Кельтская церковь в Ирландии

 

Таким образом, Испания служила своего рода перевалочным пунктом сохранения и распространения назорейской традиции, которая продолжала свою миграцию на север, по атлантическому периметру территорий, на которые простиралась юрисдикция Римской церкви. Конечным пунктом этой экспансии в Европе, продолжавшейся с середины V в. по середину VII в., явилось возникновение Кельтской церкви в Ирландии.

На протяжении первых веков христианской эпохи Ирландия была по большей части изолирована от остальной, континентальной Европы. Географические и топографические особенности положения Ирландии обусловили ее защищенность от вторжения тевтонских племен, в частности саксов, которые захватили Англию и принесли с собой Вотана и весь германский пантеон, противопоставив его первой волне распространения христианства. Ирландия же, будучи защищена Ирландским морем, оставалась недосягаемым убежищем христиан. В апогее так называемых Темных веков страна по праву являлась центром распространения христианского учения на всю Европу. В то время как континентальные земли и даже Англия были вовлечены в пучину хаоса и постоянных войн, Ирландия являла собой подлинный бастион учености, культуры и цивилизации. В ней собирались интеллектуалы, вынужденные спасаться бегством из других краев. В Ирландию для хранения и переписки было перевезено множество ценнейших манускриптов. Ирландские монастыри, ставшие обладателями обширных книжных собраний, привлекали ученых со всего христианского мира. И хотя миссионерская проповедь тоже играла заметную роль, главным приоритетом по праву считалось образование. Христиане стремились в Ирландию не ради того, чтобы обратить в свою веру других, а чтобы погрузиться в мир учений минувшего и в атмосфере покоя, царившей на острове, полнее ощутить внутреннее единство с Богом, не зависящее от диктата церковных иерархов. В Ирландии училось духовенство со всех концов тогдашнего христианского мира. То же самое можно сказать и о многочисленных представителях аристократии и даже королевских фамилий. Так, например, в середине VII в. в монастыре в Слэйне, к северу от Дублина, воспитывался и получил образование будущий Дагоберт II, ставший одной из ключевых фигур тайного общества в Ренн‑ле‑Шато.

В эту эпоху контакты Ирландии с Римом были весьма непростыми и напряженными. Тем не менее Ирландия никогда не шла на полный разрыв с Римом, как то утверждали религиозные историки XIX в., пытавшиеся найти объяснение явно неортодоксальному, если не сказать – оппозиционному характеру учения Кельтской церкви. Наоборот, ориентация Кельтской церкви была обусловлена свободной логикой ее внутреннего развития, а не следствием вынужденной оторванности от остальной Европы. Однако у Рима, отделенного от Ирландии целым континентом, охваченным волнениями и войнами, почти не было рычагов для проведения в жизнь своих рескриптов и взглядов. Ирландия пользовалась широкой свободой, впитывая всевозможные идеи, проникавшие в нее по торговым путям практически со всех концов тогдашнего света. Торговля с Ирландией могла осуществляться только морским путем, а корабли в Ирландию приходили не только из Англии и Галлии, но из Испании и Северной Африки, а также из стран восточного Средиземноморья.

Мы не знаем, когда христианство впервые проникло в Ирландию или, по крайней мере, на Британские острова. Согласно свидетельству Гильдаса[105], хрониста VI в., «христиане» в Англии существовали еще во времена императора Тиверия, который умер в 37 г. н. э. Это невозможно проверить, и эта дата представляется слишком ранней, но, учитывая оживленные морские контакты, ее не следует считать априорно невозможной. Во всяком случае, та или иная версия раннего «христианства», по всей видимости, действительно была завезена на Британские острова на несколько лет или десятилетий позже даты, указанной Гильдасом.

К 200 г., как пишет известный апологет Тертуллиан, в Британии, причем – не только в римской Англии, но и в районах, «недоступных для римлян», существовала сложившаяся христианская община. Маловероятно, что Тертуллиан имел в виду Шотландию. Почти наверняка он имел в виду Уэльс и, вполне возможно, Ирландию. Спустя век с небольшим, в 314 г., на соборе в Арле[106] присутствовали трое епископов из Британии, что указывает на существование солидной и хорошо организованной конгрегации. На соборе в Арминиуме, состоявшемся спустя сорок пять лет, присутствовало уже четыре британских епископа, один из которых сам оплатил издержки на поездку, что говорит о материальном благополучии иерархов. В это же время возникли и легенды о том, что в Британии якобы побывали некоторые из апостолов.

В начале V в. христианство уже успело пустить глубокие корни в Ирландии. То же самое можно сказать и о пелагианской ереси, приверженцы которой, помимо всего прочего, отвергали догмат о первородном грехе и наделяли человека куда большей свободой воли, чем то допускало ортодоксальное учение Римской церкви.

Ок. 431 г. первым епископом Ирландии был назначен Палладий. Год спустя за Палладием последовал нортумбрийский монах, известный сегодня как святой Патрик[107]. Палладий возглавил уже существовавшую к тому времени конгрегацию, располагавшуюся, по‑видимому, на юго‑восточном побережье Ирландии. Считается, что евангельская проповедь св. Патрика протекала по большей части на севере страны, где еще преобладало язычество. Интересно, что деятельность Патрика, видимо, была продиктована не только религиозным рвением, но и личным разочарованием и утратой иллюзий. Его церковные наставники сочли его неподходящим кандидатом для принятия сана священника. Не отражает ли этот факт недоверие к компетентности Патрика? Или к его вере и убеждениям?

Существуют свидетельства, указывающие, что Патрик «запятнал» себя причастностью к арианской ереси, которая, помимо прочих уклонений, утверждала, что Иисус родился естественным путем, как и все смертные. К сожалению, у нас нет конкретных данных о том, до какой степени Патрик разделял взгляды Ария. Однако весьма показательно, то ни в одном из его сохранившихся писаний нет ни единого упоминания о Рождестве Иисуса от Девы – факт более чем странный для проповедника‑евангелиста, оказавшегося в подобной ситуации. Точно так же нет никаких указаний на то, что Патрик признавал учение отцов Церкви или канонические правила соборов. Действительно, в общении с Богом он, по всей видимости, избегал любых посредников, будь то ангелы, святые или церковная иерархия. В своей проповеди Патрик полагался исключительно на Св. Писание.

 

 

 

Кельтская церковь в эпоху ее наибольшего расцвета

 

В свете новых археологических открытий вряд ли можно сомневаться в том, что кельтское христианство в период между проповедью св. Патрика и Синодом (Собором) в Витби имело весьма мало общего с Римской церковью. По большей части кельтское духовенство уклонялось от общения с Римом, придавая первостепенное значение поддержанию контактов с Египтом, Сирией и восточным Средиземноморьем. В некоторых случаях такие контакты осуществлялись через Испанию. Так, например, в Ирландии были распространены присциллианские тексты, несмотря на тот факт, что в глазах Рима они имели еретический статус. А по меньшей мере с 569 г. Кельтская церковь имела первенствующую епископскую кафедру в Бретонье, которая находились в Санта‑Мария‑де‑Бретонья, неподалеку от Молдоньедо в Галисии,(6) области на северо‑западе Испании. Впоследствии столицей Галисии, вполне терпимо относившейся к учению присциллиан, стал Сантьяго‑де‑Компостелла. Но хотя некоторые элементы учения Кельтской церкви связывали ее с Испанией, основное ядро ее воззрений восходило к гораздо более древнему источнику. По словам шведского писателя Нильса Аберга, «мы склонны предполагать существование давнего и длительного влияния средиземноморского мира на Ирландию».

Есть сведения, что ирландские монахи совершали поездки в Египет. Сохранились даже дневники этих путешествий, содержащие, в частности, описания пирамид и весьма точные указания пути в Святую землю. В то же время в одном из ирландских мартирологов[108] сказано, что в Дисерт[109] Улидх, что в Ольстере[110], были погребены несколько египетских монахов. Египетское влияние заметно в некоторых ирландских топонимах городков и церковных приходов: например, Дезертмартин возле Лондондерри или Дезерт Энгус в графстве Лимерик. Понятно, что пустынь как таковых в Ирландии нет и не было. Сегодня бытует мнение, что эти названия – напоминание о некогда существовавших здесь монашеских общинах, прототипами которых послужили монастыри в пустынях Египта.

Свидетельства контактов ирландских христиан с Египтом слишком обширны, чтобы подробно останавливаться на них. Чтобы проиллюстрировать их, достаточно нескольких примеров. Так, фрагмент старинного ирландского текста «Салтайр‑на‑Ранн» представляет собой сделанную в XI или XII в. копию Книги Адама и Евы, созданной в Египте в V в. и не известной ни в какой другой стране Европы.(7) В старинных ирландских книгах и манускриптах обнаружены мотивы и орнаменты, имеющие бесспорно египетское происхождение. Литургический канон Кельтской церкви содержал явные египетские и сирийские элементы. Отдельные эпизоды в ирландских «Житиях святых» прямо заимствованы из александрийских (то есть египетских) источников. Более того, в Ирландии употреблялись гимны и молитвы из апокрифических источников, использовавшихся в Египте. Кельтская церковь совершала праздники в честь Пресвятой Девы в те же самые дни, что и Египетская церковь, а не в дни, установленные Римом. В графстве Уотерфорд были найдены стеклянные потиры[111], идентичные тем, что использовались в Египте. Известный «колокол св. Патрика», созданный в V в., – аналог колоколов, использовавшихся в Египте. Существует немало других примеров подобного рода. Их не смогли уничтожить последующие тринадцать веков владычества римской ортодоксии.

Помимо того, что кельтское христианство было тесно связано с Египтом, столь же тесные связи имело оно и с откровенно еретическими традициями, идущими из Сирии, Малой Азии и Месопотамии. Мы уже говорили о том, что несторианство[112] служило своего рода внешней оболочкой для более архаической назорейской традиции. Так, в 430 г., во времена св. Патрика, на Западе получила широкое распространение книга, пропагандировавшая учение и взгляды Нестория. Сам Несторий учился в богословской школе в Антиохии, где его наставником был знаменитый Феодор Мопсуестийский[113]. На Пятом Вселенском соборе Феодор был официально отлучен от церкви и анафематствован, а все его писания объявлены еретическими. В результате этого большинство его сочинений были уничтожены. Между тем почти все, что нам сегодня известно о нем, сохранилось благодаря ирландским монахам. Один из его основных трудов – толкование на Св. Писание – сохранился только в составе старинного ирландского манускрипта. Другие материалы, принадлежащие перу Феодора, также сохранились в ирландских рукописных сводах, датируемых VIII, IX и концом X в., то есть спустя более четырех веков после отлучения Феодора. Есть предположение, что труды Феодора были переведены и привезены в Ирландию самим св. Колумбаном[114].

Наиболее ярко неримское, восточное влияние на Кельтскую церковь проявлялось в возникновении в Ирландии многочисленных монастырских конгрегаций. Как и в Египетской церкви, главным структурным звеном Кельтской церкви были не диоцезы[115], а аббатства или монастыри. Престиж подобных институтов был столь велик, что так называемый митрофорный аббат имел в Ирландии необычно высокий статус, по церковной иерархии равный статусу епископа. Так, в Ирландии аббаты нередко имели под своей юрисдикцией одного или нескольких епископов[116].

Ирландские монастыри были организованы по образцу монастырских общин Египта, Сирии и других территорий Восточного и Южного Средиземноморья, находившихся вне сферы влияния Рима. Во многих случаях правила и уставы в различных монастырских общинах совпадали. Так, ирландский «Отшельнический устав» практически идентичен уставам, регулировавшим жизнь отшельников‑анахоретов в Египте, Сирии и Святой земле. Возможно, что, подобно монахам на Ближнем Востоке, некоторые ирландские монахи, находившиеся под покровом Кельтской церкви, были женаты[117].

Как мы уже говорили, в V–VII вв. Ирландия была подлинным центром культуры и образования. Другого такого центра, за единственным исключением Рима, в Европе[118] той эпохи не было. Действительно, с Ирландией могла соперничать только Византия. В Ирландии, как и на Ближнем Востоке, образование и книжная ученость были неотъемлемой составной частью монастырской системы. Библиотеки Ирландии стали хранилищами бесценных рукописей со всего света. В начале VII в. ирландским монастырям принадлежала фактическая монополия на преподавание греческого языка[119]. В них изучались и лучшие языческие писатели. Кстати сказать, Кельтская церковь не чуралась и местного, собственно ирландского, дохристианского культурного наследия. Так, например, под покровом Кельтской церкви нашла прибежище и, как следствие этого, сохранилась традиция поэзии бардов. Сам святой Колумбан, уже после принятия монашеского сана, жил и учился у одного барда в Лейнстере. А впоследствии он даже выиграл судебное дело в пользу бардов, когда их школы и традиционное учение подверглись нападкам.

В своей организационной структуре, использовании неканонических текстов и целом ряде других аспектов Кельтская церковь противостояла Римской церкви, выполняя роль своего рода хранилища элементов назорейской традиции, занесенных из далекого Египта, Сирии и Малой Азии. Но какова же конкретно была вероучительная позиция Кельтской церкви? В каких отношениях она находилась с церковью Римской? Была ли это своеобразная форма ереси, которую Рим, исходя из собственных интересов, не решался открыто преследовать? Наконец, что конкретно стояло за известной максимой VII в.: «Кельтская церковь несет любовь, а Римская – закон»?

В 664 г. собор в Витби объявил о роспуске Кельтской церкви, и христиане Ирландии сделались паствой Рима. В Витби Кельтская церковь утратила последние претензии на автономию и независимость. С этого времени развитие христианства в Ирландии управлялось твердой рукой Рима и любые нежелательные документы подлежали уничтожению или запрету. После Витби голос Рима стал единственным, кому принадлежало право рассуждать о различиях, существовавших ранее между двумя церквами.

Согласно этой официальной версии, разногласия между ними были минимальными и легко преодолимыми. Как было заявлено, они сводились к различиям в обряде возведения в сан епископа. Рим требовал, чтобы на этой церемонии присутствовали как минимум три епископа, тогда как Кельтская церковь считала, что достаточно и одного. Эта позиция вполне объяснима, учитывая трудности путешествия по Ирландии в те времена, а также очень небольшое число епископов в стране. Вторым различием было несовпадение календарных циклов и, как следствие этого, несовпадение дня празднования Пасхи. Кроме того, церкви расходились друг с другом в определении формы тонзуры у клириков. Рим настаивал на той форме тонзуры, которая знакома нам сегодня, а прелаты Кельтской церкви выбривали всю переднюю часть головы, от висков до темени, а сзади отпускали длинные волосы – стереотипный образ друида. Наконец, обе церкви расходились в технических деталях самого таинства крещения. Кельтская церковь считала, что вполне достаточно одного погружения, тогда как Римская настаивала на трех. Кроме того, Рим настаивал, чтобы таинство крещения совершалось в освященной церкви, что далеко не всегда было осуществимо в Ирландии, учитывая сравнительно небольшое число церквей в стране и тот факт, что они были сосредоточены лишь в некоторых ее районах.

Таковы были несущественные на первый взгляд различия, которые являлись спорными моментами в отношениях между Кельтской и Римской церквями. Однако эти церкви столь явно расходились во множестве других важнейших аспектов, что мы вправе заподозрить в трениях между ними нечто иное – такое, для чего четыре вышеназванных различия служили лишь маскировкой.

Действительно, сомнения позднейших комментаторов был вполне оправданны. Так, Джон Макнейл полагает, что «…разногласия между римо‑католиками и кельтами были куда более глубокими, чем о том свидетельствует известный нам обмен аргументами». Далее исследователь приходит к выводу, что «…главной проблемой было то, что кельтская церковная автономия выступала против слияния с римской экклезиологической системой». Но на самом деле проблема разногласий между церквами была еще более серьезной и имела далекоидущие последствия.

Внимательное изучение учения Кельтской церкви позволяет выявить еще более важные отличия от Рима, чем это принято считать. Так, например, в Кельтской церкви существовал особый обряд возведения в священный сан, резко отличный от принятого в Риме. В Кельтской церкви использовались свои особые литургия и месса, включавшие в себя типично восточные, неримские элементы. Кельтская церковь имела даже свой собственный перевод Библии – перевод, который Римская церковь считала недопустимым. Открыто противореча Никейскому Символу веры[120], Кельтская церковь замалчивала догмат о Святой Троице, а в некоторых случаях и брала его под сомнение. Впоследствии клирики Кельтской церкви, следуя примеру св. Патрика, обходили молчанием вопрос о Рождении Иисуса Христа от Девы. А в 754 г., около века спустя после собора в Витби, папа получал жалобы и доносы о том, что ирландские миссионеры «игнорируют церковные каноны, отвергают писания святых отцов и презирают авторитет соборов».

Но это еще не все. Для Рима Ветхий Завет все более утрачивал свою актуальность, а Моисеев закон представлялся излишним. Считалось, что Иисус Своим явлением отменил Моисеев закон. Для Кельтской же церкви Ветхий Завет сохранял столь же высокий статус, как и Новый Завет. И когда св. Патрик освящал церковь, он неизменно оставлял в ней Евангелие и экземпляр Моисеева закона. Более того, ирландские миссионеры активно проповедовали Моисеев закон как важный компонент кельтской версии христианства. Было строго запрещено ростовщичество, на что не решалась Римская церковь. Сексуальные сношения с женами во время менструаций были запрещены[121]. Женщины во время родов и сразу же после них считались нечистыми. Законы о браке строго следовали установлениям, изложенным в Ветхом Завете.

Кельтская церковь соблюдала иудейскую субботу. Иудейская Пасха считалась официальным церковным праздником.

Убийство животных ради пищи осуществлялось согласно иудейским ритуальным предписаниям. Сохранившиеся служебники и другие документы Кельтской церкви пестрят выдержками из иудейских апокрифических книг и прочих текстов, которые были давно и строго запрещены Римским престолом. Действительно, иудейская ориентация Кельтской церкви была столь явной, что в старинных хрониках ее открыто обвиняли в иудействе, а ее последователей называли евреями.

Таким образом, неудивительно, что не сохранилось – или, во всяком случае, не стало достоянием широкой публики – ни одного документа, свидетельствующего о том, что Кельтская церковь могла смотреть на Иисуса существенно иначе, чем Рим. После собора в Витби все подобные свидетельства были надежно засекречены или уничтожены. Но, учитывая проиудейский характер Кельтской церкви, вполне резонно предположить, что ее воззрения на личность Иисуса были более чем сомнительными в глазах Рима. Практически во всех отношениях Кельтская церковь являла собой нечто большее, чем простое прибежище назарейского учения, каким, в частности, была несторианская церковь. Кельтская церковь действительно была назарейской, то есть гораздо более чистой и близкой к первоначальному учению, чем любые другие церковные структуры ее времени.

 

ТИХОЕ ВТОРЖЕНИЕ РИМА

 

Если судить по римским стандартам, Кельтская церковь в Ирландии была несомненно еретической. Известно, что Рим беспощадно обличал другие течения христианства, имевшие куда меньше отступлений от Павловой ортодоксии, чем Кельтская церковь. Почему же Кельтская церковь не подверглась гонениям? Вероятно потому, что Рим, рассчитывавший установить свою церковную юрисдикцию над Ирландией, просто не имел другой альтернативы мягкой тактике. Провозгласить Кельтскую церковь еретической было равнозначно объявлению войны, а в случае такой войны у Рима не было сколько‑нибудь реальных шансов на успех. Римский престол не имел собственной армии. А разного рода светские войска, способствовавшие установлению гегемонии пап на континенте, были не в состоянии развернуть крупномасштабные военные действия против Ирландии. Таким образом, у Римской церкви не было реальных рычагов военного и политического давления, которые Рим мог бы обратить против Ирландии, чтобы решить конфликт силой. Любая попытка силового решения, все равно – силой слова или силой меча, могла быть легко нейтрализована и отражена. К тому же в самой Ирландии не было серьезной политической фигуры – например, «сильного человека», – который захотел бы осуществить эту задачу вместо и в интересах Рима. Таким образом, пакт типа того, что был заключен во Франции с королем Хлодвигом[122], был здесь абсолютно нереален.

Понятно, что перед лицом всех этих факторов любая попытка обвинить Кельтскую церковь в ереси означала бы для Рима полную и окончательную потерю Ирландии. Как следствие этого Рим вынужден был действовать более дипломатично и проявлять гибкость. И вместо насильственного подчинения Кельтская церковь была постепенно поглощена Римом. Этот процесс во многом напоминал действия крупной современной корпорации, поглощающей своих более слабых конкурентов (так называемое «недружественное поглощение»). В результате Ирландия была избавлена от того насилия и жестокости, с которыми Римский престол устанавливал свое господство в других странах.

Вследствие этого в Ирландии, судя по всему, никогда не было широкомасштабных преследований еретиков. Не было в стране и крупных актов «всесожжения» еретических манускриптов и книг. Большая часть священных текстов, признававшихся Кельтской церковью, продолжали использоваться, как и прежде, а затем, уже значительно позже, постепенно и без лишнего шума перекочевывали в библиотеки ортодоксальных ирландских аббатств и монастырей. Последствия этой политики оказались весьма важными.

Как мы уже говорили, учение Кельтской церкви сформировалось на основе широкого спектра текстов, лежащих вне сферы влияния Рима. Это были тексты назареев, несториан, присциллиан, гностиков и манихеев, а также всевозможные иудейские и «христианские» апокрифы. В частности, в так называемой Кернской книге обнаружена молитва, прямо связанная с корпусом апокрифических текстов, найденных в Наг‑Хаммади. Другие тексты можно назвать ирландскими уникумами, поскольку они сохранились только в Ирландии. Известны названия многих других текстов такого рода, которые активно циркулировали в старину, но, увы, не дошли до наших дней. Мы знаем, что многие сотни таких текстов были уничтожены викингами, совершавшими разбойничьи набеги на побережье Ирландии и грабившими монастыри. И все же некоторые из этих книг, как нам известно, сохранились. Так, в эпоху набегов викингов немало подобных уникумов были вывезены из Ирландии и надежно укрыты в монастырях Уэльса. Вполне возможно, что они существуют и сегодня, и в архивах и тайных хранилищах монастырских библиотек Ирландии и Уэльса хранится обширный корпус старинных материалов, по ценности вполне сопоставимый с текстами, найденными в Наг‑Хаммади, или даже со Свитками Мертвого моря.

 

9

ПОСЛЕДНИЕ ВРЕМЕНА

 

В детстве у человека нередко складывается впечатление, что христианство появилось внезапно, уже будучи сплоченной, полностью сформировавшейся системой взглядов, учением, исходящим от Самого Иисуса и сохраненным Его учениками. Людям постоянно предлагают думать, будто вероучение христианства с самого начала было сформулировано столь же ясно и определенно, как, скажем, законы Ньютона. Действительно, нас подталкивают к мысли о том, что в лице христианства миру – по крайней мере миру Средиземноморья – была явлена совершенно новая религия, и произошло это сразу, в один миг, в акте прозрения, подобно тому как, согласно популярным представлениям, был открыт закон всемирного тяготения: Ньютону упало на голову яблоко – и гений сразу все понял. Нас хотят уверить, что Павел распространял новое учение подобно тому, как специалисты по маркетингу внедряют колу или пепси на рынок стран Третьего мира: один глоток – и туземцы навсегда у вас на крючке. Однако многие люди, став взрослыми, навсегда сохраняют в сердце идеи, воспринятые в детстве.

Более того, существуют целые школы и направления мысли, в которых, по крайней мере в значительной степени, господствуют такие представления. Так, например, некоторые течения в исламе сегодня следуют практически такому же учению, как и тогда, когда оно было впервые возвещено их предкам. Некоторые школы в буддизме аналогичным образом восходят к первоначальному учению Будды. В наш век тоже найдется немало людей, почитающих и почти обожествляющих Маркса и Ленина, словно их учения – нечто незыблемое и неизменное, словно мир с тех пор не претерпел никаких изменений и, что самое важное, действительно получил адекватное выражение в их учениях.

Но никто, по‑настоящему знакомый с историческими фактами, не осмелится утверждать нечто подобное в отношении христианства. Никто сегодня не станет спорить, что то, что мы сегодня называем христианством – во всем многообразии его форм и течений, – представляет собой результат длительного, постепенного, часто весьма непоследовательного процесса, развивавшегося по методу проб и ошибок, путем схизм и ересей, компромиссов и импровизации, обретения истины постфактум, задним числом, и во многом являющегося исторической случайностью. На всех поворотах судьбы христианского учения то и дело встречались случайности, произвольные элементы, искажения и модификации, продиктованные изменениями социальных и политических условий.

Многие благочестивые христиане, вне всякого сомнения, скажут, что этот процесс, несмотря ни на что, отражает Божий замысел и являет собой картину, начертанную Чьей‑то, во всяком случае – не человеческой – рукой. Действительно, все эти шатания, метания, фальстарты, кульбиты и эрратические изломы пути вполне можно интерпретировать как свидетельство именно такого Промысла. При этом даже нетрудно доказать, что только сверхъестественная Сила в состоянии создать нечто, способное преодолеть сумятицу человеческих взглядов и мнений.

Мы вовсе не намерены отвергать и опровергать подобные утверждения. Увы, мы не обладаем способностью проникать в тайны замыслов Провидения, космоса или какого‑либо иного абсолютного Принципа, ответственного за ход и эволюцию истории человечества. Однако мы остро чувствуем историческую случайность христианства и то, сколь легко игра случая и обстоятельства меняли направление его развития или даже радикальным образом искажали его. Если бы ситуация в самом начале сложилась несколько иначе, та система взглядов, которую мы сегодня именуем христианством, никогда не вышла бы за рамки одной из школ в русле иудаизма. Если бы расклад оказался другим, тяготея к другой крайности, два предыдущих тысячелетия развития человеческой мысли прошли бы под знаком учений Пифагора, Платона, Гиллеля, Аполлония Тианского[123] или какого‑либо другого мудреца, пророка, провидца и учителя античного мира. Равновесие между этими противоположностями всегда было крайне шатким. Развитие вполне могло пойти по одному из альтернативных путей и исторических эквивалентов, и то, чту мы сегодня называем христианством, вполне могло эволюционировать по пути арианства[124], манихейства или несторианства, или в русле одной из множества других «ересей» – или исчезнуть вообще. Триумф римско‑католического христианства во многом был «чем‑то вроде бегства», как выразился в своей знаменитой фразе герцог Веллингтон, описывая победу в битве при Ватерлоо.

Среди многообразия факторов, которые, слившись воедино, обеспечили сплоченность, динамичное развитие и само выживание христианства, есть один, который, по нашему мнению, имеет определяющее значение. Этот фактор – особый психологический климат, та атмосфера и среда, в которой рос и воспитывался Иисус, которая помогла Ему совершить то, что Он совершил во время Своей земной жизни. Дело в том, что Иисус во многом был плодом весьма специфичной эпохи в истории человечества. Мы смотрим на ту эпоху как на нечто давным‑давно минувшее. Между тем для Иисуса это были Последние Дни или во всяком случае Последние Времена.

Мессии, упоминаемые в пророчествах, приходили и до Иисуса. Как мы уже говорили, таким Мессией был царь Давид. Был Мессией и Соломон. Мессиями считались и все их законные наследники и потомки, занимавшие престол Израиля вплоть до времен воцарения династии Маккавеев. Более того, мессиями считали себя и потомки священнической династии Садока, ведущей свой род от Аарона. Но уникальность мессианских ожиданий во времена Иисуса заключалась в том, что они были тесно связаны со своего рода апокалипсической истерией.

Святая земля во времена Иисуса переживала острый кризис утраты смысла бытия. Формы религиозности, существовавшие в ту эпоху, были взяты под сомнение и отвергнуты как неприемлемые, неадекватные и не заслуживающие доверия. Иоанн Креститель был грозной фигурой, призывавшей к покаянию, ибо Судный день неотвратимо приближался, и во всем иудейском мире бытовало убеждение, что все так и есть, и конец близок. В душах людей чувство страха за мир и за себя самих боролось с желанием спастись и спасти – если не весь род человеческий, то хотя бы своих ближних. Сильным было и чувство вины, покаяния в прежних грехах и беззакониях. Кроме того, все более и более усиливалось разочарование в главенстве материальных ценностей, культ которых был завезен из Греции и Рима. Расхожей риторической фигурой стали обвинения в упадке нравов, аморализме, развращенности, нравственной амбивалентности и релятивизме, дополнявшиеся угрозой Божьей кары нечестивым и обещанием воздаяния праведникам. Появились пророки последних времен, повторявшие грозные обличения пророков прежних веков, изречения которых, произнесенные много веков назад, истолковывались как самые что ни на есть актуальные пророчества. Посреди всего этого хаоса царило ощущение краха всего и вся. Прежние законы, прежние нормы жизни, прежние системы власти и иерархии ценностей находились в состоянии полного упадка. Социальные и политические институты переживали глубокий кризис. Угрожающими темпами распространялся терроризм, получавший все новые и новые импульсы для своего развития. А в глубине, под волнами мятежных страстей и хаоса, царило отчаяние, взыскующее смысла жизни, – отчаяние, неизбежно уводившее в иной, духовный мир. Сможет ли Бог в таком мире исполнить Свое обетование и послать Своему избранному народу истинного Мессию?

Новый акцент на религиозном, духовно‑спиритуалистическом фундаментализме выдвигал невиданные прежде, бескомпромиссные требования, подкрепляемые активной ролью могущественных политических и общественных сил. В центре внимания вновь оказался Моисеев закон – не только как воплощение религиозного принципа, но и как духовный цемент, связующий разрозненные элементы в единое социальное целое. Наряду с этим фундаментализмом возникла явная тяга к мистицизму. Люди напряженно и безнадежно искали новых, прямых путей единения с Богом. Возникли неслыханные, пугающие своим многообразием секты и культы, коим не было числа и которые, вспыхнув на день‑другой, бесследно исчезали. Бурный расцвет переживала эзотерика всякого рода – магия, астрология, прорицания и прочие формы «оккультизма», заявлявшее о себе, естественно, на самом примитивном и поверхностном уровне. От магов, пророков и религиозных учителей неизменно ждали все новых и новых чудес. Человечество жило во все более и более мрачной тени ожиданий надвигающейся апокалипсической катастрофы. И люди, вполне естественно, ожидали прихода гениального духовного лидера, воплощавшего в себе Божественное начало и способного повести мир к истинному спасению.

Механизмы, лежавшие в основе подобной ситуации, были достаточно просты. Для Иисуса и Его современников Бог обладал не только атрибутами непогрешимости, всемогущества, всеведения и карающей воли, подробно изложенными в Ветхом Завете. Он, как хотелось верить, проявлял особое благоволение к народу Израиля, обещая ему Свою милость. В конце концов, все они, люди Израиля, были вправе считать себя Его избранным народом. Ведь Он заключил с ними особый договор («завет») на вечные времена. Для израильтян не подлежал сомнению их уникальный статус в очах Божьих. И тем не менее им было все труднее игнорировать тот факт, что народ Израиля оказался в совершенно безнадежной и безысходной ситуации, лишившись законного монарха и снося иго тиранического узурпатора. Израильтяне подвергались постоянным издевательствам и поборам со стороны многочисленной оккупационной армии и администрации, грубо попиравших их священную страну, духовные ценности, культуру, религию, наконец, их историческое наследие.

Но если Бог действительно всемогущ, то какой же смысл во всех этих бедах и страданиях Израиля? Зачем Ему они? Если Бог действительно всемогущ, как и чем объяснить, что Он попустил разрушить и разграбить Свой Храм? Как объяснить тот необъяснимый факт, что Он попустил, чтобы какой‑то бесчинный правитель Рима открыто бросил вызов Его Божественному статусу, провозгласив себя богом? У всего этого есть только два возможные объяснения. Или Бог отнюдь не всемогущ: предположение не только кощунственное и недопустимое, но и немыслимое. Или все беды, выпавшие на долю Израиля, происходят не по сознательной воле Бога, а с Его непостижимого попущения. В то время всем представлялось очевидным, что хотя Бог и обещал милость и поддержку Своему народу, в данный момент Он лишил его Своего благоволения. Короче говоря, Бог оставил «людей своих, Израиля».

Почему? Было бы просто немыслимо предположить, что

Бог мог нарушить Свой завет. И если завет все же оказался расторгнут, то виновен в этом только сам Израиль. Отсюда неизбежно следуют логические выводы. Люди Израиля нарушили закон. Они навлекли на себя гнев Божий. И Бог, как и обещал, карает отступников по делам их.

В контексте того времени этот вопрос не был отвлеченной богословской проблемой. Достаточно был оглядеться по сторонам, чтобы понять, что творится в мире, в котором жил народ Израиля. Религиозным учителям достаточно было лишь провести очевидные параллели между реальностью и древними пророчествами. Общая ситуация хорошо согласовывалась с предвестиями пророков о временах, непосредственно предшествующих концу света. Таким образом, представлялось совершенно очевидным, что Бог готовится положить конец бытию мира, все равно – от разочарования в неудавшемся эксперименте или ради того, чтобы создать новый, лучший мир для тех, кто сохранил верность Ему.

Подобные выводы влекли за собой мощный взрыв эмоциональных сил. Это прежде всего был страх – страх и за будущее всего мира, и за свою собственную жизнь. Важную роль играло и чувство вины за грехи и беззакония, как реальные, так и мнимые. Чувство вины, в свою очередь, требовало покаяния – чтобы предотвратить надвигающийся катаклизм, или, если это окажется невозможным, по крайней мере спасти собственную жизнь, достичь индивидуального спасения.

Именно этот всплеск неуправляемых эмоций во времена Иисуса дал мощный импульс мессианскому движению. Этот импульс привнес в движение элемент исполняющегося пророчества. Вера в неизбежный конец света во многом спровоцировала широкомасштабное восстание 66 г. н. э. А само это восстание, за которым последовали ответные меры римлян, разрушение Храма, захват и разграбление Иерусалима, гибель и рассеяние жителей Святого Града и практически полное истребление иудаизма в Святой земле, фактически стало концом света, по крайней мере – для евреев той эпохи.

С другой стороны, пророчества предсказывали выживание небольшого числа избранных. Перебравшись в другие края и проповедуя идею чисто духовного Мессии, Павел и его сподвижники получили возможность считать такими избранными себя самих. А отождествляя себя с избранниками, спасение которых было обещано Богом через пророков, христиане в последующие века действительно превратились в тех, кем они воображали и считали себя.

 

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

В ПОИСКАХ СМЫСЛА

 

10

АКТУАЛИЗАЦИЯ СИМВОЛА

 

Учитывая громадные различия между нашим современным миром и миром, существовавшим два тысячелетия тому назад, просто диву даешься, сколь много общего у нашей эпохи с той, давней, которую Иисус и Его современники считали последними временами. Сегодня мы достигли несравненно более высокого технического уровня и обладаем несоизмеримо большими познаниями. Однако, как ни странно, от этого мы не стали ни мудрее, ни интеллигентнее, ни ближе к своим богам. Более того, мы даже не знаем их имена.

Сегодня мы вновь переживаем острый кризис утраты смысла бытия, полную неопределенность направлений и целей дальнейшего развития. Различные системы, программы и идеологии, возникшие меньше века назад и, казалось, обещавшие так много, на поверку оказались пустыми химерами. Как и во времена Иисуса, в обществе возникло осознание того, что что‑то в мире идет катастрофически не так. Каждая новая вылазка террористов, каждая новая авиационная катастрофа, очередной природный катаклизм влекут за собой новый приступ панических настроений. Явные и быстрые изменения в нашей цивилизации, разочарование в административной системе и власти вообще, бурный рост числа убийств и распространение терроризма как средства политического протеста – все это ведет к обострению чувства всеобщего краха, распада прежней системы ценностей. Общество ощущает себя заложником в чьих‑то руках. И это, стараниями всевозможных террористов и бандитов, часто действительно соответствует истине. «Что же все это означает?» – тревожно вопрошаем мы. И, будучи разочарованы полнейшей неспособностью материализма ответить на этот вопрос, как и во времена Иисуса, переносим его решение в иное – духовное – измерение.

В исламе, иудаизме и других религиях, а также в христианстве ширится и процветает новый фундаментализм. Пророки и проповедники наперебой обличают упадок нравственности, аморализм, развращенность и этическую амбивалентность. С одной стороны, звучат призывы к усилению нравственной дисциплины и к возвращению к наиболее ригористическим моральным кодексам прошлого. С другой стороны, наблюдается бурный рост интереса к мистицизму. Процветают всевозможные секты, культы, учения и архаические практики, привлекающие массы последователей, свободно распоряжающиеся громадными финансовыми средствами и пользующиеся поддержкой могущественных политических сил[125].

Как и во времена Иисуса, сегодня мы живем в тени надвигающейся апокалипсической катастрофы. Воинствующие фундаменталисты в один голос твердят, что конец света неминуем и близок. Даже для людей, не имеющих особых личных причин усматривать во всем вмешательство Божьего Промысла, угроза того, что палец какого‑нибудь безумца или фанатика может лечь на ядерную кнопку, является вполне реальной. Мы все давно стали заложниками реальности, которую не в силах полностью контролировать, мишенями для средств массового уничтожения, удар которых мы не в состоянии предотвратить. За этой всепоглощающей тревогой, сводящим с ума чувством собственного бессилия и разочарованием в никчемных и безответственных политиканах все ощутимее чувствуется потребность обретения гениального духовного лидера, «всеведущей и всемогущей» личности – человека, который сумеет понять всю сложность ситуации, примет на себя ответственность за все происходящее и, не прибегая к насильственному попранию демократических свобод, возьмет на себя роль вождя, способного вдохнуть утраченный смысл в нашу жизнь, в которой все более явно ощущается зияющая пустота.

Разумеется, в истории Запада, не говоря уже о всем мире, за последние два тысячелетия не раз бывали подобные периоды. Так, многие типичные черты последних времен были характерны для XI в., когда в Западной Европе занималась заря эпохи Крестовых походов, или в начале XVI в., когда сочетание созвездий на небесах, казалось, предвещало неминуемый апокалипсис и конец света. И хотя на остальной мир это практически не повлияло[126], гегемония католичества в Европе была поколеблена протестантской Реформацией. Век с небольшим спустя, по мере приближения 1666 г., Европу охватила новая волна истерии. Христиане с ужасом ожидали неминуемого прихода антихриста, появление которого должно было произойти в строгом соответствии с григорианским календарем[127]. В то же самое время, словно соперничая с христианами в апокалипсических чаяниях, евреи, обитавшие на просторах Европы – от России, Украины, Персии и Оттоманской империи до Голландии и Атлантического побережья – спешно съезжались в Турцию, чтобы собственными глазами увидеть обетованного Мессию и самозванного пророка Саббатая (Шабтая) Цеви[128], считающегося сегодня одним из величайших конфузов в истории иудейства.

Впрочем, это – лишь некоторые из особо острых приступов мессианской истерии в Западной Европе. Милленаристские настроения очень часто шли рука об руку с революциями. Во время французской и российской революции множество людей, стоявших по разные стороны баррикад, были склонны видеть в совершающемся апокалипсисе не только социальные, но и космические масштабы. Свержение старого общественного строя рассматривалось, в зависимости от принадлежности к той или иной политической касте и партии, как величайший триумф или кара, несущая на себе печать Божьего гнева.

С точки зрения параллелей «последним временам» I века н. э. наш век не является чем‑то уникальным. Его уникальность заключается в другом. Массовые движения, возглавляемые самозваными пророками и мессиями, с удручающей неотвратимостью трансформируются в средства исполнения этих самых «пророчеств». Как мы уже видели, современники Иисуса были убеждены, что конец света близок. И, действуя в соответствии с этими убеждениями, они неизбежно приближали конец света – если не конец мира in toto (в целом), то хотя бы конец своего собственного мира. Аналогичным образом апокалипсическая истерия, возникшая в начале XVI в., приблизила конец прежде единого католического мира. То же самое можно сказать и об оппозиционных движениях, кульминацией которых стали революции во Франции и России. Главное отличие нашей культуры от такого рода предшественников заключается в том, что мы обладаем реальной силой – в буквальном смысле этого слова, – чтобы помешать приблизить конец мировой цивилизации, конец света, причем – не просто в метафорическом смысле слова, не конец «света», ограниченного рамками того или иного региона или сообщества людей, а конец мира как некоего физического целого. Когда американский президент в своих выступлениях начинает упоминать Армагеддон, людям приходится воспринимать его слова всерьез. Разумеется, не потому, что президент обладает такой информацией, которой не располагает большинство из нас. Не потому, что он более всех нас посвящен в Божественные планы или намерения Провидения. И, конечно, не потому, что его специфические религиозные воззрения заслуживают предпочтения в очах Божьих. Нет и еще раз нет. Все обстоит куда проще. Мы все зависим от его благоразумия, ибо с технической точки зрения он имеет возможность устроить самый настоящий Армагеддон, возложив ответственность за него на Самого Бога.

Последние времена, или апокалипсис, способны функционировать в качестве мощного символа, затрагивающего самые глубокие струны человеческой души и обретающего поистине глобальный масштаб. Но такие символы, именно в силу исключительно мощной энергетики, заключенной в них, чаще всего используются элитами – небольшими группами, применяющими их для манипулирования и эксплуатации большинства. Более того, на всем протяжении истории человечества такие символы стремятся вырваться из‑под власти тех, кто стремится держать их под контролем, и предаться безумству, превращаясь в то, что французский писатель Мишель Турнье определяет понятием «дьяволы». По словам Турнье, «дьявол» – это символ, который обрел самостоятельность, следуя собственному закону или принципу, этакий монстр, Франкенштейн, порабощающий – а то и уничтожающий – тех самых людей, которым он вроде бы служит. Символы могут быть весьма опасными, и, как говорит Турнье, те, кто согрешает посредством символов, часто подвергается карам со стороны тех же символов.

Именно в таком мрачном контексте следует рассматривать современные мессианские религии с их учением о последних временах. Это – тот самый контекст, который создан предшествующими двадцатью веками мессианских ожиданий, запутанных и так и не исполнившихся. Дело в том, что мессианские религии действуют по принципу актуализации и использования символов. Именно так действуют многие выдающиеся личности, группы и институты. Так же, разумеется, если мы правильно его понимаем, действует и некое тайное общество, занимающее столь видное место в нашей предыдущей книге, – Приорат Сиона.

Главный вопрос здесь, разумеется, заключается в том, какой именно смысл вкладывается в использование того или иного символа, что этим достигается, что утрачивается и ради чего все это делается. Каковы, к примеру, могут быть последствия появления прямых кровных потомков Иисуса или его родственников и как можно учитывать подобные последствия? Как использовались и функционировали уже в нашем веке другие принципы, связанные с «импортом» мощных символов? Чтобы иметь право и возможность судить об этом, необходимо рассмотреть взаимосвязи, сложившиеся на протяжении последних ста с лишним лет между поисками смысла, новыми религиозными импульсами, формированием новых ценностей и политической властью.

 

11

УТРАТА ВЕРЫ

 

Иисус, ссылаясь на Второзаконие[129], говорил, что не хлебом единым будет жив человек[130]. Уже в нашем веке некоторые психологи – такие, как К. Г. Юнг, утверждали, что у человека существуют некие внутренние, нематериальные потребности, столь же насущные, неотложные и элементарные, как потребность в пище, крове над головой и продолжении своего рода. Вероятно, можно доказать, что эти внутренние потребности представляют собой более достоверное оправдание человеческого бытия, чем пресловутый «разум», выделяющий человека из царства животных. Одной из наиболее насущных потребностей такого рода является необходимость постижения смысла, осознание цели жизни. Человеческое достоинство основано на априорном допущении о том, что человеческая жизнь важна и значительна сама по себе. Мы с большей готовностью согласимся переносить боль, унижение, скорби и всевозможные болезни, если все это служит некоей цели, чем если все это не будет иметь никаких последствий. Мы готовы переносить лишь то, что имеет хоть какую‑то важность.

По традиции, все равно – оправданной или нет, задача выявления конкретного смысла и цели бытия (в большей или меньшей мере и с разной степенью эффективности) обычно возлагалась на религию. Даже сама концепция государства (которая, в форме национализма, непременным элементом которого была религиозная составляющая) по‑прежнему продолжает существовать в религиозном контексте. Государство, даже если оно декларируется как секулярная структура, тем не менее может интерпретироваться как политическая единица, отражающая определенный божественный мандат или гарантии неких дарованных Богом прав, или актуализацию некоторых законов, корни которых лежат в чисто религиозной почве. Даже так называемая Великая Французская революция, которая, на первый взгляд, полностью отрицает всякую организованную религию, на самом деле просто поменяла название объекта почитания, дав ему название «прав человека», в основе которых лежали чисто религиозные представления. В самом конце Робеспьер, по‑прежнему отрицавший Церковь и любое божество с антропоморфными чертами, тем не менее выступил сторонником установления «культа Верховного Существа».

Начиная с конца XIX – начала XX в. начался процесс невиданного прежде увеличения числа научных дисциплин и расширения сфер познания. Новые дисциплины приобретали все более и более выраженный специализированный характер, и их число продолжало и продолжает увеличиваться. Это было продиктовано ориентацией, радикально отличной от той, которой придерживалась наука при жизни наших предков. Имена, с которыми в первую очередь связано подобное изменение ориентации, – это, конечно, Маркс, Дарвин и Фрейд, хотя в этом же ряду можно назвать множество других мыслителей в области социологии, психологии и прочих родственных им наук. Со времен Дарвина наука обрела в сознании широких кругов столь высокий авторитет, которого она никогда прежде не знала. Вплоть до середины XIX в. социология вообще не существовала как самостоятельная научная дисциплина, а психология получила статус науки и того позже. Более того, каждая из новых дисциплин или сфер научной деятельности вскоре начала дробиться на все новые и новые направления и течения. В рамках этого процесса начала разрушаться и делиться на отдельные фрагменты целостная картина мира, предлагаемая религией.

Для Исаака Ньютона, жившего за полтора века до Дарвина, наука не только не была отделена от религии, но, напротив, являла собой один из аспектов религии, вторичный и подчиненный по отношению к ней. По мнению Ньютона, наука – всего лишь средство раскрытия и постижения совершенного Божьего замысла о мире. Она всегда сочеталась с философией, будучи неотделимой от нее. Наука воспринималась как одно из множества направлений человеческой деятельности, развивающихся в унисон друг с другом ради того, чтобы помочь человеку осмыслить его место в мироздании, а также постичь законы, по которым функционируют и человек, и космос. Ньютон никогда не мечтал и менее всего стремился к тому, чтобы сделать науку чем‑то автономным, этаким подобием закона в себе. Однако во времена Дарвина наука сделалась именно такой самодостаточной вещью и, будучи оторвана от контекста, в котором она ранее существовала, стала мыслить себя как соперница абсолюта, альтернативное хранилище знаний и мнений. В результате религия и наука утратили взаимосвязь и стали действовать порознь, нередко открыто противостоя друг другу, так что человечеству все чаще приходилось делать выбор между ними. Таким образом, дарвиновская наука дошла до того, что начала представлять собой серьезную угрозу не только богословским постулатам религии, но и самой функциональной утилитарности (то бишь практической пользе) религии – ее способности «связывать все сущее воедино», то есть указывать цель и смысл бытия.

Аналогичный процесс происходил и в сферах, именуемых сегодня социологией и психологией. Они тоже все более и более отрывались от контекста, по преимуществу религиозного, в котором прежде были заключены. Они тоже бросали открытый вызов статусу религии, отдавая предпочтение самым разным, часто противоречащим друг другу, иерархиям ценностей. Искусства также начали подчеркивать свою независимость. С древнейших времен искусство было неотрывно связано с религиозными устремлениями человека и его религиозными ритуалами. Еще со времен Древнего Вавилона изобразительное искусство было наполнено образами всевозможных божеств. Эта традиция, воспринятая живописью эпохи Возрождения, была подхвачена музыкой Баха и Генделя, и искусство неизменно признавало примат религии. В конце концов, у слова «культура» общий корень со словом «культ», восходящий к латинскому колере – «почитать». Однако в XIX в. культура сама превратилась в культ – культ, претендовавший на роль замещения существующей религии, стремившийся стать новым абсолютом. Лучший пример тому – пресловутая доктрина l'art pour l'art («искусство для искусства»). Она нашла яркое выражение в эстетике таких личностей, как Гюстав Флобер, Джеймс Джойс и Томас Манн, которые открыто сравнивали художника с Богом‑Творцом и проводили прямые аналогии между словом с маленькой буквы (орудием и инструментом творения) и Словом с большой буквы, то есть Логосом. Эта тенденция достигла своего апогея в представлениях опер Вагнера в Байрейте, где искусство обретало статус религиозного ритуала или праздника, заменявшего собой религию. Присутствовать на представлениях «Кольца нибелунга» в Байрейте означало ни много ни мало пережить мистический опыт, причем не только для образованной элиты, но и для таких типов, как Адольф Гитлер:

 

«Когда я слушаю Вагнера, мне кажется, будто я слышу ритмы погибшего мира. Я представляю себе, что однажды в волнах, приведенных в движение «Золотом Рейна», наука откроет тайные взаимосвязи с порядком мироздания. Созерцание мира, воспринимаемого посредством чувств, превосходит всякое знание, даваемое точной наукой, а также философией».

 

 

ИЗМЕНА ВЕРЕ

 

Накануне Первой мировой войны западное общество обнаружило, что оно находится в беспрецедентной ситуации. Прежде существовало одно всеобъемлюще‑абсолютное средоточие Разума, затмевавшее все прочие мнения. Теперь вместо него появилось множество противоборствующих друг с другом мнений, претендующих на роль Абсолюта, каждое из которых считало себя воплощением истины в последней инстанции и последней надеждой на будущее. Каждое из этих мнений отстаивало свое превосходство над остальными. Каждое стремилось стать религией и пробудить в людях религиозный импульс, направив его на себя. Неудивительно, что человеческий разум, вынужденный делать тот или иной выбор, был озадачен и обескуражен.

Как же выбрать одно из них? Что предпочесть? Как оценить правильность решения и выбора, не имея четких критериев для оценки? Отсюда следует неизбежный вывод, столь характерный для нашего века: бессмысленно полагаться на что‑либо, кроме своих собственных интересов.

Масштабы этого кризиса стали очевидны далеко не сразу. Период, предшествовавший Первой мировой войне, оказался временем невиданного оптимизма – временем самого глубокого и в значительной мере обоснованного оптимизма, которого еще никогда не переживала культура Запада. Будущее рисовалось исключительно в розовых тонах. Вновь открытые отрасли и направления научной деятельности обещали стать сказочно продуктивной почвой для исследований, которые неизбежно принесут благо всему роду человеческому. Искусство, наука, психология и социология рассматривались как ценные и эффективные средства улучшения жизни всего человечества; ожидалось, что через их посредство априорно позитивный потенциал прогресса, цивилизации и культуры, а также неограниченный рост и экспансия капиталов в недалеком будущем создадут новую Утопию. Таковы были господствующие настроения умов, которые уловили и отразили в своих произведениях самые популярные писатели той эпохи – Г. Уэллс и Жюль Верн. Для Уэллса и Жюля Верна прогресс рода человеческого был лишь вопросом времени и образования.

В результате подобных настроений прогресс, культура и цивилизация в период накануне 1914 г. превратились в своего рода форму религиозного сознания. Они созвали свой собственный, внешне убедительный контекст для надвигавшегося столкновения мнений и, казалось, предлагали эффективные средства для примирения разрешения конфликтов. Ради них, этих новых кумиров, следовало поступиться и пожертвовать всем. И именно в той мере, в какой они были способны «связывать все сущее воедино» и давать человечеству ощущение смысла, цели и оправдания бытия, о них можно было говорить как о факторах, способных взять на себя традиционные функции религии.

Естественно, Первая мировая война не только поколебала устои этой новой «религии», но и, если смотреть на события в ретроспективе, принесла жестокие и горькие разочарования. Прогресс, культура и цивилизация, по сути дела, предали веру и надежды, которые на них возлагались. Наука, которая, как казалось, открывала новые перспективы для улучшения жизни всего рода человеческого, на самом деле создала невиданные и поистине ужасающие средства всеобщего уничтожения. Для поколения, которому было суждено пережить эту Великую войну, наука навсегда стала синонимом таких «достижений», как подводные лодки, воздушные бомбардировки и едва ли не самое страшное из них – отравляющие газы. Прогресс сумел проявить себя в первую очередь в сфере разрушения. Культура и цивилизация, вместо того, чтобы принести человечеству гуманные общественные идеалы и организовать мирную, созидательную деятельность, очень быстро привели к самой кровавой и безумной войне в истории. Да и само психическое здоровье вождей вызвало весьма серьезные вопросы. Религия прогресса, культуры и цивилизации была опровергнута и отвергнута ходом событий и для всех, живших в тот период, явилась воплощением давней европейской жажды смерти.

Религия – это отражение духовной зрелости своих приверженцев. Первая мировая война наглядно показала, что техническое развитие человечества намного опередило его психологическую зрелость. В области техники и технологии мы давно вступили в новый век. Что же касается интеллектуального уровня, то мы все еще живем в XVIII в., а то и в более раннюю эпоху. Таким образом, передовая техника уподобилась боевой гранате в руках ребенка. Этот разрыв сохраняется и даже увеличивается и в наши дни, становясь еще более заметным. Общество с тех пор практически не повзрослело, зато граната в руках ребенка стала еще опаснее.

Период, последовавший за Первой мировой войной, стал временем глубоких разочарований. Противоборство идей и мнений, вместо того чтобы утихнуть, разгорелось с новой силой и казалось совершенно непреодолимым в реальности, утратившей свои прежние ориентиры. Общество пребывало в оцепенении и параличе, будучи не в состоянии сделать выбор между противоречивыми и взаимоисключающими мнениями, а также все более и более обособляющимися областями научных знаний. Перед лицом только что пережитой травмы все казалось зыбким и не заслуживающим доверия. Пережив предательство и измену, мы вообще утратили способность верить во что бы то ни было, за исключением самых малосущественных вещей. Так, например, мы готовы принять на веру теорию строения атома, но эта теория ничего не дает нам с точки зрения повседневных жизненных потребностей или формирования новой системы ценностей.

К концу 1920‑х гг. галопирующая инфляция и крах на фондовом рынке привели к тому, что даже деньги оказались нестабильными и ненадежными. Результатом этого явилось сползание в бездну социального нигилизма – всеотрицание, поиск выхода из тупика и спасения от той пустоты, которую сулило будущее. Мир в эпоху после окончания Первой мировой войны – это мир, который сегодня именуется миром «потерянного поколения».

Ситуация еще более усложнялась под влиянием другого фактора, который поначалу оставался незамеченным и актуализировался по мере распространения специальных знаний. Когда наука, социология и психология консолидировали свои позиции, они бросили вызов четвертому из основных составляющих, столпов Западной цивилизации – времени и пространству, закону причинно‑следственных связей и личности. Под сомнение были взяты обычные, традиционные концепции времени и пространства. Так, например, психология дестабилизировала внешние измерения, настаивая на приоритетной роли внутреннего измерения времени и пространства. Время более не ограничивалось календарем и часами, а пространство – линейкой и картой. И то, и другое обрело свой собственный внутренний континуум. Вследствие этого внешние измерения стали восприниматься не как абсолютные истины, а всего лишь как компаративные величины, имеющие относительную Ценность и являющиеся лишь плодами человеческого разума. А вскоре и сама достоверность таких факторов оказалась под сомнением в результате появления теории относительности Эйнштейна. Согласно ей, время и пространство оказывались зыбкими и текучими, как ртуть, неопределенными и предельно относительными.

Та же участь ожидала и закон причинно‑следственных связей. Психология установила невозможность количественной оценки и упрощения мотивации человеческих поступков, настаивая на амбивалентности поведения человека, которое ускользает от логически выверенных законов причин и следствий. В научное мышление начали все глубже проникать неопределенность, непредсказуемость, элемент случайности, непредусмотренные мутации и видоизменения и то, что подпадает под популярное определение «квантового скачка».

А если время и пространство – явления совершенно относительные, это означает, что временная и пространственная основа, на которой зиждется принцип причинно‑следственных связей, оказывается полностью нейтрализованной. Эта новая идея нестабильности причинно‑следственных связей находит свое выражение в других, более практических сферах. Так, например, мораль в значительной мере базируется на концепции наказания и вознаграждения. Принцип наказания и вознаграждения, в свою очередь, основан на том же законе причинно‑следственных связей. И если этот закон причинно‑следственных связей не является чем‑то незыблемым, основанные на нем законы, предусматривающие наказания и вознаграждения, становятся более гибкими. Наказание более не является неизбежным следствием преступления, а вознаграждение – результатом добродетели. Напротив, возникает надежда, что можно уклониться от заслуженного наказания и получить незаслуженную награду.

Если время, пространство и закон причин и следствий прежде составляли три важнейших столпа западной мысли, то четвертым из них была личность. Со времен Аристотеля характер человека мыслился как более или менее стабильная величина, а сам человек – как уникальная, неповторимая личность. Теперь же, после всех этих ужасов войны, индивидуальность со всем своим уникальным характером неожиданно сталкивалась с шокирующим осознанием собственной незащищенности, если не сказать – утратой собственного «я». Социология начала рассматривать личность не как нечто уникальное, а как случайное сочетание факторов, обусловленных средой и зависящих от окружения и наследственности. Наука представила массу доводов в пользу этой гипотезы. Психология, постулировав существование коллективного бессознательного, нанесла coup de grace[131] личности в том ее понимании, которое бытовало прежде. Сны, воспринимавшиеся раньше как нечто загадочное, исходящее из внешнего источника и периферийное по отношению к личности, были объявлены выражением личностного «я» в состоянии бодрствования. Безумие перестало быть случайным явлением или даже заболеванием в обычном смысле этого слова и было объявлено чем‑то таким, что потенциально несет в себе каждый человек. Нас все более и более настойчиво заставляли признать, что в каждом из нас сосуществуют много отдельных «я», много побудительных импульсов, множество внутренних измерений, далеко не все из которых можно согласовать друг с другом. И если мы вообще существуем, мы представляем собой нечто совершенно иное, чем считаем или воображаем себе. И в результате расширения познаний мы все более и более становимся загадкой для самих себя.

Поскольку время, пространство, причинно‑следственные связи и личность более уже невозможно рассматривать в качестве стабильных и незыблемых объектов бытия, то же самое можно сказать и о мире, в котором мы живем. Возникла полная невозможность верить во что бы то ни было. Жизнь оказалась начисто лишенной смысла, став абсолютно случайным феноменом, и ее следовало прожить без всякой конкретной цели. Повсюду слышалась сентенция, вскоре превратившаяся в стереотипное: «Все относительно».

Замечательный австрийский романист Роберт Музиль описывает наш век как время, характеризующееся «релятивизмом перспективы, граничащей с эпистемологической паникой». Эта фраза чрезвычайно точна. Запад действительно живет в состоянии постоянной паники, обусловленной познанием и смыслом – этими двумя основными принципами, которыми занимается особое ответвление философии – эпистемология. За шумным фасадом эпохи чарльстона и беззаботных распутниц брезжило чувство всеобщего отчаяния, откровенный страх перед потерей смысла бытия, ненадежностью любой науки, невозможностью с полной определенностью выразить словами, что и в какой мере нам известно о жизни. Смысл и познание сделались столь же относительными, изменчивыми и непостоянными, как и


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: