Глава 4. Влюбленный в технику Нарцисс как наркоз

Греческий миф о Нарциссе имеет прямое отношение к некоему факту человеческого опыта, на что указывает само слово «Нарцисс». Оно происходит от греческого слова наркозис, или «оцепенение». Юный Нарцисс принял свое отражение в воде за другого человека. Это расширение его вовне, свершившееся с помощью зеркала, вызвало окаменение его восприятий, так что он стал, в конце концов, сервомеханизмом своего расширенного, или повторенного образа. Нимфа Эхо попыталась завоевать его любовь воспроизведением фрагментов его речи, но безуспешно. Он был глух и нем. Он приспособился к собственному расширению самого себя и превратился в закрытую систему.

Итак, основная идея этого мифа в том, что люди мгновенно оказываются зачарованы любым расширением самих себя в любом материале, кроме них самих. Были даже циники, которые настаивали, что глубже всего мужчины влюбляются в женщин, возвращающих им их собственный образ. Но будь это даже так, мудрость мифа о Нарциссе ничего не сообщает о том, будто Нарцисс влюбился в нечто такое, что он считал самим собой. Очевидно, у него возникли бы совершенно иные чувства в отношении увиденного им образа, когда бы он знал, что тот является расширением, или повторением, его самого. Наверное, это очень показательно для специфического крена нашей крайне технологической и, следовательно, наркотической культуры, что мы долгое время интерпретировали историю Нарцисса так, будто он влюбился в самого себя и будто он действительно понимал, что отражение — это он сам!

С физиологической точки зрения, существует бесконечно много причин для расширения нас вовне, погружающего нас в состояние оцепенения. Такие исследователи-медики, как Ганс Селье и Адольф Йонас, считают, что все наши расширения — будь то в болезненном или здоровом состоянии — представляют собой попытки сохранить равновесие. Они рассматривают любое расширение нас вовне как «самоампутацию» и полагают, что тело прибегает к способности (или стратегии) самоампутации тогда, когда перцептуальная способность не может локализовать источник раздражения или как-то его избежать. В нашем языке есть много выражений, указывающих на такую самоампутацию, навязываемую нам различными давлениями. Мы говорим, что «желаем выпрыгнуть вон из кожи», что что-то «выскочило из головы», что кто-то «из ума выжил» или «вышел из себя». И мы часто создаем такие искусственные ситуации, которые соперничают с раздражениями и стрессами реальной жизни, но проявляются в контролируемых условиях спорта и игры.

Хотя объяснение человеческих изобретений и технологии никак не входило в намерения Йонаса и Селье, они предложили нам теорию болезни (дискомфорта), достаточно далеко идущую и объясняющую, почему человек вынужден расширять различные части своего тела вовне посредством своего рода самоампутации. При физическом стрессе, возникающем вследствие любой гиперстимуляции, центральная нервная система, чтобы защитить саму себя, прибегает к стратегии ампутации, или отделения причиняющего страдание органа, чувства или функции. Таким образом, стимулом к новому изобретению становится стресс увеличения скорости и возрастания нагрузки. Если взять, к примеру, колесо как продолжение ноги, то здесь непосредственным поводом для вынесения этой функции вовне, или «отделения» ее от наших тел, стало давление новых грузов, проистекающее из того ускорения обмена, которое было вызвано письменными и денежными средствами коммуникации. Колесо как контрраздражитель, возникший в ответ на возросшую нагрузку, порождает, в свою очередь, новую интенсивность действия, усложняя отделенную, или изолированную функцию (круговое движение ног). Такое усложнение нервная система может вынести лишь посредством притупления, или блокировки воcприятия. Таков смысл мифа о Нарциссе. Образ юноши — это самоампутация, или вынесение вовне, вызванное раздражающими давлениями. Как контрраздражитель, образ производит общее оцепенение, или шоковое состояние, снижающее способность к узнаванию. Самоампутация блокирует узнавание самого себя.

Принцип самоампутации как немедленного избавления от напряжения, обрушившегося на центральную нервную систему, можно применить в готовом виде к вопросу о происхождении средств коммуникации, от речи до компьютера.

С физиологической точки зрения, центральная нервная система — эта электрическая сеть, координирующая работу всевозможных средств, которыми пользуются наши органы чувств, — играет главную роль. Все, что угрожает ее функционированию, должно быть обуздано, локализовано или отсечено, вплоть до полного удаления причиняющего страдание органа. Функция тела как группы органов, поддерживающих и оберегающих центральную нервную систему, состоит в том, чтобы служить буфером, защищающим ее от неожиданных изменений в стимуляции, поступающей из физической и социальной среды. Внезапная неудача в обществе или ощущение стыда — это шок, который некоторые люди могут «принимать близко к сердцу» и который может вызвать общее нарушение мышечного функционирования, сигнализируя человеку о необходимости выйти из угрожающей ему ситуации.

Терапия, будь то физическая или социальная, это контрраздражитель, помогающий сохранить то равновесие физических органов, которое оберегает центральную нервную систему. Если удовольствие служит контрраздражителем (например, спорт, развлечение или алкоголь), то комфорт представляет собой устранение раздражителей. И удовольствие, и комфорт суть стратегии поддержания равновесия в центральной нервной системе.

С появлением электрической технологии человек расширил, или вынес за пределы себя, живую модель самой центральной нервной системы. В той степени, в какой это действительно произошло, данное событие предполагает отчаянную и самоубийственную самоампутацию, словно центральная нервная система не могла более полагаться на физические органы как защитительный буфер, оберегающий ее от камней и стрел разбушевавшегося механизма. Вполне возможно, что последовательная механизация различных физических органов, происходившая со времен изобретения печати, сделала социальный опыт слишком агрессивным и чрезмерно раздражающим для того, чтобы центральная нервная система могла его вынести.

В связи с этой, всего лишь очень вероятной, причиной данного процесса мы можем вновь вернуться к теме Нарцисса. Ведь если Нарцисса ввергает в оцепенение его собственный самоампутированный образ, то тут есть все резоны впасть в оцепенение. Существует близкое сходство в формах реагирования на физическую и психическую травму, или шок. Человек, внезапно потерявший близких, и человек, внезапно упавший и подвернувший ногу, оба испытывают состояние шока. Потеря семьи и физическое падение — крайние случаи ампутаций самого себя. Шок вызывает общее оцепенение, или повышение порога для всех типов восприятия. Жертва кажется невосприимчивой к боли и каким бы то ни было чувствам.

Военный шок, вызываемый невыносимым шумом сражения, был адаптирован в стоматологии и получил применение в приспособлении, известном как аудиак. Пациент надевает наушники и поворачивает регулятор звука, увеличивая уровень шума до тех пор, пока не перестает чувствовать боль, создаваемую буром. Отбор единичного чувства для интенсивной стимуляции либо какого-то отдельно взятого спроецированного вовне, изолированного и «ампутированного» чувства в технологии отчасти и есть причина того отупляющего воздействия, которое оказывает технология как таковая на своих изготовителей и пользователей. Ведь в ответ на специализированное раздражение центральная нервная система выдает реакцию общего окаменения.

Человек, неожиданно падая, переживает невосприимчивость к боли и каким бы то ни было чувственным стимулам, поскольку центральная нервная система должна быть защищена от интенсивного чувственного удара. Лишь постепенно он вновь обретает нормальную восприимчивость к зрительным раздражителям и звукам, и в это время у него может случиться нервная дрожь, выступить испарина, и он может отреагировать так, как отреагировал бы, если бы центральная нервная система была заранее готова к произошедшему неожиданному падению.

В зависимости от того, какие чувство или способность технологически расширяются вовне, или «самоампутируются», «замыкание»[86] или поиск равновесия другими чувствами становятся вполне предсказуемы. С чувствами дело обстоит так же, как и с цветом. Восприятие всегда стопроцентно, как и цвет — всегда стопроцентный цвет. Однако соотношение компонентов в восприятии или цвете может сколь угодно различаться. Как бы там ни было, если интенсифицировать, например, звук, это сразу сказывается на осязании, вкусе и зрении. Воздействием радио на письменного, или визуального, человека было пробуждение его племенных воспоминаний, а следствием добавления звука в кинокартину стало уменьшение роли мимики, осязательности и кинестетики. Аналогичным образом, когда кочевой человек перешел к малоподвижным специалистским обычаям, специализировались также и его чувства. Развитие письма и визуальной организации жизни сделало возможным открытие индивидуализма, интроспекции и т. д.

Любое изобретение и любая технология представляют собой внешнюю проекцию, или самоампутацию, наших физических тел, и такое расширение вовне требует, помимо прочего, новых пропорций, или новых равновесий, между другими органами и расширениями тела. Например, нет такого способа, с помощью которого можно было бы отказаться подчиниться тем новым чувственным пропорциям или «замыканию» чувств, которых требует телевизионный образ. Однако следствия внедрения телевизионного образа будут разниться в разных культурах и зависеть от существующих в каждой культуре чувственных пропорций. Аудиотактильное европейское телевидение интенсифицировало визуальность, подтолкнув европейцев к американским стилям упаковки и одежды. В Америке, являющей собой крайний случай визуальной культуры, телевидение отворило двери аудиотактильного восприятия невизуальному миру разговорных языков, кулинарии и пластики.

Будучи расширением и ускорителем чувственной жизни, любое средство коммуникации воздействует одновременно на всю область чувств, о чем уже давно толковал в 113-м псалме Псалмопевец:

А их идолы — серебро и золото, дело рук человеческих.

Есть у них уста, но не говорят; есть у них глаза, но не видят;

Есть у них уши, но не слышат; есть у них ноздри, но не обоняют;

Есть у них руки, но не осязают; есть у них ноги, но не ходят,

и они не издают голоса гортанью своею.

Подобны им да будут делающие их и все, надеющиеся на них.[87]

Понятие «идола» у иудейского Псалмопевца во многом совпадает с понятием Нарцисса у греческого мифотворца. И Псалмопевец настаивает, что уже само созерцание идолов, или использование технологий, делает людей похожими на них. «Подобны им да будут делающие их». Это обычный факт чувственного «замыкания». Поэт Блейк развил идеи Псалмопевца в целую теорию коммуникации и социального изменения. В своей большой поэме «Иерусалим»[88] он объясняет, почему люди стали тем, на что они смотрели. То, чем они обладают, — говорит Блейк, — это «спектр Способности Рассуждения в Человеке», который стал фрагментированным, «отделенным от Воображения и заключившим самого себя в оковы словно из стали». Одним словом, Блейк видит в человеке существо, фрагментированное своими технологиями. Вместе с тем он настаивает, что эти технологии суть самоампутации наших собственных органов. Каждый орган, будучи таким образом отсечен, становится замкнутой системой, которая, обладая огромной новой интенсивностью, ввергает человека в «мучения и войны». Более того, Блейк открыто заявляет, что тема его «Иерусалима» — органы восприятия:

Если Органы Восприятия меняются, то, видимо, меняются и Объекты Восприятия;

Если Органы Восприятия замыкаются, то, видимо, закрываются и их Объекты.

Созерцание, использование или восприятие любой нашей проекции в технологическую форму с необходимостью означает принятие его вовнутрь себя. Послушать радио или прочесть печатную страницу значит принять эти расширения нас самих в нашу личностную систему и претерпеть «замыкание», или автоматически вытекающее из этого искривление восприятия. Именно это непрерывное принятие внутрь себя нашей собственной технологии в ходе повседневного ее использования помещает нас в роль Нарцисса, состоящую в подсознательном восприятии этих образов нас самих и оцепенении перед ними. Непрерывно заключая технологии в свои объятья, мы привязываем себя к ним как сервомеханизмы. Именно поэтому мы, чтобы вообще пользоваться этими объектами, должны служить им — этим расширениям нас самих — как богам или в некотором роде святыням. Индеец служит сервомеханизмом для своего каноэ, ковбой — для своей лошади, а руководящий работник — для своих часов.

С физиологической точки зрения, человек в ходе обычного применения технологии (то есть своего всевозможными способами расширенного тела) постоянно модифицируется ею и, в свою очередь, находит все новые и новые способы ее дальнейшего совершенствования. Человек превращается, так сказать, в органы размножения машинного мира — подобно пчеле, выполняющей подобную роль в растительном мире, — позволяющие ему размножаться и постоянно развивать все новые и новые формы. Машинный мир отвечает на любовь человека взаимностью, быстро исполняя его потребности и желания и обеспечивая его богатствами. Одной из заслуг мотивационных исследований[89] было открытие сексуального отношения человека к автомобилю.

С социальной точки зрения, именно накопление групповых давлений и раздражений способствует появлению изобретений и нововведений как контрраздражителей. Войну и страх перед войной всегда считали основными стимулами, толкающими нас к технологическому расширению наших тел. В сущности, даже обнесенный стеною город, как пишет в книге «Город в истории» Льюис Мэмфорд, является таким же расширением нашего кожного покрова, как дом и одежда. Период после вторжения является в технологическом плане даже еще более плодотворным, чем подготовка к войне, ибо поверженная культура должна приспособить все свои чувственные пропорции к влиянию вторгшейся культуры. Именно из такого интенсивного гибридного обмена и состязания идей и форм высвобождаются величайшие социальные энергии, и именно из них рождаются величайшие технологии. По оценке Бакминстера Фуллера,[90] с 1910 года государства мира потратили на производство самолетов 3,5 триллиона долларов. Это в 62 раза превышает нынешний мировой запас золота.

Вместе с электрической, а равно и любой другой технологией вступает в действие принцип оцепенения. Когда наша центральная нервная система расширяется и ставится под удар, мы вынуждены вводить ее в оцепенение, иначе мы умрем. Таким образом, эпоха тревоги и электрических средств является также эпохой бессознательного и апатии. Но, что удивительно, это вдобавок еще и эпоха осознания бессознательного. Со стратегическим погружением нашей центральной нервной системы в состояние оцепенения задачи осознания и сознательного упорядочения переносятся в физическую жизнь человека, вследствие чего он впервые сознает технологию как расширение своего физического тела. Очевидно, этого не могло случиться раньше, чем электрическая эпоха дала нам средства мгновенного, тотального осознания поля. С появлением такого осознания подсознательная жизнь — как частная, так и социальная — была выведена в поле всеобщего обозрения, и в итоге мы приобрели то «общественное сознание», которое представляется нам причиной гнетущего нас чувства вины. Экзистенциализм предлагает философию структур, вместо категорий, и тотального социального вовлечения, вместо буржуазного духа индивидуальной разобщенности и индивидуальных точек зрения. В электрическую эпоху мы носим на себе как свою кожу все человечество.

ГЛАВА 5. ГИБРИДНАЯ ЭНЕРГИЯ LES LIAISONS DANGEREUSES[91]

«Почти все время, сколько мы живем, в мире искусств и развлечений свирепствовала гражданская война… Кинокартины, грамзаписи, радио, говорящие картинки…» Такова точка зрения Дональда Макуинни, аналитика радиовещания. Большая часть этой гражданской войны, помимо всего прочего, оказывает воздействие на самые глубины нашей психической жизни, поскольку силы, ведущие эту войну, суть расширения и удлинения нас самих. В сущности, взаимодействие между средствами коммуникации — всего лишь иное название этой «гражданской войны», бушующей в нашем обществе, а вместе с тем и в наших душах. В народе говорят: «Для слепого все неожиданно». Скрещивания, или гибридные соединения средств коммуникации, высвобождают великую новую силу и энергию, сопоставимую с той, какая высвобождается при расщеплении ядра или термоядерном синтезе. И раз уж мы заметили, что здесь есть что наблюдать, то не должно быть более никакой слепоты в этом вопросе.

Ранее мы уже объяснили, что средства коммуникации, или расширения человека, являются силами, действующими «внезапно», а не «продуманно». Гибридизация, или соединение, этих сил открывает особенно благоприятную возможность для обнаружения их структурных компонентов и свойств. «Как немой фильм требовал звука, так и звуковой фильм требовал цвета», — писал в «3аписках кинорежиссера» Сергей Эйзенштейн. Такого рода наблюдение можно систематически перенести на все средства коммуникации. «Как печатный пресс требовал национализма, так и радио потребовало трайбализма». Эти средства коммуникации, будучи расширениями нас самих, зависят от нас и в своем взаимодействии и эволюции. То, что они взаимодействуют и плодят новое потомство, извечно было источником удивления. Но это не должно нас более озадачивать, коли мы взяли на себя труд исследовать в мельчайших подробностях их функционирование. Мы можем, когда на то есть наша воля, сначала выдумывать вещи, а только потом их выпускать.

Платон, при всем своем стремлении вообразить идеальную школу, так и не заметил, что Афины были более великой школой по сравнению с любым университетом, какой только мог ему пригрезиться. Иначе говоря, величайшая школа была создана на пользу людям прежде, чем была придумана. Особенно это верно для наших средств коммуникации. Они производятся задолго до того, как придумываются. Фактически, их вынесение за пределы нас самих обычно исключает возможность их обдумывания вообще.

Каждый знает, какое влияние оказывают на распорядок повседневного существования уголь, сталь и автомобили. В наше время наука обратилась, наконец, к изучению самого языка как средства коммуникации, придающего упорядоченную форму обыденной жизни, так что общество начинает выглядеть как лингвистическое эхо, или повторение языковых норм; и этот факт очень глубоко смутил русскую Коммунистическую партию. При ее, так сказать, обручении с промышленной технологией девятнадцатого века как базисом классового освобождения, ничто не могло стать для марксистской диалектики более губительным, чем идея, что языковое средство коммуникации определяет форму социального развития не меньше, чем средства производства.

Из всех великих гибридных союзов, питающих бурное высвобождение энергии и изменения, нет фактически ничего, что могло бы соперничать со встречей письменной и устной культур. Дар фонетической письменности, давшей человеку глаз вместо уха, в социальном и политическом плане является, вероятно, самым радикальным взрывом, какой только может случиться в социальной структуре. Этот взрыв глаза, часто повторяемый в «отсталых регионах», мы называем вестернизацией. Сегодня, когда началась гибридизация книжностью культур китайцев, индийцев и африканцев, нас ждет такой выброс человеческой энергии и агрессивного насилия, который заставит померкнуть всю прежнюю историю технологии фонетического алфавита.

Но это только восточная сторона истории,[92] ибо в настоящее время электрическое сжатие несет письменному Западу устную и племенную культуру уха. Теперь визуальному, специалистскому и фрагментированному человеку Запада не просто приходится жить в теснейшем повседневном соседстве со всеми древними устными культурами мира, но и его собственная электрическая технология начинает обратный перевод визуального, или глазного, человека в племенную и устную конфигурацию с ее цельносплетенной паутиной родства и взаимозависимости.

Из собственного прошлого нам известно, какая энергия, сопоставимая с энергией расщепления ядра, высвобождается, когда письменность взрывает племенную, или семейную общность. Но что мы знаем о тех социальных и психических энергиях, которые высвобождаются при электрическом синтезе, или взрыве вовнутрь, когда письменных индивидов неожиданно сжимает электромагнитное поле, как это происходит, например, в Европе под новым давлением Общего Рынка? Не будет ошибкой сказать, что интеграция людей, познавших индивидуализм и национализм, есть нечто иное, нежели распад «отсталых» и устных культур, только что столкнувшихся с индивидуализмом и национализмом. Это различие между атомной бомбой и водородной. Последняя намного разрушительнее. Более того, продукты электрического синтеза чрезвычайно сложны, тогда как продукты распада просты. Письменность создает гораздо более простые типы людей по сравнению с теми, которые развиваются в сложной паутине обычных племенных и устных обществ. Ибо фрагментированный человек создает гомогенизированный западный мир, тогда как устные общества состоят из людей дифференцированных, но дифференцированных не специалистскими навыками или видимыми признаками, а уникальными эмоциональными смешениями. Внутренний мир устного человека представляет собой сплетение сложных эмоций и чувств, которые практичный человек Запада давным-давно внутри себя разрушил или подавил в интересах эффективности и практичности.

Ближайшей перспективой письменного, фрагментированного человека Запада, столкнувшегося в собственной культуре с электрическим сжатием, является его неуклонное и быстрое превращение в сложную и глубинно структурированную личность, эмоционально сознающую свою тотальную взаимосвязь со всем остальным человеческим обществом. Представители старого западного индивидуализма — плохо это или хорошо — даже сейчас рядятся в обличье генерала Американского Лося,[93] сотворенного Элом Каппом,[94] или членов Общества Джона Берча,[95] противостоящих с прямо-таки племенным упорством всему племенному. В электрически конфигурированном и взорвавшемся внутрь обществе фрагментированный, письменный и визуальный индивидуализм невозможен. Что же нам делать? Отважиться ли встретить эти факты с открытым забралом, на сознательном уровне, или лучше припрятать и подавить такие вопросы до тех пор, пока какой-нибудь взрыв насилия не освободит нас окончательно от этого бремени? Ибо западному человеку участь интеграции и взаимозависимости кажется более ужасной, чем племенному — участь взрыва и независимости. Возможно, это просто проявление моего темперамента, но я нахожу некоторое облегчение уже в самом понимании и прояснении проблем. С другой стороны, поскольку способность осознания и понимания является, видимо, привилегией человека, то, может быть, желательно распространить это толкование и на наши скрытые конфликты, как частные, так и социальные?

Настоящая книга, в которой предпринимается попытка понять многие средства коммуникации, конфликты, из которых они проистекают, и даже еще более масштабные конфликты, которые ими порождаются, дает обещание ослабить эти конфликты за счет возрастания человеческой автономии. Бросим же взгляд на некоторые из последствии, вызываемых коммуникационными гибридами, или взаимопроникновением средств коммуникации.

Жизнь Пентагона чрезвычайно усложнилась вследствие появления реактивной авиации. Каждые несколько минут звучит сигнал сбора, отрывающий многих специалистов от рабочих столов, дабы они выслушали доклад эксперта из какого-нибудь отдаленного района мира. Тем временем на каждом столе растет гора несделанной бумажной работы. Кроме того, каждый отдел ежедневно посылает своих сотрудников самолетом в дальние регионы для сбора новых данных и подготовки новых отчетов. И скорость этого процесса, возникшего на пересечении реактивной авиации, устного доклада и пишущей машинки, такова, что люди, отправляясь в разные концы земного шара, часто прибывают туда, будучи неспособными даже произнести название того места, куда их послали в качестве экспертов. Льюис Кэрролл отмечал, что чем более подробными и детализированными становились крупномасштабные карты, тем больше они затрудняли ведение сельского хозяйства и вызывали недовольство фермеров. Но почему бы тогда не использовать действительную поверхность земли как карту самой себя? Такого же момента в сборе данных мы достигли, когда каждый кусочек жевательной резинки, оказывающийся в нашей досягаемости, дотошно регистрируется каким-нибудь компьютером, переводящим даже самый незначительный наш жест в новую кривую вероятности или какой-нибудь параметр социальной науки. Наша частная и корпоративная жизнь превратилась в информационные процессы, и это произошло потому, что мы вынесли свою центральную нервную систему вовне, в электрическую технологию. Это дает ключ к тому замешательству, в котором оказался профессор Бурстин[96] в книге «Образ, или что случилось с американской мечтой?»[97]

Электрический свет положил конец распорядку ночи и дня, пребывания дома и вне дома. Но именно в тот момент, когда свет сталкивается с уже существующими образцами человеческой организации, высвобождается гибридная энергия. Автомобили могут всю ночь напролет колесить по дорогам, футболисты могут всю ночь играть, а от зданий можно оставить только окна. Одним словом, сообщением электрического света является тотальное изменение. Это чистая информация без всякого содержания, которое бы ограничивало его трансформирующую и информирующую силу.

Стоит исследователю средств коммуникации хотя бы элементарно задуматься над способностью этого средства, электрического света, трансформировать любую структуру времени, пространства, работы и общества, в которую он проникает или с которой он соприкасается, и в его руках появится ключ к заключенной во всех средствах коммуникации способности переупорядочивать каждую жизнь, к которой они прикасаются. За исключением света, все средства коммуникации существуют парами, когда одно выступает в качестве «содержания» другого, и это скрывает от наших глаз функционирование их обоих.

Специфической склонностью тех, кто оперирует средствами коммуникации вместо их владельцев, является озабоченность содержательным наполнением радио, прессы или фильма. Сами владельцы более озабочены средствами коммуникации как таковыми и не склонны выходить за рамки того, «чего хочет публика», или какой-то иной туманной формулы. Владельцы сознают средства коммуникации как власть и знают, что эта власть почти никак не связана с «содержанием» средств коммуникации, или с заключенными внутри них другими средствами коммуникации.

Когда пресса открыла клавиатуру «человеческого интереса» после того, как телеграф переструктурировал это средство коммуникации, газета погубила театр, и точно так же телевидение наносит сокрушительный удар по кино и ночным клубам. Джорджу Бернарду Шоу хватило смекалки и воображения, чтобы ответить ударом на удар. Он поместил прессу в театр, перенеся противоречия и мир человеческих интересов из прессы на театральную сцену, так же, как это сделал в отношении романа Диккенс. Кино вобрало в себя и роман, и газету, и сцену — все сразу. Потом в кино просочилось телевидение, возвратив публике круглый театр.[98] О чем здесь идет речь, так это о том, что средства коммуникации как расширения наших чувств, взаимодействуя друг с другом, устанавливают новые пропорции, причем не только между нашими частными чувствами, но и между собой. Радио изменило форму новостей настолько же значительно, как и экранный образ звукового кино. Телевидение вызвало радикальные перемены в содержании радиопрограмм и в форме вещного, или документального, романа.

Поэты и художники мгновенно реагируют на появление нового средства коммуникации, как, например, радио или телевидения. Радио, граммофон и магнитофон вернули нам голос поэта как важное измерение поэтического опыта. Слова стали своего рода рисованием светом. Телевидение же своей моделью глубокого участия внезапно побудило молодых поэтов читать свои стихи в кафе, общественных парках, да и вообще где угодно. После появления телевидения они неожиданно почувствовали потребность в личном контакте с аудиторией. (В ориентированном-на-печать Торонто чтение поэтических опусов в общественных парках является нарушением общественного порядка. Как в последнее время открыли для себя многие молодые поэты, здесь разрешены религия и политика, но не поэзия.)

В книжном обозрении газеты «Нью-Йорк Таймс» от 27 ноября 1955 г. романист Джон О'Хара[99] писал:

«Вы получаете от книги огромное удовольствие. Вы знаете, что ваш читатель попадает в плен этих страниц, но как романист вы должны представлять, какое удовлетворение получает от этого он. Так вот, в театре, куда я имел обыкновение заглядывать во время обеих постановок моего «Пэл Джоуи»,[100] я вижу, а не просто представляю в воображении, как люди наслаждаются спектаклем. И я охотно приступил бы к моему следующему роману — о небольшом городке — прямо сейчас, но мне нужно отвлечься пьесой».

В наше время люди искусства способны компоновать свой рацион средств коммуникации так же легко, как и рацион чтения. Такой поэт, как Йейтс, максимально использовал в создании своих литературных эффектов устную крестьянскую культуру. Элиот[101] уже давно произвел фурор точным использованием джазовой и кинематографической формы. «Песнь любви Дж. Альфреда Пруфрока»[102] черпает немалую часть своей художественной силы во взаимопроникновении кинематографической формы и джазовой идиомы. Однако наибольшей силы эта смесь достигла в «Бесплодной земле» и «Суини-агонисте».[103] В «Пруфроке» используется не только кинематографическая форма, но и кинематографическая тема Чарли Чаплина, которую использовал также Джеймс Джойс в «Улиссе». Джойсовский Блум[104] — намеренное заимствование у Чаплина («Чорни Чоплейна»,[105] как Джойс назвал его в «Поминках по Финнегану»). Чаплин, подобно Шопену, адаптировавшему к балетному стилю фортепиано, наткнулся на невиданную смесь таких средств коммуникации, как балет и фильм, разработав чередование экстаза и ходьбы вразвалочку а-ля Павлова. Он приспособил классические балетные па к кинематографической пантомиме, что весьма близко к той здоровой смеси лирики и иронии, которая обнаруживается в «Пруфроке» и «Улиссе». Художники, работающие в различных областях искусства, всегда становятся первыми в открытии того, как позволить тому или иному средству коммуникации воспользоваться силой другого или высвободить ее. В более простой форме эта техника используется Шарлем Буайе[106] в его своеобразной франко-английской смеси изысканного гортанного бреда.

Печатная книга побудила художников к максимально возможному сведению всех форм экспрессии в единственную описательно-нарративную плоскость печатного слова. Пришествие электрических средств мгновенно вызволило искусство из этой смирительной рубашки, создав мир Пауля Клее,[107] Пикассо, Брака,[108] Эйзенштейна, братьев Маркс[109] и Джеймса Джойса.

Заголовок в книжном обозрении «Нью-Йорк Таймс» (16 сентября 1962 г.) заливается жизнерадостной трелью: «Ничто не приводит Голливуд в такой восторг, как бестселлер». Разумеется, кинозвезд в наши дни может выманить с пляжей, из клубов любителей научной фантастики или с каких-нибудь курсов самосовершенствования только культурный соблазн получить роль в известной книге. Именно так взаимодействие средств коммуникации воздействует ныне на многих обитателей этой киноколонии. Свои проблемы, связанные со средствами коммуникации, они понимают не лучше, чем обитатели Медисон-авеню.[110] Однако с точки зрения владельцев кино и родственных средств коммуникации, бестселлер — это форма, гарантирующая, что в душе публики обособился какой-то массивный новый гештальт, или паттерн. Это та нефтяная скважина или золотая жила, на которую вполне может положиться осторожный и благоразумный кинопродюсер, когда нужно загрести приличную сумму денег. Иначе говоря, голливудские банкиры гораздо расторопнее литературных историков, ибо последние ни во что не ставят массовые вкусы, если только те не пропущены сквозь фильтр лекционного курса и не превращены в письменный учебник.

Лилиан Росс[111] в книге «Картина» [112] дала насквозь фальшивое описание съемки фильма «Алый знак доблести». [113] Она получила кучу легких наград за глупую книгу о великом фильме просто в силу предположения о превосходстве литературного средства коммуникации над таким средством, как кино. Ее книга привлекла много внимания именно как гибрид.

Агата Кристи намного превзошла саму себя в сборнике из двенадцати коротких рассказов об Эркюле Пуаро, названном «Труды Эркюля». [114] Приспособив классические сюжеты к нашему времени и проведя убедительные современные параллели, она сумела поднять детективную форму до уровня необычайной интенсивности.

Тем же методом воспользовался Джеймс Джойс в «Дублинцах» и «Улиссе», где точные классические параллели создали поистине гибридную энергию. Бодлер, как говорил мистер Элиот, «научил нас доводить обыденную образность до высшей интенсивности». И делается это не за счет какого-то непосредственного взрыва поэтической энергии, а путем простого соединения в гибридной форме ситуаций из одной культуры с ситуациями из другой. Именно так новое культурное смешение во время войн и миграций становится нормой обычной повседневной жизни. Системные исследования программируют гибридный принцип как метод творческого открытия.

Когда форма киносценария была применена к тематической статье, журнальный мир открыл для себя гибрид, положивший конец господству короткой статьи. Когда колеса были соединены в тандемную форму, колесный принцип в сочетании с линейным типографическим принципом создал аэродинамическое равновесие. Колесо, скрестившись с промышленной линейной формой, разродилось новой формой аэроплана.

Гибридное смешение, или встреча, двух средств коммуникации — момент истины и откровения, из которого рождается новая форма. Ибо проведение параллели между двумя средствами коммуникации удерживает нас на границах между формами, и это вырывает нас из объятий Нарцисса-наркоза. Момент встречи средств коммуникации — это момент свободы и вызволения из обыденного транса и оцепенения, которые были навязаны этими средствами нашим органам чувств.

ГЛАВА 6. ПОСРЕДНИКИ КАК ПЕРЕВОДЧИКИ[115]

Для психиатров была загадкой склонность детей-невротиков утрачивать невротические симптомы во время разговоров по телефону. Некоторые заики, переключаясь на иностранный язык, перестают заикаться. То, что технологии суть способы перевода одного рода знания в другой, выразил Лайман Брисон,[116] сказав, что «технология — это эксплицитность». Перевод представляет собой, стало быть, «эксплицирование» форм знания через их «выговаривание вовне». То, что мы называем «механизацией», есть перевод внешней природы и наших внутренних природ в детализированные и специализированные формы. Таким образом, язвительный пассаж из «Поминок по Финнегану»: «То, что вчера делала птица, на следующий год может сделать и человек», — является строго буквальным замечанием о маршрутах развития технологии. Было подмечено, что способность к созданию технологии, базирующейся на поочередном схватывании и отпускании с целью увеличения радиуса действия, присуща уже высокоразвитым древесным обезьянам и отличает их от обезьян, обитающих на земле. Элиас Канетти вполне уместно связал эту способность высших обезьян к схватыванию и отпусканию со стратегией биржевиков, спекулирующих на рынке ценных бумаг. Все это можно сжато выразить, переложив на популярный язык слова Роберта Браунинга:[117]«Зона досягаемости у человека должна простираться дальше того, что можно достать рукой, а что же это еще, как не метафора?» Все средства коммуникации, будучи способными переводить опыт в новые формы, являются действующими метафорами. Устное слово было первой технологией, благодаря которой человек смог выпустить из рук свою среду с тем, чтобы схватить ее по-новому. Слова — своего рода восстановление информации, которое протекает с высокой скоростью и может охватить собой всю среду и весь опыт. Слова — это сложные системы метафор и символов, переводящих опыт в наши выговариваемые, или выносимые вовне, чувства. Это технологии эксплицитности. Благодаря переводу непосредственного чувственного опыта в голосовые символы можно в любое мгновение пробудить и восстановить из памяти весь мир.

В нашу электрическую эпоху мы видим себя все более и более переводимыми в форму информации и идущими в сторону технологического расширения сознания. Именно это мы имеем в виду, когда говорим, что каждый день все больше и больше познаем человека. Мы имеем в виду, что можем переводить все большую и большую часть самих себя в иные формы выражения, превосходящие нас самих. Человек есть форма выражения, от которой по традиции ожидают, что она будет повторением самой себя и звуковым отражением восхваления своего Творца. «Молитва, — говорил Джордж Герберт,[118] — это гром, звучащий задом наперед». Человек наделен могуществом отразить Божественный гром с помощью вербального перевода.

Помещая с помощью электрических средств коммуникации свои физические тела в свои вынесенные наружу нервные системы, мы приводим в действие динамический процесс, в ходе которого все прежние технологии, являющиеся просто-напросто расширениями рук, ступней, зубов и механизмов поддержания температуры тела — все эти расширения наших тел, включая города, — будут переведены в информационные системы. Электромагнитная технология требует от человека полной покорности и созерцательного спокойствия, и это дает преимущества организму, носящему теперь свой мозг за пределами черепной коробки, а нервы — за пределами кожного покрова. Человек должен служить своей электрической технологии с такой же сервомеханической преданностью, с какой он прежде служил своей рыбачьей лодке, своему каноэ, своей типографии и всем прочим расширениям своих физических органов. Но есть и одно отличие, состоящее в том, что прежние технологии были частичными и фрагментарными, тогда как электрическая — тотальна и инклюзивна. Внешний консенсус (или совесть) становится теперь столь же необходимым, как и частное сознание. Между тем, с новыми средствами коммуникации открывается также возможность все сохранять и переводить; что касается скорости, то тут нет никакой проблемы. По эту сторону светового барьера никакое дальнейшее ускорение уже невозможно. Когда нарастают уровни информации в физике и химии, появляется возможность использовать все что угодно в качестве топлива, сырья или строительного материала; и точно так же с пришествием электрической технологии появляется возможность превращения всех материальных вещей в материальные товары с помощью информационных цепей, внедренных в те органические образцы, которые мы называем «автоматизацией» и информационным поиском. При электрической технологии задачи человека полностью сводятся к обучению и познанию. В рамках того, что мы все еще продолжаем именовать «экономикой» (данное греческое слово обозначало домашнее хозяйство), это означает, что все формы занятости превращаются в «оплачиваемое обучение», а все формы богатства создаются движением информации. Проблема нахождения родов занятий и профессий может оказаться настолько же сложной, насколько легко достается богатство. Долгую революцию, в ходе которой люди пытались перевести природу в искусство, мы с давних пор называли «прикладным познанием». «Прикладное» значит переведенное, или перенесенное из одной материальной формы в другую. Тем, кого интересует этот удивительный процесс прикладного познания в западной цивилизации, даст богатую пищу для размышлений комедия Шекспира «Как вам это понравится». Его Арденский лес и есть тот самый золотой мир переведенных благ и необремененности трудом, в который мы в настоящее время входим через ворота электрической автоматизации.

Может даже закрасться подозрение — но не более того, — что Шекспир понимал Арденский лес как предварительную модель эпохи автоматизации, когда все вещи становятся переводимы во что угодно, во что только пожелаешь:

Находит наша жизнь вдали от света

В деревьях — речь, в ручье текущем — книгу

И проповедь — в камнях, и всюду — благо.

Я б не сменил ее.

АМЬЕН:

Вы, ваша светлость,

Так счастливо переводить способны

На кроткий, ясный лад судьбы суровость.

Как вам это понравится, II, i. 15–21[119]

Шекспир говорит о мире, где с помощью своего рода программирования можно воспроизводить материалы природного мира на самых различных уровнях и в самых разных степенях стилистической интенсивности. Мы близки к тому, чтобы осуществить это в самом широком масштабе, на этот раз с помощью электроники. Здесь кроется образ золотого века как века завершенной метаморфозы, или окончательного перевода природы в человеческое искусство, в который неуклонно ведет нас наша электрическая эпоха. Поэт Стефан Малларме думал, что «весь мир от начала и до конца существует в книге». Теперь мы в состоянии пойти еще дальше и перенести все это шоу в память компьютера. Ведь, как заметил Джулиан Хаксли,[120] человек, в отличие от чисто биологических тварей, обладает особым аппаратом передачи и трансформации, основанным на способности сохранять опыт. А его способность сохранять опыт, например в языке, является также и средством трансформации этого опыта:

«Те жемчужины, коими были его глаза».

Наша проблема может уподобиться проблеме слушателя, позвонившего по телефону на радиостанцию: «Это та самая станция, которая в два раза чаще передает погоду? Выключите ее немедленно. Я тону».

Либо мы можем вернуться в состояние племенного человека, для которого средствами «прикладного познания» служат магические ритуалы. Вместо переведения природы в искусство бесписьменный туземец пытается наполнить природу духовной энергией.

Ключ к некоторым из этих проблем содержится, возможно, в той идее Фрейда, что если нам не удается перевести какое-то естественное событие или переживание в сознательное искусство, мы его «вытесняем». Помимо прочего, именно этот механизм служит введению нас в оцепенение в присутствии тех расширений нас самих, коими являются изучаемые в этой книге средства коммуникации. Ибо средства коммуникации, как и метафора, трансформируют и передают опыт. Когда мы говорим: «Простите, приду как-нибудь в другой раз», — мы переводим приглашение в гости в форму спортивного события,[121] возвышающую принятое по такому случаю сожаление до емкого образа спонтанного огорчения: «Ваше приглашение вовсе не из тех случайных жестов, от которых я должен отмахнуться. Оно заставляет меня ощутить невыносимое разочарование, какое возникает при отмене футбольного матча». Как и во всех метафорах, здесь присутствуют сложные соотношения между четырьмя частями: «Ваше приглашение относится к обычным приглашениям так же, как футбольные матчи к обычной социальной жизни». Именно так, видя один набор отношений через призму другого, мы сохраняем и усложняем опыт в таких, например, формах, как деньги. Ибо деньги — это тоже метафора. И все средства коммуникации как расширения нас самих служат обеспечению новых преобразований зрения и осознания. «Но среди всех видов речи, — говорит Бэкон, — одна только Эхо оказывается вполне достойной быть супругой Пана, или мира. Ведь именно та философия является подлинной, которая самым тщательнейшим и верным образом передает его собственные слова…»[122]

Сегодня Mark И[123] только и ждет сигнала, чтобы приступить к переводу шедевров литературы с любого одного языка на любой другой, выдавая, к примеру, такие слова русского критика о Толстом: «War and World (peace… But nonetheless culture not stands) costs on place Something translate. Something print» [ «Война и Мир (мир… Но, тем не менее, культура не стоит) стоит на месте. Что-то переводить. Что-то печатать»].[124]

Само наше слово «grasp», или «apprehension» (схватывание, постижение, уразумение) указывает на процесс постижения одной вещи через другую, одновременного обращения со многими аспектами и одновременного их восприятия посредством нескольких чувств сразу. Становится очевидным, что «осязательный контакт» — не кожа, а взаимодействие чувств. «Ощупывание» или «нащупывание» — результат плодотворной встречи чувств: внешнего облика, переведенного в звук, звука, переведенного в движение, вкуса и запаха. «Здравый смысл» на протяжении многих столетий считали особой человеческой способностью переводить какое-то переживание из одного чувства во все другие и постоянно преподносить разуму результат в виде единого образа.[125]

Фактически, этот образ унифицированной пропорции между чувствами долгое время считался признаком нашей рацио нальности,[126] и в компьютерную эпоху он легко может стать таковым снова. Ибо теперь появилась возможность программировать такие пропорции между чувствами, которые приближаются к состоянию сознания. И все же такое состояние неизбежно будет расширением нашего собственного сознания в такой же степени, как колесо — расширением находящейся во вращательном движении ступни. Расширив, или переведя, нашу центральную нервную систему в электромагнитную технологию, оно будет всего лишь еще одной ступенью в переносе нашего сознания в компьютерный мир. Когда это случится, мы, по крайней мере, сможем программировать сознание с такой мудростью, чтобы его уже не могли привести в оцепенение или отвлечь Нарциссовы иллюзии мира развлечений, осаждающие со всех сторон человека, когда он сталкивается с самим собой, расширенным в собственные хитроумные штучки.

Если работа города состоит в переделке, или переводе, человека в более подходящую форму по сравнению с той, которой достигли его кочевые предки, то не может ли нынешний перевод всей нашей жизни в духовную форму информации превратить весь земной шар и весь род человеческий в единое сознание?

ГЛАВА 7. ВЫЗОВ И КОЛЛАПС НЕМЕЗИС КРЕАТИВНОСТИ[127]

Бертран Рассел оповестил, что великим открытием двадцатого века стала техника подвешенного суждения (suspended judgement). А. Н. Уайтхед, в свою очередь, пояснил, что великим открытием девятнадцатого века было открытие самого метода открытия.[128] Суть его состояла в следующем: сначала берется вещь, которую нужно изобрести, после чего она разрабатывается в обратном порядке, шаг за шагом — как на конвейерной линии, — вплоть до того момента, с которого необходимо начать, чтобы достичь желаемой цели. В искусствах это значило брать за исходную точку искомый эффект, а далее придумывать стихотворение, живописное полотно или здание, которое произвело бы именно этот эффект, и никакой другой.

«Техника подвешенного суждения» идет дальше. Она предвосхищает воздействие — скажем, несчастливого детства на взрослого человека, — и смягчает его, прежде чем оно произойдет. В психиатрии это техника тотального попустительства, нашедшая широкое применение как анестетическое средство для души на тот период, пока происходит систематическое устранение различных привязанностей и моральных следствий ложных суждений.

Это совершенно отличается от парализующего, или наркотического воздействия новой технологии, которая убаюкивает внимание, пока новая форма ломится в двери суждения и восприятия. Ведь для внедрения новой технологии в групповую душу нужна обширная социальная хирургия, и достигается это с помощью рассмотренного нами ранее встроенного аппарата оцепенения. Теперь «техника подвешенного суждения» дает возможность отказаться от наркотика и отложить операцию внедрения новой технологии в социальную душу на неопределенное будущее. Впереди же нас ждет новое равновесие.

Вернер Гейзенберг в работе «Физическое объяснение природы» [129] дает нам пример квантового физика нового склада, которого целостное осознание форм приводит к мысли, что лучше бы от большинства из них держаться подальше. Он отмечает, что техническое изменение преобразует не только жизненные привычки, но и образцы мышления и оценивания, одобрительно ссылаясь при этом на точку зрения, выраженную в китайской притче:

«Странствуя, Цзыгун дошел на юге до [царства] Чу и возвращался в Цзинь. Проходя севернее [реки] Хань, заметил Огородника, который копал канавки для грядок и поливал [их], лазая в колодец с большим глиняным кувшином. Хлопотал, расходуя много сил, а достигал малого. Цзыгун сказал:

— [Ведь] здесь есть машина, [которая] за один день поливает сотню грядок. Сил расходуется мало, а достигается многое. Не пожелает ли учитель [ее испытать]?

— Какая она? — подняв голову, спросил Огородник.

— Выдалбливают ее из деревянных досок, заднюю часть — потяжелее, переднюю — полегче. [Она] несет воду, [точно] накачивая, будто кипящий суп. Называется водочерпалкой. Огородник от гнева изменился в лице и, усмехнувшись, ответил:

— Я не применяю [ее] не оттого, что не знаю, [я] стыжусь [ее применять]. От своего учителя я слышал: "У того, кто применяет машину, дела идут механически, у того, чьи дела идут механически, сердце становится механическим. Тот, у кого в груди механическое сердце, утрачивает целостность чистой простоты. Кто утратил целостность чистой простоты, тот не утвердился в жизни разума. Того, кто не утвердился в жизни разума, не станет поддерживать путь"».[130]

Самое интересное в этом анекдоте, пожалуй, то, что он находит отклик у современного физика. Он не нашел бы отклика у Ньютона или Адама Смита, ведь они были великими знатоками и поборниками фрагментарных и специалистских подходов. Между тем, с позицией, выраженной в этой китайской притче, вполне согласуется работа Ганса Селье, разрабатывающего «стрессовую» теорию болезни. В 20-е годы его озадачило, почему врачи, по-видимому, всегда сосредоточивают внимание на выявлении отдельных болезней и конкретных средств лечения, предназначенных для таких изолированных случаев, не уделяя никакого внимания «синдрому недомогания как таковому». Те, кто занимается программным «содержанием» средств коммуникации, а не самим по себе средством коммуникации, оказываются в положении врачей, игнорирующих «синдром недомогания как таковой». Разработав целостный, интегральный подход к сфере недомогания, Ганс Селье положил начало тому, что нашло дальнейшее продолжение в книге Адольфа Йонаса «Раздражение и контрраздражение»,[131] а именно — поиску общей реакции на повреждение как таковое, на всякого рода новое воздействие. Сегодня мы располагаем обезболивающими средствами, позволяющими нам совершать друг над другом самые ужасные физические операции.

Новые средства и технологии, посредством которых мы расширяем и выносим себя вовне, составляют в совокупности колоссальную коллективную хирургическую операцию, проводимую на социальном теле при полном пренебрежении к антисептикам. Когда возникает потребность в той или иной операции, следует принимать во внимание неизбежность того, что во время операции заражается вся система. Ведь наибольшему воздействию при оперировании общества новой технологией подвергается отнюдь не надрезанная область. Область надреза и прямого воздействия нечувствительна. Изменению подвергается вся система. Воздействие радио является визуальным, воздействие фотографии — слуховым. Каждое новое давление вызывает сдвиги в пропорциях между всеми чувствами. Что мы ищем сегодня, так это средство контроля над этими сдвигами в чувственных пропорциях психического и социального мировосприятия либо средство избежания этих сдвигов вообще. Болеть без симптомов значит обладать иммунитетом. Еще ни одно общество не обладало достаточными знаниями о своих действиях, чтобы развить иммунитет к своим новым расширениям, или технологиям. Сегодня у нас возникло ощущение, что, может быть, такой иммунитет способно обеспечить искусство.

Во всей истории человеческой культуры не сыскать примера осознанного приспособления различных факторов личной и социальной жизни к новым расширениям, за исключением жалких и периферийных усилий художников. Художник улавливает смысл культурного и технологического прорыва за десятилетия до того, как реально проявляется его трансформирующее влияние. Он строит модели, или Ноевы ковчеги, для встречи грядущего изменения. «В войне 1870 года не было бы ни малейшей необходимости, если бы люди прочли мое "Сентиментальное воспитание "», — говорил Гюстав Флобер.

Именно этот аспект нового искусства Кеннет Гэлбрейт советует тщательно изучать бизнесменам, желающим удержаться на плаву. Ибо в электрическую эпоху нет более смысла в разговорах о том, что художник идет впереди своего времени. Наша технология тоже идет впереди своего времени, надо лишь суметь увидеть в ней именно то, чем она является. Теперь, чтобы не допустить чрезмерной катастрофы в обществе, художник склонен покинуть башню из слоновой кости, дабы переместиться в башню управления обществом. В точности как высшее образование в электрическую эпоху перестало быть предметом роскоши и декора и превратилось в суровую производственную и операциональную необходимость, так и в определении, анализе и понимании жизни форм и структур, созданных электрической технологией, теперь никак не обойтись без художника.

Потрясенные жертвы новой технологии неизменно бормотали расхожие клише о непрактичности художников и их склонности к фантазированию. Однако в последнее столетие появилось общее признание того, что, по словам Уиндхема Льюиса, «художник всегда занят написанием подробной истории будущего, ибо только он один сознает природу настоящего». Знание этого простого факта стало теперь необходимым условием человеческого выживания. Способность художника уклоняться во все времена от лобового удара новой технологии и с полным знанием дела парировать такого рода насилие — стара как мир. В равной степени стара как мир и неспособность потрясенных жертв, не умеющих увернуться от нового насилия, признать свою потребность в художнике. Вознаграждение и прославление художников может, со своей стороны, стать способом игнорирования их пророческой работы и недопущения ее своевременного использования для выживания. Художник — это человек, который в любой области, будь то научной или гуманистической, уже сейчас сознает последствия своих действий и нового знания. Это человек с интегральным сознанием.

Художник может скорректировать чувственные пропорции прежде, чем удар новой технологии парализует процедуры осознания. Он может поправить их прежде, чем начнутся оцепенение, подспудные метания и реакция. Но ежели это так, то как донести это до тех, кто в силу своего положения способен в связи с этим что-то предпринять? Если бы этот анализ хоть отдаленно был близок к истине, он гарантировал бы глобальное перемирие и период переоценки ценностей. Если художник и в самом деле владеет средствами, позволяющими предвосхитить последствия технологической травмы и избежать их, то как нам отнестись к миру «ценителей искусства» и его бюрократии? Не покажется ли, того гляди, преступным заговором, если мы сделаем художника ненужным украшением, бездельником или милтауном?[132] Если бы удалось убедить людей в том, что искусство является точным заблаговременным знанием того, как можно справиться с психическими и социальными последствиями очередной технологии, то разве не стали бы все как один художниками? Разве не приступили бы к кропотливому переводу новых художественных форм в социальные навигационные карты? Интересно знать, что произошло бы, если бы вдруг в искусстве увидели то, что оно есть на самом деле, а именно, точную информацию о том, как следует перестроить собственную душу, чтобы вовремя предупредить очередной удар со стороны наших собственных расширенных способностей. Перестанем ли мы наконец смотреть на произведения искусства так, как смотрит обычно путешественник на золото и самоцветы, используемые в качестве украшений простыми бесписьменными народами?

Как бы то ни было, в экспериментальном искусстве людям даются точные детализации того насилия, которое грядет в отношении их душ со стороны их собственных контрраздражителей, или технологий. Ибо те части нас самих, которые мы исторгаем из себя наружу в форме новых изобретений, представляют собой попытки уравновесить или нейтрализовать коллективные давления и раздражения. Однако обычно контрраздражитель оказывается для нас еще большим бедствием, чем исходный раздражитель, подобно тому, как это происходит при привыкании к наркотику. И именно здесь художник может показать нам, как «увернуться от удара» вместо того, чтобы «подставлять под него свою челюсть». Можно лишь еще разок повторить, что вся человеческая история — это летопись «подставления под удар своей челюсти».

Эмиль Дюркгейм уже давно высказал идею, что специализированная задача всегда ускользает от контроля социальной совести. В этом отношении, казалось бы, художник и есть социальная совесть, и к нему соответствующим образом надо относиться! «У нас нет искусства, — говорят балийцы. — Просто мы стараемся делать все как можно лучше».

Сегодня современный метрополис беспомощно расползается вширь под влиянием автомобиля. Пригород и город-сад как ответ на вызов железнодорожных скоростей появились очень поздно, но в тот самый момент, когда они должны были стать для автомобиля катастрофой. Ибо распределение функций, приспособленное к одному набору интенсивностей, становится невыносимым при иной интенсивности. И технологическое расширение наших тел, призванное смягчить физический стресс, может вызвать стресс психический, а это может быть для нас гораздо хуже. Западная специалистская технология, перенесенная в арабский мир в эпоху позднего Рима, привела к яростному выбросу племенной энергии.

Хитроумные средства диагностики, которые приходится применять, чтобы уловить актуальную форму и влияние нового средства коммуникации, не очень-то отличаются от тех, которые описываются в детективной прозе Питера Чейни. В книге «Перемен не удержать»[133] он писал:

«Для Каллагана это было всего лишь скопище людей, некоторые из которых — все — давали неправильную информацию или откровенно лгали, либо потому что обстоятельства принудили их к этому, либо потому что они случайно оказались вовлечены в этот процесс.

Но уже само то, что им приходилось говорить ложь, приходилось производить ложное впечатление, делало неизбежной переориентацию их личных точек зрения, да и всей их жизни. Рано или поздно они изматывались или теряли осторожность. И вот тогда, но никак не раньше, следователь мог нащупать тот единственный факт, который привел бы его к возможному логическому решению».

Интересно отметить, что успеха в поддержании привычной респектабельной наружности можно достичь лишь ценой неистовой схватки по ту сторону фасада. После преступления, после того, как обрушился удар судьбы, привычный фасад может быть сохранен лишь при помощи быстрого переупорядочения всех точек опоры. Точно так же обстоит дело в нашей общественной жизни, когда на нас обрушивается удар новой технологии, и в нашей частной жизни, когда в нее вторгается какой-нибудь интенсивный — а следовательно, трудно перевариваемый — опыт, и сразу же вступает в действие цензура, делающая нас нечувствительными к данному удару и способными ассимилировать вторгшееся инородное влияние. Наблюдения Питера Чейни насчет модели детективного романа — еще один пример популярной формы развлечения, функционирующей в качестве модели, имитирующей нечто вполне реальное.

Пожалуй, самым очевидным «замыканием», или психическим следствием, любой новой технологии является именно спрос на нее. Ни у кого не возникает потребности в автомобиле, пока автомобилей нет, и никого не интересует телевидение, пока не появятся телевизионные программы. Эта способность технологии создавать собственный мир спроса неотрывна от того, что технология есть прежде всего расширение наших тел и чувств. Когда мы лишаемся зрения, роль зрения берут на себя в некоторой степени другие чувства. Между тем, потребность в использовании чувств, которыми мы располагаем, столь же настоятельна, как и потребность дышать; и этот факт придает смысл настоятельной потребности более или менее постоянно иметь при себе радио и телевизор. Побуждение к постоянному пользованию никак не зависит от «содержания» общественных программ или частной чувственной жизни, и это свидетельство того, что технология — часть наших тел. Электрическая технология напрямую связана с нашими центральными нервными системами, а потому нелепы всякие разговоры о том, что «то, чего хочет публика» играет ей на нервах. Это все равно что спрашивать людей, какого рода виды и звуки они предпочли бы видеть и слышать вокруг себя в городской метрополии! Как только мы отдали свои чувства и нервные системы в плен частному манипулированию тех, кто должен пытаться извлечь выгоду из аренды наших глаз, ушей и нервов, у нас реально не остается больше никаких прав. Отдать в аренду коммерческим интересам свои глаза, уши и нервы — это почти то же самое, что передать в собственность какой-нибудь частной корпорации нашу общую речь или отдать в монопольное пользование какой-нибудь компании атмосферу земли. Нечто подобное уже произошло с открытым космосом, причем по тем же самым причинам, по которым мы сдали в аренду различным корпорациям свои центральные нервные системы. Пока мы продолжаем принимать Нарциссову установку, рассматривая расширения наших тел как нечто реально внешнее по отношению к нам и реально от нас не зависящее, мы будем встречать таким же поскальзыванием на банановой кожуре и коллапсами все технологические вызовы.

Архимед как-то сказал: «Дайте мне точку опоры, и я переверну Землю». Сегодня он ткнул бы пальцем в наши электрические средства коммуникации и сказал: «Я обопрусь на ваши глаза, уши, нервы и мозг, и мир будет вертеться в любом ритме и на любой манер, как только я пожелаю». Эти «точки опоры» мы и сдали в аренду частным корпорациям.

Арнольд Тойнби посвятил немалую часть своего труда «Постижение истории» анализу вызовов, с которыми пришлось столкнуться на протяжении многих веков самым разным культурам. К западному человеку в высшей степени подходит предложенное Тойнби объяснение того, как в обществе активных воинов реагируют на свои увечья хромые и калеки. Они становятся специалистами, подобно Вулкану, бывшему кузнецом и оружейником. А как ведут себя целые сообщества, когда их завоевывают и порабощают? На службу им приходит та же стратегия, которой придерживается в обществе воинов хромой человек. Они начинают специализироваться на чем-то и становятся для своих господ незаменимыми. Вероятно, именно долгая человеческая история порабощения и впадения в специализм как контрраздражитель наложила на фигуру специалиста клеймо услужливости и малодушия — клеймо, которое он носит на себе до сих пор. Капитуляция западного человека перед собственной технологией с ее развившимися до наивысшей точки специализированными требованиями всегда казалась многим наблюдателям нашего мира своего рода порабощением. Однако, в отличие от сознательной стратегии специализации, принимаемой пленниками завоевателей, тут складывающаяся в итоге фрагментация была добровольной и исполненной воодушевления.

Ясно, что фрагментация, или специализм, как техника достижения безопасности в условиях всевозможного рода тирании и угнетения несет в себе опасность. Идеальное приспособление к любой среде достигается путем тотального перенаправления энергий и жизненных сил на то или иное статичное состояние существа. Даже малейшие изменения в среде застают очень хорошо приспособленных в таком состоянии, когда у них нет ресурсов для того, чтобы встретить новый вызов. В любом обществе в таком незавидном положении находятся глашатаи «конвенциональной мудрости». Их безопасность и статус опираются полностью на одну-единственную форму приобретенного знания, а потому нововведение означает для них не новшество, а уничтожение.

Родственной формой вызова, с которой всегда сталкивались культуры, является простой факт наличия границы или стены, по ту сторону которой существует другой тип общества. Само существование бок о бок двух форм организации порождает немалую напряженность. На этом, по сути, и строились символистские художественные структуры прошедшего столетия. Тойнби отмечает, что вызов цивилизации, располагающейся бок о бок с племенным обществом, снова и снова демонстрировал, что вся э


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: