Заключение. Я описала некоторые долговременные последствия обширной травматизации двух женщин, выживших в концлагере

Я описала некоторые долговременные последствия обширной травматизации двух женщин, выживших в концлагере. Казалось, что у них жизненные функции не были разрушены безвозвратно, и обе женщины функционировали относительно неплохо, пока не выросли и не отделились от них их дети. Эта, по своей сути естественная, стадия жизненного цикла привела к расстройству их видимой адаптации к жизни, поскольку скорбь об отделении детей вынудила их открыть глаза на разрушение их предыдущего мира, на отделение от важнейших фигур, убитых и неоплаканных, на вину за собственное выживание. Нарушения аффективной и когнитивной функций (использование конкретного мышления в противоположность метафоре, регрессия в выражении аффекта, отсутствие дифференциации душевной и телесной боли) описывают нам Кристал и многие другие исследователи. Все эти симптомы присутствовали у обеих моих пациенток в различных степенях. Ни одна из них не делилась опытом пережитого в концлагере со своими детьми и даже не говорила об этом ни с кем.

Отрицание, вытеснение и отщепление имели результатом конкретность мышления, сильнейшее обеднение воображения и фантазии и возвращение к состоянию психической смерти, дабы избежать душащих и нестерпимо болезненных чувств. Этот возврат к конкретному мышлению также сказался в начале анализа — метафора использована быть не могла. Задача проработки невыносимых переживаний пациентки и восстановление аффектов в аналитической обстановке возбудили столь же невыносимый контрперенос. Однако то, что обеим пациенткам необходимо было проверить силы аналитика и ее способность выдержать преследующий постоянно ужас (которого сами они избегали, отрицая его и отщепляя), представляется мне неизбежной и необходимой частью подготовки пациенток к психоаналитической работе. И пациенткам и аналитику было трудно в начале анализа остаться в рамках классической психоаналитической техники из-за глубинного чувства незащищенности и разрушения базального доверия у пациенток, порожденных пережитым в концлагере. Действительно, болезненные контрпереносные чувства шока и глубокого отчаяния при свидетельствах людской бесчеловечности вызывали сильнейшее желание отдалиться от пациентки эмоционально и избежать аналитической эмпатии и понимания, необходимых для проработки проблем пациентки. Однако при отсутствии сновидений и фантазий в материале пациенток я могла разделить с ними неотступно преследующую их двойную реальность и помочь им прекратить отрицание их собственных аффектов только через принятие и тщательное отслеживание моего контрпереноса.

Преимуществом г-жи В. было ее базальное доверие к моей способности успокоить ее душевную боль, основанное на успешных отношениях врач-пациент. Столь долгие отношения, как я считаю, обычно служат противопоказанием к аналитической работе, поскольку искажают и перенос и контрперенос. Тем не менее, ее доверие ко мне с давних пор и ответственность за нее, которую я давно взяла на себя, помогли нам обеим погрузиться немедленно в ту конкретную реальность, которую она не могла больше вытеснять после замужества последней дочери. Анализ, с моей точки зрения, позволил г-же В. осознать ее сильнейшую сексуальную фрустрацию, ввести в сознание долго вытесняемые компульсивные сексуальные фантазии, которые могли быть проработаны только после того, как они были экстернализованы, а сексуальная фрустрация снята непосредственным телесным удовлетворением. Я вижу в этом не сопротивление переносу, а невербальное сообщение, которое я должна была понять и отнестись к нему терпимо. Это был путь к оплакиванию погибших и творческому подъему.

Подобный сексуальный эпизод, по всей видимости, больше не повторялся в жизни г-жи В. Хотя ее сексуальная фантазия и содержала элементы садомазохистских фантазий вокруг первичной сцены, силу этим элементам придала юность, проведенная в мире, где сцены из самых буйных садомазохистских фантазий были обыденностью. Процесс, происходящий в подростковом возрасте (стимулирующий генитальную сексуальность), подтолкнул г-жу В. к дальнейшей идентификации с могущественным лагерным агрессором-садистом, которому ее мать, сестра и она сама вынуждены были беспомощно покоряться. Превращение пассивности в активность послужило средством «вывернуть наизнанку» ее унижение, находясь в безопасности понимающего окружения, предоставляемого анализом. Г-жа В., по-видимому, примирилась, насколько это по-человечески возможно, со своим прошлым, с тяжестью пережитого и использует свою углубившуюся идентификацию с аналитиком для того, чтобы быть надежным другом для тех, кто в этом нуждается. Но я не знаю ответа на вопрос: изменились ли ее садомазохистские идентификации и удалось ли их проработать, или же они опять отщепились и были вытеснены, и существует опасность их проявления под гнетом последующих жизненных событий.

Г-жа С, вторая пациентка, прошла подростковый период и вступила в следующую за ним фазу супружества и удовлетворенной сексуальности до Катастрофы. Трудное детство, в котором она научилась следить за собой, помогло ей сохранить себя и в лагере, а после освобождения выжить во время революции и в эмиграции. Тем не менее, за свое выживание она платила соматизацией душевной боли и мазохистским подчинением невежественному зубному врачу. За мазохистским подчинением соматической боли, от которого она не могла отказаться, таились отчаяние и вина перед мужем и родителями за свое выживание. Гнева следовало избегать любой ценой, ибо в лагере он неизбежно вел к смерти. Г-жа С. оберегала других от своего гнева конкретно — сделав свой «укус» безвредным буквально и обращая свой гнев против себя; или же она проецировала свой садизм на других, вместо того, чтобы признать его в себе как идентификацию с лагерным агрессором. Однако садизм г-жи С. бессознательно был могущественным средством причинять страдания тем, кто о ней заботился (включая врачей и аналитика), заставлять их чувствовать себя виноватыми за то, что не могут принести ей облегчение. Тем не менее, через некоторое время, когда установилось базальное доверие к зубному врачу и аналитику, г-жа С. смогла осознать свою бешеную ярость на тех, кто убил ее любимых и отнял у нее молодость. Она наслаждалась семьей, работой и жизнью, пока не последовали новые удары судьбы: развал новой семьи и смерть любимого зубного врача. С возрастом, после всей боли и потерь до и после лагеря, г-жа С. словно не могла больше поверить в то, что жизнь может быть щедрой, не могла создать новую семью взамен утраченной. И все-таки теперь она может выражать гнев и не находится в полной депрессии.

Мой опыт работы со столь обширной травматизацией привел меня, в конце концов, к убеждению, что желание аналитика всемогущественно спасти и излечить тех, чья жизнь была так искорежена, может содержать в себе еще и вину за свое выживание и потребность оплакать реальность Катастрофы и всех, кого он в ней потерял. Когда эти бессознательные потребности проработаны аналитиком, напряженность контрпереноса, который столь открыто вбирает в себя проекции пациента, уже не может сохраниться. Естественная защита против принятия в себя чужой боли выступает вперед и неизбежно отдаляет аналитика от пациента. И все-таки внутренние озарения в рамках психоанализа могут помочь выжившим принять, что убийство утраченных объектов не было исполнением их инфантильных желаний. Бессознательная идентификация пациента с агрессором (убийцей) может быть изменена аналитической проработкой, если врачу хватает сил принять на себя при переносе эти мучительные роли — жертвы и агрессора. Согласившись разделить с пациентом страдания, в надежде смягчить его отчаяние, аналитик облегчает ему оплакивание Катастрофы и ее жертв. Тем не менее, исход, на мой взгляд, зависит от истории жизни пациента до лагеря и после него. И аналитик и пациент должны понимать ограниченность воздействия инсайта при столь обширной травматизации.

Глава 12
Удар катастрофы по следующему поколению

Представлено на XXXVII Международный психоаналитический
конгресс, Буэнос-Айрес, июль 1991 г.

Тема моей статьи — влияние травмы, полученной родителями при Катастрофе, на следующее поколение. В некоторых семьях родители делятся пережитым с детьми, в других же — родители отрекаются от пережитого (знают и не знают о своей травме), что приводит к определенному замешательству у детей. Это может повториться при анализе таких детей, когда в замешательство приходит аналитик: нельзя работать с тем, чего не знаешь, до тех пор, пока секрет не раскрыт.

Хотя многие европейские коллеги, спасшиеся бегством, приносили в Великобританию предупреждение о нависающей беде, никто из них не мог предвидеть размеров геноцида, разразившегося в Европе в двадцатом столетии. Приток европейских коллег обогатил Британское психоаналитическое общество: среди них был сам Зигмунд Фрейд со своей дочерью Анной. Еще раньше из Берлина приехали Мелани Кляйн, Паула Хайманн и дочь Карла Абрахама. Позднее к ним присоединились другие члены Германского Общества, и среди них — Барбара Лантос, Хильда Маас и Эдит Людовик. Из Вены приехала Эльза Хелльман. Следовательно, европейские коллеги, влившиеся в Британское Общество, могли на основании своего личного опыта знать о терроре против евреев и понимать весь ужас торжества Адольфа Гитлера. Они могли быть сочувствующими слушателями для беглецов и выживших. Тем не менее, эта часть аналитиков опубликовала только две статьи, касающиеся проблем выживших детей. Анна Фрейд сообщила о наблюдениях, проведенных ее сотрудниками над группой детей, заключенных в один из концлагерей и после их спасения вывезенных в Англию всей группой (А.Фрейд, 1951). Несмотря на то что некоторые дети проходили анализ у членов Хампстедской Клиники, была опубликована только одна статья Эдит Людовик Джиомрой (1963) с описанием анализа одного из них. И тем более теперь, когда представители старшего поколения давно скончались, второе поколение аналитиков (к которому я принадлежу) не обнаруживает интереса к проблемам выживших и их детей. Словно молчание, которое окутывало старшее поколение выживших и удерживало их от рассказов детям о своем прошлом, отразилось в молчании второго поколения аналитиков, которые не слышат того, о чем выжившие и их дети не могут сказать открыто. Следовательно, скорбь о шести миллионах умерших и о муках родных и близких не подвергается аналитической проработке, так как эти лица остаются тайной прошлого пациентов и их родителей.

Чудовищная травма и трагедия Катастрофы, страдания европейских евреев сказались на моем поколении — мы жили в это время. Многие выжившие, освобожденные из лагерей или прошедшие подполье, обнаружив, что их семьи больше нет, были вынуждены покинуть родную страну, где им не было места, и эмигрировать. Многие уехали в Израиль, где трагическая реальность их прошлого могла быть постепенно принята их друзьями-евреями, а их позор и потеря достоинства могли быть проработаны в идентификации с молодой и сильной нацией. Скорбь о потерях мог с ними разделить весь народ, который учредил День Памяти Холокоста, организовал музеи, архивы и воздвиг Мемориал шести миллионам замученных. Открытое признание и пациентом и врачом реальности пережитого Холокоста, эмпатия израильских аналитиков помогли многим жить вновь. Сочувствие и открытый контрперенос аналитика помогают пациенту вновь прожить травму в аналитическом пространстве с целью получить доступ к инфантильным конфликтам и эмоциям, которые им предшествовали, и достичь облегчения.

Подобной атмосферы не существовало в Великобритании, где нашли убежище многие выжившие. Не было общественного признания их трагедии; многие из уцелевших прятались и молчали. Таким образом, выжившим, их детям и психотерапевтам, к которым они обращались, не надо было прилагать особых стараний, чтобы достичь состояния сознания, описанного Фрейдом (1925) как «слепота зрячего, когда он знает и в то же время не знает определенных вещей». Фрейд назвал это состояние сознания (непсихотическую форму отрицания) отречением (die Verleugnung). В 1939 году он писал о нем, как о полумере, в силу того, что «отречение всегда сопровождается знанием. Поэтому две противоположные и независимые установки приводят к расщеплению Эго». Баш (1983) предполагает, что при отречении, в отличие от психиатрического отрицания, забывается только значение вещей, но не их восприятие. В области между расщепленными частями сознания может развиться состояние, близкое к психозу, откуда произрастают тайные умопостроения, фантастичные и нереальные, которые придают смысл жизни пациента. По моему мнению, это дилемма выживших. Такое состояние сознания в художественной форме описано Эли Визелем: «Начни мы говорить, мы поняли бы, что это невозможно. Пролив хоть слезу, мы всех утопили бы в ней. Люди отказывались слушать, понимать, сочувствовать. Пропасть легла между нами и ими, между теми, кто выстрадал все, и теми, кто об этом читал».

Как показал мой клинический опыт, отречение препятствует общению выживших с их детьми. Ребенок выжившего может ощущать, что у родителей есть тайна, о которой никогда не говорят, но она чувствуется. Это может породить сильно сексуализированные садомазохистские фантазии, которые воплощаются в воображении во время мастурбации и отыгрываются во взрослых взаимоотношениях и в переносе и контрпереносе в аналитических отношениях. С другой стороны, многие дети выживших, любящие своих родителей, страстно желают спасти и исцелить их от боли и тоски, возместив им утрату любимых объектов. Они, следовательно, бессознательно идентифицируют себя с этими утраченными объектами или даже превращаются в них ценой собственной идентичности. Многие такие дети, не зная о тайне, все же чувствуют, что они замещают собой тех, кто погиб при Катастрофе. Бессознательно их тяготит бремя болезненного чувства долга перед родителями, чье счастье зависит от них. Они могут принять эту задачу или отвергнуть ее. Так или иначе, отделение и индивидуализация в положенное время жизненного цикла становятся труднодостижимыми.

Аналитическая работа с выжившими при Катастрофе привела меня к убеждению, что завершению горького траура (когда утраченные объекты не забыты, но о них уже не вспоминают ежедневно) мешает именно чувство вины выживших. Многие выжившие живут в двойной реальности, в которую новые объекты ассимилируются, не замещая старых. Для этих выживших замена убитых объектов или их забывание бессознательно возбуждают чувство вины не только за то, что они убивали и хоронили их в своей фантазии, но и за то, что пережили их. Многие из выживших, чьи родные погибли при Катастрофе, страстно желали подарить здоровых детей миру, в котором больше не царят смерть, бесчеловечность, террор и садизм. Те, которые потеряли свою первую семью, вновь вступили в брак и завели других детей, испытывают особенно мучительную дилемму. Первая семья по-прежнему жива в душе уцелевшего. Вторая семья и дети только замещают первую, так как те не были оплаканы и забыты. Такие родители, следовательно, не способны обеспечить вторым детям в ранних объектных отношениях надежный фундамент безопасности и защищенности. Пережитое матерью во время Катастрофы может сказаться на ее способности сочувствовать и быть эмоционально доступной для своего ребенка. Это в особенности верно для женщин, потерявших в Катастрофе детей. Мы знаем из анализа женских сновидений, что умерший ребенок никуда не уходит из глубин сознания матери. По моему опыту, на вторых детях менее сказывается трагический опыт отца, чем матери (именно она осуществляет первичный уход за ребенком), и если при Катастрофе пострадал отец, то мать все же может обеспечить ребенку базальную защищенность.

Однако многие выжившие успешно ведут активную жизнь, несмотря на лагерное прошлое, их дети вовсе не обязательно несут на себе отпечаток трагедии родителей, и мы мало о них слышим. Психическое развитие ребенка и исход инфантильного невроза зависят не только от его психической конституции, но и от воспитывающего окружения, обеспеченного ему родителями и предыдущими поколениями. Отсюда следует, что родители, которые столько страдали — и в концлагерях, и в трудные времена после освобождения (например в тяжелых условиях лагерей для перемещенных лиц) — не только передают своим детям депрессию и вину выживших, но и ждут от них подтверждения, что все эти страдания были не напрасны (Левин, 1982). От этих детей иногда ждут исполнения всех несбывшихся родительских надежд и мечтаний, словно у детей нет отдельной личности. Большой вред наносят им патологические идентификации родителей, передаваемые детям (Барокас и Барокас, 1979). Тем самым жизнь прародителей и то, какой смертью они умерли, так же как и участь родительских братьев и сестер, формирует специфическую атмосферу раннего детства ребенка, если родители не проработали свою скорбь. Слишком многое остается невысказанным.

Живя через своих детей, родители надеются восстановить, вернуть свою разрушенную семью и хоть как-то возместить себе ту часть жизненного цикла, которую у них отняли. Естественно, многие такие дети становятся для родителей сверхценными и их сверхопекают независимо от того, скрывают в семье тайну Катастрофы или нет. От многих детей ожидают жизни в состоянии непрерывного счастья, чтобы и родители могли быть счастливы. Нормальные колебания детского настроения, агрессия и боль детей часто не приемлются родителями. Таким образом, сильно затрудняются рост и развитие ребенка на прегенитальных фазах жизни: в силу указанных причин для него оказываются невозможными любовь и ненависть к одному и тому же объекту, враждебность и заглаживание вины, которые в конце концов приводят к формированию целостного объекта. У ребенка не создается той амбивалентности к объекту, при которой понимают и хорошие, и плохие его стороны. В тяжелых случаях эти дети могут вырасти во взрослых, которым трудно признавать собственные аффекты и контролировать их. Они прибегают для этого к первичным способам защиты, таким как отщепление и проекция на других собственных нестерпимых эмоций. Следовательно, опыт родителей осложняет ребенку дифференциацию Собственного Я и объекта, а также нормальные состояния отделения и индивидуализации, независимо от того, делились ли родители этим опытом с детьми открыто или не делились вообще. В последнем случае травма Катастрофы оказывается известной и в то же время неизвестной им. По моему впечатлению, вышеуказанные проблемы не встают у детей так остро, когда родители открыто говорят о своей жизни.

Клинический опыт привел меня к убеждению, что опыт Катастрофы может остаться такой же тайной в аналитическом пространстве, как и в семье, и что обнажения столь невыносимого материала могут избегать по негласному соглашению и пациент и аналитик в совместном состоянии отречения. Вот здесь я и хотела бы обратиться к этой теме: как получается, что определенные моменты остаются невскрытыми при анализе, или же о них сознательно не рассказывают аналитику. Такой материал может быть выявлен и освобожден от искажений с пользой для пациентки, если только аналитик позволит себе услышать в материале пациентки то, в чем она не отдает себе сознательного отчета, а именно — какой удар нанесла Катастрофа ее развитию. Ценой, которую платит аналитик за попытку взяться за работу с невыносимыми для пациентки и ее семьи переживаниями, может быть столь же невыносимый контрперенос. Аналитик рискует временным расстройством собственного человеческого понимания, рискует лично испытать негативную эмпатию, какую испытывают некоторые дети выживших по отношению к трагедии родителей. Может быть, аналитику придется даже пережить (и признать) нечто совсем необычное и шокирующее — она поймет, что бессознательно унижает пациентку, ибо унизить другого нам всем очень легко.

Обращаясь к клиническому материалу, иллюстрирующему избранную мной тему, я бы хотела процитировать Георга Штайнера: «Черная тайна происшедшего в Европе для меня неотделима от моей собственной личности. Именно потому, что меня там не было». Никого из моих пациентов, чьи истории я здесь привожу, «там не было». Все они родились после окончания войны. В интересной статье Надин Фреско (Фреско, 1984) приведено восемь интервью с детьми выживших. Многие из тем, затронутых ею (молчание семьи о Катастрофе, фантазии детей, незавершенная задача оплакивания), фигурировали также в материале моих пациенток и нуждались в аналитической проработке. Две мои пациентки были детьми, рожденными на замену погибшим. Все пациентки несли непосильное бремя — возместить родителям их невозместимые утраты. Неудивительно поэтому, что некоторые из них страдали от чувства вины выживших, так как они были живыми детьми, которые никогда не могли занять в родительском сознании места умерших детей и лишь напоминали им прежний объект любви. Они страдали и от не поддающегося объяснению чувства, что они самозванцы, подмена умершим детям, а между тем у них есть собственная личность и собственная жизнь. Многие чувствовали вину за свой гнев на родителей, которые столько перестрадали, и в то же время отказывались признавать своего ребенка за отдельную-личность.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: