Хайдеггер: германский мастер и его время 25 страница

Сущность науки отчетливо проявилась уже у греков. Там воля к знанию восставала против «подавляющей мощи судьбы», была упрямым протестом. Это «высочайшее упрямство» хотело знать, что с ним происходит, какие силы вот-бытия определяют его и что означает тот факт, что Целое вообще существует. Такое знание пробивало светлую просеку, просвет в темной чаще.

Хайдеггер драматизирует событие истины. Правда, о каких именно истинах идет речь, так и остается неясным. Но зато все более проясняется центральная метафора, организующая весь текст. Это метафора борьбы или, точнее, операции штурмовой группы.

Сущность греческого начала – завоевание некоторых оплотов зримости среди сущего, которое в целом остается темным. Это есть героическое начало истории истины, и в нем, говорит Хайдеггер, заключена истинная самость науки и университета.

Что же может угрожать понимаемой таким образом науке? Конечно, тьма сущего, однако само противостояние этой угрозе дает науке основания гордиться собой. Ведь борьба с тьмой – это и есть сущность знания. Куда опаснее другая угроза – угроза вырождения в результате «безопасной возни, направленной на обеспечение простого прогресса в накоплении знаний» (R, 13).

Опасность грозит с тыла, где разворачивается обычная научная жизнь, делаются карьеры, удовлетворяется мелкое тщеславие и зарабатываются деньги. Эта комфортная жизнь в тылу тем более возмутительна, что одновременно с ней на переднем фронте науки происходят великие и опасные события. Отношение присутствия к тьме сущего успело измениться. История истины ныне вступила в критическую фазу. Грекам еще было свойственно «восхищенно-выжидательное отношение» к сомнительности всего сущего. Они обладали ощущением своей защищенности, верой в бытие, доверием к миру. Теперь эта вера в бытие исчезла, потому что «Бог умер». Однако в тылу этого почти не замечают. Там продолжали бы комфортно существовать в «отжившей свое культуре видимостей» – вплоть до самого ее обвала в безумие и разрушение, – если бы не пришла революция, это «великолепие прорыва» (R, 19).

Что же несет с собой эта революция?

С ее приходом, фантазирует Хайдеггер, только и достигается правильное понимание ницшеанской вести о том, что Бог умер, и весь народ осознанно принимает на себя груз «покинутости (Verlassenheit) нынешнего человека посреди сущего» (R, 13). Народ преодолевает упадническую ступень так называемых «последних людей» (этот термин Ницше употребил в книге «Так говорил Заратустра»), которые больше не носят в себе «хаоса» и потому не способны родить «звезду»[272]; которые рады, что нашли удобное «счастье» и «покинули страны, где было холодно жить»; которые довольствуются тем, что «у них есть свое маленькое удовольствие для дня и свое маленькое удовольствие для ночи», и считают, что «здоровье – выше всего»[273].

Итак, Хайдеггер видит в национал-социалистской революции попытку «родить танцующую звезду» (Ницше) в лишенном богов мире. И потому использует все регистры своей метафизической романтики благоговейного трепета, чтобы придать текущим событиям неслыханную глубину.

Хайдеггер так обращается к своим слушателям – студентам и партийным боссам, профессорам, уважаемым горожанам, министерским чиновникам и ответственным референтам, а также супругам всех этих господ, – будто они являются бойцами метафизической штурмовой группы, совершающей разведывательную операцию в районе, где «присутствию грозит острейшая опасность со стороны превосходящих сил сущего». И будто сам Хайдеггер – командир этой группы, фюрер. Как известно, фюреры уходят дальше всех, во тьму – туда, где их не смогут прикрыть даже их собственные бойцы; они не боятся «совершенно незащищенной выдвинутости в потаенное и неизвестное» – и тем доказывают, что обладают «силой идти в одиночку» (R, 14).

Несомненно, оратор хотел повысить престиж – как свой собственный, так и своих слушателей. Все вместе они принадлежат к штурмовой группе, к отряду мужественных бойцов. Сам оратор – фюрер – может быть, даже немного мужественнее других, ибо он доказал (или, по крайней мере, претендует на то), что обладает «силой идти в одиночку».

Все вертится вокруг некоей опасности – и при этом из поля зрения исчезает тот простой факт, что в сложившейся актуальной ситуации наибольшей опасности подвергаются как раз те, кто не принадлежит к пресловутому штурмовому отряду революции.

Какую же опасность чуял в окружающей тьме Хайдеггер? Ту ли, что подразумевал Кант, когда говорил: «Имей мужество пользоваться собственным умом?»[274] Самостоятельное мышление действительно требует мужества, ибо отказывается от защищенности и комфорта, обеспечиваемых согласием с общепринятыми предрассудками.

Хайдеггер, произнося свою речь, не подвергался такой опасности. Правда, позже, во время банкета, кто-то шепнул ему на ухо, что он-де изложил свое «приватное понимание национал-социализма», но это ничуть не помешало ему и дальше «принадлежать» к господствующему течению. Этой речью он еще не поставил себя в позицию стороннего наблюдателя.

Или, может быть, опасность познания (ее однажды блестяще охарактеризовал Шопенгауэр, сравнив истинного философа с Эдипом, «который, желая прояснить собственную страшную судьбу, неустанно продолжает свои поиски, даже если уже догадывается, что из ответов сложится нечто для него ужасное»)? Под «ужасным» Шопенгауэр имел в виду метафизическую бездну, которая разверзается перед человеком, осмелившимся задавать вопросы о смысле жизни.

Хайдеггер тоже видел эту бездну и называл ее «покинутостью нынешнего человека посреди сущего». Но такой опыт покинутости – утраты смысла – индивид может пережить и осмыслить именно и только как индивид, то есть как человек, выброшенный из системы коллективных смысловых связей. О какой покинутости может идти речь, если, по выражению Хайдеггера, весь народ ныне находится «на марше»?

Хайдеггер и в самом деле интерпретировал революцию как коллективный побег из пещеры – пещеры лживых утешений и удобных смыслополагающих банальностей. Он верил, что народ наконец обретает подлинность, выпрямляется во весь рост и задает тревожный вопрос о бытии: почему вообще есть сущее, а не, наоборот, Ничто? Люди упорно вверяют себя могущественным силам вот-бытия: «природе, истории, языку; народу, обычаю, государству; поэзии, мышлению, вере; болезни, безумию, смерти; праву, хозяйству, технике» (R, 14), – хотя знают, что эти силы не могут служить последней опорой, а ведут в темноту, неизвестность, авантюру.

Человек, действующий таким образом, не отвоюет для себя никакой обособленный мир духа, который, быть может, принес бы ему облегчение от бремени повседневных забот. Для подобного эскапизма у Хайдеггера находились только слова презрения. Тот, для кого «сущее стало сомнительным», не отшатывается от этого сущего, а, напротив, прокладывает себе дорогу вперед, вдохновляемый атакующим духом. Тут надо не ломать себе голову над чем-то потусторонним, а просто заниматься работой. Так Хайдеггер переводит греческое слово «энергейа».

Хайдеггер хочет повторить феческое начало философии, не соблазнившись идеей «созерцательной жизни» – платоновским солнцем. Он отметает эту идею, претендуя на то, что понимает феков лучше, чем они сами понимали себя. И утверждает, что «теория» в феческом смысле[275] выражается «исключительно в страстном желании оставаться вблизи сущего как такового, разделяя его бедственное положение» (R, 14). Однако смысл платоновской притчи о пещере заключается как раз не в этом. В ней идет речь о спасении, об освобождении из бедственного положения, в котором находились узники пещеры. Цель Хайдеггера парадоксальна: он хочет платоновского экстаза без платоновского неба идей. Он хочет бегства из пещеры, но без веры в то, что существует какое-то место за пределами пещеры. И полагает, что присутствие должно быть захвачено бесконечной страстью, но не страстью к бесконечному.

В 1930 году Томас Манн предостерегал от «взрывоопасных древностей». Одну из таких опасных архаических диковин можно обнаружить и в речи Хайдеггера, в том месте, где он говорит о трех службах – «службе труда», «службе обороны» и «службе знания». В этом рассуждении оживает внушительный, господствовавший в средневековом общественном сознании образ трех сословий – крестьянского, воинского и священнического. Средневековое определение такого общественного устройства: «Божий дом тройствен, хотя людям мнится, что он един: здесь на Земле одни молятся, другие воюют, третьи занимаются ручным трудом; эти три сословия составляют одно целое и не переносят, когда их разделяют; ибо на деяниях каждого основываются труды двух других и все три помогают друг другу» (Адальберт Ланский).

Согласно средневековым представлениям о трех сословиях, священники соединяют общественный организм с небом. Их дело – заботиться о том, чтобы духовные энергии циркулировали в земном мире. У Хайдеггера место священников занимают философы или, точнее, философия, овладевшая своим временем. Однако там, где когда-то было небо, теперь лишь тьма скрывающего себя сущего, «неопределенность мира»; и новые священники поистине стали «заместителями Ничто», пожалуй, еще более отчаянно-дерзкими, чем воины. Нет больше никаких посланий, которые они могли бы передавать с неба на землю, – и тем не менее на них еще падает слабый отблеск той древней священнической власти, которая когда-то основывалась на монопольном праве вступать в контакт с великими незримыми и превосходящими человеческое разумение силами.

Итак, Хайдеггер, ощущая себя священником, вмешивается в политику и берет слово, когда дело доходит до того, чтобы нанести Веймарской республике смертельный удар. Пятнадцатью годами раньше, в начальный период этой самой республики, Макс Вебер в своей мюнхенской речи «Наука как призвание и профессия» убеждал интеллектуалов смириться с «расколдовыванием мира». Тогда он тоже напомнил своим слушателям «удивительный образ» из платоновской притчи о пещере[276]. Но то была лишь меланхолическая реминисценция, ибо платоновское единство строгого познания и поисков высшего смысла, по мнению Вебера, безвозвратно утрачено. Великого освобождения, выхода из пещеры, не предвидится, и Вебер советовал не доверять «кафедральным пророкам», которые ради каких-то своих темных дел вновь заколдовывают мир.

Хайдеггер, как и Вебер, не жаловал «кафедральных пророков». Но ведь к тем, кого ты не жалуешь, всегда относишь других, а не самого себя.

Когда Хайдеггер впервые – летом 1927 года – заговорил в своей лекции о платоновской притче, он описал освобождение из пещеры как процесс, который совершается с сохранением «полной трезвости чисто содержательной постановки вопроса» (Основные проблемы, 379).

Но теперь Хайдеггер сам стоит на кафедре, гордо выпрямившись и воинственно бряцая словами, словно оружием, – священник без небесного послания, фюрер метафизического штурмового отряда, окруженный знаменами и штандартами; читая лекции о Платоне, он было возомнил себя освободителем, который расковывает и выводит на открытый простор узников пещеры. А потом вдруг заметил, что все обитатели пещеры, собственно, уже выступили в поход. Ему остается лишь встать во главе маршевой колонны.

 

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

 

 

Ректорская речь и отклики на нее. Реформа университета. Хайдеггер – антисемит? «Революционное приспособленчество» Хайдеггера. Сходство с движением 1968 года. Служить народу. «Лагерь науки».

 

«Ректорская речь произносилась на ветер и была забыта на следующий день после торжества… Все двигались по десятилетиями накатывавшейся колее факультетской политики», – пишет Хайдеггер в своих оправдательных записках «Факты и мысли 1945 года» (R, 34).

На самом деле речь забыли не так скоро. Во времена национал-социализма она дважды была напечатана в виде отдельной брошюры и о ней с похвалой отзывались в партийной прессе. В газете «Килер Блеттер», например, в одной статье 1938 года с ретроспективным обзором того участка пути, который успела пройти национал-социалистская политика в области науки, говорилось: «Подобно Боймлеру, Мартин Хайдеггер в своей ректорской речи определяет сущность науки с активистской, героической позиции».

Непосредственные отклики были еще более восторженными. Местная пресса и региональные газеты представляли речь как большое новаторское событие. Журнал национал-социалистского студенчества предостерегал от оппортунизма, свойственного многим ученым, которые лишь поверхностно приспосабливаются к новым условиям, и выделял как позитивное исключение ректорскую речь Хайдеггера, отмечая, что она действительно выражает дух революции, прорыва в новую реальность. Даже журнал «Фольк им верден» («Народ в становлении») опубликовал в 1934 году, когда его издатель Эрнст Крик уже был злейшим врагом Хайдеггера, статью некоего Генриха Борнкама, в которой, в частности, говорилось: «Из всех чересчур многочисленных нынешних работ, посвященных реформе высшей школы, на мой взгляд, самой значимой в плане предлагающихся в ней подходов является фрайбургская ректорская речь Хайдеггера».

Реакция менее официальной прессы тоже была положительной. Так, Ойген Херригель[277], впоследствии ставший даосом (и автором книги «Искусство стрельбы из лука»), назвал речь Хайдеггера «классическим текстом», а «Берлинер бёрсенцайтунг» писала: «Мало найдется ректорских речей, которые так же пленяли бы слушателей и одновременно столь же настойчиво напоминали им об их долге».

Впрочем, речь вызвала и некоторую растерянность. Карл Лёвит, описывая реакцию слушателей, заметил, что людям было непонятно, к чему, собственно, призывает их ректор: должны ли они теперь же кинуться изучать досократиков, или, напротив, срочно вступить в СА. Поэтому тогдашние комментаторы охотно возвращались к тем пассажам, которые воспринимались без всяких трудностей и однозначно вписывались в национал-социалистскую доктрину, например, к хайдеггеровской программе «трех служб» – «службы труда», «службы обороны» и «службы знания».

Что касается критически настроенных зарубежных журналистов, то в их реакциях преобладало крайнее удивление, порой смешанное с возмущением. «Новая цюрихская газета»: «Речь Хайдеггера – даже если перечитать ее три-четыре раза – остается выражением бездонного разрушительного нигилизма, несмотря на все заверения в приверженности крови и почве народа». Бенедетто Кроче[278] писал Карлу Фосслеру 9 сентября 1933 года: «Наконец-то я дочитал до конца речь Хайдеггера, глупую и одновременно раболепную. Меня не удивляет успех, которым некоторое время будет пользоваться его философствование: пустота и общие места всегда имеют успех. Но ничего не создают. Я также думаю, что он не сможет оказать никакого воздействия на политику: но он бесчестит философию, а это вредит и политике, по крайней мере, будущей».

Поражает реакция Карла Ясперса. 23 августа 1933 года он писал Хайдеггеру: «Спасибо за Вашу ректорскую речь… Широта Вашего подхода к раннему эллинизму вновь тронула меня как новая и одновременно совершенно естественная истина. Здесь Вы едины с Ницше, с одной только разницей: есть надежда, что однажды Вы, философски интерпретируя, осуществите то, о чем говорите. Вот почему Ваша речь приобретает реальную убедительность. Я говорю не о стиле и не о насыщенности, которые делают Вашу речь, насколько я вижу, единственным пока документом современной академической воли, которому суждено сохранить свое значение. Моего доверия к Вашему философствованию… не умаляют те особенности Вашей речи, что обусловлены временем, некоторая, на мой взгляд, форсированность и фразы, звучащие довольно пусто. В целом же я рад, что есть человек, способный говорить, достигая до подлинных пределов и начал» (Переписка, 223-224).

За два месяца до получения этого письма Хайдеггер в последний раз побывал в гостях у Ясперса. В тот день он выступал с докладом на тему «Университет в новом рейхе». Его пригласил гейдельбергский национал-социалистский студенческий союз, чтобы укрепить фронт против консервативных профессоров и в особенности против ректора Вилли Андреаса[279], упорно не желавшего проводить политику гляйхшалтунга. Хайдегтер, по всей видимости, оправдал возлагавшиеся на него ожидания. Один из участников этого мероприятия, историк Герд Телленбах[280], отметил в своих воспоминаниях: «Я услышал, как один студент, доведенный до фанатизма его воинственной речью, сказал другому: Андреасу, собственно, следовало бы… пустить себе пулю в лоб». Действительно, Хайдеггер был настроен очень воинственно: он заявил, что этот приверженный старым традициям университет мертв, подверг резкой критике «гуманитарные, христианские представления» и призвал своих слушателей к «работе для государства». Далее речь пошла о риске, с которым связано стремление к знанию, и о том, что эту борьбу сможет выдержать только «крепкое поколение, не думающее о собственных интересах». Тот же, кто «не выстоит в этой борьбе, останется лежать» (S, 75).

Профессора пришли послушать эту речь, заранее разрекламированную прессой, как обычно, в строгих деловых костюмах. Хайдеггер же оделся в стиле молодежного движения, на нем были бриджи и рубашка с отложным «шиллеровским» воротником. Ясперс в своих воспоминаниях отметил: «Я, сидя в первом ряду с краю, вытянув ноги и заложив руки в карманы, не пошевелился»[281].

В частной беседе, состоявшейся после этой лекции, Хайдеггер показался ему как бы «одурманенным», и Ясперс почувствовал исходившую от него угрозу[282].

И тем не менее два месяца спустя Ясперс расхваливал ректорскую речь! Позднее, в своих личных заметках, он объяснял это тем, что в то время еще пытался истолковать ее «в возможно более положительном смысле», чтобы не порывать отношения с Хайдеггером, хотя в действительности уже чувствовал отвращение к «содержанию его речей и поступков», которое «скатилось на невыносимо низкую и чуждую мне ступень»[283].

Ясперс одобрил ректорскую речь Хайдеггера не только из тех тактических соображений, на которые ссылается в своих воспоминаниях. Как до этой речи, так и после нее взгляды обоих ученых в некоторых важных моментах совпадали –в том числе, как это ни странно, и по вопросу о национал-социалистской университетской реформе. В своем письме от 23 августа 1933 года Ясперс назвал только что изданный тогда баденским министерством культуры новый Устав университета, основным пунктом которого были введение «принципа фюрерства» и лишение коллегиального органа – ученого совета – его полномочий, «шагом чрезвычайным». Ясперс признал этот «новый устав правильным»: «Великая эпоха Университета» теперь кончается, а значит, настало время нового начала (Переписка, 324-325).

Летом 1933 года Ясперс и сам работал над «Тезисами к обновлению высшей школы». Первоначально он предполагал, что передаст тезисы для обсуждения в Общество гейдельбергских доцентов[284]. Во время последнего визита Хайдеггера Ясперс рассказал ему о своих планах, надеясь, что Хайдеггер посодействует тому, чтобы правительственные инстанции связались с ним, Ясперсом. На такой случай Ясперс даже набросал сопроводительное письмо, в котором заверял, что его идеи реформы «не противоречат, а, скорее, согласуются с принципами, уже одобренными министерством» (Переписка, 350). В конце концов Ясперс отказался от дальнейших попыток добиться рассмотрения своих проектов. Причину он указал на листке, который приложил к рукописи тезисов: «По собственной инициативе я ничего предпринять не могу, ибо мне говорят, что как беспартийного и супруга еврейки меня только терпят, но доверять мне не могут» (Переписка, 351).

В своих «Тезисах» (которые в 1945 году он использует при написании речи «Обновление университета») Ясперс нарисовал картину общего упадка университетской жизни. Поставленный им диагноз совпадает с тем, что думал по тому же поводу Хайдеггер. К наиболее очевидным симптомам кризиса он относит: дробление знания на специальные дисциплины, «возрастание школярства» и одностороннюю профессиональную ориентацию, непомерный рост управленческих структур, снижение общего уровня преподавания, ущемление свободы обучения (ибо «отпал необходимый компонент свободы – отсеивание неудачников»). Ясперс пишет, что в современной ситуации (то есть летом 1933 года) существует, вероятно, «уникальная» возможность «преодоления всех затяжных и запутывающих переговоров посредством решительных распоряжений человека, который имеет неограниченную власть над университетами и может опереться на мощную поддержку сознающей ситуацию молодежи и необычайную готовность тех, кто прежде был безучастен и равнодушен». Если же сейчас не будут предприняты решительные действия, то университет двинется навстречу своей «окончательной гибели»[285].

Предлагавшийся Ясперсом план реформ, в частности, предусматривал: упразднение принудительного регулирования учебного процесса, отмену учебных планов и формальных справок, упрощение управления посредством усиления ответственности руководящих инстанций. Ректор и деканы не должны были более «зависеть от решений большинства»[286]. То есть Ясперс ратовал за «принцип фюрерства» – но с той оговоркой, что ответственные лица должны действительно нести ответственность за свои ошибки и при определенных условиях переизбираться. Для Ясперса было важно наличие гарантий против злоупотребления «принципом фюрерства». Обеспечит ли такие гарантии обновленный баденский Устав университета, должно было показать время. Но, во всяком случае, Ясперс желал только что утвердившемуся «аристократическому принципу» «всяческого успеха», как он писал Хайдеггеру 23 августа 1933 года (Переписка, 225).

Итак, летом 1933 года Ясперс разделял убеждение Хайдеггера в том, что в условиях национал-социалистской революции вполне возможно осуществить разумное обновление университетов – если только политики будут прислушиваться к мнению авторитетных ученых. Ясперс, на свой лад, тоже хотел «включиться». Он даже шел на уступки сторонникам обязательной трудовой повинности и военно-прикладного спорта. В его представлении то и другое было «реальностью всеохватного перегиба», соединяющей с «основами существования и народом в целом». Но Ясперс последовательно выступал против примата политики, полагая, что «ни одна другая инстанция в мире», кроме «ясности самого подлинного знания», не может «указывать цели исследованию и обучению»[287].

Хайдеггер пока высказывался примерно в том же плане. В своей ректорской речи он не выводил дух науки из политики, а, напротив, объявлял политическую активность следствием правильного понимания философского вопроса. И все же: если говорить об общем настрое и характере внутренней причастности к политическому движению, то между позициями Ясперса и Хайдеггера пролегали целые миры. Ясперс защищал аристократию духа, Хайдеггер же хотел ее сокрушить. «Это безобразие, что существует столько профессоров философии… следовало бы оставить двух или трех», – сказал Хайдеггер, когда в последний раз беседовал с Ясперсом.

Для Хайдеггера, который еще в апреле 1933 года писал Ясперсу, что в грядущей «новой действительности» все будет зависеть от того, «подготовим ли мы для философии надлежащее место и сумеем ли дать ей высказаться» (Переписка, 220), этой «новой действительностью» стала национал-социалистская революция. Для Ясперса же важнее всего было сберечь не извращенное политикой философское слово. С удивлением и возмущением он наблюдал, как Хайдеггер интерпретирует те политические силы, от которых всецело зависит, «стилизуя» их под бытийные силы метафизического типа. Но вместе с тем верил, что политическое приспособленчество Хайдеггера порождается подлинным философским чувством. И это завораживало Ясперса. Он хотел понять, почему «новая действительность» обрела в глазах Хайдеггера такую значимость, стала столь мощным импульсом для его философствования. Отсюда и двусмысленное замечание Ясперса по поводу ректорской речи Хайдеггера: «… есть надежда, что однажды Вы, философски интерпретируя, осуществите то, о чем говорите» (Переписка, 223).

Сразу же после своего избрания на пост ректора Хайдеггер de facto ввел во Фрайбурге «принцип фюрерства» – еще прежде, чем этот принцип был официально утвержден в результате баденской реформы высшей школы. Новый ректор много месяцев не созывал ученый совет, тем самым лишив его власти. Его сообщения и циркулярные письма, адресованные коллегиальным органам и факультетам, были выдержаны в резком повелительном тоне. Хайдеггер, человек, приобретший во время Первой мировой войны весьма ограниченный фронтовой опыт, теперь был одержим идеей привнесения в сообщество преподавателей воинского духа. Он поручил профессору Штилеру, бывшему капитану третьего ранга, разработать статут суда чести для доцентов, ориентируясь на соответствующие правила, которые действуют в офицерском корпусе. Хайдеггер, не так давно сам проявивший изрядную сноровку в закулисных переговорах по поводу своего назначения на должность, теперь хотел покончить со всякого рода махинациями с целью получения прибавки к жалованью, лучшего оборудования для кафедр и т. п., намеревался преодолеть дух рынка и экономической конкуренции. Поэтому в проекте статута суда чести говорилось: «Мы хотим культивировать и все более развивать в нашей среде тот дух подлинного товарищества и истинного социализма, который не позволяет видеть в своих коллегах конкурентов в борьбе за существование».

В этом проекте, одобренном Хайдеггером, есть и такая статья: «Мы хотим очистить нашу корпорацию от малоценных элементов и в будущем не допускать никаких кампаний, ведущих к падению нравов».

Хайдеггер, скорее всего, понимал под «малоценными элементами» лиц, не обладающих необходимыми для преподавателя профессиональными и личностными качествами, однако с точки зрения национал-социалистской революции под эту категорию, конечно, подпадали прежде всего евреи и представители политической оппозиции. И он не мог этого не знать.

Во Фрайбурге штурмовики уже в начале марта подстрекали население к бойкоту еврейских магазинов и распространяли списки адвокатов и врачей еврейской национальности. Национал-социалистский студенческий союз начал призывать студентов бойкотировать лекции профессоров-евреев. 7 апреля был издан «Закон о восстановлении профессионального чиновничества», согласно которому все «неарийцы», принятые на государственную службу после 1918 года, должны были быть уволены. Но во Фрайбурге имперский комиссар обороны Роберт Вагнер за день до этого отдал еще более жесткое распоряжение: об отправлении в отпуск с целью последующего увольнения всех еврейских чиновников – даже тех, что находились на государственной службе еще до 1918 года. На основании этого распоряжения 14 апреля 1933 года отправили в отпуск и Гуссерля. К тому моменту Хайдеггер еще не занимал ректорскую должность. Когда же в конце апреля распоряжение Вагнера утратило свою силу, потому что вступил в действие «Закон о восстановлении профессионального чиновничества», отпуск Гуссерля пришлось отменить. Этим должен был заняться новый ректор. Хайдеггер соединил выполнение данной формальности с личным поздравительным жестом. Он попросил Эльфриду послать Гуссерлю цветы. Гуссерль воспринял увольнение в отпуск как «величайшую обиду» всей жизни; он ощущал себя оскорбленным прежде всего в своем национальном чувстве и в одном из писем объяснил это так: «Я полагаю, что был не худшим немцем (старого стиля и закала), а дом мой всегда оставался местом подлинно национального мышления, и это доказали все мои дети, воюя как добровольцы на полях сражений и … [проходя лечение] в лазаретах во время войны».

Цветы и приветствие уже не могли изменить отношения Гуссерля к Хайдеггеру: старый мэтр разочаровался в своем ученике. В письме к другому ученику, Дитриху Манке[288], от 4 мая 1933 года Гуссерль прямо говорит, что расценивает «совершенно театральное» вступление Хайдеггера в партию как конец связывавшей их «мнимой философской дружбы». И добавляет, что такого конца следовало ожидать: в последние годы у Хайдеггера «все сильнее проявлялся антисемитизм – в том числе по отношению к группе его одаренных учеников-евреев и на факультете».

Хайдеггер – антисемит?

Если и да, то, во всяком случае, не в том смысле, что он разделял бредовую идеологическую систему национал-социализма. Потому что очевидно, что ни в его лекциях и философских трудах, ни в политических речах и памфлетах нет антисемитских, расистских высказываний. Например, когда Хайдеггер в циркулярном письме, разосланном накануне первомайского праздника, назвал в качестве «важнейшей задачи» текущего момента «созидание нового духовного мира для немецкого народа», он не собирался отстранять от решения этой задачи никого из желавших принять ее на себя. Хайдеггеровский национал-социализм – это, по сути, децизионизм. Главным для него была не национальная принадлежность человека, а его способность принимать решения. В терминологии Хайдеггера это означало: человека следует оценивать не исходя из его ситуации брошенности, а в соответствии с его жизненным проектом. А потому Хайдеггер иногда даже помогал подвергавшимся преследованиям коллегам-евреям, если признавал их научные достижения. Когда Эдуард Френкель, ординарный профессор классической филологии, и Георг фон Хевеши[289], профессор физической химии, должны были быть уволены как евреи, Хайдеггер попытался воспрепятствовать этому, направив письмо в министерство культуры. В качестве аргументации он выдвинул тактическое соображение: увольнение обоих еврейских профессоров, бесспорно имеющих необычайно высокую научную репутацию, может нанести вред именно «университету, расположенному в пограничной области», который привлекает особое внимание критически настроенной заграничной общественности. Кроме того, оба профессора – «благороднейшие евреи», обладающие образцовыми характерами. Он, Хайдеггер, готов поручиться за их безупречное поведение, «насколько тут может быть компетентно человеческое суждение». Несмотря на ходатайство Хайдеггера, Френкель был уволен, Хевеши же на время оставили в покое.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: