Хотя и брехня, но зато здорово

 

Парижская газета «Морнинг пост» (как сообщает нам «Кр. вечерняя», № 187) пишет о таком чуде:

 

Новый вундеркинд. В Париже найдено новое музыкальное чудо в лице мальчика пяти с половиной лет, который привлек к себе внимание музыкальных кругов… Будучи двухлетним ребенком, он безошибочно исполнял итальянские оперные арии (?!)… Мальчику уже предлагают дать концерты в Лондоне и в Америке.

 

Здорово! Способный парнишка. Говорят, что, когда ему было полтора года, он соской дирижировал симфоническим оркестром. А за год до своего рождения безошибочно играл «Чижика» одним пальцем.

Способный народ эти французы.

 

«Цены значительно понижены»

 

Как ни плохи дела в «царствах земных», но в небесном, видимо, еще плоше. Прогорает лавочка! Череповецкий «Коммунист» сообщает:

 

Поп Шарманской церкви Флоридов открыл запись верующих со сбором по два рубля с души и объявил, что, кто не попадет в эту запись, тот навсегда должен потерять надежду попасть в царство небесное.

 

А поп Белокрестской волости Устюженского уезда

 

требовал с граждан по 3 яйца за каждое поминание, а у кого не было положено яиц — поминание брал обратно.

 

Три яйца за вход в царствие небесное, — как хотите, — дешевка!

А вот, подите же, у входа никакой давки!

 

«Из мира науки»

 

Прекрасный журнал «Огонек».

Там все можно найти: и модный беллетристический рассказ, и последний снимок с Керзона, и даже кое-что из «научного». Так, например, некий корреспондент «Огонька», побывав в зоологическом саду, описывает в № 18 свои научные наблюдения красивым, слегка грустным слогом:

 

Миновав орла, сидящего на жерди… мы входим в маленькую комнату… В углу живут семействами голуби. В воздухе — бесконечный стон. Если стон прерывистый и задыхающийся — это значит, что голубь-любовник счастлив. Длинный, непрерывный и тихий стон — голубь-муж ревнует.

 

Короткий и хриплый стон…

Впрочем, корреспондент об этом стоне ничего не сообщает. Он не знает.

А короткий и хриплый стон — это значит, что голубь сердится на корреспондента, зачем он пишет такие пустяки.

«Огонек», — не чади!

 

Европа

 

Любит русский человек побранить собственное отечество. И то ему, видите ли, в России плохо, и это не нравится. А вот, дескать, в Европе все здорово. А что здорово — он и сам не знает.

А ежели он будет говорить про омолаживанье, то плюньте ему в глаза.

Поехал тут один гражданин омолаживаться. А что получилось?.. Пустяки…

А так было. Жил один гражданин в нашем доме в шестом этаже. И был этот гражданин до того старенький, что перестал он даже за квартиру платить.

— Чего, говорит, мне деньги переводить зря? Я, говорит, одной ногой в гроб смотрю. Небось, скоро помру — с меня взятки гладки.

Так и не платил.

Уж комендант дома и угрожал старичку, и требовал, и по совести урезонивал, и ябеды писал — не помогает. Старичок только усмехается.

— Сами, говорит, виноваты, что не плачу. Дураки вы, не культурные вы люди. Жил бы я в Европе — омолодили бы меня там и снова бы я стал платить. Даже, говорит, на ремонт крыши бы дал. А так — не желаю.

Так и не платил. И мало того, что не платил, а еще и задирал всех жильцов. Издевался над их некультурностью. И все насчет Европы скулил.

Наконец кто-то посоветовал старичку в Европу ехать.

Так старичок и сделал. Достал себе паспорт, распродал имущество и к осени выехал. Даже не попрощался ни с кем.

И вот поехал старичок в Берлин. И пишет из Берлина письмо в Россию. Вроде как хвалится:

«Сидю, говорит, в Берлине. И на днях буду омолаживаться. А медицина тут поставлена очень отлично — каждая кишка на учете. А как омоложусь, так и деньги вышлю за квартиру за все время. И может быть, на ремонт. До свиданья».

И вот принялся старичок ходить к знаменитым профессорам. Пошел к одному, к другому, к пятому — нет. Не берутся омолаживать. Один профессор над крысами производит опыты, другой профессор теорией вопроса занят, третий опять на практике крыс омолаживает.

Даже злость взяла старичка.

— Что ж это, — говорит он одному профессору. — Крысы да крысы… Это выходит, что я зря проехался. Что ж, говорит, вы ваньку валяете. Едят вас мухи. Раззвонили на всю планету, а как до дела, так и не можете. Над крысами только…

— Нет, — говорит профессор, — не только над крысами, а и над кроликами, и над морскими свинками, и даже над обезьянами… Но есть всемирно известные профессора, которые и человеков омолаживают.

Дал тут профессор старичку адрес одного знаменитого ученого, который проживал в Гамбурге.

Вот старичок собрался и выехал туда.

А оттуда пишет письмо в Россию.

«Сидю, говорит, в Гамбурге. И скоро буду омолаживаться. Как омоложусь, так и деньги вышлю. Раньше не могу из принципа. До свиданья».

Написал старичок письмо и пошел к знаменитому ученому.

— Здравствуйте, говорит. Вот, говорит, желаю омолодиться. Осчастливьте. Впрысните сыворотку.

— Можно, — говорит ученый, — это вам будет стоить триста английских фунтов.

Подсчитал старичок свои карбованцы, охнул, схватился за голову.

— Ох, говорит, знаменитый профессор, не хватает у меня пол английского фунта, извиняюсь.

— Ну ничего, — говорит ученый, — пущай так. Мне полфунта не расчет. Раздевайтесь.

Разделся старичок и думает:

«Вот, думает, едят его мухи. Он меня омолодит, а я потом с голоду помру без копейки денег. Все ему отдам…» Подумал-подумал и стал одеваться.

— До свиданья, говорит, я в другой раз зайду. Подумаю.

— Что ж вы вола вертите? — сказал профессор, бросая препарат на стол.

Старичок бочком-бочком да и на лестницу. Бежит по лестнице, вдруг слышит — сзади какой-то человек цыкает.

— Тс, — говорит человек, — вам чего, омолодиться? Я, говорит, устрою. Вот вам адрес ученого. Он хотя и не очень знаменит, но возьмет с вас недорого.

Вот на другой день старичок и пошел к ученому. И действительно, взял этот ученый со старичка недорого, впрыснул ему что следует, а через два дня старичок и ноги протянул — помер.

А с чего помер — неизвестно. Может, ему не в то место впрыснули, куда следует, а может, старичок и сам помер от потрясения.

Вот. А вы говорите — Европа!

 

Новый человек

 

Делопроизводитель Нюхательного треста Игорь Владимирович Козьепупов лежал у себя в комнате на кушетке и весело улыбался. Рядом в соседней комнате, у жены Машеньки, сидят гости. Вернее, не гости, а гость… Какой-то товарищ Ручкин. Машенькин сослуживец.

«Сидит, — думает Козьепупов. — Пускай сидит. Мне от этого ни холодно, ни жарко… Я все-таки новый человек. Современный человек. Так сказать — дитя своего века… Другой муж в три шеи погнал бы этого чертова Ручкина. А я — пожалуйста, сиди, говори, что хочешь, шепчись… Замыкайся на все запоры… Целуйся… Шут с вами — мне все равно. Я новый человек. Человек новой эпохи».

В соседней комнате гудел густой голос товарища Ручкина. Однако слов нельзя было разобрать.

«Гудит, — думает Козьепупов. — Гуди, собачий нос, гуди. Скажи спасибо, что на такого мужа напал. Другой бы муж за манишку да по лестнице, да по лестнице. Башкой паршивой по лестнице — не лазь, дескать, к чужим женам…»

Козьепупов присел на кушетку и закурил.

«Да-а, — сказал он про себя, — как ни говори, а новые отношения между полами. Полнейшее социальное равенство… Я хоть и делопроизводитель, но я передовой человек. Я даже, ей-богу, к самому себе уважение чувствую. Я новый человек — не знающий ни ревности, ни мещанской собственности… Ведь другой человек мог бы и кислотой плеснуть в поганую рожу этого Ручкина… А по правде сказать, и стоит… Интересно знать, о чем это дерьмо беседует с Машенькой?»

Козьепупов встал с кушетки и тихонько подошел к двери.

— Марья Михайловна, — густо говорил товарищ Ручкин, — вы прелестная дамочка… Дозвольте в ручку поцеловать…

Козьепупов замер у двери.

«Сволочь какая! — удивился он. — А? Дозвольте поцеловать… Другой бы муж за такие слова все кишки бы выпустил, с пятого этажа бы выкинул…»

Козьепупов в волнении отошел от двери и снова прилег на кушетку. Но теперь ему не лежалось.

«Этакая скотина, — думал Козьепупов. — Два часа сидит. Да еще гудит, как прохвост… Хоть бы подумал, что муж в соседней комнате… Я, знаете ли, хоть и новый человек, но если он еще десять минут просидит, то я ему пропишу пфеферу. Я ему все кишки выпущу… Я его, собачьего прохвоста, в зубной порошок разотру».

Козьепупов вскочил с кушетки и принялся шагать по комнате, нарочно стуча каблуками.

— Маша! — вдруг крикнул Козьепупов визгливым голосом. — Маша! Поздно уж… Спать пора!

Густой голос Ручкина прервался на полслове. В комнате стало тихо. Через минуту в дверях показалась Машенька.

— Это нетактично! — сказала она. — Это свинство. Где твои убеждения?..

— А-а, нетактично? — заорал Козьепупов, брызгая слюной. — Нетактично!

Он схватил жену за руку и потащил в комнату, где сидел гость.

— Нетактично! — орал Козьепупов, тыча пальцем в товарища Ручкина. — А два часа сидеть тактично? Я, извиняюсь, товарищ, не из ревности… Я новый, передовой человек, но я покажу, что тактично. Я покажу, где раки зимуют! Вон отсюда! Пошел вон отсюда, дурак собачий…

Гость съежился и, забормотав непонятное, вышел из комнаты, испуганно оглядываясь. Машенька тихо плакала.

 

Писатель

 

Конторщик Николай Петрович Дровишкин давно мечтал сделаться корреспондентом. Он послал даже раз в газету «Красное чудо» письмо с просьбой принять в рабкоры. Но ответа еще не было. И талант Дровишкина пропадал в бездействии.

А Дровишкин был очень талантливый человек. И главное — отличался красноречием. Все знакомые даже удивлялись.

— Голубчик, — говорили знакомые, — да с вашим талантом в газеты нужно писать.

В ответ Дровишкин только усмехался.

«Уж только бы мне попасть в газету, — думал Дровишкин. — Уж я бы написал. Уж я бы с моим талантом черт его знает что бы написал».

И вот однажды, развернув дрожащими руками «Красное чудо», Дровишкин прочел: «Ник. Дровишкину. — Пишите о быте. Ваш № 915».

От радости Дровишкин едва не задохнулся.

— Есть! Принят! Корреспондент «Красного чуда» Николай Дровишкин!

И, едва досидев до четырех, Дровишкин вышел на улицу, презрительно взглянув на начальство. На улице восторг Дровишкина немного утих.

«О чем же я буду писать? — подумал Дровишкин, останавливаясь. — Какочем? О быте… Вот, например… Нучто бы? Ну вот, например, милиционер стоит… Почему он стоит? Может, его солнце печет, а сверху никакой покрышки нету… Гм, нет, это мелко…»

Дровишкин пошел дальше и остановился у окна колбасной.

«Или вот о мухах… Мухи на колбасе… Потом трудящиеся кушать будут…»

Дровишкин укоризненно покачал головой и зашел в лавку.

— Как же это так, братцы? — сказал он приказчику. — Мухи у вас на окнах…

— Чего-с?

— Нет, я так. Трудящиеся, говорю, потом кушать будут. После мух. Дайте-ка мне того… пол фунтика чайной…

Дровишкин помялся у дверей, положил колбасу в карман и вышел из лавки.

«Нет, — подумал он, — о мухах нельзя — мелко. Нужно взять что-нибудь этакое крупное. Какое-нибудь общественное явление. Факт значительный».

Но ничего значительного Дровишкину не приходило в голову. Даже люди, проходящие мимо него, были самые обыкновенные люди, совершенно непригодные для замечательной статьи.

Настроение у Дровишкина упало.

«О погоде, что ли, написать? — уныло подумал он. — Или про попа, что ли…»

Но, вспомнив, что поп приходится дальним родственником жены, махнул рукой и пошел к дому.

Дома, закрывшись в своей комнате, Дровишкин принялся писать. Писал он долго. И когда кончил — уже начинало светать.

Разбудив жену, Дровишкин сказал:

— Вот, Веруся, послушай-ка. Я хочу знать твое мнение. Это явление из жизни…

Дровишкин сел против жены и стал читать глухим голосом. Статья начиналась туманно, и смысл ее даже самому Дровишкину был неясен, но зато конец был хлесткий:

«И вместо того, чтобы видеть перед окнами ландшафт природы, трудящиеся порой лицезреют перед глазами мокрое белье, которое повешено для просушки. За примером ходить недалеко. Не далее как сегодня, вернувшись после трудового дня, я увидел вышеуказанное белье, среди которого были и дамские принадлежности, и мужское исподнее, что, конечно, не отвечает эстетическим запросам души.

Пора положить этому предел. То, что при старом режиме было обычным явлением, того не должно быть теперь».

— Ну как? — спросил Дровишкин, робко взглянув на жену. — Хорошо?

— Хорошо! — сказала жена. — Только, Коля, ты про какое белье говоришь? Это ведь наше белье перед окнами…

— Наше? — охнул Дровишкин.

— Ну да. Не узнал? Там и твое исподнее.

Дровишкин опустился перед женой и, уткнувшись носом в ее колени, тихонько заплакал.

— Верочка! — сказал Дровишкин, сморкаясь. — Кажется, все у меня есть: и слог красивый, и талант, а вот не могу… И как это пишут люди?

 

Агитатор

 

Сторож авиационной школы Григорий Косоносов поехал в отпуск в деревню.

— Ну что ж, товарищ Косоносов, — говорили ему приятели перед отъездом, — поедете, так уж вы, того, поагитируй-те в деревне-то. Скажите мужичкам: вот, мол, авиация развивается… Может, мужички на аэроплан сложатся.

— Это будьте уверены, — говорил Косоносов, — поагитирую. Что другое, а уж про авиацию, не беспокойтесь, скажу.

В деревню приехал Косоносов осенью и в первый же день приезда отправился в совет.

— Вот, — сказал, — желаю поагитировать. Как я есть приехадши из города, так нельзя ли собрание собрать.

— Что ж, — сказал председатель, — валяйте, завтра соберу мужичков.

На другой день председатель собрал мужичков у пожарного сарая.

Григорий Косоносов вышел к ним, поклонился и, с непривычки робея, начал говорить дрожащим голосом.

— Так вот, этого… — сказал Косоносов, — авиация, товарищи крестьяне… Как вы есть народ, конечно, темный, то этого, про политику скажу… Тут, скажем, Германия, а тут Керзон. Тут Россия, а тут… вообще…

— Это ты про что, милый? — не поняли мужички.

— Про что? — обиделся Косоносов. — Про авияцию я. Развивается этого, авияция… Тут Россия, а тут Китай.

Мужички слушали мрачно.

— He задерживай! — крикнул кто-то сзади.

— Я не задерживаю, — сказал Косоносов. — Я про авияцию… Развивается, товарищи крестьяне. Ничего не скажу против. Что есть, то есть. Не спорю…

— Непонятно! — крикнул председатель. — Вы, товарищ, ближе к массам…

Косоносов подошел ближе к толпе и, свернув козью ножку, снова начал:

— Так вот, этого, товарищи крестьяне… Строят еропланы и летают после. По воздуху, то есть. Ну иной, конечно, не удержится — бабахнет вниз. Как это летчик товарищ Ермилкин. Взлететь — взлетел, а там как бабахнет, аж кишки врозь…

— Не птица ведь, — сказали мужики…

— Я же и говорю, — обрадовался Косоносов поддержке, — известно — не птица. Птица — та упадет, ей хоть бы хрен — отряхнулась и дальше… А тут, накось, выкуси… Другой тоже летчик, товарищ Михаил Иваныч Попков. Полетел, все честь честью, бац — в моторе порча… Как бабахнет…

— Ну? — спросили мужики.

— Ей-богу… А то один на деревья сверзился. И висит что маленький. Испужался, блажит, умора… Разные бывают случаи… А то раз у нас корова под пропеллер сунулась. Раз-раз, чик-чик — и на кусочки. Где роги, а где вообще брюхо — разобрать невозможно… Собаки тоже, бывает, попадают.

— И лошади? — спросили мужики. — Неужто и лошади, родимый, попадают?

— И лошади, — сказал Косоносов. — Очень просто.

— Ишь сволочи, вред им в ухо, — сказал кто-то. — До чего додумались! Лошадей крошить… И что ж, милый, развивается это?

— Я же и говорю, — сказал Косоносов, — развивается, товарищи крестьяне… Вы, это, соберитесь миром и жертвуйте.

— Это на что же, милый, жертвовать? — спросили мужики.

— На ероплан, — сказал Косоносов.

Мужики, мрачно посмеиваясь, стали расходиться.

 

Старая крыса

 

Подписка на аэроплан шла успешно.

Один из конторщиков, старый воздушный спец, дважды поднимавшийся на колбасе, добровольно ходил по всем отделам и агитировал:

— Товарищи, — говорил спец, — наступает новая эра… Каждое учреждение будет обладать воздушным передвижением в лице аэроплана… Ну и этого… подписывайтесь…

Служащие подписывались охотно. Никто не спорил со спецом. Только в одной канцелярии, в счетном отделе, спецу пришлось столкнуться с упорным человеком. Этот упорный человек был счетовод Тетерькин.

Счетовод Тетерькин иронически усмехнулся и спросил спеца:

— На аэроплан? Гм… А какой же это будет аэроплан? Как же я так — здорово живешь — брошу на него деньги? Я, батенька, старая крыса.

— Позвольте, — кипятился спец, — аэроплан. Ну, обыкновенный аэроплан…

— Обыкновенный, — горько усмехнулся Тетерькин. — А может, он, тово, непрочный будет? Может, на нем полетишь, а его ветром шибанет, и пропали денежки? Как же я так, сдуру, ухлопаю на него деньги?.. Я супруге швейную машину покупал, так я, имейте в виду, каждое колесико ощупал… А тут как же? Может, в нем пропеллер не тово, не крутится? А?

— Позвольте, — орал спец, — государственный завод строить будет! Завод!.. Завод!..

— Завод, — иронизировал Тетерькин. — Что ж что завод? Я хоть на колбасе и не поднимался, но я, батенька, старая крыса, знаю. Другой завод денежки возьмет, а толку нету… Да вы не машите на меня руками. Я заплачу. Мне не жалко заплатить… Я ради справедливости говорю. А заплатить… Извольте. Вот я могу даже за Михрютина заплатить — в отпуску он… Пожалуйста.

Тетерькин вынул кошелек, отсчитал по курсу рубль золотом за себя и четвертак за Михрютина, расписался, снова пересчитал деньги и подал спецу.

— Нате… Только условие, батенька: я сам на завод пойду. Все-таки свой глаз алмаз, а чужой — стеклышко.

Тетерькин долго еще бубнил себе под нос, потом принялся за счеты. Но работать от волнения не мог.

Два месяца после того он не мог работать. Он, как тень, ходил за спецом, подкарауливал его в коридорах, интересовался, как идет подписка, кто сколько дал и где будут строить аэроплан.

Когда деньги были собраны и аэроплан заказан, счетовод Тетерькин, мрачно посмеиваясь, пошел на завод.

— Ну как, братцы? — спросил он рабочих. — Идет дело?

— А вам что? — спросил инженер.

— Как что? — удивился Тетерькин. — Я ухлопал деньги на аэроплан, а он спрашивает… Тут батенька, аэроплан у вас строится для учреждения… Мне посмотреть нужно.

Тетерькин долго ходил по залу, рассматривал материал, пробовал его даже зубами и качал головой.

— Вы уж того, братцы, — говорил он рабочим, — прочный стройте… Я — старая крыса, знаю вас… Все вы мошенники. Сделаете, а потом чего-нибудь этого… пропеллер не будет крутиться… Уж пожалуйста, я, так сказать, материально заинтересован.

Тетерькин обошел еще раз помещение, пообещал зайти и ушел.

Ходил он после того на завод ежедневно. Иногда успевал забежать два раза. Он спорил, ругался. Заставлял менять материал и иногда рассматривал чертежи в кабинете инженера.

— Послушайте, — сказал раз инженер, мучаясь своей деликатностью, — вы уж, пожалуйста, как бы сказать… Мы сделаем, не беспокойтесь… Не ходите зря… иначе мы должны отказаться от заказа… Вы, как представитель, сами понимаете…

— Позвольте, — сказал Тетерькин, — какой же я представитель? Выдумали тоже. Я частный человек. Ухлопал свои денежки на аэроплан…

— А, — закричал инженер, — не представитель! А сколько, черт раздери, вы ухлопали?

— Сколько?.. Да рубль золотом я ухлопал.

— Как рубль? — испугался инженер. — Рубль? Инженер открыл стол и бросил Тетерькину деньги.

— Нате, черт раздери вас, нате…

Тетерькин пожал плечами:

— Как вам угодно. Не хотите — не надо. Я не настаиваю. Я и в другом месте закажу. Я — старая крыса.

Тетерькин пересчитал деньги, спрятал в карман и ушел. Потом вернулся.

— Еще за Михрютина… — сказал Тетерькин.

— За Михрютина?.. — дико заорал инженер. — За Михрютина, старая крыса?!

Тетерькин испуганно прикрыл дверь и торопливо пошел к выходу.

— Пропали денежки, — шептал Тетерькин. — Четвертак зажилил, прохвост… А еще инженер…

 

Приятная встреча

 

Частный предприниматель Матвей Иванович Перетыкин вошел в купе мягкого вагона. Место у окна было занято. Какой-то бритый гражданин в кожаной фуражке сидел, облокотившись на подушку.

«Жаль, — подумал Перетыкин. — Придется ехать с этой личностью. Интересно знать — кто такой… Партийный, наверное… Фуражка кожаная, бритый… Ишь, развалился».

Перетыкин сел на диван. Гражданин в кожаной фуражке читал газету.

«Гм, — подумал Перетыкин, осматривая соседа, — комиссарствует… В мягких вагонах катается… Чулочки-то какие — лиловые… Какая-нибудь важная шишка».

— Виноват, — пробормотал бритый, протягивая ноги.

— Ничего-с, — сказал Матвей Иваныч. — Вы, товарищ, протяните удобней ноги… Мне ничего это, не мешает…

Бритый снова углубился в газету. Полчаса ехали молча.

— Извиняюсь, товарищ, — сказал вдруг Перетыкин, — вы изволите в Москву?

— В Москву…

— Так-с… Разрешите, уважаемый товарищ, полюбопытствовать, чего хорошего в газетах пишут? Я, знаете ли, последнее время воздухоплаванием интересуюсь…

— Что?

— Я, говорю, интересуюсь вопросами авиации… Не правда ли, уважаемый товарищ, это важнейший вопрос современной политики? И какое мощное явление, какой народный подъем: все фабрики, все учреждения, каждый гражданин — жертвует на воздушный флот… Годика через два мы будем обладать десятками тысяч аэропланов…

— М-м, — сказал незнакомец.

Перетыкин приятно улыбнулся.

— С таким мощным флотом мы черт его знает что можем сделать. Мы можем любые условия продиктовать державам. Англию можем в кулак сжать. Ага, дескать, не нравятся вам звуки «Интернационала»? Ноты посылать? А не хотите ли сто аэропланов с бомбами на вас пошлем?.. Хе-хе.

— Да, это верно…

— Еще бы не верно! — воскликнул Перетыкин. — Правительство гениально поступает… Обладая столь обширным флотом, мы…

Человек в кожаной фуражке беспокойно посмотрел на Перетыкина.

— Я извиняюсь, — сказал он, — вы давно изволите состоять в партии?..

— Я? — засмеялся Перетыкин. — Я, уважаемый товарищ, не состою в партии. Но я, уважаемый товарищ, так сказать, вполне на платформе… Я вот как увижу, например, кожаную фуражку — так совершенно дрожу от восхищения… Здоровый, крепкий народ…

— Да, да, — забормотал незнакомец, — совершенно верно…

— Да-с, — сказал Перетыкин восхищенно, — я, знаете ли, дорогой товарищ, еще с детства отличался склонностью к левым взглядам… На меня в училище пальцами даже показывали — вон, дескать, идет Перетыкин… То есть, так сказать, главный зачинщик и бунтовщик. Я даже раз, знаете ли, образ снял и спрятал в парты…

— Образ? — спросил незнакомец. — Вот у нас давеча в магазине тоже образ сняли…

— То есть как в магазине? — спросил Перетыкин. — Вы изволите состоять в каком-нибудь государственном тресте?

— Да нет, — сказал незнакомец, — зачем в тресте?.. В магазине… Мы портерную держим…

— Портерную? Так вы, значит… Так вы того… Непартийный? Что же вы распелись?

— Кто распелся? — сказал бритый. — Это вы распелись… Флот, могущество!.. Подумаешь…

— Да и вы тоже хороши — поддакивает, как идиот… Уберите ваши паршивые ноги с дивана, или я проводника позову…

— Что? Паршивые ноги? Возьмите свои слова назад!

— Видал! — сказал Перетыкин, делая кукиш. — Думает — надел кожаную фуражку, так и государственный человек! Только в сомненье людей вводит… Идиот…

— Вы сами идиот! — сказал бритый. — Вы сами начали… Флот, Англию в кулак!.. Кого? Англию? Да Англия, ежели захочет, ногтем вас придавит… Флот! Подумаешь… Десяток паршивых аэропланов сделают и думают, что весь мир победили.

— Да, — сказал Перетыкин, — это верно. Да и сделают ли? Откуда они моторы возьмут?

— Вот именно, — сказал человек в кожаной фуражке, — откуда они возьмут? Сами, что ли, сделают?

— А если и сделают, — подхватил Перетыкин, — то куда они будут годны? Курам на смех… Давеча мой племянник поднимался с аэродрома за плату… Зря, говорит, деньги бросил. Кроме, говорит, крыльев — ни черта не видел. А другой, знаете ли, и крыльев не увидит — мотор трещит, стучит…

— Или еще тоже на колбасе поднимаются, — сказал бритый. — На Марсовом. Тоже зря деньги огребают. Ну, поднялся, а дальше что… Без мотора не уедешь.

— И вид, наверное, пустяковый с колбасы? — воскликнул Перетыкин.

— Да какой же вид! Смешно. Я Казанский собор вблизи могу рассмотреть. Чего я, как идиот, на колбасу полезу… Авиация, тоже! Нельзя же так, господа!

— Вот именно! — воскликнул Перетыкин. — Пустяки затеяли с этой авиацией…

Через полчаса бритый гражданин спал, надвинув на глаза кожаную фуражку. Ноги бритого гражданина упирались в колени Перетыкина.

— Ничего-с, — бормотал Перетыкин, — вы протянитесь поудобнее… Очень приятно познакомиться… Очень приятная встреча…

 

Свинство

 

Ведь вот свинство какое: сколько сейчас существует поэтов, которые драгоценную свою фантазию растрачивают на рифмы да стишки… Ну чтоб таким поэтам объединиться да и издать книжонку на манер наших святцев с полным и подробным перечислением новых имен… Так нет того — не додумались.

А от этого с Иван Петровичем произошла обидная история.

Пришел раз Иван Петрович к заведывающему по делам службы, а тот и говорит:

— Ах, молодые люди, молодые люди! На вас, говорит, вся Европа смотрит, а вы чего делаете?

— А чего? — спрашивает Иван Петрович.

— Да как чего? Вот взять тебя… Ты, например, младенца ждешь… А как ты его назовешь? Небось Петькой назовешь?

— Ну, говорит, а как же назвать-то?

— Эх, молодые люди, молодые люди! — говорит заведывающий. — По-новому нужно назвать. Нужно быть революционером во всем… На вас вся Европа смотрит…

— Что ж, — отвечает Иван Петрович, — я не против. Да только фантазия у меня ослабла. Недостаток, так сказать, воображения… Вот вы, человек образованный, просвещенный, восточный факультет кончили, — посоветуйте. У вас и фантазия, и все такое…

— Пожалуйста, — говорит заведывающий. — У меня фантазии хоть отбавляй. Это верно. Вали, назови, ежели дочка — Октябрина, ежели парнишка — ну… Ну, говорит, как-нибудь да назови. Подумай… Нельзя же без имени ребенка оставить… Вот хоть из явления природы — Луч назови, что ли.

А имя такое — Луч — не понравилось Иван Петровичу.

— Нет, говорит. Луч с отчеством плохо — Луч Иваныч… Лучше, говорит, я после подумаю. Спасибо, что на девчонку надоумили.

Стал после этого Иван Петрович задумываться — как бы назвать. Имен этих приходило в голову множество, но все такие имена: то они с отчеством плохи, а то и без отчества паршиво звучат.

«Ладно, — решил Иван Петрович, — может, на мое счастье, девчонка народится… Ну а ежели мальчишка, там подумаю. В крайнем случае Лучом назову. Шут с ним. Не мне жить с таким именем…»

Много раз собирался Иван Петрович подумать, да по легкомыслию своему все откладывал — завтра да завтра.

«Чего, — думает, — я башку раньше времени фантазией засорять буду».

И вот наконец наступило событие. Родилась у Иван Петровича двойня. И все мальчики.

Сомлел Иван Петрович. Два дня с дивана не поднимался — думал, аж голова распухла. А тут еще супруга скулит и торопит:

— Ну как? Ну как?

А Иван Петрович плашмя лежит и руками отмахивается — не приставай, дескать, убью.

А сам самосильно думает:

«Стоп, — думает. — По порядку буду… Одного назову, ежели это есть мальчик, — Луч, Луч Иваныч. Заметано… Хоть и плохо — сам виноват. Был бы девочкой — другое дело… Другого, ежели это тоже есть мальчик, а не девочка, назову, ну… Эх, думает, хоть бы одна девчонка из двух…»

Пролежал Иван Петрович два дня на диване, и вместо имен стали ему в голову всякие пустяки лезть — вроде насмешки: Стул, Стол Иваныч, Насос Иваныч, Картина Ивановна…

И побежал Иван Петрович с перепугу к заведывающему.

— Выручайте, кричит, вы меня подкузьмили!

— А что? — спрашивает.

— Да как же что! Вся Европа на меня смотрит, а у меня все мальчики… Ну как я их назову?!

Думал, думал заведывающий.

— Вот, говорит, Луна, например, неплохое имя…

Заплакал Иван Петрович.

— Я, говорит, про Луну думал уж. Луна — это женский род… У меня все мальчики.

Стал опять думать заведывающий.

— Нет, говорит, увольте. Фантазии у меня действительно много, но направлена она в иную сторону… Пойдем, говорит, старик, выпьем с горя.

Пошли они в пивную, а там в трактир, а там опять в пивную.

И запил Иван Петрович.

Пять дней домой не являлся, а как явился, так уж все было кончено: одного парнишку назвали Колей, а другого Петей. Этакое свинство.

Вот какая это была история. А во всем виноваты поэты. У них фантазия.

 

Неизвестный друг

 

Жил такой человек, Петр Петрович, с супругой своей, Катериной Васильевной. Жил он на Малой Охте. И жил хорошо. Богато. Хозяйство и гардероб, и сундуки полные добра…

Было у него даже два самовара. А утюгов — и не счесть — штук пятнадцать.

Но при всем таком богатстве жил человек скучновато. Сидел на своем добре, смотрел на свою супругу и никуда не показывался. Боялся из дома выходить. Сами знаете, какое нынче вороватое времечко. Даже в кинематограф не ходил.

Ну а однажды получил Петр Петрович письмо по почте. Письмо секретное. Без подписи. Пишет кто-то:

«Эх ты, — пишет, — старый хрен, степа — валеный сапог. Живешь ты с молодой супругой и не видишь, чего вокруг делается. Жена-то твоя, дурень старый, крутит с одним обывателем. Как я есть твой неизвестный друг и все такое, то сообщаю: ежели ты, старый хрен, придешь в Сад Трудящихся в 7 часов вечера в субботу, 29 июля, то глазами удостоверишься, какая есть твоя супруга гулящая бабочка. Протри глаза, старый хрен.

С глубоким почтением. Неизвестный друг».

Прочел это письмо Петр Петрович и обомлел. Стал вспоминать, как и что. И вспомнил: получила Катерина Васильевна два письма, а от кого — не сказала. И вообще вела себя подозрительно: к мамаше зачастила и денег требовала на мелкие расходы.

«Ну, клюква! — подумал Петр Петрович. — Пригрел я змею… Но ничего, не позволю над собой насмехаться. Выслежу, морду набью, и разговор весь».

В субботу, 29 июля, Петр Петрович сказался больным. Лег на диван и следит за супругой. А та — ничего — хозяйством занимается. Но к вечеру говорит:

— Мне, говорит, Петр Петрович, нужно к мамаше сходить. У меня, говорит, мамаша опасно захворала.

И сама нос пудрой, шляпку на затылок, и пошла.

Петр Петрович поскорей оделся, взял в левую руку палку, надел галоши — и следом за женой.

Пришел в Сад Трудящихся, воротничок поднял, чтоб не узнали, и ходит по дорожкам. Вдруг видит — у фонтана супруга сидит и вдаль всматривается. Подошел.

— А, — говорит, — здравствуйте. Любовника ожидаете? Так-с. Вам, говорит, Катерина Васильевна, морду набить мало…

Та в слезы.

— Ах, — говорит, — Петр Петрович, Петр Петрович! Не подумайте худого… Не хотела я вам говорить, но приходится…

И с этими словами вынимает она из рукава письмо.

А в письме, в печальных тонах, написано о том, что она, Катерина Васильевна, одна может спасти человека, который погибает и находится в жизни на краю пропасти. И этот человек умоляет прийти Катерину Васильевну в Сад Трудящихся в субботу, 29 июля.

Прочел письмо Петр Петрович.

— Странно, — говорит. — Кто же это пишет?

— Я не знаю, — отвечает Катерина Васильевна. — Я пожалела и пришла.

— Так-с, — говорит Петр Петрович, — пришла. А ежели пришла, так и сиди и не двигайся. Я, говорит, за фонтан спрячусь. Посмотрю, что за фигура. Я, говорит, намну ему бока.

Спрятался Петр Петрович за фонтан и сидит. А супруга напротив — бледная и еле дышит. Час проходит — никого. Еще час — опять никого. Вылезает тогда Петр Петрович из-за фонтана.

— Ну, — говорит, — не хнычьте, Катерина Васильевна. Тут, безусловно, кто-нибудь подшутил над нами. Идемте домой, что ли… Нагулялись… Не ваш ли братец-подлец подшутил?

Покачала головой Катерина Васильевна.

— Нет, — говорит, — тут что-нибудь серьезное. Может, неизвестный человек испугался вас и не подошел.

Плюнул Петр Петрович, взял жену под руку и пошел.

И вот приезжают супруги домой. А дома — разгром. Сундуки и комоды разворочены, утюги раскиданы, самоваров нет — грабеж. А на столе булавкой пришпилена записка:

«Вас, чертей собачьих, иначе никаким каком из дома не вытащить. Сидят, как сычи… А костюмчики твои, старый хрен, не по росту мне. Рост у тебя, старый хрен, паршивый и низенький. Это довольно подло с твоей стороны. А супруге твоей — наше нижайшее с кисточкой и с огурцом пятнадцать».

Прочли супруги записку, охнули, сели на пол и ревут, что маленькие.

 

Руковод

 

Экскурсия. — Впереди человек с палкой. На палке дощечка с надписью. Экскурсия останавливается у павильона. Заходит.

Проводник. — А это вот, обратите ваше внимание, этого… как ее… Чувашская автономная область… Так сказать, чувашский павильон… Чуваши… Бывают, конечно, павильоны киргизские или там башкирские, ну, а это чуваши… Обратите ваше внимание… В павильоне экспонируется этого… как ее… Семья чувашского средника с домашним скарбом и это, как ее, инвентарем… Вот-с, обратите ваше внимание — этот вот инвентарь, а это вот семья. Сидят которые…

Голос из толпы. — Ишь ты, какие носатые… А чего они, тов. проводник, кумекают по русскому? Эй, товарищ чуваш! По рушке понимэ?

Чуваш. — Э?

Голос из толпы. — Не понимает? Эй ты, чувашская ходя, не понимэ, значит?

Чуваш. Чего надо? Что пристал? Какие надо чуваши. Мы грузины…

Проводник (сконфуженно сморкаясь в руку). — Вот этого… Я и говорю, граждане, грузинский это павильон… которые грузины то есть… А которые дальше пойдут — чуваши будут.

 

Баба

 

Судья пристально смотрит на обвиняемых. Их двое — муж и жена. Самогонщики.

— Так как же, — спрашивает судья, — значит, вы, обвиняемый, не признаете себя виноватым?

— Нету, — говорит подсудимый, — не признаю… Она во всем виновата. Она пущай и расплачивается. Я ничего не знаю про это…

— Позвольте, — удивляется судья, — как же так? Вы живете с женой в одной квартире и ничего не знаете. Не знаете даже, чем занимается ваша жена.

— Не знаю, гражданин судья… Она во всем…

— Странно, — говорит судья. — Подсудимая, что вы скажете?

— Верно уж, начальник судья, верно… Я во всем виновата… Меня и казните… Он не касается…

— Гражданка, — говорит судья, — если вы хотите выгородить своего мужа, то напрасно. Суд все равно разберет… Вы только задерживаете дело… Вы сами посудите: не могу же я вам поверить, что муж живет в одной квартире и ничего не знает… Что, вы не живете с ним, что ли?

Подсудимая молчит. Муж радостно кивает головой.

— Не живу я с ней, — говорит он, — вот именно: не живу. Некоторые думают, что я живу, а я нет… Она во всем виновата…

— Верно это? — спрашивает судья у подсудимой.

— Уж верно… Меня одну казните, он не причастен.

— Вот как! — говорит судья — Не живете… Что ж, вы характером не сошлись?

Подсудимый кивает головой.

— Характером, гражданин судья, и вообще… Она и старше меня и…

— То есть как это старше? — спрашивает подсудимая. — Ровесники мы с ним, гражданин судья… На месяц-то всего я и старше.

— Это верно, — говорит подсудимый, — на месяц только… Это она правильно, гражданин судья… Ну, а для бабы каждый месяц, что год… В сорок-то лет…

— И нету сорока. Врет он, гражданин судья.

— Ну хоть и нету, а для бабы и тридцать девять — возраст. И волос все-таки седой к сорока-то и вообще…

— Что вообще? — возмущается подсудимая. — Ты договаривай! Нечего меня перед народом страмить. Что вообще?

Судья улыбается.

— Ничего, Марусечка… Я только так. Я говорю — вообще… и кожа уж не та, и морщинки, ежели, скажем, в сорок-то лет… Не живу я с ней, гражданин судья…

— Ах вот как! — кричит подсудимая. — Кожа тебе не по скусу? Морщинки тебе, морда собачья, не ндравятся? Перед народом меня страмить выдумал… Врет он, граждане судьи! Живет он со мной, сукин сын. Живет. И самогонный аппарат сам покупал… Я ж для него, сукиного сына, кровь порчу, спасаю его, а он вот что! Страмить… Пущай вместе казнят…

Подсудимая плачет, громко сморкаясь в платок. Подсудимый оторопело смотрит на жену. Потом с отчаянием машет рукой.

— Баба, баба и есть, чертова баба… Пущай уж, гражданин судья… я тоже… И я виноват. Пущай уж… У-у, стерва…

Судья совещается с заседателями.

 

Честный гражданин

 

 

(Письмо в милицию)

 

Состоя, конешно, на платформе, сообщаю, что квартира № 10 подозрительна в смысле самогона, который, вероятно, варит гражданка Гусева и дерет окромя того с трудящихся три шкуры. А когда, например, нетути денег или вообще нехватка хушь бы одной копейки, то в долг нипочем не доверяет, и еще, не считаясь, что ты есть свободный обыватель, пихают в спину.

А еще сообщаю, как я есть честный гражданин, что квартира № 3 тоже, без сомнения, подозрительна по самогону, в каковой вкладывают для скусу, что ли, опенки, или, может быть, пельсинные корки, отчего блюешь сверх нормы. А в долг, конешно, тоже не доверяют. Хушь плачь!

А сама вредная гражданка заставляет ждать потребителя на кухне и в помещение, чисто ли варят, не впущает. А в кухне ихняя собачонка, системы пудель, набрасывается на потребителя и рвет ноги. Эта пудель, холера ей в бок, и мене ухватила за ноги. А когда я размахнулся посудой, чтоб эту пудель, конешно, ударить, то хозяйка тую посуду вырвала у меня из рук и кричит:

— На, — говорит, — идол, обратно деньги. Не будет тебе товару, ежели ты бессловесную животную посудой мучаешь.

А я, если на то пошло, эту пудель не мучил, а размахивался посудой.

— Что вы, — говорю, — вредная гражданка! Я, говорю, не трогал вашу пудель. Возьмите ваши слова обратно. Я говорю: недопустимо, чтоб пудель рвал ноги.

А гражданка выкинула мне деньги взад, каковые и упали у плите. Деньги лежат у плите, а ихняя пудель насуслила их и не подпущает. Хушь плачь.

Тогда я, действительно, не отрицаю, пихнул животную ногой и схватил деньги, среди каковых один рубль насуслен и противно взять в руки, а с другого объеден номер, и госбанк не принимает. Хушь плачь.

Тогда я обратно, не отрицаю, пихнул пудель в грудку и поскорее вышел.

А теперича эта вредная гражданка меня в квартиру к себе не впущает, и дверь все время, и когда ни сунься, на цепке содержит. И еще, стерва, плюется через отверстие, если я, например, подошедши. А когда я на плевки ихние размахнулся, чтоб тоже по роже съездить или по чем попало, то она, с перепугу, что ли, дверь поскорее хлопнула и руку мне прищемила по локоть.

Я ору благим матом и кручусь перед дверью, а ихняя пудель заливается изнутре. Даже до слез обидно. О чем имею врачебную записку, и, окромя того, кровь и теперя текеть, если, например, ежедневно сдирать болячки.

А еще, окромя этих подозрительных квартир, сообщаю, что трактир «Веселая Долина» тоже, без сомнения, подозрителен. Там меня ударили по морде и запятили в угол.

— Плати, — говорят, — собачье жало, за разбитую стопку.

А я ихнюю стопку не бил, и, вообще, очень-то нужно мне бить ихние стопки.

— Я, — говорю, — не бил стопку. Допустите, говорю, до кушать бутерброть, граждане.

А они меня тащат и тащат и к бутербротю не подпущают. Дотащили до дверей и кинули. А бутерброть лежит на столе. Хушь плачь.

А еще, как честный гражданин, сообщаю, что девица Варька Петрова есть подозрительная и гулящая. А когда я к Варьке подошедши, так она мной гнушается.

Каковых вышеуказанных лиц можете арестовать или как хотите.

Теперича еще сообщаю, что заявление мной проверено, как я есть на платформе и против долой дурман, хоша и уволен по сокращению за правду.

А еще прошу, чтоб трактир «Веселую Долину» пока чтоб не закрывали. Как я есть еще больной и не могу двинуться. А вскоре, без сомнения, поправлюсь и двинусь. Бутерброть тоже денег стоит.

 

Протокол

 

Дежурный милиционер обмакнул перо в чернильницу и сказал:

Те, граждане… не напирайте… по порядку говори… который кого пихнул?

Это он его пихнул, — сказала тетка, протискиваясь к столу. — Он его пихнул… У-у, говорит, чертова мама.

Человек с мешком, на которого показала тетка, стоял спокойно, мрачно посапывая носом. Рядом стояли потерпевший и несколько свидетелей.

Потерпевший разводил руками и сконфуженно бормотал:

— Дараз и я что?.. Да я ничего… Это народ хочет… Свидетели.

— Он его пихнул, — снова сказала тетка. — Пихнул, а после и говорит: у-у, чертова мама… Я насупротив в трамвае сидела, конечно. Я к племяннику ехала в село Смоленское.

— Тс… — сказал дежурный, — обождь, тетка.

— Чего обождь? — огорчилась тетка. — Чего обождь-то? Прошло то время, чтоб днем народ пихали. Напихались.

— Тс… Засохни, — сказал дежурный, снова обмакивая перо. — Ты кто такая?

— Я-то? — спросила тетка. — Свидетели мы… К племяннику ехали… Это немыслимо, чтоб днем пихать. Может, он до смерти бы пихнул… А может, у меня племянник в комячейке служит…

— Обожди, тетка, — сказал милиционер, — не тебя ведь пихнули… Спросят тебя. Вали помалкивай.

— А хотя бы и не меня…

— Тс… Вас пихнули? — спросил милиционер потерпевшего.

— Меня… — сказал потерпевший. — Да только я что… Я ничего. Ну, пихнули. Эка штука. В трамвае ведь. Это свидетели требуют: иди, говорят, обязательно в милицию.

— Извиняюсь, пардон, — сказал один из свидетелей. — Я тоже видел… Нельзя допустить… Протокол чтобы…

— Я же и говорю, — снова запела тетка. — Протокол, обязательно даже протокол… А гражданин милиционер на меня цыкает… Я до самого центра дойду… Это немыслимо, чтобы среди дня…

Милиционер в третий раз обмакнул перо и принялся писать протокол, время от времени спрашивая: фамилья… пол… бывшее звание… Писал дежурный долго, старательно выводя буквы. Потом спросил:

— А где было? В каком месте?

— В трамвае, — сказала тетка, — в трамвае, товарищ. Я же и говорю: в трамвае, батюшка… Я в село Смоленское ехала. Где ж еще иначе… К племяннику я ехала…

— Место, улица?

— По Семеновской проезжали…

— Фю-ю, — сказал милиционер, кладя перо. — По Семеновской? Не наш это район. Это, граждане, второй район. Вали туда…

— Как это? — спросили свидетели. — Уж раз написано, так чего же…

— Во второй район.

— А если б меня убили?

— Где убили?

— Где еще… На Семеновской…

— Второй район.

— И пойдем! — воскликнула тетка. — И пойдем, граждане. Это немыслимо, чтоб оставить… Где потерпевший?

Потерпевшего не было. Он исчез, воспользовавшись заминкой. Молчавший до сего времени гражданин с мешком возмутился.

— Ты что ж это, — сказал он, обращаясь к тетке, — ты что ж это юбкой-то вертишь?

— Кто вертит? — запела тетка, снова устанавливая свою корзину на стол. — Кто вертит-то?

— Да ты вертишь. Первая начала бузу, чертова мама…

Тетка всплеснула руками.

— Граждане, да что ж это, — сказала она, — ругает ведь.

— Вот теперь можно, — сказал милиционер, обмакнув в четвертый раз перо. — Теперь наш район. Писать, что ли, протокол?

— Позвольте, — воскликнула тетка, — да за что же протокол-то? Товарищ милиционер, будьте благодетелем… За что же… Мы чинно, мирно беседуем…

Тетка взяла корзину и пошла к выходу. Свидетели исчезли постепенно. Гражданин с мешком остался один. Он долго и без всякой на то нужды расспрашивал милиционера, где второй район, потом махнул рукой и, мрачно посапывая носом, вышел.

 

Американцы

 

Комната. Стол. За столом девица. Над девицей — бант. Над бантом — плакат: «Говори короче и уходи». Перед девицей очередь.

Первый посетитель. — Мм… этого, барышня… как его… Тутотка чего, извиняюсь? Тутотка не бюро ли для справок?

Девица. — Справочное бюро отдела Нарпитгусьглавштука…

Первый. — Ась?

Девица. — Вам что?

Первый. — Мне-то? Я, как есть приехадши из провинции и… тутотка разыскиваю личность… Мне-то? Мне надо узнать, требуется то есть… товарища Щукина мне надоть… Я, как есть приехадши из провинции, и в смысле того, как разыскиваю личность…

Девица. — Комната 78. Третий этаж… Налево…

Первый. — Тутотка значит. Щукин-то. Мне ж и говорили: пойди, говорят, в это учреждение… Ая, как есть приехадши из провинции — не разбираюсь в столичных учреждениях. А мне, напротив того, требуется личность разыскать…

Второй посетитель. — Послушайте, вы задерживаете посетителей.

Первый. — Я-то? Избави Бог. Я не задерживаю…

Второй. — Он не задерживает! Видали! Ведь, кажется, ясно — висит плакат… По-русски сказано: короче говори… Так нет. Извольте видеть — в разговоры пущается… Из провинции, говорит, приехадши… А нам наплевать. Хоть из Китая приезжайте… Вам, вам я говорю… Чего смотрите так? Оставьте моргать ресницами, не испугаете… (Первый уходит.)

Второй. — Видали, какой гусь? Ушел! Не нравится ему, видите ли… Ведь вот этакий явится и — задержка. А в общем масштабе все дело стоит…

Девица. — Вам что?

Второй. — Ведь это черт знает что! Мы хлопочем, стараемся, налаживаем свою жизнь по-американски, а тут из-за одного прохвоста…

Девица. — Извиняюсь, вам что?

Второй. — Мне что? Странный вопрос. Я, барышня, по делу пришел. За справкой. А тут, извольте видеть, этакий гусь нашелся… В разговоры пущается… Может, у меня дело ни минуты отлагательства не ждет. Может, я пять минут пропустил, и баста, — все дело рухнуло. Что тогда? Кто мне возместит убытки? А может, убытков на триллионы… Ведь это черт знает! Это дальше идти некуда. Хоть бы наказание какое-нибудь ввести для этих прохвостов… Штрафовать, что ли, за каждое лишнее слово. Что ж плакат? Плакат — мало…

Девица. — Извини…

Второй. — Не действует на них плакат. Нужно что-нибудь существенное… Скажем, пришел посетитель… Что надо? То-то, то-то, то-то. И замри. И не пророни лишнего звука. А проронил лишний звук — пожалуйте бриться — в нарсуд или там в комиссию. Комиссию, наконец, можно специальную завести. Скажем, — два члена и председатель. Чуть что — в комиссию. Там разберут… Ведь так работать нельзя… Какие же мы американцы, если у нас…

Девица. — Вам что? Вам что, гражданин…

Второй. — Фу-у… Невозможно так… Мне? Мне узнать. Справку. Как его… Это какое учреждение, не Главгусь?

Девица. — Не-ет… Это Нарпитгусьглавштука.

Второй. — Ну-у… А я думал… Чего же я, как идиот, стою три часа? Хоть бы сказал кто-нибудь. Тьфу ты! Американцы…

(Выбегает из комнаты. Потом возвращается.)

— Этого… портфель… Не забыл ли я тут портфель?

(Ищет. Потом ударяет себя по лбу ладонью и с криком выбегает из комнаты.)

 

Приятели

 

Сидели два приятеля в портерной за парой пива. Вот один налил себе в стопку, выпил залпом и поморщился.

— Эх, говорит, браток, нет ничего хуже винища! Лакаешь его, стервозу, лакаешь, а на душе противно, да и скус в нем не ахти какой. Только что — привычка. Это, говорит, пожалуй что, самый большой вред в жизни. А?

А другой приятель съел соленую сушку и усмехнулся.

— Ну, говорит, нет. Самый, говорит, большой вред в жизни не вино. Самый большой и сильный вред — картишки, азарт.

— Не согласен, — сказал первый. — На мой взгляд, вино. Да вот я тебе расскажу.

Стал он тут вспоминать всякие историйки с пьяницами. И как один пьяный на ручке двери повесился. И как другой за полбутылки дочку цыганам загнал…

Второй приятель только усмехается да горох жует. И шелуху от гороха на пол сплевывает.

— Нет, говорит. Вино — это плевое дело. Хочу — пью, хочу — не пью. Не понимаю, какая в нем сила…

Стал первый приятель обижаться.

— Как, говорит, какая сила? Да вот, говорит, например я. Меня возьми. Я, говорит, в Ростове дело было, обезумел вовсе. От вина-то. До того раз дошел — штаны свои продал. И на улицу голый вышел. И ходил так, покуда не забрали.

— Что ж, — говорит второй, — это бывает. А только я не согласен. Самый большой вред — карты. Вот, говорит, я расскажу тебе историю.

Жил я тогда на Кавказе. Железную дорогу мы строили. Ну, конечно, нас собралось пропасть. И все шпана самая ужасная. Тут и армяне, и персы, и ходи, и мы… и хоть, так сказать, полная международность, а резались мы, братишки, в карты с утра до ночи. Потому иначе невозможно — климат такой сухой — тоска берет…

Ну, резались. В очко все больше. Бывало, все профюка-ешь, а сыграть еще охота. Так и сосет в груде. До тошноты прямо.

Так вот. Профюкал это я раз все до нитки и лежу этакий скушный, на игроков поглядываю. А игроков всего трое осталось. Два грузина да перс. И у них все деньги.

И вижу: перс все проигрывает. Поставил он в банк сапоги — проиграл. Поставил поясок с серебряной штуковинкой — и поясок пропер. Скинул рубаху — и рубаху пропер. И больше ставить ему нечего.

Пошарил перс по телу рукой — ничего — голое пузо. А в банке сумма — шесть рублей. Конечно, золотом.

Ударил себя перс кулаком в пузо, сам дрожит.

— Во банку! — кричит. — Отрежу, кричит, себе палец.

Грузин этак серьезно посмотрел.

— Не надо, говорит, резать. Прострели оружием.

Перс, конешно, проиграл, взял пистолет, зажмурился, завизжал истошным голосом и прострелил себе левую ладонь. Перевязал руку тряпицей и уж не орет, а этак хрюкает:

— Во банку!

А грузин спрашивает:

— Чэго ставишь?

— Еще, говорит, руку прострэлу.

— Нет, — говорит грузин. — Это, говорит, скушно — все руку да руку. Это, говорит, мне надоело. Ты, говорит, в плечо стрельни.

— Во банку! — завизжал перс.

И проиграл обратно. И хотел он уж стрельнуть, да на шум инженер явился и разогнал шпану. Тут рассказчик замолчал.

— Ну и что же? — спросил приятель.

— Ну и ничего.

— А грузин-то что?

— Грузин? Грузин, браток, на другой день встретил перса — «Давай, говорит, долг или, говорит, стреляй».

Ну, и перс, конешно, выстрелил… Да неловко, в шею себе попал. И помер после…

— Да, — сказал первый приятель, — историйка. После этого и играть не захочешь… Давай-ка, говорит, потребуем самогонки.

А второй приятель пожевал сушку и говорит:

— Нет, говорит, не хочется. Пойду-ка, говорит, на Владимирский. В картишки сыграю. Чтой-то разохотился я воспоминаниями.

Допил он свою стопку, подмигнул приятелю и вышел, слегка покачиваясь.

 

Беда

 

Егор Иваныч, по фамилии Глотов, мужик из деревни Гнилые Прудки, два года копил деньги на лошадь. Питался худо, бросил махорку, а что до самогона, то забыл, какой и вкус в нем. То есть, как ножом отрезало — не помнит Егор Иваныч, какой вкус, хоть убей.

А вспомнить, конечно, тянуло. Но крепился мужик. Очень уж ему нужна была лошадь.

— Вот куплю, — думал, — лошадь и клюкну тогды. Будьте покойны.

Два года копил мужик деньги, а на третий подсчитал свои капиталы и стал собираться в путь.

А перед самым уходом явился к Егор Иванычу мужик из соседнего села и предложил купить у него лошадь. Но Егор Иваныч предложение это отклонил. Испугался даже.

— Что ты, батюшка! — сказал он. — Я два года солому жрал — ожидал покупки. А тут накося — купи у него лошадь. Это вроде как и не покупка будет… Нет, не пугай меня, браток. Я уж в город лучше поеду. По-настоящему чтобы.

И вот Егор Иваныч собрался. Завернул деньги в портянку, надел сапоги, взял в руки палку и пошел.

А на базаре Егор Иваныч тотчас облюбовал себе лошадь.

Была эта лошадь обыкновенная, мужицкая, с шибко раздутым животом. Масти она была неопределенной — вроде сухой глины с навозом.

Продавец стоял рядом и делал вид, что он ничуть не заинтересован, купят ли у него лошадь.

Егор Иваныч повертел ногой в сапоге, ощупал деньги и, любовно поглядывая на лошадь, сказал:

— Это что ж, милый, лошадь-то, я говорю, это самое продаешь, ай нет?

— Лошадь-то? — небрежно спросил торговец. — Да уж продаю, ладно. Конечно, продаю.

Егор Иваныч тоже хотел сделать вид, что он не нуждается в лошади, но не утерпел и сказал, сияя:

— Лошадь-то мне, милый, вот как требуется. До зарезу нужна мне лошадь. Я, милый ты мой, три года солому жрал, прежде чем купить ее. Вот как мне нужна лошадь… А какая, между тем, цена будет этой твоей лошади? Только делом говори.

Торговец сказал цену, а Егор Иваныч, зная, что цена эта ненастоящая и сказана, по правилам торговли, так, между прочим, не стал спорить. Он принялся осматривать лошадь.

Он неожиданно дул ей в глаза и в уши, подмигивая, прищелкивая языком, вилял головой перед самой лошадиной мордой и до того запугал тихую клячу, что та, невозмутимая до сего времени, начала тихонько лягаться, не стараясь, впрочем, попасть в Егор Иваныча.

Когда лошадь была осмотрена, Егор Иваныч снова ощупал деньги в сапоге и, подмигнув торговцу, сказал:

— Продается, значится… лошадь-то?

— Можно продать, — сказал торговец, несколько обижаясь.

— Так… А какая ей цена-то будет? Лошади-то?

Торговец сказал цену, и тут начался торг. Егор Иваныч хлопал себя по голенищу, дважды снимал сапог, вытаскивая деньги, и дважды надевал снова, божился, вытирал рукой слезы, говорил, что он шесть лет лопал солому, и что ему до зарезу нужна лошадь — торговец сбавлял цену понемногу. Наконец, в цене сошлись.

— Бери уж, ладно, — сказал торговец. — Хорошая лошадь. И масть крупная, и цвет, обрати внимание, какой заманчивый.

— Цвет-то… Сомневаюсь я, милый, в смысле лошадиного цвету, — сказал Егор Иваныч. — Неинтересный цвет… Сбавь немного.

— А на что тебе цвет? — сказал торговец. — Тебе что, пахать цветом-то?

Сраженный этим аргументом, мужик оторопело посмотрел на лошадь, бросил шапку наземь, задавил ее ногой и крикнул:

— Пущай уж, ладно!

Потом сел на камень, снял сапог и вынул деньги. Он долго и с сожалением пересчитывал их и подал торговцу, слегка отвернув свою голову. Ему было невыносимо смотреть, как скрюченные пальцы разворачивали его деньги.

Наконец, торговец спрятал деньги в шапку и сказал, обращаясь уже на вы:

— Ваша лошадь… Ведите…

И Егор Иваныч повел. Он вел торжественно, цокал языком и называл лошадь Маруськой. И только когда прошел площадь и очутился на боковой улице — понял, какое событие произошло в его жизни. Он вдруг скинул с себя шапку и в восторге стал давить ее ногами, вспоминая, как хитро и умно он торговался. Потом пошел дальше, размахивая от восторга руками и бормоча:

— Купил!.. Лошадь-то… Мать честная… Опутал ево… Торговца-то…

Когда восторг немного утих, Егор Иваныч, хитро смеясь себе в бороду, стал подмигивать прохожим, приглашая их взглянуть на покупку. Но прихожие равнодушно проходили мимо.

— Хоть бы землячка для сочувствия… Хоть бы мне землячка встретить, — подумал Егор Иваныч.

И вдруг увидел малознакомого мужика из дальней деревни.

— Кум! — закричал Егор Иваныч. — Кум, поди-кось поскорей сюда!

Черный мужик нехотя подошел и, не здороваясь, посмотрел на лошадь.

— Вот… Лошадь я, этово, купил! — сказал Егор Иваныч.

— Лошадь, — сказал мужик и, не зная, чего спросить, добавил: — Стало быть, не было у тебя лошади?

— В том-то и дело, милый, — сказал Егор Иваныч, — не было у меня лошади. Если б была, не стал бы я трепаться… Пойдем, я желаю тебя угостить.

— Вспрыснуть, значит? — спросил земляк, улыбаясь. — Можно. Это можно. Что можно, то можно… В «Ягодку», что ли?

Егор Иваныч кивнул головой, хлопнул себя по голенищу и повел за собой лошадь. Земляк шел впереди.

Это было в понедельник. А в среду утром Егор Иваныч возвращался в деревню. Лошади с ним не было. Черный мужик провожал Егор Иваныча до немецкой слободы.

— Ты не горюй, — говорил мужик. — Не было у тебя лошади, да и это не лошадь. Ну, пропил, — эка штука. Зато, браток, вспрыснул. Есть что вспомнить.

Егор Иваныч шел молча, сплевывая длинную, желтую слюну. И только, когда земляк, дойдя до слободы, стал прощаться, Егор Иваныч сказал тихо:

— А я, милый, два года солому лопал… зря…

Земляк сердито махнул рукой и пошел назад.

— Стой! — закричал вдруг Егор Иваныч страшным голосом. — Стой! Дядя… милый!

— Чего надо? — строго спросил мужик.

— Дядя… милый… братишка, — сказал Егор Иваныч, моргая ресницами. — Как же это? Два года ведь солому зря лопал… За какое самое… За какое самое это… вином торгуют?..

Земляк махнул рукой и пошел в город.

 

Жертва революции

 

Ефим Григорьевич снял сапог и показал мне свою ногу. На первый взгляд ничего в ней особенного не было. И только при внимательном осмотре можно было увидеть на ступне какие-то зажившие ссадины и царапины.

— Заживают! — с сокрушением сказал Ефим Григорьевич. — Ничего не поделаешь — седьмой год все-таки пошел.

— А что это? — спросил я.

— Это? — сказал Ефим Григорьевич. — Это, уважаемый товарищ, я пострадал в Октябрьскую революцию. Нынче, когда шесть лет прошло, каждый, конечно, пытается примазаться: и я, дескать, участвовал в революции, и я, мол, кровь проливал и собой жертвовал… Ну а у меня все-таки явные признаки. Признаки не соврут… Я, уважаемый товарищ, хотя на заводах и не работал и по происхождению я бывший мещанин города Кронштадта, но в свое время был отмечен судьбой — я был жертвой революции. Я, уважаемый товарищ, был задавлен мотором.

Тут Ефим Григорьевич торжественно посмотрел на меня и, заворачивая ногу в портянку, продолжал:

— Да-с, был задавлен мотором, грузовиком. И не так, чтобы как прохожий или там какая-нибудь пешка, по своей невнимательности или слабости зрения, напротив — я пострадал при обстоятельствах и в самую революцию. Вы бывшего графа Орешина не знали?

— Нет.

— Ну, так вот… У этого графа я и служил. В полотерах…

Хочешь, не хочешь, а два раза натри им пол. А один раз, конечно, с воском. Очень графы обожали, чтобы с воском. А по мне так наплевать — только расход лишний.

Так вот такой был, знаете ли, случай: натер я им полы, скажем, в понедельник, а в субботу революция произошла. В понедельник я им натер, в субботу революция, а во вторник бежит ко мне ихний швейцар и зовет:

— Иди, — говорит, — кличут. У графа, говорит, кража и пропажа, а на тебя подозрение. Живо!

Я пиджачишко накинул, похряпал на дорогу — и к ним. Прибегаю. Вваливаюсь натурально в комнаты. Гляжу — сама бывшая графиня бьется в истерике и по ковру пятками тыркает.

Увидела она меня и говорит сквозь слезы:

— Ах, — говорит, — Ефим, комси-комса, не вы ли сперли мои дамские часики, девяносто шестой пробы, обсыпанные брильянтами?

— Что вы, — говорю, — что вы, бывшая графиня! На что, говорю, мне дамские часики, если я мужчина? Смешно, говорю. Извините за выражение.

А она рыдает.

— Нет, — говорит, — не иначе как вы сперли, комси-комса.

И вдруг входит сам бывший граф и всем присутствующим возражает:

— Я, — говорит, — богатый человек, и мне раз плюнуть да растереть ваши бывшие часики, но, говорит, это дело я так не оставлю. Руки, говорит, свои я не хочу пачкать о ваше хайло, но подам ко взысканию, комси-комса. Ступай, говорит, отселева.

Я, конечно, посмотрел в окно и вышел.

Пришел я домой, лег и лежу. И ужасно скучаю от огорчения. Потому что не брал я ихние часики.

И лежу и день и два — пищу перестал вкушать и все думаю, где могли быть эти обсыпанные часики.

И вдруг — на пятый день — как ударит меня что-то в голову.

«Батюшки, — думаю, — да ихние часишки я же сам в кувшинчик с пудрой пихнул. Нашел на ковре — думал — медальон, и пихнул».

Накинул я сию минуту на себя пиджачок и, не покушав даже, побежал на улицу. А жил бывший граф на Офицерской улице.

И вот бегу я по улице, и берет меня какая-то неясная тревога. Что это, думаю, народ как странно ходит боком и вроде как пугается ружейных выстрелов и артиллерии?

Спрашиваю у прохожих. Отвечают: Октябрьская революция.

Поднажал я — и на Офицерскую.

Прибегаю к дому. Толпа. И тут же мотор стоит. И сразу меня как-то осенило: не попасть бы, думаю, под мотор. А мотор стоит… Ну, ладно. Подошел я ближе, спрашиваю:

— Чего тут происходит?

— А это, — говорят, — мы которых аристократов в грузовик сажаем и арестовываем.

И вдруг вижу я — ведут. Бывшего графа ведут в мотор. Растолкал я народ, кричу:

— В кувшинчике, кричу, часишки ваши, будь они прокляты! В кувшинчике с пудрой.

А граф, стерва, ноль на меня внимания, и садится.

Бросился я ближе к мотору, а мотор, будь он проклят, как засуршит в тую минуту, как пихнет меня колёсьями в сторону.

«Ну, — думаю, — есть одна жертва».

Тут Ефим Григорьевич опять снял сапог и стал с досадой осматривать зажившие метки на ступне. Потом снова надел сапог и сказал:

— Вот-с, уважаемый товарищ, как видите, и я пострадал в свое время и являюсь, так сказать, жертвой революции. Конечно, я не то чтобы этим задаюсь, но я не позволю никому над собой издеваться. А между прочим председатель жилтоварищества обмеривает мою комнату в квадратных саженях, да еще тое место, где комод стоит — тоже. Да еще издевается: под комодом, говорит, у вас расположено около полсажени пола. А какие же это полсажени, ежели это место комодом занято? А комод хозяйский.

 

Тщеславие

 

Екатерининский сквер. Я.

Рядом на скамье какая-то девица. На ней черная шляпа и светлые тонкие чулки.

Девица читает книгу, время от времени шпилькой переворачивая страницы. Книга эта французская. Кажется — Марсель Прево.

Я выкуриваю подряд шесть папирос и смотрю на девицу. Она продолжает читать.

— Простите, — говорю я ей по-французски, — вы с таким интересом читаете… Позвольте узнать, какой это роман?

Девица оборачивается, вскидывает на меня свои красивые голубые глаза и растерянно улыбается.

Бедняжка ни слова не понимает по-французски.

 

Аристократка

 

Я, братцы мои, не люблю баб, которые в шляпках. Ежели баба в шляпке, ежели чулочки на ней фильдекосовые, или мопсик у ней на руках, или зуб золотой, то такая аристократка мне и не баба вовсе, а гладкое место.

А в свое время я, конечно, увлекался одной аристократкой. Гулял с ней, и в театр водил. В театре-то все и вышло. В театре он


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: