Лекция шестая

Штутгарт, 1 января 1911 г.

Мои дорогие друзья!

Вчера я обратил ваше внимание на то, как в ход человеческого развития вступают самые различные исторические силы. Благодаря этому, а также благодаря пересечению одного мощного течения с другим, возникают периоды - в определенном культурном отношении - подъема, а также периоды спада; и происходит это так, что когда еще старая культура отливает, когда старая культура, так сказать, переходит во внешнее, медленно и постепенно подготавливается то, что должно ввести в действие более позднюю культуру, что должно, собственно, оживить, породить более позднюю культуру. Отсюда, как правило, мы можем представить себе ход человеческой культурной жизни схематически так: сначала мы видим, как из неопределенных глубин совершается подъем человеческой культуры до некоторой высшей точки, затем видим, как эта культурная жизнь отливает и при том медленнее, чем приливала. То, что принесла данная культурная эпоха, долго живет после, вживается в различные последующие течения и народные культуры и теряется, как потерялся бы поток, изливающийся не в море, но растекающийся по равнине. Но пока он растекается, подготавливается новая культура, которая, так сказать, на закате старой культуры была еще незаметна, чтобы затем со своей стороны начать собственное развитие, свой подъем и способствовать таким же или сходным образом продвижению человечества вперед. Если мы захотим представить себе культурное развитие, характерное в наиболее значительном смысле, то ведь мы можем почувствовать, что таковым должно быть развитие, в котором общечеловеческое, действие "я" в "я" обнаруживалось наиболее заметным образом. Это имело место в древней Греции, как мы показали. И вот, если мы его рассмотрим, то как раз здесь особенно нам может открыться, сколь характерно протекает культура; ибо то, что совершалось в трех предыдущих культурах, и то, что за этим следует, модифицируется совершенно иным образом тем, что находится вне человека. Потому то, что заключено в самом человеке, чем человек, так сказать, воздействует на мир, во всем, что из сверхчувственных сил наиболее по-человечески выражается в нем,- это дано нам в среднем, в четвертом культурном периоде. Однако относительно Греции мы должны сказать теперь также следующее.

Ей предшествовал третий период; он отхлынул, и пока он отливал, подготавливалась Греция. Итак, во время отлива вавилонской культуры, которая текла с востока на запад, на этом маленьком южном полуострове Европы, называемом нами Грецией, было заложено зерно того, что должно было погрузиться в человечество как поток новой жизни. И хотя мы должны сказать, что эта греческая жизнь выразила чисто человеческое, то, что человек может найти целиком в самом себе, выразила в самом выдающемся смысле, нельзя думать, что такие вещи не требуют подготовки. Также и то, что мы называем чисто человеческим, сначала должно было быть преподано людям сверхчувственными силами через мистерии, подобно тому, как и ту, еще более высокую свободу, которая должна быть подготовлена для шестой культурной эпохи, несут в себе и преподают в сверхчувственных мирах соответствующие водители человеческого развития. Итак, мы должны сказать: там, где Греция является внешнему наблюдению так, будто у нее все возникает только из чисто человеческого, там Греция имеет уже позади ту эпоху, когда она находилась под влиянием учения высоких духовных существ. Только эти духовные существа и дали ей возможность подняться до ее чисто человеческой высоты. И потому то, что мы называем сегодня греческой культурой, если проследить за ней в обратном направлении, теряется в безднах доисторических времен, когда как основа греческой культуры создавалось в храмах мистерий то, что затем, как наследие древней мудрости храмов, грандиозным образом было переведено в поэтическую форму Гомером, Эсхилом. Значит, то, что в этих недосягаемых образах так величественно встает перед нами, мы должны рассматривать так, что эти люди, правда, перерабатывали в своей душе нечто такое, что было в них сплошь душевным содержанием, сплошь действием "я" в "я", но что сперва было внесено в эти души в священных храмовых центрах высокими существами. Потому таким непостижимо глубоким, таким непостижимо великим является то, что живет в произведениях Гомера, в произведениях Эсхила. Только не следует брать эти произведения Эсхила в переводах Виламовица[44]. Надо понять, что все величие того, что жило в Эсхиле, еще не исчерпано ни в одном из современных языков и что худший путь к пониманию Эсхила тот, которым шел один из новейших переводчиков.

Предчувствие сущности греческой культуры мы можем получить, рассматривая эту греческую культуру на основании глубоких мистериальных святынь. И оттого, что тайны жизни сверхчувственного мира некоторым человеческим способом передавались греческим художникам, греческая пластика могла воплотить в мрамор или бронзу то, что было первоначально тайной храмов. Да и то, что выступает перед нами в греческой философии, ясно показывает нам, что лучшее, что эта греческая философия могла дать, была лишь перенесенная в интеллект, в понимание рассудком древняя мудрость мистерий. Нечто в этом роде символически выражается, когда нам говорится, что великий Гераклит [45] принес в дар храму Дианы Эфесской свой труд о природе. Это значит не что иное, как следующее: то, что он мог сказать, исходя из собственной деятельности "я" в "я", он изложил так, что он должен был принести это в жертву духовным, спиритуальным силам предшествовавшей эпохи, о своей связи с которыми он знал. И с такой точки зрения мы поймем глубокое изречение Платона, который дал грекам столь глубокую философию и тем не менее был вынужден сказать, что вся философия его времени ничто перед древней мудростью, которая была получена предками еще из царств духовных миров. А у Аристотеля все является нам как бы в логической форме, и в этом случае можно только сказать: абстрагированное достояние древней мудрости, переведенные в понятия целые живые миры. Несмотря на то, что Аристотель стоит, так сказать, у последних врат древнего потока, в Аристотеле еще дышит нечто из того, что было достоянием древней мудрости. В его понятиях, в его идеях, хотя они и абстрактны, еще можно различить отголосок тех совершенных звучаний, что раздавались из храмов и по-настоящему инспирировали не только греческую мудрость, но и греческое искусство, весь греческий народный характер. Ибо это и есть особенность каждой такой восходящей культуры, что она охватывает не только знание, не только искусство, но и всего человека, так что весь человек является выражением того, что как мудрость, как духовное живет в нем. И если мы представим себе, как из неведомых глубин,- пока вавилонская культура еще только отливает,- поднимается греческая культура, тогда мы сможем понять полное действие всего того, что древние храмы дали греческому характеру в эпоху войн с персами[46]. Ибо мы видим в этих войнах с персами, как герои Греции, пламенно воодушевленные всем тем, что они получили от своих отцов, бросаются против потока, который, так сказать, как течение упадочного Востока несется на них. И то, что означает этот тогдашний отпор греков, когда мудрость греческих храмов, когда учителя древних греческих мистерий в душах героев войн с персами боролись против отливающей культуры Востока, против вавилонской культуры в том виде, какой переняли ее позднейшие персы,- то, что это означает, охватить это, мои дорогие друзья, человеческая душа может только тогда, когда эта душа поставит себе вопрос: что должно было бы статься с Южной Европой и вместе с тем и со всей позднейшей Европой, если бы маленький народ Греции не отразил тогда натиск больших физических масс с Востока?

Тем, что совершили тогда греки, было заложено зерно всего позднейшего, что развивалось в европейской культуре вплоть до наших дней. И даже то, что на Востоке развилось из того, что затем обратно с Запада на Восток,- хотя и таким способом, который в определенном отношении не может быть оправдан,- принес Александр, даже это могло развиться только после того, как обреченное на упадок - даже в отношении своей физической силы -было отброшено тем, что в душах греков жило как пламенный энтузиазм в отношении сокровищ храмов. Если мы поймем это, то мы увидим, как в последующем действовали не только учение Гераклита об огне, великие идеи Анаксагора[47], всеобъемлющие идеи Фалеса, но и подлинные учения хранителей храмовой мудрости в доисторической Греции. Мы будем ощущать это как достижение духовных властей, которые принесли Греции то, что ей должно было быть принесено. Мы почувствуем все это в душах греческих героев, противостоявших в разных битвах персам. Так нужно учиться чувствовать историю, мои дорогие друзья, потому, что то, что нам дается обыкновенно как история, есть только пустая идейная абстракция, и то в лучшем случае. То, что действует в более позднем из более раннего, можно наблюдать только тогда, когда возвращаешься к тому, что, быть может, в течение тысячелетий давалось человеческим душам и что затем в определенное время приняло реальные формы. В чем же была причина того, что при этом подъеме древние сокровища храмов могли дать столь великое грекам? Это заключалось в универсальном, во всеобъемлющем, ничем иным не затронутом характере этих сокровищ храмов. Это было нечто, что было дано как изначальное, что могло наполнить всего человека, что обладало, так сказать, непосредственно направляющей силой.

И тут мы приходим, мои дорогие друзья, к самому существенному для тех культур, которые находятся в состоянии подъема к своей высшей точке. В этих культурах все, что, будучи живым, действует в человеке,- красота, добродетель, полезное, целесообразное, все, что человек хочет совершить и реализовать в жизни,- все видится возникающим непосредственно из мудрости, из духовного. И мудрость содержит в себе добродетель, красоту, все остальное. Когда человек проникнут, инспирирован мудростью храмов, тогда все остальное получается само собой; таким в восходящие эпохи бывает чувство. А в моменты, когда вопросы, когда ощущения разделяются, когда, например, вопрос о добре или о прекрасном становится самостоятельным по отношению к вопросу о божественной Праоснове, тогда начинаются времена упадка. Поэтому, если подчеркивается, что наряду с исконно духовным надлежит особенно заботиться о том или ином, что то или иное и есть главное, мы можем быть уверены, что мы живем во времена упадка. Когда нет доверия к духовному, к тому, что оно может породить из себя все необходимое для человеческой жизни, тогда единые культурные потоки, которые при подъеме образуют единство, разделяются на отдельные течения. И мы видим это, когда к греческой жизни примешиваются интересы, выходящие за пределы мудрости, за пределы духовного воодушевления; мы видим это в государственной жизни, мы видим это также в той части греческой жизни, которая нас особенно интересует, в духовной жизни непосредственно после Аристотеля. Тогда, рядом с вопросом "что истинно?", в котором заключен вопрос "что есть добро? что есть целесообразное?", последний вопрос начинает становиться самостоятельным. Тогда спрашивают: "каким наше знание должно быть, чтобы можно было стать человеком, который достигает практической цели в жизни?". И мы видим, как в эпоху упадка развивается течение, которое мы называем стоицизмом. У Платона и у Аристотеля в мудрости заключалось вместе и добро; всякий порыв к добру мог возникнуть только из мудрости. Стоики спрашивают, что человек должен делать, чтобы стать для жизни, для житейской практики человеком мудрым, целесообразно и правильно живущим. Практические жизненные цели примешиваются к тому, что было некогда универсальной воодушевленностью истиной. В эпикуреизм примешивается еще нечто, проявляющееся в том, что люди спрашивают: как следует мне устроиться интеллектуально, чтобы эта жизнь протекала возможно более отрадно, внутренне гармонично? На этот вопрос Фалес, Платон, вплоть до Аристотеля, ответили бы: ищи истину, и она даст тебе величайшее блаженство, зерно всякой любви. Но теперь этот вопрос отделяют от вопроса об истине, и возникает течение упадка. Таково то, что называют стоицизмом и эпикуреизмом, - это течение упадка.

Своим следствием это всегда имеет то, что истина становится сомнительной для людей, что она теряет всякую силу. Поэтому одновременно со стоицизмом и эпикуреизмом выступает в эпоху упадка и скептицизм, склонность к сомнению в истине. И если скептицизм, склонность к сомнению, стоицизм и эпикуреизм некоторое время поработали, то человек, который все же стремится к истине, чувствует себя, так сказать, выкинутым из мировой души и отброшенным в свою собственную душу. Тогда он оглядывается вокруг и говорит: теперь не та мировая эпоха, когда в человечество, благодаря непрестанно действующему потоку самих духовных сил, втекают импульсы. Тогда человек отвлечен своей собственной внутренней жизнью, своим субъектом. Это встречает нас в дальнейшем протекании греческой жизни в неоплатонизме, в той философии, которая больше не имеет связи с внешней жизнью, которая смотрит внутрь себя и в мистическом восхождении отдельного человека устремлена к истинному. Так имеем мы восходящую, так имеем мы нисходящую ступенеобразно культуру. И то, что выработалось во время подъема, расплывается и исчезает медленно и постепенно, пока с приближением 1250 года не начинается, конечно, не легко заметная, но оттого не менее великая инспирация человечества, которую в некотором отношении я охарактеризовал вчера, и отлив которой теперь мы имеем с XVI века. Ибо с этого времени, в сущности, вновь, наряду с вопросом об истине, выступают все специальные вопросы; тогда опять устанавливается точка зрения, которая вопрос о добре, вопрос о внешне-целесообразном хочет отделить от одного великого вопроса об истине.

И в то время, как духовно ведущие личности, которые находились под влиянием импульсов 1250 года, усматривали все человеческие устремления (Stromungen) в пределах [поиска] истины, теперь мы видим, как в самом значительном смысле наступает принципиальное отделение практических вопросов жизни от собственно вопросов об истине. И у врат эпохи нового упадка, той эпохи, которая означает для духовной жизни устремление вниз, у врат этой эпохи стоит Кант. В своем предисловии ко второму изданию "Критики чистого разума" он определенно говорит[48], что должен был указать стремлению к истине на его границы, чтобы освободить место для того, чего хочет практическая религия. И отсюда такое строгое разделение практического разума и теоретического разума. В практическом разуме постулаты Бога, свободы, бессмертия сведены целиком к добру; в теоретическом разуме - разрушение всякой возможности для познания попасть в какой-либо духовный мир. Так устанавливаются вещи в мировой истории. И, конечно, стремление нашего времени к истине еще долго будет блуждать по следам Канта. А когда со стороны нашего действительно спиритуального течения указывается на расширение способности познания, на то поднятие способности познания над самой собой, благодаря которому познание может проникнуть в сверхчувственные миры, тогда можно будет еще долго-долго слышать со всех сторон: "Да, но Кант говорит... ". В таких антитезах действительно проходит историческое развитие человека. А в том, что инстинктивно выступает как предчувствие, обнаруживается, что под тем, что есть только майя, но что принимается за истину, что под этим потоком майи течет для человеческого инстинкта все-таки по большей части правильное. Ибо чрезвычайно интересно, что и нисходящий ход человеческого развития вплоть до греко-латинской эпохи, и поддерживаемое нами новое восхождение мы видим в некоторых предчувствиях, которые, исходя из народных инстинктов, давались практической жизни.

Как же должны были мыслить люди, которые это чувствовали? Когда они оглядывались на великие ведущие фигуры человеческой истории в дохристианскую эпоху или, лучше скажем, в догреческую эпоху, как должны были смотреть они на всех тех, кого мы характеризовали как орудия существ высших иерархий? Даже греки еще должны были говорить себе: "к нам пришло это через людей, в которых вливались сверхчеловеческие божественные силы". И мы видим, что в сознании всех древних эпох живет это: ведущие личности вплоть до фигур героев, вплоть даже до Платона, считались сынами богов; это значит, что позади личностей, которые выступают в истории, люди видели божественное, если они обращали взгляд в глубокое прошлое, если они обращали взгляд все дальше и дальше; а то, что выступает в Платоне и в фигурах героев, они видели это опустившимся [на землю] и даже рожденным от божественных существ. Тогда представляли себе, что сыны богов сочетались с дочерями человеческими, чтобы довести духовное до физического плана. Сынов богов, бого-человеков, то есть таких, которые были связаны своим существом с божественным, видели люди в эти древние времена. Наоборот, в тот момент, когда греки почувствовали, что теперь они могут говорить о действии "я" в "я", о том, что заключено в пределах человеческой личности, они стали говорить о своих высших водителях как о семи мудрецах, обозначая этим то, что стало из сынов богов чисто человеческим.

Чем это должно было стать далее в послегреческое время в инстинкте народов? Тогда надо было изображать то, что человек вырабатывал тут на физическом плане, и то, как он возносил это вместе со всеми своими плодами в духовный мир. Итак, если ранее ощущали: необходимо видеть духовное раньше физического, а физического человека - как тень его; если в греческую эпоху мудрецов видели живущими, так сказать, как "я" в "я", то в послегреческую эпоху необходимо было видеть личностей, которые живут на физическом плане и уже затем вживаются в духовное посредством того, что живет в физическом. Это понятие развилось из некоторого инстинктивного знания. Как догреческая эпоха имела сынов богов, а греки - мудрецов, так послегреческие народы имеют святых, которые поднимаются к духовной жизни через то, чего они добиваются на физическом плане. Здесь в народном инстинкте живет нечто, и мы можем видеть тут, как за майей находится нечто такое, что исторически все-таки движет человечество вперед.

И если мы поймем это, мои дорогие друзья, тогда то, что живет в этих эпохах, будет светить в отдельной человеческой душе, и мы поймем, как групповая карма должна модифицироваться благодаря тому, что люди являются в то же время и орудиями хода исторического развития. И тогда мы сможем понять, если Хроника Акаши показывает, что в Новалисе, например, нам надлежит видеть нечто восходящее к древнему Илии. Это чрезвычайно интересная последовательность инкарнаций[49]. Здесь мы видим, как в Илии всплывает пророческий элемент, ибо евреи имели миссией подготовить то, что должно было прийти позднее. Они подготавливали это посредством перехода от патриархов к пророкам, через фигуру Моисея. В то время как в Аврааме мы еще видим, что израильтянин чувствует действие Бога в себе, в своей крови, в Илии мы видим переход к восхищенности в духовные миры.

Все подготавливается постепенно. В Илии живет индивидуальность, которая уже в древние времена исполняется тем, что должно прийти в будущем. Затем мы видим, что эта индивидуальность должна служить орудием подготовки понимания Импульса Христа. Мы видим, что индивидуальность Илии вновь рождается в Иоанне Крестителе. Он есть орудие высшего. В нем живет индивидуальность, делающая орудием Иоанна Крестителя; но необходима была высокая индивидуальность Илии, чтобы затем служить таким орудием.

Позднее мы видим, что эта индивидуальность оказалась пригодной для того, чтобы в формы, которые были возможны только под влиянием четвертого послеатлантического культурного периода, влить то, что должно было действовать в будущем. Каким бы удивительным нам это ни показалось, эта индивидуальность появляется вновь в Рафаэле и соединяет в живописи то, что во все времена должно действовать как христианский импульс, с чудесными формами Греции. И здесь мы можем понять, как относится индивидуальная карма этой энтелехии к внешней инкарнации. От внешнего воплощения требуется, чтобы в Рафаэле могла высказаться некоторая сила того времени; для этой силы времени пригодна индивидуальность Илии-Иоанна. Но эпоха может дать такой силе только хрупкое физическое тело, потому Рафаэль умирает так рано.

Другую сторону своего существа эта индивидуальность должна выявить в такое время, когда отдельные течения уже опять разошлись. Там она появляется вновь как Новалис. Мы видим тогда, что в Новалисе в своеобразном облике уже действительно живет все то, что дается нам теперь духовной наукой. Ибо такие меткие суждения об отношении астрального к эфирному и физическому телу, о бодрствовании и сне не давались, за исключением духовной науки, никем, кроме Новалиса, вновь восставшего Рафаэля. Все это вещи, которые указывают нам, что индивидуальности -это орудия быстро текущего потока развития человечества. И глядя на человеческое развитие, глядя на эту загадочную смену того, что свершается в истории, мы можем предощутить, что живет в нем из глубоких спиритуальных сил.

Примечательным образом переходит более раннее в более позднее. Некоторым из вас я уже говорил[50], что можно констатировать удивительную историческую перспективу в переходе от Микельанджело [51] к Галилею [52]. И один очень умный человек, -заметьте, я не говорю, что здесь дело идет о реинкарнации, здесь движение истории, - одна очень умная личность обратила внимание на то, сколь все-таки удивительно, что при взгляде на чудесную архитектонику собора св. Петра мы видим, как человеческий дух [уже] внес в нее то, что он называет наукой о механике. О, в этих грандиозных формах собора св. Петра, мои дорогие друзья, мы видим воплощенными идеи механики, которые мог объять человеческий разум, к тому же еще перенесенными в прекрасное, в величественное - идеи Микельанджело! Как может действовать вид собора св. Петра, мои дорогие друзья, это выступает в разнообразнейших описаниях и, может быть, каждый хоть немного пережил то, что пережил венский скульптор Наттер[53] или что было пережито с ним. Он ехал к собору св. Петра с одним другом, они еще не видели собора; но вдруг его друг слышит, как Наттер вне себя, вскочив со своего места, говорит: "мне страшно", потому что в эту минуту он увидел собор св. Петра. Потом он совсем не мог вспомнить об этом. А ведь нечто подобное может пережить, в конце концов, каждый, если он видит что-либо столь грандиозное. И вот, один очень умный человек, профессор Мюльнер[54], в ректорской речи обратил внимание на то, что великий создатель идей механики, Галилей, интеллектуально учил человечество тому, что [уже] вложил в построение пространственных форм собора св. Петра Микельанджело. Так что в идеях Галилея перед нами интеллектуально встает то, что как механика, как человеческая механика выкристаллизовано в соборе св. Петра. Но при этом удивительно, что тот же человек в этой лекции обратил внимание на то, что день смерти Микельанджело был днем рождения Галилея. Это значит, что интеллектуальное, идеи, которые Галилей выразил интеллектуально как механику, всплыли в личности, родившейся в день смерти того, кто внес их в пространство. Итак, надо было бы спросить: кто встроил через Микельанджело в собор св. Петра механику, полученную человечеством лишь впоследствии через Галилея?

Если, мои дорогие друзья, через эти афористические и разрозненные мысли, изложенные здесь в применении к историческому развитию человечества, если через них в их совокупности в ваших сердцах возникнет чувство того, как подлинные, реальные духовные силы действуют в истории посредством своих орудий, то тогда вы правильным образом восприняли изложенное. И тогда это чувство можно было бы назвать верным, исходящим из оккультно-исторического рассмотрения, чувством становления во времени, движения вперед во времени, которое может возникнуть в наших сердцах. И сегодня, у одного из малых поворотных пунктов времени, да будет уместно направить медитацию на такое чувство человеческого и божественного поступательного движения во времени. И если сердце каждого из вас, мои дорогие друзья, захотело бы принять в ощущение это чувство претворения науки об оккультном поступательном движении во времени, приняв его ради участия в развитии, в человеческом поступательном движении вперед, в которое мы включены, если бы душа каждого из вас захотела принять это как живое чувство, то в этом чувстве могло бы жить в душах всех вас пожелание на Новый год.

Это новогоднее пожелание я хотел бы погрузить в ваши души в заключение этого цикла. Смотрите на то, о чем здесь говорилось, как на нечто, что должно послужить исходным пунктом для [развития] чувства времени. И в определенном смысле пусть будет символом то, что в малом переход от одного отрезка времени к другому мы могли употребить на то, чтобы идеям, которые охватывают такие переходы во времени, дать действовать в наших душах.



Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: