На всякого мудреца довольно

(9 сентября – 21 октября 1893 г.)

 

…Л юбящая жена, сдерживаясь в письмах, мысленно давно кричала ему: довольно Бегичевки, довольно риска слабеющим здоровьем 65-летнего старика! Довольно моего одиночества с детьми и делами! И природа его, физическая и психологическая, в изнурении вопила о том же… И действительно, с него было довольно. Царь Лев, духовный Государь народной Руси, покончил с изначально ненавистной ему «благотворительностью» посредством денег и торгашей, посредством подачек от городской толстосумной и интеллигентской сволочи. Третий Фрагмент 37-го Эпизода нашей аналитической презентации переписки Л.Н. Толстого с супругой, с Софьей Андреевной Толстой, будет заполнен уже не столь «историческими» и гораздо менее драматическими по внешнему содержанию письмами, нежели два предшествовавших. Постараемся, однако, чтобы читатель наш не заскучал, выделить (немного сократив тексты), ключевую тему данного Фрагмента. На наш взгляд, тема эта — тема семейная, о делах и судьбах детей Софьи Андреевны и Льва Николаевича Толстых.

    Безобразия народной жизни, которые пришлось видеть, в ходе помощи народу отцу и сыну Львам — весьма по-разному повлияли на них. Младшего, воспитанного мамой и барским развратом — они травмировали физически и душевно, “запустив” развитие тяжёлого психосоматического заболевания (по высокому вероятию, тоже наследственного, от мамы, переживавшей, судя по припадкам, развитие собственного тяжёлого заболевания). Что же касается отца, Льва Толстого — он, как мы уже говорили, “финишировал” дело своего Министерства Добра в изнурении сил, но с достоинством и с теми же выводами, с которых начал в письме Н. С. Лескову от 4 июля 1891 г., которое, по его значительности для нашей темы, мы подробно анализировали в соответствующем месте. Важнее любить народ, нежели «кормить» своими городскими подачками — из того, что от народных же трудов и отнято!

Ни от народа Толстой страшным бегичевским опытом не отвратился «в пользу» семьи и своих детей, ни от христианского понимания жизни — о котором именно в августе-октябре 1893 г. напомнит миру в концептуальной, великолепной новой своей статье «Религия и нравственность». Сформулированная в ней концепция трёх различных религиозных пониманий жизни, сменяющихся в ходе духовного роста и личности, и референтной ей культурной общности, и всего культурного человечества — “ключик” к пониманию едва ли не всех конфликтов с современниками и потомками Льва Толстого-христианина и его идей, его духовных писаний, фактов его жизни. В частности, “ключ” к ответу на вопрос о непонимании Софьей Толстой выраженной Л. Н. Толстым в устных беседах и дневнике мысли о контрпродуктивном соперничестве родителей в воспитании детей. Для своей семьи, как мы помним, она в мемуарах «Моя жизнь» (то есть, как минимум, до 1910 г.) напрочь отрицала такое «соперничество», встречно жестоко обвиняя мужа в судьбах детей — за недостаточное участие в воспитании, за заботу о славе и всенародной любви (см., напр.: МЖ – 2. С. 316, 319-320). Выше мы показали, что коренная причина этих несправедливых обвинений — как раз в различии религиозного понимания жизни у Сони и Льва: всемирно-божеского, христианского у Толстого и низшего, языческого и еврейского (иначе: общественного или государственного), у Софьи Толстой. Она искренне не понимала мужа. Поэтому и соперничество, отрицаемое ей — было, хотя и не носило со стороны Толстого никогда форму открытой личной вражды, характерной для психологии носителей двух низших жизнепониманий: первобытно-личностного (эгоистического) и еврейского (общественного). В тогдашней России обрядоверы лжехристианства «православия» с детства, и большинство на всю жизнь, порабощались церковному учению, удерживавшему их в дохристианском, низшем, языческом и еврейском, понимании жизни.

Но недаром гласит народная мудрость: «На всякого мудреца хватает простоты». Ахиллесовой пятой Толстого оставалась и после «Крейцеровой сонаты» проблема семьи и брака, социальных ролей и значения женщины в современном ему обществе. Эта слабость христианских позиций Толстого (а точнее: отступление от них, уступка мирским суевериям) проявлялась особенно резко в различии отношения Толстого к матримониальным судьбам своих мужских и женских ближайших родственников. Если «неровня» в браке сына или брата с болезненностию, но “проглатывалась” им, то к амурным отношениям дочерей с молодыми мужчинами он оказался строг безжалостно — и далеко не всегда справедливо и разумно. Один из сюжетов такого строгого вмешательства отразился в письмах супругов хронологически обозначенного нами Эпизода и будет достаточно подробно описан ниже.

 

 * * * * *

 

  В мемуарах «Моя жизнь» С. А. Толстая вспоминает об этих днях:

  «9-го сентября я повезла Андрюшу и Мишу в гимназию <в Москве>. Тяжело мне было оставлять в Ясной Поляне больного сына Лёву, любимого мужа и Ваничку, на которого всегда с таким умилением смотрел Лев Николаевич, да и все. Тяжело было и покидать деревню, леса, природу, простор и тишину… […] Убеждала я себя, что делаю необходимое, воспитывая сыновей, и очень старалась делать наилучшее» (МЖ – 2. С. 327).

 

Но в понятиях о «наилучшем» урождённой москвички Сони Берс, в замужестве графини Толстой, отразились все предрассудки и страхи именно барские, а так же и городских, и притом зажиточных обитателей — что видно из такой, для примера, её сентенции на страницах мемуаров, которой она, в числе прочего, пытается истолковать мрачное и нервное своё настроение в ноябре-декабре 1893 г. из-за нежелания мужа переезжать на зиму в Москву и его обыкновенное тоскливое состояние в первые дни после вынужденного переезда в Хамовническую усадьбу:

«Переехать опять на житьё в Ясную Поляну — я не решалась, да никто об этом и не говорил. Я видела, как нелепо, как исключительно положение барчуков среди народа. Сверстники их, ребята, ждут от господских детей, чтобы с ними съездить в лавочку, в лучшем случае купить сладостей, в худшем — табак и водку. С крестьянскими девочками обращение барчат вольное, опасное. Учиться в деревне скучно, нет товарищей, нет соревнования. Потом охота, грубые нравы, отсутствие общества порядочного, искусства и всего того, что хорошего даёт город» (Там же. С. 336).

Из дальнейшей переписки супругов мы увидим, что реальное влияние на детей Толстых омерзительной во все времена клоаки под названием Москва оказалось далёко от идеалов Софьи Андреевны.

Она делала казавшееся ей наилучшим для себя и детей — оставаясь в рабстве мирских установок предрассудков, до сего дня мотивирующих в России помыслы и поступки рабов и жертв цивилизации городской, и одновременно — пережиточно патриархальной и паразитарно-эксплуататорской, насильнической, грабительской в отношении деревни. Оттого и в нашем XXI веке в российской деревне (где она ещё осталась) и меньше доступа к культурному всечеловеческому достоянию, и пьянство с блудом не изжиты, и прочие слагаемые вековечной «власти тьмы», соприкасаться с которыми потомки деревенских жителей избегают, наезжая «на малую родину» лишь как на дачу — в летнее время.

А Лев Николаевич Толстой, в свою очередь, оставшись в Ясной Поляне — тоже, по давнему и любимому изречению, делал наилучшее из возможного и должного: но не перед людьми, а перед Богом. Он, например, с помощью дочери приютил недалеко от Ясной Поляны, в дер. Овсянниково, одну из самых преданных своих единомышленниц во Христе, Марию Александровну Шмидт, оставшуюся одинокой после смерти своей лучшей подруги (и тоже единомышленницы Толстого) Ольги Баршевой. И как раз около 9 сентября Толстой начал писанием большую статью с рабочим названием «Тулон» (известную читателям под названием «Христианство и патриотизм») — выражающую его скепсис по поводу франко-русского союза, заключённого якобы «во имя мира». Кстати сказать, статья, в частности, имела и педагогическое значение: как протест против военно-патриотического оболванения детей и молодёжи. Продолжил Толстой работу и над статьёй «Религия и нравственность». Эта статья Льва Николаевича представляет собой ответ на полученное им в августе 1893 г. письмо профессора философии Берлинского университета Георга Гижицкого, в котором он просил ответить на два вопроса: 1) что Толстой понимает под словом «религия»; 2) считает ли он возможным существование независимой от религии морали? Эти вопросы совпали с логикой размышлений писателя, поэтому он постарался ответить на них со всею возможной обстоятельностью.

 

Столь же обстоятельно, упоминая и о работе над статьёй, сообщает Лев Николаевич жене немногие после её отъезда новости — почти сразу после отъезда, в письме от 9 сентября:

 

«Нынче с утра Ваничка опять кашлял тем же неприятным кашлем, но только утром. После завтрака мы его пустили гулять. Погода у нас совершенно летняя. Они ходили к поручику < к лесному сторожу. – Р. А.>. Таня поручила им снести деньги. Шли лесом и принесли и белых грибов и рыжиков. Он очень весел и мил. И надо надеяться, что кашель его пройдёт без лечений. Саша тоже в насморке. После обеда мы их не пускали.

Лёва жалуется, но наслаждается погодой, много ходил, и если ему не лучше, то наверное не хуже. Таня писала в мастерской […], и Лёва с нею. Маша ездила, отвезла Марью Александровну <Шмидт> в Овсянниково и пробыла там весь день. Писала, в лесу работала и, вернувшись в сумерках, тоже очень довольна своим днём.

Я писал так же, как и вчера, ответ немцу о том, что я полагаю под словом религия. Потом немного заснул и пошёл за рыжиками в дальние ёлочки. Набрал полну корзину. Вечером не рубил, не пилил, а писал письма, и теперь вот свезу их сам на Козловку.

Вчера вернулась с почтовым Таня Андреевна <Кузминская>, здоровая и очень довольная… […] Ходя за грибами, думал об Андрюше, об его отношениях с тобой и о том, как тебе тяжело главное от принятого им недоброго тона, когда ты обращаешься к нему. Прощай, целую тебя, Андрюшу, Мишу. Дружеский привет Павлу Петровичу» (84, 191 - 192).

 

Павел Петрович Кандидов был нанятым Софьей Андреевной для Миши и Андрея домашним репетитором. Но не один он вошёл тогда в статьи крупных семейных расходов, своего рода дани заведённому порядку барской жизни. В эти же дни Софье Андреевне пришлось искать нового музыкального учителя для детей — о чём, в числе прочего, сообщает она мужу в ответном письме из Москвы уже 10 сентября:

 

«Сейчас получила от вас письма, и сейчас же отвечаю и тебе, Лёвочка, и Тане, и вообще всем, хотя мало что можно рассказать об одном, прожитом в Москве, дне.

Встали все рано, Павел Петрович <Кандидов> не ночевал дома, и задержался у какого-то товарища, споря о толстовских идеях. Я ему советовала беречь свою душу, не тратя её в бесполезных прениях. Странный он человек: ребячливый и неотёсанный, но с хорошей натурой.

Как меня поразила твоя записочка к Андрюше, милый Лёвочка! Только что, ну, несколько минут перед этим, он мне отвечал грубым тоном и между нами произошло столкновение. Кажется, записка и это совпадение произвели на него некоторое впечатление.

Утром ездила везде неудачно, не заставая никого, не находя ничего, что нужно. Учителя скрипки искала, спросила Гржимали < Иван Войтехович Гржимали (1844—1915), чех, скрипач, заслуженный профессор Московской консерватории. – Р. А.>, он только указал на одного из молодых профессоров, которого очень хвалил, а именно Соколовского, у которого я и была сегодня же вечером. Но цена меня ужаснула: 5 рублей за час, и это он уступил, а обыкновенно он берёт 10 руб. Не знаю, на что решиться.

Дальнейшие мои поездки сопровождались такими болями в кишках, что я решила раньше ехать домой и дела отложить. С трёх часов сидела дома, обедала с детьми; после обеда приехал директор типографии, а артельщик исчез, деньги запер и явился ко мне уже поздно, мертвецки пьяный. В первый раз я его видела в таком виде, и когда он протрезвится, то я ему сделаю строгий выговор и погрожу тем, что разочту.

Мне всё время завидно всем вам, что вы в деревне, а я здесь, и никогда мне не было так безотрадно, как этот раз. Ни к чему не могу приложить души, ни к воспитанью мальчиков, ни к изданию, ни к делам, — всё кажется не для чего. Но это, вероятно, пройдёт. Андрюша вообще ужасно неприятен и со мной, и с Павлом Петровичем, и с Мишей, и с собакой, которая очень здесь несносна; лезет всюду с недоумением, скучает, голодает, гадит. Я очень жалею, что взяла её.

Как хорошо, что тепло; вчера Дунаев говорил, что в Нижнем он читал у своего знакомого доктора медицинский журнал и был поражён описанием нервно-желудочного катарра, до чего это картина Лёвиного нездоровья. А лечение главное — укрепляющее нервы. Вот и хорошо, что Лёва может теперь брать ванны; хоть бы бог дал подольше тепла!

Теперь о масле. Я очень прошу Дуняшу сходить к скотницам посмотреть, как они бьют и моют масло и научить их. Мне отпустили такую мерзкую, жидкую, кислую гадость вместо масла, что бросить надо. А жаль добра: 8 вёдер молока дают коровы в сутки. И Ивану Александровичу скажите. — Извините за такое поручение.

Сейчас снесём письма и зайдём к Елене Павловне с мальчиками. Прощайте, целую всех. Я не в духе оттого, что живот мой что-то расстроен и воздух грозовой, завтра напишу получше.

 

С. Т.» (ПСТ. С. 568 - 569).

 

Здесь лучше ничего не сокращать, даже подробности о масле: так тесно сознание жены Толстого связано со всею этой рутиной повседневности! Но диалог супругов затрудняется с обеих сторон: дела повседневные и творческие заполняют и яснополянские дни Льва Николаевича. Е. И. Попов в письме к Т. Л. Толстой жалуется даже, что Толстой-де «в писании своём разбросался: на столе у него и Мопассан < дописываемое Предисловие к сочинениям Мопассана. – Р. А.>, и О религии < статья «Религия и нравственность»>,и Тулон < буд. статья «Христианство и патриотизм»>; кроме того, каждый вечер мы переводим и пишем с ним объяснения к Лаоцзы» (Цит. по: Гусев Н. Н. Летопись… 1891 – 1910. С. 106). Поэтому только 11 сентября Лев Николаевич отправляет супруге письмо, да и то в несколько строк (вероятно, на открытке):

 

«Нынче пишу в торопях, сейчас едут, а мы с Таней зачитались Мопасаном. Погода удивительная. Постоянно поминаю и жалею тебя. Что это от тебя нет писем. Мы все здоровы. Ваничка всё меньше и меньше кашляет. Целую тебя и детей.

 

 Л. Т.» (84, 193).

 

Не дождавшись ещё с почтою этой открытки, любящая и оттого нетерпеливая Софья Андреевна начинает писать вечером 12 сентября новое большое письмо в Ясную Поляну — с последними новостями:

 

«Ни вчера, ни нынче не было от вас писем, но я надеюсь, что всё у вас благополучно. Здесь очень тепло, хотя всякий день дождь и ветер, иногда неприятный. Сегодня очень хотелось поехать за город, хоть немного походить по лесу и по траве; но дети второй год стремятся видеть скачки, и пришлось им уступить и поехать на скачки. Ещё Миша пригласил с собой Дмитрия Капниста. Им, кажется, было весело, тем более, что в первый раз; а мне показалось очень утомительно и скучно сидеть на месте четыре часа сряду. И странно бывает после деревни это впечатление города. Вся эта масса народа, беспрестанные поезда, вся Москва видна, загромождённая домами и церквами, тотализатор, грубые, с выражением дурных страстей, лица, особенно старые, женские, актрисы из Парадиза — всё это так тяжеловесно, не нужно, не чисто. Не могу скрыть, что очень тоскую по деревне, природе, рыжикам и всем, кого оставила. Андрюша всё более и более неприятен, груб и непоправим. То он в конногвардию пойдёт, то на миллионерке женится, то грубо оправдывает курение, то резиновые шины его идеал — просто тоска его слышать. Теперь ушёл один с собакой гулять, а пришёл Алексей Митрофаныч и играет в шахматы с Павлом Петровичем. Уроки мальчики приготовили, но у них так мало ещё уроков, что совсем не стоило так рано приезжать.

Ну вот, сейчас почталион принёс письма от вас. Слава богу, что всё благополучно и хорошо у вас; мне веселее, что вам всем хорошо и меня это утешает в том, что мне не хорошо и скучно.

  Дама приехала к вам напрасно; терпеть не могу этих любопытных, экзальтированных дам. Ножичек Ване постараюсь найти тупой < о такой игрушке для младшего братца просила в письме к маме от 11 сентября дочь Саша. – Р. А.>; спасибо Саше за её письмо; ошибок сначала почти нет, и я порадовалась, а под конец пошло хуже. Про Лёву я так и думала, что с теплом он бодрее, и если такая погода продлится, то ванны ему помогут; начавши, можно будет немного продолжить и в худшую погоду.

Андрюша […] читал «Крейцерову сонату».

[…] Вчера я ездила по серьёзным делам, т. е. по банкам, с деньгами возилась и искала заказать бумагу для «Первой книги для чтения». Меня опять обманули с бумагой и опять приходится искать, какая фирма самая добросовестная. У Говарда встретила сияющего, здорового Сытина, просила о Петьке <Арбузове, сыне лакея>; он немедленно охотно согласился и сказал, что ничего не будет стоить <его обучение>, буквально ни копейки, ни платья, ни прачка, ни еда, ни квартира. Привозить его в октябре, и он очень рад способному к рисованью мальчику, их так мало, — говорил он. Порадуй Аришу, и пусть не скучает его отдать, мы зимой его будем иногда брать и позаботимся о нём.

После обеда вчера приехала ко мне Елена Павловна <Раевская> с Гришей, и мы с ней в саду сидели и много по душе разговаривали. Особенно много говорила она о Маше. Вот, Маша, тебе интересно бы было слышать наш разговор! Результат его, что мне очень, очень жаль Петю <Раевского>. Неправда ли, этого вы никто не ожидали. Писать всё, что я слышала вчера от Елены Павловны, а сегодня от Алексея Митрофаныча — неудобно. Когда приеду, расскажу. Тут всё основано на таких тонкостях, на особенности характера семьи Раевских, что, пожалуй, всего и не передашь хорошо письменно.

Когда Елена Павловна с Гришей уехали, я позвала Андрюшу, Мишу и Павла Петровича <Кандидова, репетитора> погулять. Вот ночь-то была, прелесть! Но в городе и эта красота какая-то ненужная, грустная и путающая жизнь городскую. Мы шли по аллеям Девичьего Поля, дошли до Дунаева и зашли к нему. Сидят вдвоём муж и жена; он огородную книгу читает. Начались с Павлом Петровичем обычные разговоры о ПРИНЦИПАХ, как я называю; поднялась между супругами опять та же, всегда существующая, но иногда затаённая до случая горечь, и мне стало тяжело. Пошли поскорей в садик и огород, который при луне показывал Дунаев, а затем домой. Завтра придут с образцами бумаги, придёт плотник кухню пристроивать, придёт маляр флигель оклеивать, и проч. и проч. В первый раз в жизни я ни на какое дело не кладу ни капли энергии и мне всё всё равно. Не знаю уж, к чему это. — Приехал Поша, я ещё его не видала, он был у нас в моё отсутствие, завтра придёт в 11 часов. Через три дня поедет он в Ясную; с ним пришлю образчики тёте Тане, ножичек Ване и всем винограду. […]

Алексей Митрофаныч уходит и забросит это письмо, потому кончаю и прощаюсь. Целую всех, не обижайтесь никто, что ни к кому не обращаюсь; знаю, что читать будут все вместе вечером, и всем будет спать хотеться, а почту надо ждать. Я пишу третье письмо. Будьте здоровы и веселы. Сегодня Фаддеевна меня испугала: корчи, спазмы, но прошло от иноземцевых капель. Мне лучше, а то всё живот болел.

 

С. Толстая» (ПСТ. С. 570 - 572).

 

Картина по приведённым письмам С. А. Толстой, с дополнением иными источниками, вырисовывается интересная. Дело в том, что из дома Толстых только что был изгнан музыкальный учитель и врач Зандер, в которого серьёзно влюбилась летом 1893 г. дочь Маша. В связи с этим Софья Андреевна даже соглашается сперва на дорогого учителя и лишние расходы — только бы не было речи о возвращении Зандера! – но потом, разумеется, берётся найти более дешёвого музыканта. Одновременно поднимается старая тема отношений Марьи Львовны с Петром Раевским, так же грубо прекращённых волей родителей. В свете последовавшего сближения с Зандером, уже отвергнутый вариант с Раевским кажется Софье Андреевне, конечно же, более выгодным для семейства. Ведь сама она — дочка обрусевшего немца и мещанина А. Е. Берса, врача. Родись (представим такое) от брака Марии Львовны с доктором Зандером дочь — кем она будет для всей патриархальной России? Верно: дочкой обрусевшего немца, врача. Херовая карьера… А вот Петя Раевский — тот хотя бы аристократ. И Соничка всячески пытается оправдать своё уже непоправимое решение, отказ в руке дочери сыну покойного друга Толстого — отыскивая рационализации в «особенности характера» семьи Раевских и, надо полагать, лично П. И. Раевского. Напомним читателю, что в конце концов в июне 1897 г. Мария Львовна Толстая будет выдана замуж за князя Николая Леонидовича Оболенского (1872 - 1934), внука сестры Л. Н. Толстого Марии Николаевны, человека безденежного, простоватого (временами до глупости), но уж зато — и безусловного аристократа, и, главное, человека родственного и “ручного”, предсказуемого: без каких-либо настораживающих «особенностей».

 

К тому же 12-му сентября относится и письме Л. Н. Толстого жене: а если быть точным, большая “взрослая” приписка на обороте листочка, на котором Ваничка Толстой написал несколько слов для мамы. И вот что приписал к ним папа:

 

«Саша с Ваничкой принесли мне это письмо, и я рад, что не пропущу нынешнего дня, не написав тебе. Я ходил нынче за грибами по черте < «Чертой» называется часть казенного леса «Засеки», соприкасающаяся с имением Ясная Поляна. – Р. А.> и на пчельник — нашёл несколько белых и всё о тебе думал. Верно ты ездила нынче, воскресенье, за город. Красота и теплота необычайная. Что твоё здоровье? Будь, пожалуйста, осторожнее при перемене образа жизни, воды. И одна, некому о тебе позаботиться. Я знаю, что ты воздержна, но ты необдуманно ешь, что попало.

У нас дама, Минкевич, про которую, верно, Таня писала тебе. Дама умная, но лишняя. Она нынче уезжает. 

[…] Ваничка по утру ещё кашляет, но только поутру. Сейчас лежал со мной на диване внизу. Я рассказывал ему сказки. Он очень мил. Целую мальчиков. Скажи им, что я прошу их заботиться о тебе.

Лёва нынче ездил на охоту и сейчас пришёл ко мне и жалуется, что объелся и изжога. Он дурно сделал, что ездил. Я сказал ему, и он согласен.

Мы, большие, здоровы и тебя любим и ждём уж скоро. Бог даст, погода постоит до тебя. Целую тебя, прощай.

 

Л. Т.» (84, 193).

 

В следующем своём письме, 14 сентября, С. А. Толстая хоть и не упоминает о получении вышеприведённого послания мужа от 12-го, но, по всей видимости, отвечает уже на него и на письма детей:

 

«Сегодня опять холодно, и моё стремление ехать за город и быть в лесу и в поле — понемногу улеглось и уже я никуда не стремлюсь, тем более, что всё нездорова, т. е. не совсем здорова. Сегодня и вчера совсем и не выезжала, только вечером побывала у тётеньки Веры Александровны, которая переехала и совсем одна. Андрюша и Миша были со мною. На минутку заезжали к Раевским, которые звали нас обедать, но мы не пошли обедать, в шесть часов поздно для нас. […]

Жаль, что холод может остановить ванны Лёвы; если будет ясно, не сыро и не ветрено, то, я думаю, что ванны с большой осторожностью можно продолжать, хоть не всякий день. Не давайте ему уставать; я помню, как Руднев толковал, почему не хорошо работать физически при болезни желудка: усиленная работа возбуждает усиленный голод, желудок же слабый не выносит большого количества пищи.

Сегодня опять было столкновение с Андрюшей за Мишу. Если Миша только позовёт Heddy, то Андрюша кричит на него неистово; а Мише, бедному, конечно, поиграть хочется, хотя бы с собакой. Сегодня я очень рассердилась и грозила ему отдать его в закрытый пансион. После этого он очень присмирел, учился усердно и был тих. На долго ли? Вчера ходил к Гильоме пальто заказывать, к Шенбруннеру ружьё чистить и к французскому парикмахеру причесаться; а волосы острижены под гребёнку. Вот и пойми его.

Сегодня у меня было много посетителей. Был Salomon, Дунаев, Алексей Митрофаныч, Ваня Раевский и <художник Леонид Осипович> Пастернак. Я пришлю с Пошей иллюстрацию «Войны и мира», очень интересное издание, хотя моменты выбраны не самые художественные. Пастернака рисунки, пожалуй что, лучше других. Вот увидите. Он так много говорил, так смущало меня его присутствие при оценке его же картин, что я спуталась и не разберусь в оценке их, что хорошо и что дурно.

Намекал он мне на желание преподавать живопись Тане; он даёт просто уроки за деньги, и Николай Алексеевич Философов говорит, что его очень ценят, как учителя. Всё время он льстил всем нам, каждому в особенности, говорил, что у Тани всё есть для хорошей художницы, что ей надо больше рисовать, — вообще сидел долго и говорил много; что он просто влюблён в Льва Николаевича.

Ваня Раевский за лето спустил 37 фунтов, здоров и бодр; также прост, ясен и молчалив, как всегда. Очень интересовался Лёвой и выразил, насколько он это умеет, свою любовь к Лёве, вспоминал их первый медицинский курс. — Что-то Миша Кузминский? Сегодня писем не было, я и не жду всякий день, хотя сама пишу ежедневно, только раз пропустила.  

[…] Не нужно было, столько манкировок учителей; это меня Лёва сбил. Учителя музыки до сих пор не нашла; не могу ездить, а без беготни ничего не добьёшься. Сегодня всё с артельщиком занималась, и ещё дня на два работы; это сидишь, так ещё ничего. — Миша очень тих, мил, уроки готовит усердно, а учителя не ходят, и заряды энергии пропадают. — Таня, моя дочь, ты не езди без моего приглашения; может быть я 23-го не могу приехать; надо непременно при себе выпустить издание и начать перестройку кухни. А здесь, по случаю праздников, никаких работ не добьёшься.

Прощайте, милые друзья, все вместе; целую вас всех. […]» (ПСТ. С. 572 - 573).

 

На письмо жены от 12 сентября Толстой хотел было отвечать 14-го, но не сложилось: лишь сделал к письму дочери Татьяны такую небольшую приписку:

 

«Хоть два слова припишу, что мы здоровы и были бы вполне благополучны, коли бы ты была с нами. Л. Т.» (84, 194).

 

И только 15 сентября для Софьи Андреевны было написано и отправлено по почте такое обстоятельное послание:

 

«Вчера не успел тебе написать хорошенько.

Нынче Ваничка пришёл за чай, и я ему рассказал, что ты нездорова. Я видел, как это огорчило его. Он сказал: а что, как она очень заболеет. Я говорю: мы тогда поедем к ней. Он говорит: и Руднева повезём с собой. Потом пришёл Лёва и послал его к Тане спросить письма вчерашние. Надо видеть, как он всё понял, с какой радостью побежал исполнить, как огорчился, что Лёва думал, что он не так передал. Очень мил, больше чем мил — хорош.

Вчера была прекрасная, свежая погода, и я пошёл пешком в Тулу. Там мне хотелось видеть Булыгину, Давыдова и на почту. Я очень приятно и легко дошёл и встретил Давыдова, но мы не узнали друг друга. Но, узнав на его квартире, что он поехал к нам, я поспешил и взял извощика до Рудаковой горы, а тут встретил Казначеевского извощика, который предложил меня довезти. В Засеке же я встретил Давыдова и вернул его в Ясную. Он очень мил, рассказывал, что в «Figaro» напечатана выдержка из моей последней книги Царство Божие о рекрутском наборе. Это немножко неприятно.

Ещё мне неприятно то, что Маша опять завязала отношения с Зандером. Она отказала ему резко, слишком, кажется, резко. Он отвечал ей письмом, которое и меня тронуло. Я написал ему письмо, жалея его, и думал, что на этом кончится. Но она на это письмо написала ему другое, в котором говорит, что не отказывает, что всё остаётся на том, что было, когда он уехал, т. е. ждать до нового года. Она мне очень жалка. Я надеюсь, что она опомнится. Но надо, чтобы это сделалось в ней самой и в её отношениях с ним. Внешнее воздействие может только помешать хорошему и разумному исходу. Она не говорила этого ни Тане, ни Вере, но говорила мне под условием, чтоб я не говорил им. Я говорил ей нынче, чтоб она тебе написала. А она сказала, что уже написала во вчерашнем письме и нынче опять пишет. Не брюскируй её. [т. е.: «Не будь с ней резка»] Очень это жалко, но если она так болезненно настроена, то помочь ей можно только лаской и добром. То, что ты пишешь про Раевских, тоже очень тяжело. После Пети Раевского и Поши выбрать Зандера! — Когда увидимся, переговорим. Главное, надо как ей, так и нам, ничего не предпринимать. Я ей это говорю, а она написала другое письмо. Она точно больная. Воображаю, как это огорчит тебя. Дай Бог, чтобы меньше, чем меня. Целую тебя и детей.

Л. Т.» (84, 194 - 195).

 

Вот не нужен бы совершенно в этой переписке скрипач. С ним, как казалось родителям Толстым, всё было решено к исходу лета. Но сердцу не прикажешь… и нам придётся в комментарии воротиться из ранней осени 1893-го назад в лето этого года и некоторые события его. Бедный еврей, студент-медик Николай Августович Зандер (1868 -?) был нанят в дом Толстых как учитель игре на скрипке, но сделался вскоре третьим (за два года!) «сердечным» увлечением Марии Львовны Толстой — после П. И. Раевского и П. И. Бирюкова (“Поши”). Софья Андреевна отзывается о нём в мемуарах кратко и без малейшей приязни:

«Он кончал медицинский факультет, играл на скрипке и был недурной, но очень уже пошлый человек. Гордый барин, горячо привязанный к дочерям своим, Лев Николаевич очень страдал от этого увлечения, кончившегося, к счастью, ничем» (МЖ – 2. С. 325).

Лукаво и хитро, указав на аристократические неизжитые Толстым предрассудки и повадки, Sophie обходит молчанием более глубокие причины неприязненного отношения Л. Н. Толстого к буржуазным «браку» и «семейному счастию» вообще. Между тем и «Крейцерова соната», и «Послесловие» к ней были Толстым уже написаны, а стараниями жены его — отправлены в российскую печать, и если бы семейная история с Зандером какой-нибудь несчастной случайностью сделалась достоянием сплетников — всякий из них без труда и справедливо совместил семейное событие, отказ жениху, с проповеданным Л. Н. Толстым в повести и особенно в «Послесловии» к ней христианским идеалом целомудрия и безбрачия, нравственной и трудовой жизни (см.: 27, 30-31, 84, 386 и др.). Несомненно, дочерей Татьяну и Марию, как, в разной степени, но близких ему, он (тоже в разной степени) считал “кандидатками” на осуществление в его семье этого идеала. В особенности — Машу, такую трудолюбивую, такую… послушную, да к тому же и некрасивую по меркам той эпохи!

Эту нашу догадку подтверждает запись Л. Н. Толстого в Дневнике 1897 года, под 16 июля, касающаяся уже упомянутого нами события, замужества М. Л. Толстой:

«Маша вышла замуж, и жалко её, как жалко высоких, кровей лошадь, на которой стали возить воду. Воду она не везёт, а её изорвали и сделали негодной. Что будет, не могу себе представить. Что-то уродливое, неестественное, как из детей пирожки делать. […] Ужасно! Страсть, источник величайших бедствий, мы не то что <не> утишаем, умеряем, а разжигаем всеми средствами, а потом жалуемся, что страдаем» (53, 147).

Вот такое «несчастье»… Это дневниковое суждение Толстого сближается вот с другим, в одной из черновых редакций «Крейцеровой сонаты»:

«Девушка, обыкновенная, рядовая девушка какого хотите круга, не особенно безобразно воспитанная, – это святой человек, это лучший представитель человеческого рода в нашем мире, если она не испорчена особенными исключительными обстоятельствами. Да и обстоятельства эти только двух родов: свет, балы, тщеславие и несчастный случай, сближение с другим мужчиной, разбудившим в ней чувственность» (27, 386).

В эти же дни 1897 года Толстой усиленно работал над трактатом «Что такое искусство?», и оттого проблема влияния искусства на помыслы и чувственность человека была для него не менее актуальна, чем в период работы над «Крейцеровой сонатой». По сюжету повести, выражаясь образно, «дьявол» — при посредстве чувства ревности и музыкальных впечатлений — похищает душу Позднышева, позволяя ему не только убить ложно обличённую в измене жену, но и подвести под своё дело зверя специфическую систему рационализаций, содержащую, помимо субъективного, даже болезненного, и неопровержимую (ибо вышла из-под пера Толстого!) — социально-критическую часть. «Послесловие» к повести дополнит и усилит эту критику — утверждением христианского идеала — и, как и можно было предвидеть, вызовет неприязненное отторжение лжехристианского мира и от повести, и от её автора.

Прозрение Позднышева — запоздалое прозрение раба и жертвы мирских влияний: обмана и разврата, олицетворяемых в повести в образе пианиста Трухачевского. Тех разврата и общественно оправданной лжи, которые 34-летний Лев Николаевич вполне явил в записях Дневника холостых лет юной, ещё грезившей об идеальном муже дочери врача Соничке Берс — отравив ей первые же дни замужества. И которые, как и жена, узрел в 24-летнем, уже нравственно испорченном, горожанине (хуже того — москвиче!), враче и музыканте Николае Зандере.

Понимала ли ход мыслей отца сама Мария Львовна? Безусловно. В своё время, помимо жены, Толстой и её усадил за переписывание черновиков своей скандальной повести. Для юной Марии это было испытанием — близким к испытаниям её мамы в 1862 году, принужденной Львом Николаевичем узнать по его Дневнику дурные подробности его холостой жизни. Но мы никогда не узнаем, что переживала сама Мария Львовна, как сочетала своё безоговорочное служение познанным через отца Истине и идеалу христианства со своим же неудержимым в юности стремлением нравиться мужчинам и быть любимой “земной” любовью.

Свою позицию Л. Н. Толстой изложил в письмах дочери и её жениху от 3 августа 1893 г. (см.: 66, 372 – 374, 377 - 378). Жениху, в частности — вот это:

«Вы знаете мои взгляды на брак вообще: лучше не жениться, чем жениться. Жениться можно только в том случае, когда есть полное согласие взглядов или непреодолимая страсть. Здесь же нет ни того ни другого: взгляды, хотя вам и кажется, что они одинаковы, – совершенно различны, как они и были различны месяц тому назад; а страсти, по крайней мере со стороны Маши, я знаю, что нет, а есть самое странное, быстрое, случайное, ничем не оправдываемое увлечение. То, что я вам пишу, я сообщу Маше, зная её любовь и доверие ко мне и боясь, злоупотребив этой любовью, насиловать её» (Там же. С. 372).

Так или иначе, но в сложившейся в августе 1893 г. (и реанимированной любовниками в сентябре) ситуации оба родителя оказались, пусть и с разных мировоззренческих позиций, но — единодушны. Это единодушие хорошо обозначает запись в Дневнике отца — от 16 августа 1893 года:

«Ещё и самое важное событие за это время было затеянное дело Маши с 3андером. Она была очень жалка. Теперь опомнилась и, кажется, отказала, но неприятности и путанная ложь во всём этом деле не кончена» (52, 97. Выделение наше. – Р. А.).

Как видим, единодушное отвержение родителями бедного скрипача обозначено в записи Л. Н. Толстого даже лексически: как мы уже упомянули выше, определением «(очень) жалка/жалок» Софья Толстая характеризует в своих дневнике и мемуарах тех, кто нарушает себе во вред незыблемые, по её понятиям, порядки бытия, или же просто оказывается, по несчастному случаю, в «жалком» положении.

 

Приведённое нами письмо Л. Н. Толстого от 15 сентября супруга получила уже на следующих день, и тогда же, 16-го, отвечала, по обыкновению, достаточно пространно, в числе прочего недвусмы-сленно указывая на долю вины самого Толстого в состоянии “грешащей” влюблением Марии Львовны:

 

«Сейчас мальчики пришли из гимназии и учатся на скрипке с новым учителем; это первый урок. Что-то он очень много пока говорит, и я предубеждена против него за то, что очень дорог: это один из преподавателей в консерватории. Хотела я ещё поискать, узнавала адрес Кламрота, сказали: Георгиевский пер. Ходила, ходила по Георгиевскому пер., так и не нашла, вернулась домой. Буду ещё искать, а то я ещё не решила этого оставить. В доме рамы вставляют, холодно, беспорядок, полотёры. В саду всё желтеет с страшной быстротой. Мишу спрашивали несколько раз уроки, и он пока получал хорошие баллы, а Андрюша всё говорит: меня не спрашивали, и что-то он путается. Не верить, — опасно, да если и правда, то он всякий раз сердится, когда его спрашивают о баллах. Вчера вечером сидели поздно со счётами: Дунаев, артельщик и я. Потом долго не могла заснуть, что-то страшно было.

Писать не о чем, всё скучно. От вас тоже последние известия не радостные. Машино письмо меня всю привело опять в отчаяние. Жаль мне её очень, она точно не нормальная какая-то; да и трудно молодому существу жить без жизненных радостей. Всё в работе, в деле, никакого общения с людьми равными, молодыми. Вот бы кому проехаться хорошо за границу!

Начала письмо утром, а теперь вечером получила сразу три конверта серых: и от папá, и от тёти Тани, и Маши, и Лёвы, и Тани. Читала все с волнением, каждому хотелось ответить, сказать что-нибудь, Ваничку поцеловать, что он хорош; в первый раз я почувствовала нетерпение увидать всех. — Сегодня вышло новое издание, так что это дело кончено. Завтра напечатаю объявления. Если Тане действительно не трудно будет пожить здесь, то я думаю ехать отсюда 22-го в ночь, а она пусть приедет 22-го же курьерским. — Дела мои, кроме уборки дома, к тому времени придут к концу. А дом уберу тогда при себе, это и лучше, а то с переездом опять всё затопчут.

Известие о том, что «Figaro» перепечатал опять одно из самых резких мест, меня очень огорчило. Такое чувство, что над тобой какая-то невидимая рука махает ножом, и ты вот-вот попадёшь под удар. Вообще всё известия не спокойные. О Лёве я постоянно думаю, и, если ему не лучше, то это уж хуже; надо бы поправляться. С 15-го ему надо было опять пить Виши.

Сегодня был Коля Маклаков. […] Говорил, что Зандер хорошо действует на холере, но что Цуриков рассказывал с негодованием, что приехала баба к нему с другой болезнью, и он ни за что не стал лечить, говоря, что он на холере. Цуриков говорит: «хуже подёнщика». Так и прогнал бабу. 

 […] Очень трудно тут без прислуги. Я всё сама делаю: платья, пальто, башмаки, калоши чищу; мету комнаты, чиню, пыль стираю, постели стелю, тазы выливаю и ещё хозяйничаю. Времени и сил берёт много при других, серьёзных делах. 

[…] Пастернак опять намекал на то, что готов учить Таню живописи, что школа пустяки, ничего не даст, что нужно другое и, пожалуй, что он прав. Как нашли вы рисунки?

[…] Поберегайте Сашу и Ваничку. Саша легко простужается, и из здоровой девочки может вырасти нездоровая девушка, если её не беречь. Хорошо бы вставить рамы в их детские; если будет северный ветер, то у них будет страшно холодно. Здесь мы мёрзнем, и я всё вставляю.

Завтра напишу Маше, Саше и Ваничке, а сегодня больше не могу. Целую их всех; понравились ли детям лягушки, наклейки, виноград? Ножичек Ваничке такой ли я купила, какой он хотел? Мне очень понравился. Ну, прощайте, будьте все здоровы.

 

С. Т. […]» (ПСТ. С. 574 - 575).

 

Зандер кончил учение и уже трудится «на холере», на врачебной практике — но тень его ещё не изгнана из толстовских пенат. Ещё не зная реакции жены на своё сообщение в письме от 15 сентября, Толстой следующее, от 18-го (приписка к письму Т.Л. Толстой), письмо, начинает снова с “опасной” темы:

 

«У нас, как видишь, всё хорошо, кроме Маши, состояние которой огорчает меня. Я не говорю с ней, и не знаю, что с ней. Хотя она довольно спокойна и весела. Всё то некогда, то я не в духе, и не сберусь поговорить с ней. Завтра поговорю» (84, 195).

И здесь же о других детях:

«Очень Ваничку люблю. Вчера пришёл утром и говорит: а я всё сидел в зале и думал, скоро ли мама приедет!

Как он тебя любит!

[…] Лёва умница, что раздумал ехать за границу. Я думаю, что ему лучше всего будет жить тихо в Москве под наблюдением доктора в хорошо топленных комнатах, а не переезжать из места в место за границей, и слушая в каждом городе новые и плохие докторские советы.

[…] Мише и Андрюше скажи, что я их прошу помнить о тебе и делать так, чтобы тебе не страдать от них» (Там же. С. 195 - 196).

 

Без сомнения, в следующих по хронологии двух письмах С. А. Толстой, от 17 и 18 сентября, тема отношений М. Л. Толстой с несчастным скрипачом была продолжена, но, как можно предположить, должная степень сдержанности отказала жене Толстого — и письма эти изъяты из общей, используемой нами, публикации 1936 г. В следующем же письме С. А. Толстой, от 19 сентября, есть и указание на вероятную причину такого раздражения: ей стали откровенные письма Л. Н. Толстого к Зандеру. В 1891 году она, как мы помним, сама посодействовала к публикации «Крейцеровой сонаты» — считая свой шаг мудрым, упреждающим светских сплетников, которые бы, рассчитывая на «разоблачение» и сенсацию, проводили параллели между сюжетом и идеями повести и личной жизнью четы Толстых. И вот 3 августа, а затем 6 сентября (второе письмо, более резкое, не сохранилось), в письмах к человеку, которому трудно было доверять, муж сам вполне откровенно сослался на скандальные идеи своей повести как мотивацию для его отказа Зандеру в руке дочери. Отогнал дважды дерзкого любовника от Марии Львовны. Зандер вполне мог публично, даже в бульварной печати, отомстить, справедливо экстраполировав эти же идеи и на отношения Толстого с женой — приведя в доказательство располагаемый им текст толстовских писем. Нельзя сказать, что это было бы совершенным разоблачением некоей «семейной тайны» (ведь Толстой все эти годы и не делал тайны из своих воззрений на семью и брак), но определённо подогрело бы пыл и разожгло аппетиты сплетников. Вот отчего у Сонички лишь с третьей попытки получилось выразить свои чувства более-менее сдержанно, перенеся в письме от 19 сентября весь гнев на несчастного скрипача:

 

«Читай лучше один.

 

Милый друг Лёвочка, ты пишешь, как ты огорчён Машей и вообще всю её вновь затеянную историю мне описываешь. Но зачем ты дал себе расчувствоваться и написал письмо Зандеру? Ведь ты, по-видимому, в отчаянии, что всё это возобновилось; так, если твоё прямое чувство противится этому, то прямо надо действовать. Ведь нельзя же пустить Машу в её ненормальном состоянии броситься на шею этому жирному немцу только потому, что он сумел написать сантиментальное письмо? Нельзя себе представить Машу в этой немецкой, буржуазной среде с красноносым отцом, с ходьбой на рынок за сосисками и пивом, — с размножением белых Зандерят. Просто мерзость! Я не пишу ей, потому что не могу ничего другого опять написать, как то, что я говорила: семья или этот немец? Пусть выбирает; но пусть поймёт, что если не будет трагического, старинного проклятия родителей за непокорность дочери в браке, то будет холодное отчуждение, ненатуральные, снисходительные отношения, от которых ей будет во сто раз больнее, чем от самой резкой брани. И всё это променять, т. е. свою хорошую, ясную семью на неизвестного, по чужим толкам судя, — подленького человечка, который вроде Юнге < врач-окулист Эдуард Андреевич Юнге (1838—1898), женатый на Екатерине Фёдоровой, рожд. гр. Толстой. – Р. А.> через десять лет будет предпочитать жирную экономку своей исхудавшей в бедности и лишениях, подурневшей и постаревшей, интелигентной жене. — Вот что я думаю и не могу иначе. — И всё это будет делаться просто и даже добродушно, ибо с брюшком, спокойный, немецкий доктор всё должен производить благодушно, даже разврат. — Мне очень, очень жаль тебя, милый друг. Я думаю, что тебе больнее, потому что мне противнее, а это легче, чем страдать с добротой.

Вот Ваничку ты полюбил, этому я рада. Тонко сотканный он ребёночек, боюсь только, что будет болезненный. Я думаю, он тебя утешал своей детской ясностью и любовью. — Маше я так и не могу написать, и не знаю, что и скажу. Всё то же. Целую тебя. Скоро теперь увидимся, чтоб расстаться потом ещё на более долгий срок. И Машу-то опасно в Москву везти в таком состоянии.

 

С. Толстая» (ПСТ. С. 576 - 577).

 

Разумеется, Софье Андреевне, как дочери именно немца и доктора, было виднее… мещанскую жизнь подобных семейств она описала с не вызывающей сомнений достоверностью — не пощадив даже дальней родни, семейство Юнге. Но в целом излитые ею эмоции были излишни: муж был солидарен с нею в неприятии и этой среды, и лично скрипача Зандера. Дело было решено, на что и намекает Толстой в своём ответе 21 сентября, деликатно и своеобразно: обходя молчанием тему интимных отношений дочери, на которые мать только что излила в письмах столько праведного гнева. Хватало прочих известий, которыми давно нужно было затушить этот “пожар” родительской ярости:

 

«Вчера отвезли Пошу и получили твои два добрые письма <от 16 и 19 сентября>. Я ещё не спал и прочёл их. А все уж разошлись. Поша тебе рассказал про нас. Всё очень хорошо. И меня радует, что погода к твоему приезду, кажется, устроится. Таня очень занята письмами и приготовленьями к отъезду, даже не рисует. Дети маленькие ходят собирать по убранным садам яблоки. И няня с восторгом натаскала кучу. Лёва как будто пободрее. Евгений Иванович мне переписывает. И мы с ним перечитываем и исправляем перевод глубокомысленнейшего писателя, Лао-Дзи, и я всякий раз с наслаждением и напряжением вникаю и стараюсь передать, соображая по французскому <Жульена> и, особенно хорошему, немецкому переводу <Штрауса>. Не говорю о самых отвлеченных, но прелестных местах, вчера, например, переводили следующее: «Добрый человек есть воспитатель недоброго; недобрый человек есть Schaz, сокровище доброго. Если недобрый человек не уважает своего воспитателя, а добрый человек не любит своё сокровище, то, как бы эти люди не были учены, они в великом заблуждении» и т. п. Неправда ли, прекрасно? Или: делай добро в темноте ночи, как вор, чтобы никто не видал тебя. Когда тот, кому ты сделаешь добро, не будет знать, кто его сделал, тебе будет та выгода, что ты не испытаешь неблагодарности, а ему и всем людям, что облагодетельствованный человек будет любить всех людей, про каждого человека думая, что это он сделал ему добро. Маша с Верой пошли пешком в Тулу, хотелось пройтись. Вернутся с поездом почтовым и тут же свезут Лиду. Какая она неполная — зачаток, 1/8 человека, доброго человека. Я пишу всё свои ответы немцу о религии. Но нынче мало писал, — голова болела, и я пошёл гулять на Козловку, Ваныкино и домой. Так тепло было, что я всю дорогу шёл босиком.

Сейчас пришёл Лёва и зовёт наверх. Лида уезжает, и. Саша плачет, и няня тоже. Ваничка очень рад был твоим письмам. Его бедствие, что он с Митей хочет непременно, чтобы всё, что Митя, то и он. Что наши мальчики? Ils s’amusent tous seuls [Они увеселяются в одиночестве.]. Пусть они насчёт ученья помнят очень умное изречение их старшего брата, Серёжи, который говорит, что не стоит того дурно учиться, так мало нужно труда для того, чтобы избавиться от всех неприятностей и унижений, связанных с дурным учением.

 

Целую вас. Л. Т.» (84, 196 - 197).

 

Мудрая (подсказанная, вероятно, Лао-Цзы) тактика Льва Николаевича сработала: Софья Андреевна больше не метала молний гнева ни в мужа, ни в дочь, ни в несчастного, окончательно изгнанного скрипача. Тому, кстати, нашлась требуемая замена: еврей Рывкинд, льстиво нахваливавший, к восторгу матери, «тонкий музыкальный слух» юного Михаила Львовича (МЖ – 2. С. 327).


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: