Экклезиаст

Жан Бодрийяр

СИМУЛЯКРЫ И СИМУЛЯЦИЯ

ОГЛАВЛЕНИЕ

ПРЕЦЕССИЯ СИМУЛЯКРОВ

Божественная ирреферентность образов

Рамсес, или Воскрешение в розовом

Гиперреальное и воображаемое

Политическое колдовство

Обратная сторона ленты Мебиуса

Стратегия реального

Конец паноптизма

Орбитальное и ядерное

ИСТОРИЯ КАК РЕТРОСЦЕНАРИЙ

ХОЛОКОСТ

"КИТАЙСКИЙ СИНДРОМ"

"АПОКАЛИПСИС СЕГОДНЯ"

ЭФФЕКТ БОБУРА: ИМПЛОЗИЯ И АПОТРОПИЯ

ГИПЕРМАРКЕТ И ГИПЕРТОВАР

ИМПЛОЗИЯ СМЫСЛА В СРЕДСТВАХ ИНФОРМАЦИИ

АБСОЛЮТНАЯ РЕКЛАМА - НУЛЕВАЯ РЕКЛАМА

ИСТОРИЯ КЛОНОВ

ГОЛОГРАММЫ

"АВТОКАТАСТРОФА"

СИМУЛЯКРЫ И НАУЧНАЯ ФАНТАСТИКА

ЖИВОТНЫЕ: ТЕРРИТОРИЯ И МЕТАМОРФОЗЫ

ОСТАТКИ

РАСТУЩИЙ ТРУП

ПОСЛЕДНЕЕ ТАНГО ЦЕННОСТИ

О НИГИЛИЗМЕ

ПРЕЦЕССИЯ СИМУЛЯКРОВ

Симулякр - это вовсе не то, что скрывает собой

истину, - это истина, скрывающая, что ее нет.

Симулякр есть истина.

Экклезиаст

Даже если бы мы могли использовать как наилучшую аллегорию симуляции фантастический рассказ Борхеса, в котором имперские картографы составляют настолько детальную карту, что она, в конце концов, покрывает точно всю территорию (однако с упадком Империи эта карта начинает понемногу трепаться и распадается, и лишь несколько клочьев еще виднеются в пустынях - метафизическая красота разрушенной абстракции, соизмеримой с масштабами претенциозности Империи, абстракции, которая разлагается как мертвое тело и обращается в прах, - так и копия, подвергшаяся искусственному старению, в конце концов, начинает восприниматься как реальность), - все равно эта история для нас уже в прошлом и содержит в себе лишь скромную обворожительность симулякров второго порядка.

Абстракция сегодня - это не абстракция карты, копии, зеркала или концепта. Симуляция - это уже не симуляция территории, референтного сущего, субстанции. Она - порождение моделей, реального без первопричины и без реальности: гиперреального. Территория больше ни предшествует карте, ни живет дольше нее. Отныне карта предшествует территории - прецессия симулякров, - именно она порождает территорию, и если вернуться к нашему фантастическому рассказу, то теперь клочья территории медленно тлели бы на пространстве карты. То здесь, то там остатки реального, а не карты, продолжали бы существовать в пустынях, которые перестали принадлежать Империи, а стали нашей пустыней. Пустыней самой реальности.

На самом деле даже в перевернутом виде рассказ Борхеса не пригоден для использования. Остается, наверное, лишь аллегория об Империи. Ведь современные симуляторы прибегают к такому же империализму, когда стараются совместить реальное - все реальное - со своими моделями симуляции. Однако речь уже не о карте и не о территории. Исчезло самое главное: суверенное различие между одним и другим, что предоставляло очарование абстракции. Ведь именно различие создает поэзию карты и обворожительность территории, магию концепта и обаяние реального. Эта мнимость репрезентации, которая достигает наивысшей точки и вместе с тем падает в пропасть в безумном проекте картографов достичь идеальной ровнообъемности карты и территории, исчезает в симуляции - действие которой ядерное и генетическое, а отнюдь не зеркальное и дискурсивное. Исчезает целая метафизика.

Нет больше ни сущности и явления, ни реального и его концепта. Нет больше воображаемой ровнообъемности: измерением симуляции становится генетическая миниатюризация. Реальное производится, начиная с миниатюрнейших клеточек, матриц и запоминающих устройств, с моделей управления - и может быть воспроизведено несметное количество раз. Оно не обязано более быть рациональным, поскольку оно больше не соизмеряется с некоей, идеальной или негативной, инстанцией. Оно только операционально. Фактически, это уже больше и не реальное, поскольку его больше не обволакивает никакое воображаемое. Это гиперреальное, синтетический продукт, излучаемый комбинаторными моделями в безвоздушное гиперпространство.

В этом переходе в пространство, искривленность которого не совпадает ни с искривленностью реального, ни с искривленностью истины, эра симуляции приоткрывается через ликвидацию всех референций - хуже того: через искусственное воскрешение их в системах знаков, материале еще более гибком, чем смысл, поскольку симулякр предлагает себя всяческим системам эквивалентности, всяческим бинарным оппозициям, всяческой комбинаторной алгебре. Речь идет уже ни об имитации, ни о дублировании, ни даже о пародии. Речь идет о субституции, замене реального знаками реального, то есть об операции по предупреждению любого реального процесса с помощью его операционной копии, метастабильного механизма образов, запрограммированного и безупречного, который предоставляет все знаки реального и предупреждает все его неожиданные повороты. Больше никогда реальное не будет иметь возможности проявить себя - в этом состоит жизненная функция модели в системе смерти или, вернее, в системе заблаговременного воскрешения, которое больше не оставляет никакого шанса даже событию смерти. Отныне гиперреальное находится под прикрытием воображаемого и всего того, что отличает реальное от воображаемого, оставляя место лишь орбитальной циркуляции моделей и симулированному порождению различий.

Божественная ирреферентность образов

Прибегать к диссимуляции - это значит делать вид, что ты не имеешь того, что у тебя есть. Симулировать - это значит делать вид, что у тебя есть то, чего ты не имеешь. Одно отсылает к наличию, другое - к отсутствию. Но дело осложняется тем, что симулировать не означает просто притворяться: "Тот, кто прикидывается больным, может просто лечь в кровать и убеждать, что он болен. Тот, кто симулирует болезнь, находит у себя ее определенные симптомы" (Литтре). Итак, притворство, или диссимуляция, оставляют нетронутым принцип реальности: разница всегда ясна, она лишь замаскирована. Симуляция же ставит под сомнение различие между "истинным" и "ложным", между "реальным" и "мнимым". Больной или не больной симулянт, который демонстрирует "истинные" симптомы? Объективно его нельзя считать ни больным, ни здоровым. Психология и медицина останавливаются здесь перед истинностью болезни, которую с этих пор невозможно установить. Ведь если можно "вызвать" любой симптом и его нельзя трактовать как естественный факт, то тогда любую болезнь можно рассматривать как такую, которую можно симулировать и которую симулируют, и медицина теряет свой смысл, поскольку знает только, как лечить "реальные" болезни, исходя из их объективных причин. Психосоматика совершает сомнительные пируэты на границе принципа болезни. Что касается психоанализа, то он переносит симптом органического порядка в порядок бессознательного: последнее снова полагает "истинным", более истинным, чем первое, - но от чего бы симуляция должна остановиться перед дверями бессознательного? Почему "работу" бессознательного нельзя "подделать" таким же образом, как любой симптом классической медицины? Сны, например, уже можно.

Конечно, психиатрия предполагает, что "каждая форма психического отчуждения имеет особый порядок развертывания симптомов, о котором не знает симулянт, и отсутствие которого не сможет ввести в заблуждение психиатра". Это утверждение (датированное 1865 годом) необходимо, лишь бы любой ценой спасти принцип конкретной истины и избежать проблемы, которую ставит симуляция, - проблемы того, что истина, референция, объективная причина перестали существовать. Что может сделать медицина с тем, что колеблется на самой грани болезни и здоровья, с дублированием болезни в дискурсе, который больше ни истинный, ни ложный? Что может сделать психоанализ с дублированием дискурса бессознательного в дискурсе симуляции, который нельзя больше разоблачить, поскольку он также не является ложным?

Что может сделать с симулянтами армия? По обыкновению она разоблачает их и наказывает, исходя из четкого принципа идентификации. Сегодня она может освободить из своих рядов очень ловкого симулянта точно так же, как "истинного" гомосексуалиста, сердечника или сумасшедшего. Даже военная психология избегает картезианской четкости и не решается проводить различие между ложным и истинным, между "поддельным" и аутентичным симптомом. "Если он так хорошо изображает сумасшедшего, то это потому, что он им и является". И здесь военная психология не так уж и ошибается: в этом смысле все сумасшедшие симулируют, и это отсутствие различия является наихудшей разновидностью субверсии. Именно против этого отсутствия различий и восстает классический ум, вооруженный всеми своими категориями. Но это то, что сегодня вновь обходит его с флангов, угрожая принципу истины.

После медицины и армии, любимых территорий симуляции, исследование ведет нас к религии и симулякру божественности: "Я запретил в храмах всяческое изображение, ведь Божество, которое одухотворяет природу, не может быть изображено". Вообще-то может. Но чем становится божество, когда предстает в иконах, когда множится в симулякрах? Остается ли оно высшей инстанцией, лишь условно запечатленной в образах наглядного богословия? Или исчезает в симулякрах, которые сами являют свой блеск и свою силу, которые зачаровывает, - наглядность икон заменяет при этом чистую и сверхчувственную Идею Бога? Именно этого боялись иконоборцы, чей тысячелетний спор продолжается и сегодня. Именно из предчувствия этой всесильности симулякров, этой способности их стирать Бога из сознания людей и этой разрушительной, убийственной истины, которую они собой заявляют, - что, в сущности, Бога никогда не было, что всегда существовал лишь его симулякр, или даже сам Бог всегда был лишь своим собственным симулякром, - и происходило стремление иконоборцев уничтожать иконы. Если бы они могли знать, что изображения лишь затеняют или маскируют платоновскую Идею Бога, причин для уничтожения не существовало бы. Можно жить идеей искаженной истины. Но до метафизического отчаяния их довела идея, что иконы вообще ничего не скрывают, что по сути это не образа, статус которых определяет действие оригинала, а полностью завершенные симулякры, непрерывно излучающие свои собственные чары. Поэтому и необходимо было любой ценой изгнать эту смерть божественной референции.

Отсюда следует, что иконоборцы, которых обвиняют в пренебрежении и отрицании образов, на самом деле признавали за ними большую силу, в отличие от иконнопоклонников, которые видели в них лишь отображение и удовлетворялись тем, что поклонялись такому филигранному Богу. Можно, однако, рассуждать в обратном направлении, тогда иконопоклонники были наиболее современными и наиболее отважными умами, ведь они под видом проявления Бога в зеркале образов уже разыгрывали его смерть и его исчезновение в Эпифании его репрезентаций (о которых они, возможно, знали, что те больше ничего не репрезентуют, являясь лишь чистой игрой, однако именно в этом и состояла большая игра - они знали также и то, что развенчивать образы опасно, ведь они скрывают, что за ними ничего нет).

Таков был подход иезуитов, которые строили свою политику на виртуальном исчезновении Бога и на светском и зрелищном манипулировании сознанием людей, - рассеяние Бога в Эпифании власти - конец трансцендентности, которая служит отныне лишь алиби для стратегии, абсолютно свободной от инфлюэнций и знаков. За пышной барочностью образов прячется серый кардинал политики.

Следовательно, ставка всегда была на смертоносную силу образов, смертоносную для реального, смертоносную для собственной их модели, как якобы были смертоносными для божественной идентичности византийские иконы. Этой смертоносной силе противостоит сила репрезентаций как диалектическая сила, очевидная и понятная посредством Реального. Вся западная вера и праведность стали ставкой в этом пари на репрезентацию: что способно открыть глубину смысла знака, что способно обменять знак на смысл и что является ручательством этого обмена - конечно ж, Бог. Но что, если самого Бога можно симулировать, то есть свести к знакам, которые свидетельствуют о его существовании? Тогда вся система теряет вес, она сама становится не более чем гигантским симулякром - не ирреальностью, а симулякром, то есть тем, что уже никогда не обменивается на реальное, а обменивается на самое себя, в непрерывном круговороте без референции и предела.

Такова симуляция в своем противопоставлении репрезентации. Репрезентация исходит из принципа эквивалентности знака и реального (даже если эта эквивалентность утопическая, она является фундаментальной аксиомой). Симуляция, наоборот, исходит из утопии принципа эквивалентности, из решительной негации знака как ценности, из знака как реверсии и умерщвления всякой референции. В то время как репрезентация пытается абсорбировать симуляцию, интерпретируя ее как ложную репрезентацию, симуляция охватывает все строение репрезентации, которая сама становится симулякром.

Таковы последовательные фазы развития образа: он является отображением некой фундаментальной реальности; он маскирует и искажает фундаментальную реальность; он маскирует отсутствие фундаментальной реальности; он вообще не имеет отношения к какой бы то ни было реальности, являясь своим собственным симулякром в чистом виде.

В первом случае образ - положительное явление: репрезентация принадлежит к сакраментальному порядку. Во втором - негативное: порядка порчи. В третьем он играет роль явления и принадлежит к порядку колдовства. В четвертом случае он принадлежит отнюдь не к порядку явлений, но к симуляции.

Переход от знаков, которые что-то скрывают, к знакам, которые скрывают, что ничего нет, обозначает решительный поворот. Если первые отсылают к теологии истины и тайны (к которой еще принадлежит идеология), то вторые возвещают эру симулякров и симуляции, когда уже не существует Бога, чтобы распознать своих, и Страшного Суда, чтобы отделить ложное от истинного, реальное от его искусственного воскрешения, потому что все уже умерло и воскрешено заранее.

Когда реальное больше не является тем, чем оно было, ностальгия присваивает себе все его значение. Непомерное раздувание мифов об истоках и знаках реальности. Непомерное раздувание вторичной истины, объективности и аутентичности. Эскалация истинного, пережитого, воскрешение образного там, где исчезли объект и субстанция. Неистовое производство реального и референтного, параллельное и превосходящее безумие материального производства: так симуляция входит в фазу, которая непосредственно затрагивает нас - стратегию реального, неореального и гиперреального, повсеместно дублируемую стратегией апотропии*.

----------------------------------------------------------------

* Примечание переводчика:

Поскольку точного аналога часто употребляемого Бодрийяром термина dissuasion (разубеждение, разуверение, отговаривание и одновременно устрашение, отпугивание, а также сдерживание, удержание и еще предотвращение и безОбразность) в русском языке нет, пришлось обратиться к греческому. Точный аналог, вмещающий все смыслы - апотропей. Чтобы дистанцироваться от того смысла, которое апотропей приобрел в русском (оберег, амулет), данное слово употребляется в женском роде: апотропия.

Рамсес, или Воскрешение в розовом

Этнология прикоснулась к своей парадоксальной смерти в тот день 1971 года, когда правительство Филиппин решило вернуть к первозданности, туда, где до них не доберутся колонизаторы, туристы и этнологи, несколько десятков тасадаев, которых незадолго до этого обнаружили в дебрях джунглей, где они прожили восемь столетий без каких-либо контактов с остальным человечеством. Это было сделано по инициативе самих антропологов, которые видели, как при контакте с ними туземцы сразу как бы "рассыпались", словно мумии на свежем воздухе.

Для того чтобы этнология продолжала жить, необходимо чтобы умер ее объект, который, умирая, мстит за то, что его "открыли", и своей смертью бросает вызов науке, которая пытается овладеть им.

Разве не живет любая наука на этом парадоксальном склоне, на который ее обрекает исчезновение ее объекта в тот самый момент, когда она пытается овладеть им и безжалостная реверсия, которую она получает со стороны мертвого объекта? Подобно Орфею, она постоянно оборачивается слишком рано, и подобно тому, как это было с Эвридикой, ее объект снова низвергается в Аид.

Именно от этого дьявольского парадокса хотели уберечь себя этнологи, снова создавая вокруг тасадаев границу безопасности в виде девственного леса. Никто более не будет их беспокоить: рудник с золотоносной жилой закрыт. Наука теряет на этом целый капитал, но объект остается неповрежденным, потерянным для нее, но нетронутым в своей "девственности". Речь идет не о жертве (наука никогда не жертвует, она всегда смертоносна), а о симулированной жертве ее объекта с целью спасения ее принципа реальности. Тасадаи, замороженные в своем естественном состоянии, будут служить ей абсолютным алиби, вечной гарантией. Здесь и начинается бесконечная антиэтнология, которую в разной степени исповедуют Жолен, Кастанеда, Клястр. Как бы там ни было, но логическая эволюция науки состоит во все большем отдалении от своего объекта, пока она не начинает обходиться без него вовсе: ее автономность становится от этого еще более фантастичной, она достигает своей чистой формы.

Вот так сосланный в резервации индеец, в своем стеклянном гробу девственного леса, снова становится симулятивной моделью всех возможных индейцев времен до этнологии. Благодаря такой модели этнология позволяет себе роскошь воплощаться вне своих границ, в "грубой" действительности этих перевоссозданных ею индейцев, - Дикарей, которые лишь благодаря этнологии остаются Дикарями: какой зеркальный поворот, какой триумф науки, которая, как казалось, была обречена истреблять их!

Конечно же, такие Дикари - это посмертные создания: замороженные, крионированные, стерилизованные, защищенные от смерти, они стали референтными симулякрами, и сама наука стала чистой симуляцией. То же самое происходит в Крезо, в пределах экологического музея, где на месте событий музеефицировали как "исторических" свидетелей своей эпохи целые рабочие кварталы, действующие металлургические зоны, сразу целую культуру, мужчин, женщин, детей - вместе с их жестами, манерой разговаривать, обычаями, - при жизни превращенных в окаменелости, как на старых фотографиях. Музей, перестав быть геометрически ограниченным местом, теперь повсюду - как еще одно жизненное измерение. Так и этнология, вместо того, чтобы ограничить себя как объективную науку, теперь, освободившись от своего объекта, будет распространяться на все живое, и будет становиться невидимой, как вездесущее четвертое измерение - измерение симулякра. Мы все тасадаи - индейцы, которые благодаря этнологии вновь стали тем, чем они были, - индейцы-симулякры, которые, наконец, провозглашают универсальную истину этнологии.

Мы все стали живыми экспонатами в спектральном свете этнологии, или антиэтнологии, которая является лишь чистой формой триумфальной этнологии, под знаком умерщвления различий и воскрешения различий. Поэтому очень наивно искать этнологию среди Дикарей или где-то в странах "третьего мира" - она здесь, повсюду, в метрополиях, среди белых людей, в целом мире - каталогизированном, проанализированном, а затем искусственно возрожденном наподобие реального - в мире симуляции, галлюцинации истины, шантажа реального, умерщвления любой символической формы и ее истеричной исторической ретроспекции - умерщвления, первыми жертвами которого (положение обязывает) стали Дикари, но которое уже давно распространилось на все западные общества.

И вместе с тем этнология дает нам свой единственный и последний урок, открывая тайну, которая убивает ее (и которую Дикари знают гораздо лучше ее): месть мертвых.

Ограничение объекта науки эквивалентно ограничению сумасшедших и мертвых. Точно так же, как целый социум неизлечимо заражен тем зеркалом безумия, которое он сам поставил перед собой, так и науке остается лишь умереть, заразившись смертью своего объекта, который является ее обращенным зеркалом. Наука якобы овладевает объектом, но на самом деле это он проникает в нее, в какой-то неосознанной реверсии, давая лишь пустые и повторяющиеся ответы на пустые и повторяющиеся вопросы.

Ничего не меняется, ни когда социум разбивает зеркало безумия (упраздняя психбольницы, возвращая право голоса сумасшедшим и т.д.), ни когда наука, якобы, разбивает зеркало своей объективности (растворяясь в собственном объекте, как у Кастанеды, и т.д.) и склоняется перед "различиями". Форму ограничения сменяет бесконечно замедленный дифрагированный механизм. По мере того как этнология разрушается как классический институт, она перерождается в антиэтнологию, чьей задачей является инъецировать повсюду псевдо-различие, псевдо-Дикаря, чтобы скрыть, что именно этот, наш мир стал на свой манер диким, опустошенным различием и смертью.

Таким же образом, под предлогом спасения оригинала, посетителям запретили доступ в гроты Ласко, но в пятистах метрах построили их точную копию, так что каждый может увидеть их (взглянуть через глазок на часть настоящего грота, а потом посетить реконструкцию всего остального). Возможно, что сама память об оригинальных гротах постепенно исчезнет из сознания будущих поколений, и тогда различий не будет: дублирования достаточно, чтобы оба объекта стали одинаково искусственными.

Вот так же наука и технология не так давно мобилизовались, чтобы спасти мумию Рамсеса II, которая несколько десятилетий гнила в запасниках музея. Запад охватила паника при мысли, что он не сможет сохранить то, что символический порядок смог сберечь на протяжении сорока столетий, вдали от людского взора и солнечного света. Рамсес ничего не значит для нас, только его мумия не имеет цены, поскольку она - гарант того, что накопление имеет хоть какой-то смысл. Вся наша линейная и накопительная культура рушится, если мы не сможем создавать запасы прошлого у всех на глазах. Для этого нужно извлечь фараонов из их гробниц, а мумии - из их безмолвия. Для этой цели необходимо эксгумировать их и отдать им воинские почести. Они одновременно являются добычей науки и червей. Один лишь абсолютный секрет наделял их тысячелетней властью - господство над тленом, которое означало господство над полным циклом обменов со смертью. Мы способны ныне лишь на то, чтобы поставить науку на службу восстановлению мумии, то есть реконструкцию очевидного порядка, тогда же как бальзамирование было символическим обрядом, стремлением увековечить сокрытое измерение.

Нам нужно зримое прошлое, зримый континуум, зримый миф о происхождении, который бы утешал нас относительно нашего конца. Хотя в глубине души мы никогда не верили в него. Отсюда и эта историческая сцена приема мумии в аэропорту Орли. Почему? Потому что Рамсес был великим деспотом и полководцем? Несомненно. Но прежде всего, потому, что наша культура грезит, будто за этой исчезнувшей силой, которую она пытается аннексировать, скрывается другой порядок, с которым она не имеет ничего общего, и она грезит, будто уничтожила этот порядок, эксгумировав его как свое собственное прошлое.

Мы очарованы Рамсесом, как христиане эпохи Возрождения были очарованы американскими индейцами, этими (человеческими?) созданиями, которые никогда не знали Слова Христова. Поэтому был в начале колонизации момент оцепенения и растерянности перед самой возможностью избежать универсального закона Евангелия. Тогда следовало выбирать одно из двух: либо признать, что этот Закон не универсален, либо истребить индейцев, чтобы уничтожить улики. Как правило, довольствовались тем, что обращали их в свою веру, но даже просто обнаружения индейцев в дальнейшем было достаточно для их постепенного уничтожения.

Вот так, достаточно будет эксгумировать Рамсеса, чтобы уничтожить его через музеефикацию. Ведь мумии уничтожают не черви: они погибают из-за изъятия из неспешного символического порядка, властелина тлена и смерти, и перехода к порядку истории, науки и музея - нашему порядку, который больше не властен ни над чем и способен лишь обрекать то, что предшествовало ему, на тлен и смерть, чтобы пытаться потом воскресить все это с помощью науки. Непоправимое насилие надо всем тайным, насилие со стороны цивилизации без тайн, ненависть этой цивилизации к своим собственным основам.

Как этнология, которая делает вид, что отказывается от своего объекта, чтобы надежнее сохранить себя в своей чистой форме, так и демузеефикация всего лишь еще один виток искусственности. Свидетельством тому - монастырь Сен-Мишель де Кукса, который за огромные деньги будет возвращен на родину из Клойстерса в Нью-Йорке и снова установлен на "изначальном месте". И все должны аплодировать этому возвращению (как аплодировали "экспериментальной операции по отвоеванию тротуаров" на Елисейских полях!). Но если экспорт капителей действительно был актом своеволия, и если Клойстерс в Нью-Йорке все-таки является искусственной мозаикой всех культур (в соответствии с логикой капиталистической централизации ценностей), обратный вывоз к "изначальным местам", в свою очередь, насквозь искусственен: это абсолютный симулякр, который догнал "реальность", совершив полный оборот.

Монастырь должен был остаться в Нью-Йорке в симулированной атмосфере, которая, по крайней мере, никого не вводила в заблуждение. Репатриация же - еще одна уловка, чтобы сделать вид, будто ничего не случилось, и тешить себя ретроспективной галлюцинацией.

Таким же образом американцы хвалятся тем, что довели численность индейцев до той, какой она была до завоевания. Дескать, сотрем все и начинаем сначала. Они даже хвалятся, что достигнут большего, и превзойдут начальную цифру. Это будет доказательством превосходства цивилизации: она породит даже больше индейцев, чем они сами были способны себе позволить. (Звучит как злая шутка, так как это перепроизводство является еще одним способом уничтожения индейской культуры, ведь она, как любая племенная культура, основывается на ограниченности группы и отказе от какого-либо "неограниченного" роста, как мы это видим в случае с Иши. Поэтому в их демографическом "промоушне" скрывается еще один шаг к символическому уничтожению.)

Так и мы все живем в мире, поразительно похожем на оригинальный - вещи в нем продублированы по своему собственному сценарию. Но это удвоение не означает, как это было традиционно, неизбежность их смерти - они уже очищены от своей смерти, и даже выглядят лучше, чем при жизни: более яркие, более настоящие, чем их оригиналы, словно лица в похоронных бюро.

Гиперреальное и воображаемое

Диснейленд - прекрасная модель всех запутанных порядков симулякров. Это, прежде всего игра иллюзии и воображения: Пираты, Пограничная территория, Мир будущего и т.д. Этот воображаемый мир, как считают, должен обеспечить успех действа. Но, что притягивает людей гораздо больше - это социальный микрокосм, миниатюризированная и религиозная Америка со всеми ее преимуществами и недостатками.

Вы паркуетесь снаружи, становитесь в очередь внутри и остаетесь один на один с собой на выходе. В этом воображаемом мире единственной фантасмагорией является свойственная толпе теплота и притягательность, а также чрезмерное количество гаджетов, призванных создавать и поддерживать этот эффект множественных переживаний. Контраст с абсолютным одиночеством автостоянки - настоящего концентрационного лагеря - является полным. Другими словами: внутри - целый арсенал гаджетов, которые, как магниты притягивают толпу в разнонаправленных потоках; снаружи - одиночество, направленное на одну игрушку: автомобиль. По невероятному совпадению (и это, несомненно, одно из наиболее очаровательных свойств данного универсума) этот быстрозамороженный инфантильный мир, как оказывается, был задуман и воплощен в жизнь человеком, который сам находится сегодня в замороженном состоянии и ожидает своего воскрешения при температуре ниже 180 градусов Цельсия: Уолтом Диснеем.

Вот так повсюду в Диснейленде проступает объективный профиль Америки - вплоть до морфологии индивидуальности и толпы. Миниатюра и комиксы служат тут для прославления всех ее ценностей. Забальзамированных и умиротворенных. Отсюда возможность (которой очень хорошо воспользовался Л. Марен в "Утопических пространственных играх") идеологического анализа Диснейленда, как дайджеста американского образа жизни, панегирика американским ценностям, идеализированной транспозиции противоречивой реальности. Все правильно. Но за этим кроется другое, и этот "идеологический" туман служит прикрытием симуляции третьего порядка: Диснейленд существует для того, чтобы скрыть, что Диснейлендом на самом деле является "реальная" страна - вся "реальная" Америка (примерно так, как тюрьмы служат для того, чтобы скрыть, что весь социум, благодаря своей банальной вездесущности, является тюрьмой). Диснейленд представляют как воображаемое, чтобы заставить нас поверить, что все остальное является реальным, тогда же как весь Лос-Анджелес и Америка, которые окружают его, уже более не реальны, а принадлежат к порядку гиперреального и симуляции. Речь идет уже не о ложной репре-зентации реального (идеологии), а о том, чтобы скрыть, что реальное перестало быть реальным, и таким образом спасти принцип реальности.

Иллюзорность Диснейленда не является ни истинной, ни ложной - это машина апотропии, вызванная на сцену для воспроизведения в обратной точке фикции реального. Отсюда идиотизм этого воображаемого, его инфантильное вырождение. Этот мир претендует на то, чтобы быть детским, чтобы убедить, что взрослые находятся в другом месте - в "реальном" мире, - и скрыть, что настоящая инфантильность повсюду, и это инфантильность самих взрослых, которые приходят сюда проиграться в детей, чтобы ввести самих себя в заблуждение относительно своей реальной инфантильности.

А в общем, Диснейленд не уникален. Заколдованное Село, Волшебная гора, Морской мир: Лос-Анджелес находится в окружении эдаких электростанций воображаемого, которые обеспечивают реальным, энергией реального город, чья тайна как раз состоит в том, что отныне он - лишь сеть непрерывной ирреальной циркуляции - город сказочных масштабов, но без пространства и без пропорций. Также как и обычным и атомным электростанциям, так же, как киностудии, этому городу, который отныне является гиперсценарием и вечной киноплощадкой, необходимо это старое воображаемое (как симпатическая нервная система), состоящее из детских комплексов и фальшивых фантазмов.

Диснейленд: пространство регенерации воображаемого, подобен размещенным в других местах, и даже в нем самом, заводам по переработке отходов. Сегодня повсюду перерабатывают отходы для их повторного использования, а мечты, фантазмы, воображаемое (историческое, сказочное, легендарное) детей и взрослых - и являются отходами, первыми ужасно токсичными испражнениями гиперреальной цивилизации. Диснейленд является прототипом этой новой функции на ментальном уровне. Но той же цели утилизации служат и все сексуальные, психические и соматические институции, на которые богата Калифорния. Люди больше не смотрят друг на друга - для этого существуют культурные и социальные институции. Они больше не прикасаются друг к другу, но существует контактотерапия. Они больше не ходят, но занимаются оздоровляющим бегом и т.д. Всюду восстанавливают утраченные способности, или деградировавшее тело, или потерянную социализацию, или утраченный вкус еды.

Заново изобретают нужду, аскетизм, исчезнувшую грубую естественность: естественное питание, здоровую пищу, йогу. Подтверждается, но уже на ином уровне, идея Маршала Салинза, по которой бедность порождает не природа, а рыночная экономика: тут, на передовых рубежах триумфальной рыночной экономики, снова выдумывается нищета/знак, нищета/симулякр, симулируется поведение слаборазвитых (даже провозглашают марксистские тезисы) - для того, чтобы прикрываясь экологией, энергетическим кризисом и критикой капитала, добавить последний эзотерический венчик к триумфу эзотерической культуры. Но возможно, что ментальная катастрофа, имплозия и ментальная инволюция ждут систему такого рода, видимыми знаками которых, похоже, и является это дикое ожирение или невероятное сосуществование самых причудливых теорий и практик, которые соответствуют столь же невероятному заговору роскоши, райского блаженства и денег, невероятной материализации жизни и не поддающимся обнаружению противоречиям.

Политическое колдовство

Уотергейт. Тот же сценарий, что и в Диснейленде (эффект воображаемого, которое скрывает, что реальности уже нет по обе стороны искусственного периметра): только здесь эффект скандала, который скрывает, что не существует никакого различия между фактами и их изобличением (и у ЦРУ, и у журналистов Washington Post идентичные методы). Та же операция, направленная на регенерацию (через скандал моральных и политических принципов, через воображаемое) погибающего принципа реальности.

Разоблачение скандала - это всегда дань уважения закону. И Уотергейт достиг особого успеха в навязывании идеи, что Уотергейт был скандалом - в этом значении это была удивительная операция по интоксикации. Хорошая доза реинвестиции политической морали в мировом масштабе. Можно было бы сказать вместе с Бурдье: "Сущность любого соотношения сил в том, что оно скрывает себя как таковое, и что оно приобретает полную силу лишь потому, что оно скрывает себя как таковое", понимая это так: капитал, лишенный морали и укоров совести, может функционировать, лишь прячась за моральной надстройкой, и тот, кто возрождает эту общественную мораль (через возмущения, обличение т.д.) - невольно работает капиталу на руку. Как журналисты Washington Post.

Когда Бурдье провозглашает свою идеологическую формулу, подразумевая под "соотношением сил" истину капиталистического господства и осуждает это соотношение сил - он находится на той самой детерминистской и моралистической позиции, что и журналисты Washington Post, разоблачившие Уотергейтский скандал. Он выполняет ту же работу по очищению и возрождению морального порядка, порядка истины, в котором рождается истинное символическое насилие социального порядка, гораздо более глубокого, чем все соотношения сил, и который является для него лишь подвижным и индифферентным контуром в моральном и политическом сознании людей.

Все, что требует от нас капитал, - это воспринимать его как нечто рациональное или бороться с ним во имя рациональности, воспринимать его как нечто моральное, или бороться с ним во имя нравственности. Это же можно рассмотреть в ином ключе: раньше пытались скрывать скандал - сегодня же пытаются скрывать, что никакого скандала нет.

Уотергейт - не скандал: вот что необходимо сказать любой ценой, ведь именно это все и стараются скрыть - это диссимуляция, маскирующаяся укреплением нравственности и моральной паникой по мере приближения к примитивной (мизан)сцене капитала: его взрывная жестокость, его непостижимая кровожадность, его фундаментальная аморальность - вот что скандальное, неприемлемое для системы моральной и экономической эквивалентности, которая является аксиомой левой мысли со времен Просвещения и до коммунизма. Этой мысли приписывают соглашение с капиталом, но ему абсолютно это безразлично: он - чудовищная система без всяких принципов и ничего более. Это "просвещенная" мысль старается контролировать его, устанавливая для него правила. И все упреки, которые заменяют революционную мысль, сводятся сегодня к обвинению капитала в том, что он не соблюдается правил игры. "Власть несправедлива, ее правосудие - это классовое правосудие, капитал эксплуатирует нас, и т.д.", - как будто капитал был связан соглашением с обществом, которым он управляет. Это левые протягивают капиталу зеркало эквивалентности, надеясь, что он образумится и заинтересуется этой фантасмагорией общественного соглашения и будет выполнять свои обязательства перед всем обществом (заодно отпадает потребность в революции: достаточно чтобы капитал подчинился рациональной формуле обмена).

Капитал никогда не был связан соглашением с обществом, над которым он властвует. Капитал - это колдовство общественных отношений, он - вызов обществу, и вызов этот должен приниматься как таковой. Капитал - это не скандал, который надо разоблачать согласно моральной или экономической рациональности, он - вызов, который надо принять согласно символическому закону.

Обратная сторона ленты Мебиуса

Итак, Уотергейт был лишь ловушкой, устроенной системой для своих противников - симуляцией скандала в регенерационных целях. Это воплощено в фильме персонажем "Глубокой Глотки", о котором говорили, что он серый кардинал республиканцев, манипулировавший левым крылом журналистов с целью избавиться от Никсона, - почему бы и нет? Все гипотезы возможны, однако эта лишняя: левые очень хорошо сами, непроизвольно, работают на правых. Впрочем, было бы наивно видеть в этом самоотверженную добросовестность. Ведь манипулирование является шаткой казуальностью, в которой позитив и негатив порождают и перекрывают друг друга, казуальностью, в которой больше нет ни актива, ни пассива. Именно произвольный переход друг в друга витков этой спирали казуальности и делает возможным сохранение принципа политической реальности. Именно через симуляцию ограниченного, условного поля перспективы, в рамках которого причины и следствия какого-либо действия или события можно просчитывать, и может сохранятся политическое правдоподобие (и конечно, "объективный" анализ, борьба и т.д.). Если рассматривать полный цикл любого действия или события в системе, в которой больше не существует линейной последовательности и диалектической полярности, в поле, расстроенном симуляцией, где исчезает детерминированность, то каждое действие здесь завершается с окончанием цикла, рассеиваясь во всех направлениях и становясь приемлемым для всех.

Вот, к примеру, взрывы в Италии - это акция левых экстремистов, или правоэкстремистская провокация, или инсценировка центристов с целью дискредитации террористов и усиления своей шаткой власти, или же полицейский сценарий и шантаж общественной безопасностью? Все это одновременно правильно, и поиск подтверждения и даже объективности фактов не останавливает этого умопомрачения толкований. Это потому, что мы находимся в логике симуляции, которая больше не имеет ничего общего с логикой фактов и первопричинности. Симуляции присуща прецессия модели, всех моделей, основанная на самом простом факте - модели предшествуют своей, орбитальной как ракеты с ядерными боеголовками, циркуляции и составляют истинное магнитное поле события. Факты больше не имеют собственной траектории, они рождаются на пересечении моделей, один и тот же факт может быть порожден всеми моделями одновременно. Это предварение, эта прецессия, это короткое замыкание, это смешение факта со своей моделью (нет больше расхождения смысла, нет больше диалектической полярности, нет больше отрицательного заряда и имплозии антагонистических полюсов), - вот что каждый раз оставляет место для любых интерпретаций, даже самых противоречивых, - все они одинаково верные, в том смысле, что их истинность состоит во взаимообмене в пределах общего цикла, подобно моделям, из которых они проистекают.

Коммунисты атакуют Социалистическую партию так, будто хотят разрушить весь союз левых. Они отстаивают идею, что это противодействие вызвано более радикальными политическими требованиями. На самом же деле это из-за того, что они не хотят власти. Но они не хотят ее из-за конъюнктуры, неблагоприятной для левых в целом, или неблагоприятной для них самих в рамках Союза левых сил - или же они принципиально больше не хотят власти? Когда Берлингуэр заявляет: "Не надо бояться того, что коммунисты придут к власти в Италии", - это одновременно означает:

- что не следует бояться, потому что коммунисты, если они придут к власти, ничего не изменят в ее фундаментальном капиталистическом механизме;

- что нет никакого риска, что они когда-нибудь вообще придут к власти (по той причине, что они не хотят ее), - и даже если они возьмут власть, то будут осуществлять ее всегда только через других;

- что на самом деле власть, истинная власть, больше не существует, и потому нет ничего опасного в том, что кто-то ее возьмет или возвратит;

- но еще: Я, Берлингуэр, не боюсь того, что коммунисты возьмут власть в Италии - что может стать очевидным, однако это не совсем так, ведь:

- это может означать противоположное (ясно и без психоанализа): Я боюсь, что коммунисты возьмут власть (и для этого есть веские причины, даже у коммуниста).

Все это одновременно верно. В этом состоит секрет дискурса, который больше не является лишь неоднозначным, как это случается с политическим дискурсом, но выражает невозможность определенной властной позиции, невозможность определенной позиции в дискурсе. И эта логика не склоняется ни в ту, ни в другую сторону. Она пронизывает все дискурсы, вопреки их желаниям.

Кто распутает этот клубок противоречий? Гордиев узел можно было, по крайней мере, разрубить. Если же разрезать ленту Мебиуса, то она дает дополнительную спираль, однако уже без реверсивности поверхностей (в нашем случае: реверсивная последовательность гипотез). Перед нами ад симуляции, который уже не ад мучений и пыток, но ад тонкого, злонамеренного, неуловимого искажения смысла, где даже Бургосский процесс становятся еще одним подарком со стороны Франко западной демократии, которая получает возможность регенерировать свой собственный шаткий гуманизм, и чей возмущенный протест в свою очередь укрепляет режим Франко, объединяя испанские массы против иностранного вмешательства. Где во всем этом истина, когда подобные сговоры прекрасно происходят, даже без ведома заговорщиков?

Объединение системы и ее крайней альтернативы, словно двух сторон кривого зеркала, "порочная" искривленность политического пространства, отныне намагниченного, циркулирующего, реверсивность правого и левого, искажение, которое выступает злым демоном коммутации, вся система, вся бесконечность капитала закольцована на его собственной поверхности: трансфинитной? И разве не то же самое происходит с желанием и пространством либидо? Объединение желания и стоимости, желания и капитала. Объединение желания и закона, финальное наслаждение - как метаморфоза закона (вот почему оно так щедро представлена в повестке дня): наслаждается лишь капитал, говорил Лиотар, прежде чем в дальнейшем прийти к мысли, что теперь мы получаем наслаждение в капитале. Подавляющее универсальность желания у Делеза, загадочную реверсию, которую приносит желание "революционное в себе, и как будто невольно, желая, что оно хочет" собственного угнетения, оно вкладывает свою силу в параноидальные и фашистские системы. Злонамеренное искажение, которое отсылает эту революцию желания к той самой фундаментальной двусмысленности, как и другую революцию - историческую.

Все референции смешивают свои дискурсы вкруговую, в стиле Мебиуса. Секс и работа не так давно были теми двумя условиями, которые упрямо противопоставлялись друг другу; сегодня и то, и другое являются потребностями одного типа. Раньше дискурс истории набирал силу, решительно противопоставляя себя дискурсу природы, дискурс желания - дискурсу власти, - сегодня они обмениваются своими значениями и своими сценариями.

Понадобилось бы слишком много времени, чтобы попутно рассмотреть всю гамму операционной отрицательности всех тех сценариев апотропии, которые, подобно Уотергейту, пытаются регенерировать агонизирующий принцип через симулированный скандал, фантазм, убийство, - своего рода курс гормональной терапии через отрицание и кризис.

Речь всегда о том, чтобы доказывать реальное через воображаемое, истину через скандал, закон через нарушение, существование работы через забастовку, существование системы через кризис, а капитала - через революцию; подобно рассмотренному выше (история с тасадаями) доказательству этнологии через отказ от ее объекта, и это без учета:

доказательства театра через антитеатр;

доказательства искусства через антиискусство;

доказательства педагогики через антипедагогику;

доказательства психиатрии через антипсихиатрию, и т.д.

Все превращается в свою противоположность, чтобы увековечить себя в откорректированном виде. Все власти, все институты говорят о себе через отрицание, стараясь через симуляцию смерти избежать своей реальной агонии. Власть может инсценировать свое собственное убийство, лишь бы отыскать проблеск существования и легитимности. Так было в случае с некоторыми американскими президентами: Кеннеди были убиты потому, что еще имели политическое измерение. Другие - Джонсон, Никсон, Форд - имели право лишь на призрачные покушения, на симулированные убийства. Но эта аура искусственной угрозы им все еще была необходима, чтобы скрыть, что они лишь манекены власти. Когда-то король (как и Бог) должен был умереть, в этом была его сила. Сегодня он вынужден убого симулировать смерть, с тем, чтобы сохранить благодать власти. Но она уже утрачена.

Искать свежие силы в своей собственной смерти, возобновлять цикл через зеркало кризиса, отрицание и антивласть - вот единственный выход-алиби любой власти, любого института, пытающегося разорвать порочный круг своей безответственности и своего фундаментального несуществования, своего псевдосмысла и своей псевдосмерти.

Стратегия реального

К тому же порядку, что и невозможность отыскать абсолютный уровень реального, принадлежит невозможность инсценировать иллюзию. Иллюзия больше невозможна, потому что больше невозможна реальность. Перед нами возникает вся политическая проблема пародии, гиперсимуляции или агрессивной симуляции.

Например, было бы интересно увидеть, будет ли репрессивный аппарат реагировать с большей силой на симулированное вооруженное ограбление, чем на реальное? Ведь последнее всего лишь нарушает порядок вещей, право собственности, тогда как первое посягает на сам принцип реальности. Преступление и насилие менее серьезны, потому что они оспаривают лишь распределение реального. Симуляция же бесконечно опаснее, так как, независимо от своего объекта, позволяет в любой момент сделать страшное предположение что порядок и закон сами могут быть всего-навсего симуляцией.

Однако сложность пропорциональна опасности. Как симулировать преступление и привести его доказательство?

Симулируя кражу в супермаркете - как убедить службу безопасности, что это симулированная кража? Никакого "объективного" различия: жесты, знаки, - все то же самое, что и при реальной краже, все это не доказательства ни в чью пользу. С точки зрения существующей системы эти телодвижения всегда принадлежат к порядку реального.

Организуйте ложный налет. Тщательно проверьте безопасность своего оружия и возьмите наиболее надежного заложника, чтобы ни одна человеческая жизнь не подверглась опасности (потому что тогда вы попадаете в сферу уголовной юрисдикции). Потребуйте выкуп и сделайте все, чтобы операция достигла по возможности большей огласки, - короче говоря, сделайте все как можно более правдоподобно, чтобы проверить реакцию аппарата на совершенный симулякр. Вам это не удастся: сеть искусственных знаков безнадежно перепутается с реальными элементами (полицейский в самом деле выстрелит в цель; клиент банка потеряет сознание и умрет от сердечного приступа; вам реально заплатят выкуп фальшивыми деньгами), короче говоря, вы против своей воли сразу окажетесь в реальном, одна из функций которого состоит именно в том, чтобы уничтожать любую попытку симуляции, чтобы сводить все к реальному, - это, собственно, и есть установленный порядок, который возник задолго до того, как в игру вошли всякие институции и правосудие.

В этой невозможности отделить процесс симуляции нужно видеть силу порядка, который не способен видеть и постигать что-либо кроме реального, потому что он не может существовать больше нигде. Даже если симуляция преступления будет установлена, она будет подвергнута или легкой степени наказания, как не имевшая последствий, или же наказана как оскорбление правоохранительных органов (например, если полицейскую операцию была развернута "без оснований") - но никогда как симуляция, потому что как раз в качестве таковой она не может быть приравнена к реальному, а значит, невозможно и подавление. Власть не может ответить на вызов симуляции. А как подвергнуть наказанию симуляцию добродетели? А ведь это грех куда более тяжкий, нежели симуляция преступления. Пародия уравнивает друг с другом покорность и нарушение, и вот в этом-то и кроется наибольшее преступление, поскольку оно аннулирует различие, на котором основывается закон. Установленный порядок ничего не может с этим поделать, поскольку закон представляет собой симулякр второго порядка, тогда как симуляция относится к третьему, располагаясь по ту сторону истинного и ложного, по ту сторону эквивалентного, по ту сторону рациональных различий, на которые полагаются любое социальное и любая власть. Вот туда-то, в изъян реального, и следует нацеливать порядок.

Именно поэтому последний всегда выбирает реальное. В сомнениях он всегда отдает предпочтение этой гипотезе (так в армии предпочитают считать симулянта истинным сумасшедшим). Однако это становится все более трудным, ведь, если практически невозможно отделить процесс симуляции от того "реального по инерции", которое нас окружает, то верно и обратное (и именно эта обратимость составляет часть аппарата симуляции и бессилия власти), а именно: теперь невозможно ни отделить процесс реального, ни предоставить доказательства реального.

Вот так все теракты, угоны самолетов и т.д. отныне являются в некотором смысле преступлениями-симуляциями, если иметь в виду их заведомую вписанность в декодирование и ритуальную оркестровку средств массовой информации с заведомо известным сценариями и возможными последствиями. Короче говоря, они функционируют как комплекс знаков, предназначенных исключительно для своего повторения как знаков, а вовсе не для своей "реальной" цели. Но от этого они не становятся безвредными.

Напротив, именно как гиперреальные события, которые уже не имеют конкретного содержания и собственных целей, но бесконечно преломляются друг в друге (точно так же, как так называемые исторические события: забастовки, демонстрации, кризисы, и т.д.). В этом смысле они неподвластны порядку, который может проявить себя лишь в реальном и рациональном, в причинах и следствиях; референтному порядку, который может властвовать лишь над референтным; детерминированной власти, которая может властвовать лишь над детерминированным миром, но ничего не может поделать с этой неопределенной повторяемостью симуляции, с этой туманностью в состоянии невесомости, которая больше не подчиняется законам гравитации реального. Сама власть заканчивается, разрушаясь в этом пространстве, и становится симуляцией власти (отделенной от своих целей и задач и обреченной на эффекты власти и массовую симуляцию).

Единственное оружие власти, ее единственная стратегия против этого дефекта состоит в том, чтобы снова инъецировать повсюду реальное и референционное, убеждая нас в реальности социального, в значимости экономики и целесообразности производства. Для этого она пускает в ход преимущественно дискурс кризиса, но также - почему бы и нет? - дискурс желания. "Принимайте ваши желания за реальность" может пониматься как последний лозунг власти, поскольку в ирреферентном мире даже смешение принципа реальности и принципа желания менее опасно, чем заразительная гиперреальность. Мы оказываемся на границе между принципами, а в такой ситуации власть всегда права.

Гиперреальность и симуляция - средства апотропии любого принципа и любой цели, и они оборачивают против власти средство апотропии, которым она так хорошо пользовалась в течение длительного времени. Ведь в конце концов, это капитал первым пожрал все, что связанно с референционным, все, что связанно с человеческим целеполаганием, это капитал разрушил все идеальные различия между истинным и ложным, между добром и злом, чтобы установить свой радикальный закон эквивалентности и обмена, неколебимый закон своего могущества. Капитал первым начал играть на апотропии, абстракции, разъединении, детерриторизации и т.д., и если это он создал реальность, принцип реальности, он также был тем, кто ликвидировал его через уничтожение всякой потребительской стоимости, всякой реальной эквивалентности производства и богатства, через само ощущение ирреальности цели и всесилия манипуляции. Так вот именно эта логика все более радикальнее выступает сегодня против капитала. И когда он хочет побороть эту катастрофическую спираль, испуская последний проблеск реальности, по которому можно установить последний проблеск власти, он лишь умножает ее знаки и ускоряет игру симуляции.

Пока историческая угроза исходила для нее от реального, власть спекулировала апотропией и симуляцией, дезинтегрируя все противоречия с помощью производства эквивалентных знаков. Сегодня, когда угроза исходит для нее от симуляции (угроза исчезнуть в игре знаков), власть спекулирует реальным, кризисом, спекулирует переработкой искусственных социальных, экономических, политических целей. Для нее этот вопрос жизни или смерти. Однако уже слишком поздно.

Отсюда характерная для нашего времени истерия производства и воспроизводства реального. Прочее производство - ценностей и товаров, золотой век политической экономии, уже давно не имеет значения. Все, к чему стремится, продолжая производить и перепроизводить, целое общество - это воскрешение ускользающего от него реального. И поэтому само "материальное" производство является на сегодняшний день гиперреальным. Оно сохраняет все черты, весь дискурс традиционного производства, однако является лишь слабым отражением его (так гиперреалисты фиксируют в иллюзорном сходстве реальное, из которого исчезли весь смысл и вся обворожительность, вся глубина и энергия репрезентации). Таким образом, гиперреализм симуляции повсюду выражается через иллюзорное сходство реального самому себе.

Власть также уже давно вырабатывает лишь знаки своего подобия. И неожиданно разворачивается другой образ власти: образ коллективного требования символов власти - священный союз, создающийся вокруг ее исчезновения. Все страны, так или иначе, присоединяются к нему в ужасе от краха политического. В итоге уловка власти становится лишь опасной одержимостью власти - одержимостью своей смертью и ее преодолением, которая растет по мере того как власть исчезает. Когда она исчезнет окончательно, логически мы окажемся перед полной иллюзией власти - идеей-фикс, которая уже заметна всюду, и выражается одновременно в непреодолимом желании избавиться от нее (никто больше не желает власти, и каждый перекладывает ее бремя на кого-то другого) и в панической ностальгии от ее утраты. Меланхолия обществ без власти - именно она уже однажды спровоцировала фашизм, эту передозировку сильного референта в обществе, которое не может справиться со своей скорбью.

С истощением политической сферы президент все больше уподобляется манекену власти, которым является вождь в первобытных обществах (Клястр).

Все последующие президенты платили и продолжают платить за убийство Кеннеди, так, будто это они заказали его, - что соответствует истине если не в фактическом, то фантазматическом плане. Они должны искупить этот грех и это соучастие через свое симулированное убийство. Ведь последнее теперь только и может быть лишь симулированным. Президенты Джонсон и Форд оба были объектами неудачных покушений, которые если и не были инсценированы, то, по крайней мере, симулировались. Кеннеди погибли, потому что воплощали политическую власть, политическую субстанцию, тогда как все последующие президенты были лишь их карикатурой, поддельной пленкой; любопытно, что все они (Джонсон, Никсон, Форд) имели обезьяньи черты, - обезьяны власти.

Смерть никогда не была абсолютным критерием, но в этом случае она показательна: эпоха Джеймса Дина, Мерлин Монро и Кеннеди, тех, кто реально умирали, потому что имели мифическое измерение, которое предполагает смерть (не из романтических побуждений, а как фундаментальный принцип реверсии и обмена), - эта эпоха давно закончилась. Настала эпоха убийства с помощью симулирования, всеобъемлющей эстетики симуляции, убийства-алиби - аллегорического воскрешения смерти, которая нужна лишь для того, чтобы санкционировать институт власти, не имеющей без этого ни субстанции, ни автономной реальности.

Эти инсценировки покушений на президентов показательны, ибо сигнализируют о статусе всего негативного на Западе: политическая оппозиция, левые, критический дискурс и т.д. - это контрастный симулякр, при помощи которого власть старается разбить порочный круг своего небытия, своей фундаментальной безответственности, своей "текучести". Власть "плавает" подобно курсу валют, языковой стилистике, подобно теориям. Только критика и негативность еще производят призрак реальности власти. И если по той или иной причине они иссякнут, власти ничего другого не останется, как только искусственно их воскресить, галлюцинировать.

Именно так смертные казни в Испании служат еще и стимулом для либеральной западной демократии, для агонизирующей системы демократических ценностей. Свежая кровь, но насколько ее еще хватит? Деградация всех видов власти неудержимо прогрессирует: и не столько "революционные силы" ускоряют этот процесс (скорее наоборот), сколько сама система подвергает свои собственные структуры насилию, уничтожая любую субстанцию, любую целесообразность. Не следует сопротивляться этому процессу, пытаясь противостоять системе и разрушать ее, потому что она, агонизируя от упразднения своей смерти, только этого от нас и ждет: что мы возвратим ей смерть, что мы реанимируем ее через отрицание. Конец революционной практики, конец диалектики.

Любопытно, что Никсон, которого даже не посчитали достойным умереть от руки хоть какого-нибудь ничтожного случайного психа (и пусть, что возможно верно, президентов всегда убивают психи - это ничего не меняет: склонность левых выявлять в этом заговор правых, создает лишь ложную проблему - функцию умерщвления или провозглашения пророчества и т.д. против власти еще со времен первобытных обществ всегда осуществляли скудоумные, сумасшедшие или невротики, которые, тем не менее, выполняют социальную функцию столь же фундаментальную, как и любой президент), все же был ритуально казнен Уотергейтом. Уотергейт - это все еще средство для ритуального убийства власти (американский институт президентства намного увлекательнее в этом плане, чем европейские: он впитал в себя все насилие и превратности примитивных обществ, дикарских ритуалов). Но вот импичмент уже не является убийством: он осуществляется по Конституции. Никсон все-таки достиг того, о чем мечтает всякая власть: восприниматься достаточно серьезно, представлять для некой группы достаточную смертельную опасность, чтобы однажды быть смещенным, разоблаченным и устраненным. Форд уже не получает такого шанса: симулякр уже мертвой власти, он может лишь накапливать против себя знаки реверсии через убийство - от которого он был фактически иммунизирован своим бессилием, что приводило его в бешенство.

В противоположность первоначальному обряду, который предусматривает официальную и жертвенную смерть короля (король или вождь - ничто без обещания своей жертвы), современное политическое воображаемое движется все дальше в направлении к тому, чтобы отсрочивать, как можно дольше скрывать смерть главы государства. Эта одержимость усилилась в эпоху революций и харизматических лидеров: Гитлер, Франко, Мао, не имея "законных" наследников для передачи власти, вынуждены были на неопределенное время пережить самих себя - народное мифотворчество не желает признавать их мертвыми. Так уже было с фараонами, которые, меняя друг друга, воплощали всегда одну и ту же личность.

Все происходит так, будто Мао или Франко уже умирали много раз, а на смену им приходили их двойники. С политической точки зрения, абсолютно ничего не меняется от того, что глава государства остается тем же самым, или меняется другим, если они подобны друг другу. В любом случае, уже длительное время глава государства - безразлично кто именно - есть лишь симулякр самого себя, и это единственное, что наделяет его властью и правом повелевать. Никто не окажет ни наименьшего одобрения, ни наименьшей почтительности реальному лицу. Преданность направлена на копию, которая изначально уже мертва. Этот миф выражает лишь стойкую, и вместе с тем ложную потребность в жертвенной смерти короля.

Мы все еще находимся в одной лодке: ни одно общество не знает, как правильно распрощаться с реальным, властью, самим социальным, которое также утрачено. И именно через искусственное оживление всего этого мы пытаемся избежать траурной церемонии. И такое положение дает несомненное преимущество социализму. Вследствие непредвиденного поворота событий и иронии, которая больше не является иронией истории, именно из смерти социального и появится социализм, как из смерти Бога возникают религии. Извращенное пришествие, искаженное событие, реверсия, которая не поддается рациональной логике.

Фактически, власть существует сегодня, в общем, лишь для того, чтобы скрыть, что ее больше нет. Симуляция может продолжаться бесконечно, потому что, в отличие от "истинной" власти, которая является, или являлась определенной структурой, определенной стратегией, определенным соотношением сил, определенной целью, сегодняшняя власть - лишь предмет общественного спроса, и как объект закона спроса и предложения, она уже не является субъектом насилия и смерти. Полностью очищенная от политического измерения, она зависит, как любой другой товар, от массового производства и потребления. Не осталось даже проблеска власти, осталась одна только фикция политического универсума.

То же самое происходит и с работой. Искра производства, неистовство его устремлений исчезло. Весь мир до сих пор производит, и все больше и больше, но незаметно работа стала чем-то иным: потребностью (как это гениально предполагал Маркс, но не в том смысле), предметом общественного "спроса", подобно досугу, которому она эквивалентна в повседневности. Спрос, прямо пропорциональный потере цели в рабочем процессе. Тот же неожиданный поворот, что и для власти: сценарий работы существует для того, чтобы скрыть, что реальная работа, реальное производство исчезло. Так же, как и реальная забастовка, которая больше не является прекращением работы, но ее альтернативным полюсом в ритуальном скандировании социального календаря. Все происходит так, будто после объявления забастовки каждый "занял" свое рабочее место и возобновил, как это положено в "самоуправляющейся" профессии, производство точно на тех же условиях, что и раньше, решительно заявляя, что он находится (и виртуально находясь) в состоянии перманентной забастовки.

Это не научно-фантастическая мечта: мы всюду имеем дело с дублированием процесса работы. И с дублированием процесса забастовки - забастовки включенной в работу, как моральный износ предметов, как кризис перепроизводства. Итак, больше нет ни работы, ни забастовки, но есть и то и другое одновременно, а значит нечто иное: магия работы, одно лишь ее подобие, сценодрама (чтобы не сказать мелодрама) производства, коллективная драматургия на пустой сцене социального.

Речь идет уже не об идеологии работы - традиционной этики, которая затенила бы "реальный" процес


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: