжевом комбинезоне и поплевывал в открытый люк. В люке кто-то бурно возился и громыхал. Надутые воробьи клевали асфальт, неохотно, как резиновые мячи, отскакивая от прохожих — взлетать им было лень.

Отовсюду — из всех окон и подвалов, с площадей и куцых скверов, с крон деревьев и неба, увешанного рваными мочалками туч, из кошачьих глаз и из женских сумочек, из заросших ушных раковин сантехников и выхлопных труб грузовиков, с магазинных ценников и обгоревших носов дачников, — отовсюду, потирая желтые морковные ладони, выглядывала ранняя осень 200* года.

Примерно в то самое время, когда Сисевич кварталом выше сел в такси, а голодная уличная собака с облезшим хвостом тоскливо завыла на оформленную витрину магазина “Мясные деликатесы”, дверь служебного входа театра “Муза”, дребезжа, распахнулась и исторгла молодого человека в джинсах и мятом белом свитере.

Упомянутый молодой человек, с виду типичный сангвинник, был коротко подстрижен, хорошо выбрит, имел широкие плечи и то удалое выражение лица, которое бывает у авантюристов, старших помощников капитана, специалистов по обмену жилплощади, многоженцев, донских атаманов и прочих людей, которых швыряет по рекам жизни, бросая от берега к берегу и никогда не занося в тихие заводи.

Лишь очень большой театрал, встретив его на улице, мог вспомнить, что видел его в роли Томского, есаула Рубакина в “Стеньке Разине” и матроса Неунывайко в современной комедии “Пароход “Трах”.

Паша Бибиков перебежал дорогу, перемахнул через чугунное ограждение бульвара, обернулся на здание театра и почесал в затылке.

— Вот я и изгнан из святилища муз без права возврата, — объяснил он сам себе. — Плакали гастроли в Канаду, плакала комната в общежитии. Ох мама, мама, зачем ты не родила меня немым?

Изгнаннику стало грустно и захотелось выпить пива. Он пересек бульвар и направил свои стопы к летнему кафе в Богословском переулке, весьма часто посещаемому актерами “Музы”. Здесь для них даже делали скидку, что позволяло Гаркуше делать вывод, что актер в смысле пива существа оптовое.

Паша взял кружку, сел за белый пластиковый стол с росшим из него рекламным синим зонтом и стал смотреть на колокольню Иоанна Богослова. Раньше он относился к ней неплохо, сейчас же она его раздражала.

— И чего она тут торчит? Тоже мне Пизанская башня, — подумал он, отхлебывая горьковатую пену.

Богословский переулок медленно и мягко погружался в объятия вечера. Его каменные бока окутывались тенями, а угловой дом загадочно смялся и отодвинулся вглубь переулка. Внезапный порыв ветра качнул зонт. По асфальту прокатилась вначале железная банка, а потом, догоняя ее, смятая газета.

“Если первой на дорогу выкатится банка, Леонард не выполнит угрозы и не вышибет меня хотя бы из общежития,” — быстро загадал Бибиков. Первой на проезжую часть вырвалась и тотчас же попала под машину газета.

— Старая сволочь! — вслух сказал Паша, погружая нос в пушечное жерло пивной кружки.

Когда-то давно, когда соседствующий с Богословским переулком дом № 23 не только не стал еще собственностью трех братьев Паршиных, сдавших его Таирову под Камерный театр, да и вообще еще не был построен, — древняя церковь Иоанна Богослова с колокольней безраздельно царствовала над всей округой, видная отовсюду, а бесшабашное московское студенчество, разгуливая по Бронным улицам и Козихинским переулкам, распевало во всю мощь юных глоток:

 

От зари до зари,

Лишь зажгут фонари,

Вереницей студенты шатаются.

А Иван Богослов,

На них глядя без слов,

С колокольни своей улыбается.

 

Если поверить, что все в мире вечно и все происходившее когда-то происходит и поныне, то можно было предположить, что и сейчас еще, сто пятьдесят-двести лет спустя, тени тех удалых гуляк продолжали бродить где-то поблизости в расстегнутых студенческих мундирах и лихо заломленных фуражках, нанимали одного извозчика на четверых и, бренча в карманах гривенниками, ехали к Тестову в трактир или в “Стрельну”.

Но совсем не эти романтические мысли занимали теперь Пашу Бибикова, в кармане у которого было только девяносто семь рублей ноль-ноль копеек, не считая ста долларов, спрятанных про черный день в рамку с украшенной размашистым автографом фотографией спившегося трагика Олябьева-Донского.

“Для безбедной старости этого маловато, даже если “Муза” выплатит мне выходное пособие. Хочешь не хочешь надо искать жилье и новую работу, а то не пришлось бы ночевать на вокзале, укрываясь газетами,” — решил для себя Паша.

Есаул Рубакин, он же матрос Неунывайко, был натурой деятельной, кипучей, не склонной ни к суевериям, ни вообще к мечтаниям. Мышцы его были жилисты и крепки как веревки, а желудок обладал редкой способностью безо всякого ущерба для себя переварить подошву или одолеть двухлитровую бутыль с перебродившей брагой, поэтому в следующую секунду Паша очень удивился, когда выпитое пиво как по артезианской скважине поднялось ему в нос и заставило его, закашлявшись, согнуться в три погибели.

— Фу ты, черт! Надеюсь его разбавляли не обойным клеем? Похоже, что все-таки клеем. Не буду больше сюда приходить, — пробормотал, задыхаясь, Бибиков.

Прочистив горло, он выпрямился и удивился еще больше. За пластиковым столиком он был уже не один — напротив него, появившись неизвестно когда, сидел отдувающийся толстяк в дорогом костюме, а рядом с ним пышногрудая шлюховатого вида дамочка с серебристо-пепельными волосами. Оба — и толстяк, и дамочка — рассматривали Пашу с наглым, настройчивым интересом.

Паше такое хамское разглядывание совершенно не понравилось. Решив не оставаться в долгу, он облокотился о стол, подпер щеки руками и в свою очередь стал, не церемонясь, разглядывать незнакомцев. Надо сказать, что внешность обоих была весьма колоритной и запоминающейся.

У серебристо-пепельной дамочки черты лица были довольно правильные и ее можно было бы назвать красивой, если бы не излишне пухлые губы и не откровенное бесстыдство, плескавшееся в широко расставленных, затянутых влажной поволокой глазах-озерах. Одета дамочка была невообразимо вульгарно, со вполне осознанным, почти демонстративным безвкусием. Венчали ее туалет громадные дутые браслеты в форме змей и накладные зеленые ногти необычайной длины.

Спутник дамочки был кряжистым, короткоруким, с близко посаженными глазами и широким сплюснутым носом. Не человек, а каменный языческий истукан. На его низкий шишковатый лоб по центру наползла стрелка волос. Дышал он хрипло, с явным усилием и сопением.

“Ну и запястье у него! Берцовая кость, а не запястье! Такими лапищами только граненые стаканы давить. Скорее всего на зоне отдувался или на приисках вкалывал. Один самородок государству, два в карман. Ну а эта дамочка, ясное дело, кто такая. Уж точно не дочь,” — решил Паша.

В эту самую минуту истукан повернулся к своей спутнице и, показав ей на Бибикова, спросил с интонацией театрального трагика:

— Это он?

— Собственной персоной, — низким с хрипотцой голосом отвечала пепельная дамочка.

“В театре они меня, что ли, видели? Ходят тут всякие... Хоть бы за пиво заплатили!” — подумал Паша, который, как и все актеры, любил халяву.

Однако дальнейшее течение разговора повернулось совсем уж в неожиданном русле.

— Колоритный тип. Но сомневаюсь, что он нам подойдет. Плечи у него как у грузчика, а лицо семинариста, исключенного из духовного училища за буйство и разгул. Улита, ты не ошибаешься? Ты уверена, что это действительно он? — сурово спросил кряжистый.

— Фу! Я стерва, но совсем не дура. Этот симпатичный мужчина Бибиков Павел Николаевич, которого четверть часа назад Леонард Хаврон вышиб из театра “Муза”.

Кряжистый озадаченно засопел:

— М-м... Вот так штука! И отчего же такая немилость со стороны маститого светила?

— В душе нашему клиенту хочется сыграть Гамлета, а его заставляли выступать в нелепых фарсовых ролях. Вон он сгоряча и назвал Хаврона бездарем, — охотно объяснила пепельноволосая.

Бибиков замер. Гамлет был для него то же, что для альпиниста недосягаемый горный пик, переливающийся колкими снежными искрами. “Голубой мечты идиота нет только у натуральных идиотов!” — любил повторять трагик Олябьев-Донской. Про Гамлета Бибиков рассказывал очень немногим и теперь пытался сообразить, кто из них проболтался. Проболтаться мог почти каждый, но самое больше подозрение падало на Гаркушу. “Точно Гаркуша! Вот трепло!” — решил он.

Продолжая изучающе разглядывать Бибикова, спутник дамочки с наждачным звуком поскреб небритую щеку.

— Ладно, чего уж там... — сказал он решительно. — Как ты думаешь, Улита, уместно ли будет спросить у него о планах на будущее?

Хотя вопрос этот косвенно был обращен к самому актеру, опять влезла пепельноволосая болтливая дамочка:

— Перспективы у него крайне неопределенные. Наш друг опасается, что ему придется ночевать на вокзале или таскаться с зубной щеткой по общежитию, умоляя друзей о временном приюте. Вряд ли того золотого яичка, что может снести рамка, хватит надолго.

“Что за спектакль они тут разыгрывают? Откуда она знает про рамку? И об этом пронюхали, ворье! Черт бы их побрал обоих!” — рассердился Паша, которому крайне неприятны стали вдруг и толстый тип и его спутница.

Не успел он так подумать, как кряжистый ехидно ухмыльнулся, а его подружка залилась ломким хохотом, похожим на скачущие по асфальту ледяные осколки.

 

 

Глава 2.

ЗАЧЕМ ОНА ВАМ?

 

“Всё! Хватит! Мы мирные люди, но наш бронепоезд... Одним словом, с этим пора кончать,” — сказал сам себе Бибиков.

Он неторопливо встал, обеими руками оперся на стол и, обращаясь к истукану, угрожающе сказал:

— Значит так! Предупреждаю культурно! Я вас не знаю и знать не хочу! Или вы уйдете сами или вашей физиономией я вытру крошки со стола!

Кряжистый отнесся к этой угрозе совершенно спокойно. Он не испугался, не обиделся и не стал хватать Пашу за грудки. Вместо этого он откинулся на пластиковом стуле и подозвал официантку.

— Красотуся, принеси нам три кружки! А, командир? — фамильярно предложил он.

— Я не буду пить! — грозно сказал Паша. — Вы что не слышали, что я сказал? Убирайтесь!

— Ладно, ладно! — примиряюще хмыкнул его собеседник. — Не надо быть таким горячим! Все, что нам нужно, это чтобы вельможный пан уделил нам минуту внимания... А вы, милочка, ступайте! Разве не видите, что сеньор помидор нынче трезвенник?

Видя, что разошедшийся актер не собирается давать ему ни то что минуты, даже секунды, он махнул своей спутнице:

— Улита!

Не теряя времени, пепельная дамочка уставилась Паше в лоб и, быстро скользя глазами, будто читая, затараторила:

— Бибиков Павел Николаевич родился в славном русском городе Вологда в феврале 1970 года. По национальности русский, не судим, холост. Паспорт выдан ОВД № 2 г.Вологды. Ну это так, к слову. Паспорт нас нисколько не интересует... Характер... м-м... сложный характер. Вспыльчив, неглуп, слегка сентиметален, способен сболтнуть лишнее. Имеет неплохое здоровье и сравнительно гибкую психику. Любит поездки.

— Это хорошо, что любит поездки. Это нам полезно, — одобрил кряжистый, деловито потерев переносицу. — А вот что у него с происхождением?

— Происхождение... м-м... неоднозначное. Родители нейтралы, из тех, что не горячи, не холодны. А вот одна из прабабок, урожденная Воронцова, умерла, успев принять схиму.

Ее собеседник поморщился и пробурчал: “досадно”.

— И, верно, досадно, — согласилась дамочка. — Зато другая его прабабка, точнее прапрабабка — новгородская мещанка Нерина — в молодости ходила вечером по Лиговскому проспекту и зазывала к себе хорошо одетых мужчин. При этом, если она видела, что у клиента водятся деньги, она вполне могла подсыпать в водку порошочек и обобрать до нитки. Если же бедняга приходил в себя раньше времени и поднимал шум, то в дело вступал ее дружок с гирькой, и раздетое тело хорошо одетого мужчины вскоре находили в Малой Невке или в заливе.

Бибиков, ошалевший от такого явного наговора, хотел вступиться за честь своей прабабки, но дамочка быстро протянула руку и зеленым ногтем легонько царапнула его по щеке. Тотчас губы и десны актера одеревенели и заныли будто от зубного укола, а рот накренило куда-то вбок.

“Господи, да что же это такое? Что им надо?” — попытался жалобно воскликнуть Паша, но у него вышло лишь “Г-гы”. Но кряжистый, кажется, отлично понял, что это было за “г-гы”. Его тяжелые веки моргнули, и лицо стало таким грозным, что актер прикусил язык.

— Продолжим... — монотонно бормотала тем временем дамочка. — Крещен по православному обряду в Софийском соборе города Вологды, но на службах не бывает, не причащается Святых Таин, не соблюдает постов и ни разу не был на исповеди...

— Это приятно, — одобрил кряжистый. — Что-нибудь еще?

— Далее детство, — сказала та, которую толстяк называл Улитой.

— Было что-нибудь особенное?

Дамочка ехидно захлопала ресницами:

— Обычный набор: врал, стирал лезвием двойки, курил в туалете, дрался, грубил старшим... Далее игра гормонов и всё, что с ней связано. Задирал одноклассицам юбки, подсматривал в окно вендиспансера, где была отскоблена краска, а потом запирался в ванной, будто за тем, чтобы принять душ, и...

Дамочка заметно оживилась и готова была продолжать, но ее спутник пришел Паше на выручку.

— Улита, имей такт! Не конфузь синьора помидора!.. В конце концов всё это обычно и потому неинтересно. И что никакой смелой игры мысли, никаких интересных оттенков греха, ни сколько-нибудь значительного влияния на умы товарищей — ничего такого не было?

Улита с сожалением прервалась и согласилась, что нет, ничего значительного действительно не было.

— Тогда детство пропустим. Переходи сразу к седьмому пункту!

Дамочка кивнула, уставилась Паше чуть выше правой брови и сообщила:

— Все нормально. Интересующий нас... э-э... предметец находится во вполне удовлитворительном состоянии. Он не состоит в закладе, ни продан, ни обещан, ни сговорен, свободен от каких-либо обязательств.

— Вот он-то нам и нужен, этот предметец. Не желаете ли вы нам его, в некотором роде, уступить?

— Что это за предметец? — спросил Паша, обнаружив, что вполне уже может двигать губами и языком.

Истукан и дамочка насмешливо переглянулись. Затем кряжистый театрально всплеснул руками, как если бы хотел воскликнуть: “Ну что вы прикажете делать с этим народом!”

— Фи, юноша, какое незнание вопроса! Разумеется, нам нужна ваша душа. А вы думали, мы хотим преобрести за валюту ваши старые ботинки и экспонировать их в Грановитой палате?

Паше стало жутко. У него взмокли подмышки и ужасно зачесалась шея.

— Зачем вам моя душа? — спросил он.

— Идиотский и бестактный вопрос. Когда вы покупаете в магазине некий товар, скажем, рубашку или носки, вас же не спрашивают, что вы собираетесь с ними делать. Ведь не спрашивают же? — настаивал кряжистый.

— Не спрашивают, — машинально согласился Бибиков.

— Вот и вы не спрашивайте. Все равно ведь не поймете.

Кряжистый произнес это с такой убедительностью, что Паше это показалось логичным.

— Кто вы вообще такие? Черти? — обретая свое обычное нахальство, полюбопытствовал он.

Дамочка фыркнула, а кряжистый обиделся и с чеканной интонацией опереточного злодея сказал:

— Я не просто черт! Черти, они же демоны — эта адская мелочь, которая бегает на посылках, подсказывает на ушко, как лучше нагадить ближнему своему, и насылает вирусы гриппа на несчастных пассажиров метро. Кстати, существует даже норма на одного черта: два вагона в день. Ну да это в сторону... Я бес третьего ранга Арей, начальник русского отдела, имеющий право свободного выхода из преисподней и ношения регалий по желанию.

Актер растерянно, сам не зная зачем, поинтересовался, что за регалии. Арей охотно уточнил, что под регалиями имеются в виду рога, хвосты и трезубцы. Иногда и копыта, но крайне редко. Кроме того, он как бес третьего ранга обладает правом постоянно держать при себе до тысячи духов низших разрядов для выполнения различных поручений и ведьму-секретаршу. Упомянув о секретарше, Арей кивнул на пепельноволосую дамочку.

“Ишь ты какой прыткий! Думаешь, я не понимаю, к чему все эти выкрутасы? К душе моей подбираешься, а вот шиш тебе!” — подумал Бибиков, смутно пытаясь припомнить всё, что когда-либо слышал или читал по этому поводу. Выяснилось, что читал он мало, а слышал много, но разрозненно.

Подмигивающие пузырьки пива “Балтика” танцевали и кружились у актера в венах и артериях. Это было хорошо, потому что уменьшало его суеверный страх перед демоном. И это было плохо, потому что и в без того путаных мыслях молодого человека царил теперь полный бедлам.

— Так я вам и продал душу! Думаете, я совсем идиот? Ищите себе другого дурака! — цепляясь за остатки уверенности, громко провозгласил Паша.

Глаза начальника русского отдела стали багровыми и выпуклыми, как у бочковой сельди. Из носа пахнуло душной серной вонью.

— Сеньор помидор, не утомляйте меня! Перед кем вы хорохоритесь? Из какой роли вы выкопали этот тон одинокого борца с мафией? — рявкнул он. — Имейте в виду, что я не переношу лицемерия, хотя сам его и изобрел! Прожив на свете тридцать лет, вы ни разу даже не задумались над тем, что у вас есть душа. Теперь же корчите из себя ягненочка и не хотите писать на нее закладную — это же смешно! И потом кто вам сказал, что я собираюсь покупать вашу душу? Я предлагаю исключительно ее арендовать.

Бедный актер, плававший во всех религиозных вопросах, как половинка вареного яйца в супе, ощутил себя вконец сбитым с толку.

— В каком смысле арендовать? — спросил он.

Бес поморщился, как если бы его вынуждали отвечать на очевидный вопрос, и разразился длинной трескучей тирадой. Из этой тирады Паша усвоил, что преисподняя не заключает договоров на приобретение душ со времен доктора Фауста. Что тогда они обожглись на молоке и теперь дуют на воду.

— Сам понимаешь, милый мой, что такое покупка! — разглагольствовал Арей. — Это по сути означает, что при жизни мы снабжаем некого индивидуя деньгами, успехом, здоровьем и разнообразными наслаждениями, а взамен забираем после Страшного Суда его душу. Здесь же, на этом свете, такой индивидуй и в ус не дует, чтобы нам помочь: он только жрет, пьет, развратничает и давит своими роскошными автомобилями прохожих. Но подумайте, юный герой, зачем нам такая ничтожная душонка с ее убогими запросами, если она и так самотеком, подчиняясь лишь собственным влечениям, попадет к нам? К чему тогда неоправданные затраты? Вот мы и перестали заключать такие договора. Теперь широко практикуется новая прогрессивная форма — аренда души на определенный период. Год, три года, пять лет. Не более. Далее — ваша душа снова в полном вашем распоряжении. Хотите работайте с сиротами, хотите идите в монастырь. Я не против.

— А эти три года, что ли, вам служить? — хмуро спросил Паша, едва успевая за быстрой расхлябанной речью кряжистого беса.

Арей умиленно крякнул и восхищенно всплеснул растопыренными ладонями. Теперь это был добрый мольеровский дядюшка-простак.

— Улита, этот прозорливец схватывает все на лету! Просто академик Курчатов в теле античного воина! Дельфийский оракул, заложивший в ломбарде свой золоченый треножник и волей случая временно оказавшийся в театральной массовке.

Выдав этот сомнительный комплимент, бес подманил к себе Пашу, поднес руку ко рту и интригующе зашептал:

— Скажу по секрету, работа у нас великолепно оплачивается. Не то, что у Леонарда Хаврона, этого могильщика русской классики. Ты, мальчик мой, в отличие от прочих арендателей, предоставленных лишь собственной неудачливости, будешь иметь счастье служить под моим чутким руководством. А когда срок контракта истечет — ты сыграешь Гамлета. И пусть только какой-нибудь Хаврон или Арсений Семипалатинский попробуют не пустить тебя на сцену! Они будут мигом разжалованы в осветители! Поверь мне, это совсем разные планеты: когда обстоятельства диктуют человеком и когда человек диктует обстоятельствам.

— Не хочу. Мне этого не нужно, — угрюмо сказал Бибиков.

— Почему не нужно? — нахмурился Арей. — Ах да, ты чувствуешь, что должен добиться всего сам, иначе цель потеряет смысл. Я отлично тебя понимаю. Но я ведь и не обещаю тебе любви зрителей или благосклонности критики. Заметь, не обещаю даже таланта: он или есть или его нет. Я дам тебе сцену — не более того. А уж как назначают на главные роли, ты сам отлично знаешь. Способности в девяноста пяти случаях из ста не принимаются в рассчет. Все лучшие роли забирают себе или маститые старики, или родственники этих стариков, или раздутые посредственности, которые с кем надо спят и кому надо лижут филейную часть. Что я не прав?

— Допустим, — буркнул Паша, удивляясь тому, как бес точно обрисовал истинный принцип распределения ролей у них в театре. Особенно ему понравился пример с облизыванием филейных частей — при этом Бибиков совершенно забыл, что сам когда-то приводил его Гаркуше.

Начальник русского отдела одобрительно похлопал актера по плечу:

— Браво, юноша! Я рад, что мы нашли точку соприкосновения. Хватит колебаться: время — это роскошь, которой у нас нет. Улита, дай ему перо и договор!

Красивая ведьма движением фокусника выдернула из воздуха пергамент с бурыми подтеками и деревянную коробочку, в которой лежала длинная ржавая игла.

— Ткнешь иголкой в палец и распишешься здесь и здесь! Не бойся, больно не будет. Я подую и ранка заживет, — деловито сказала ведьма.

Паша заколебался, барахтаясь в объятиях искушения. Призрак удачи, одетый в черный фрак, с манишкой из сбывшихся желаний, манил его к себе холеным пальцем. На другой чаше весов лежали две хрущобных комнаты в далеком городе Вологда, в которых родители и женатый брат увлеченно заедали друг другу жизнь на поле квартирых баталий. Райская богоугодная жизнь в таком антураже представлялась Бибикову весьма сомнительной.

“Хаврон, сволочь, теперь так мне нагадит, что меня ни в одну труппу не возьмут,” — сумрачно подумал Паша и, вертя в руке пергамент, осведомился, что он должен будет делать, если примет предложение. Разумеется, совращать души с пути истинного, приносить кровавые жертвы, осквернять святыни, служить черные мессы, заниматься пропагандой разрушения и насилия и совершать подобные тому мерзости?

Арей насмешливо уставился на него.

— Сеньор помидор слишком много о себе мнит! С чего он решил, что на него сразу возложат такие важные и ответственные миссии? Для этого у нас в преисподней работают чудесные, подготовленные специалисты. Мой же отдел этим не занимается. Клянусь своими регалиями, на сеньора помидора будут возложены несложные технические функции: подготовка бумаг, командировки, несложные поручения самого нейтрального характера и так далее. И не надо больше ломаться! Вы не барышня, а я не гусарский поручик.

Безработный актер Бибиков глубоко вздохнул, с тоской посмотрел на покрытый облупленной штукатуркой бок колокольни Иоанна Богослова и вонзил иглу себе в палец.

 

 

Глава 3.

СЛУЧАЙ С ИСКУССТВОВЕДОМ

 

Нахальное осеннее утро нашарило искусствоведа Сергея Сисевича, как, впрочем, и всех почтенных, уважающих себя людей, в собственной постели. Некоторое время он еще полежал, задумчиво трогая пальцем живот, а затем нащупал жилистой ступней тапки и семенящим галопом загарцевал в туалетное заведение. Оттуда гордость российского искусстведения прошествовал в ванную и в конце ежеутренних странствий почтил своим присутствием кухню.

“Эге! — подумал он, критически изучая оставленный женой завтрак. — Эге!”

Супруга Сисевича, одна из виолончелей в оркестре гостелерадио, с утра ушла на запись. Радуясь тишине, искусствовед поставил электрический чайник и, глядя на тарелку с нарезанной селедкой, начал свои ежедневные упражнения ума.

— В длинном блюде, принимая ароматную ванну из растительного масла, обложенная луком, в сопровождении свиты вареных яиц, нежилась атлантическая сельдь, — выпалил он на одном дыхании и задумался.

“Нет, нежилась — плохо, — сказал себе Сисевич. — Лучше будет “раскинулась”. В длинном блюде, плавая в океане растительного масла, трепетно раскинулась атлантическая сельдь. Нет, “раскинулась” тоже плохо. Разве сельдь может раскинуться? Пожалуй, правильнее будет нечто христианское: допустим, “трепеща перед неминуемым концом, лежала жертвенно распятая сельдь”. Эге! А ведь неплохо! Нынче я в ударе!”

Сисевич уже хотел занести сей выполненный в словах натюрморт в особую книжечку, особо заведенную для упражнений ума, но внезапно сильная колика вспучила его яйцевидный живот, и искусствовед, пискнув от боли, подпрыгнул на стуле. На миг ему почудилось, что у него в кишечнике засел вулкан Этна и извергает лаву.

“Неужели приступ? И какой сильный! Ай-ай-ай!” — испугался Сисевич, роняя книжечку и сразу забывая об умственной гимнастике.

В робком ожидании нового пробуждения вулкана, Сергей Тарасович замер на стуле, но мучильные колики, к счастью, уже прекратились. Вскоре к искусствоведу вернулась его обычная самонадеянность и, атакованный аппетитом, он занес вилку над селедкой, выцеливая кусочек получше.

Внезапно разделанная селедка изогнулась на тарелке и, открывая мертвый рот, укоризненно произнесла:

— Йоксель-моксель! Алеутский бог! Ты что, вьюнош, совсем офонарел? А ежели мне будет бо-бо?

Вилка звонко упала на стол. Искусствовед замер, по-рыбьи захватывая ртом воздух. Его испуганные глаза впились в селедку, но та уже вновь без всяких признаков жизни лежала на тарелке. Более того, хорошо было видно, что она выпотрошена и вместо внутренностей из нее выглядывают колечки лука.

“Проклятые коктейли! Никогда не знаешь, какой ногой они тебя лягнут! Мерзавец Вольф, чуть меня не угробил!” — расслабленно подумал искусствовед, вспоминая про вчерашний прием во французском культурном центре, на котором критик Вольф Кактусов спаивал его мудреными коктейлями. Завистливый Кактусов надеялся, что Сисевич, если его напоить, совершит какой-то промах, из-за которого его не будут приглашать в дальнейшем или хотя бы не напишет статьи, но, разумеется, просчитался.

Зато теперь, на другой день после приема коктейли странный образом аукнулись говорящей селедкой.

Объяснив себе всё происходящее, Сисевич успокоился. На селедку ему смотреть уже не хотелось. Он напился чаю, взглянул на часы и, спохватившись, что к двенадцати приглашен на открытие персональной выставки художника-авангардиста Игоря Хмарыбы, заспешил в ЦДХ. Спешка сказалась на способе перемещения маститого искусствоведа самым неблагоприятным образом. С почтенного галопа он перескочил на контргалоп, далее на курцгалоп, а оттуда, сообразив, что совсем уж припозднился, махнул резвым казацким наметом, склонным несколько к проскачке. Вскоре Сисевича можно было уже увидеть устремляющимся вдогонку за вагоном метро и совершающим почти без закидки отважную крупаду между захлопывающихся дверей.

Вскоре Сисевич вынырнул на поверхность на станции метро “Парк Культуры” и, с пингвиньей ловкостью уворачиваясь от прохожих, поплыл через Крымский мост к ЦДХ.

 

Был тот бойкий уже не утренний, но еще не дневной час, когда всякое двуногое прямоходящее существо — в независимости от того кичилось ли оно надутым именем “москвич”, или откликалось на более энергичное и пробивное словосочетание “гость столицы” — куда-то спешило или откуда-то возвращалось. По тротуарам, аллеям, пешеходным переходам и мостам огромного десятимиллионного мегаполиса сновали ноги.

Ног было множество. Прямые, условно прямые и совсем уж извилистые, ноги-обрубки и ноги-ходули, мускулистые, ревматические, иксовидные, молодые и старые, здоровые и подагрические. Многие миллионы целеустремленных, торопящихся куда-то ног. Ноги шаркали по ступенькам, поднимались по эскалаторам, вскакивали в троллейбусы, ловили попутки, подпрыгивали, семенили, толкались в давке, наступали друг другу на мозоли и вообще жили отдельной, интересной и насыщенной жизнью.

Всё было тут, всё смешалось в едином передвигательном порыве из неизвестного никому пункта А в еще более таинственный пункт В: и тонкие щупальца школьниц, и дрожащие подпорки пенсионеров, и покрытые синяками, вечно на что-то налетающие голени мечтателей; и раздражительные икры продавщиц; и непривычные к использованию, зато увенчанные пухлыми седалищными подушками окорочка госчиновников; и вопросительные, то и дело приседающие коленки приезжих; и шустрые, всюду успевающие ноги курьеров; и кошачьей, опасливой походкой крадущиеся на свидание лапки неверных жен.

Им навстречу по противоположной стороне тротуара спешили ломкие ходули акселератов, бодро трюхали ножонки работников музыки и искусства, вихляли ляжки подхалимов, топали напористые ножищи милиционеров, неторопливо проплывали хамски-красивые, доступные лишь избранным счастливцам ноги личных секретарш и маршировала вся прочая громадная рать ног, увенчанных ступнями от тридцать четвертого до сорок седьмого размеров включительно.

Нас же из всего многообразия этих ступательных приспособлений, то ли продуманно, то ли экспромтом спроектированных Всевышним, интересуют одни-единственные стройные женские ножки, затянутые в светлые чулки “Санпеллегрино”, изредка мелькавшие в высоком разрезе длинной серебристо-серой юбки.

Эти ножки, ровно как и жилистые конечности Сергея Сисевича возникли из дверей метро “Парк Культуры”, дверей, много кого повидавших на своем веку, и уверенно заторопились через Крымский мост к Дому Художника.

Ступая, эти опаздывающие юные ноги слегка приподнимались на носках, отчего казалось, будто их обладательница стремится оторваться от земли и воспарить в заоблачные выси. На ее небольших розовых ушках со скошенными персиковыми мочками восседали наушники плеера, пичкавшие девичий слух страстным нашептыванием романтического инструментала.

Продолжая описание, можно было еще заметить, что наша новая знакомая носила короткую стрижку “каре”, а у ее элегантных узких очков была подклеена правая дужка. За ее плечом, пытаясь не отстать, гналась в отлет небольшая черная сумочка. В ней по соседству с новой пудренницей и пейджером лежало глянцевое приглашение на вернисаж художника Игоря Хмарыбы. Кроме предметов уже указанных, в сумочке обретался еще паспорт, испачканный потекшей ручкой “Бик”.

Увидев, как у двух кислолицых молодых людей, склонившихся над парапетом, выскользнула из рук и упала на тащившуюся по Москве-реке баржу едва распечатанная банка с пивом, девушка громко расхохоталась. При этом стало видно, что один ее передний зуб слегка наползает на другой. Ближайший из пивных молодых людей сумрачно оглянулся на нее и вынул из кармана еще одну банку.

— А не много ли будет? — смеясь, поинтересовалась любительница романтического инструментала.

— Что ты ржешь как лошадь? Я лошадей боюсь! — обиженно парировал кислолицый.

— Эх вы! Поколение пластиковых стаканчиков!

— Сама пепси-кола! — дерзко заявил поклонник пива. Однако его реплика попала в молоко. Его собеседницы давно уже не было на месте. Со стремительностью, который могла бы позавидовать чемпионка по ходьбе на дальние дистанции, она уже летела к Дому Художника.

 

Всем известно, что женщины бывают разные. В смешанной эскалаторной толпе, что ползет по самодвижущимся лестницам вверх и вниз, мелькают сотни и тысячи женских лиц. Одно за другим они проплывают мимо и навсегда теряются либо в пахнущих резиной далях подземки либо в извилистых подуличных переходах. Их пестрая многоликая армия включает в себя батальоны трудоголичек и полки загнанных хозяек, отделения утешительниц и артдивизионы стерв, десантные подразделения шарниров, кавалерийские сотни искательниц приключений, дикие дивизии истеричек, маршевые роты синих чулков, стратегические резервы брошенных жен, отряды добродушных нерях с собачьей шерстью на юбках и заколотыми в пучок волосами на затылке, диверсионные отряды бабищ и снабженные новейшим слезоточивым оружием разведвзводы несчастненьких.

Какие фрукты только не произрастают в райских садах дочерей Евы! Есть ярые феминистки и феминистки притворные, есть обжегшиеся на молоке, а есть любительницы погорячее; есть брошенные и бросившие, умудренные жизнью матроны и доверчивые девочки, волки и овцы, лисы и курицы, буравчатые сверла и палочки-выручалочки, идеальные матери и томные жены, перспективные тещи и всепонимающие любовницы, женщины-бульдозеры и женщины-поэтессы. А студентки? А трещотки? А девушки с приветом? А губы трубочкой — ушки бобиком? А маменькины дочки? А милые мымрочки? А французские духи пополам с поездкой на кинофестиваль? А..? Уф, пива мне! Тяжко сидеть у компьютера, когда такое многообразие слоняется по улицам!

А запахи! Сколько запахов таят в себе женщины! Сколько ароматов прячется в их волосах, одежде и тонкой кожице на ключицах! Бывают девушки, пахнущие гречневой кашицей; бывают пахнущие свежим зимним морозцем или апельсином, бывают женщины, пахнущие кошками вперемежку с сигаретами “Винстон”, или просто сигаретами, или просто кошками. Некий голос из зала подсказывает мне, что существует еще каша, пахнущая девушками, но на это я отвечу, что это уже не ко мне, а к дяде Зигмунду.

Но не следует думать, что приведенной выше робкой и жалкой классификацией можно охватить разнообразнейший отряд всех юбконосящих. Ничего подобного! Некоторые вообще не влезают ни в какую классификацию. Сидишь и думаешь, куда ее отнести. То ли страдалица, то ли шарнир, то ли губки трубочкой — ушки бобиком? И это еще ничего — легкий случай. Есть же и такие, о которых и черт не скажет, что они такое и что перед ним, а только почешет в затылке и отойдет.

Женщины как вода. Они никогда не стоят на месте и часто перетекают из одного состояния в другое. Взять хоть вот эту или вон ту... Сегодня она синий чулок, завтра милая мымрочка, послезавтра загнанная хозяйка. Кажется, что все, конечная станция, брысь из вагона. Но не тут-то было. Женщина, а особенно русская, всегда способна на сюрпризы. Внезапно происходит чудо — и недавний синий чулок или утешительница стартует стремительной ракетой, а там, где недавно был пепел человека, вспыхивает вдруг прекрасная птица-феникс.

Литератор-дилетант Вольф Кактусов, один из недругов столь полюбившегося нам критика Сисевича, в пору своего увлечения традиционным сексом, посвятил русским женщинам одно из своих произведений. По своему жанру это нечто среднее между эпиталамой, горячечным бредом и дифирамбом на губной гармошке. Однако Вольф почему-то назвал его очерком. Ну и аллах с ним, с Вольфом. Вот он, этот очерк.

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: