Я существенно изменил отношения к моей старой пациентке, когда умер ее супруг. Я скорбел вместе с ней. Это длилось очень долго — дольше, чем я ожидал.
Лишь гораздо позже мне стало ясно, что этой скорбью я преодолел и давнюю смерть своей собственной матери. С пациенткой наверстал то, что до этого не удавалось мне в одиночестве. Я был неспособен противостоять потере матери, и только обходный путь через психологическое воздействие на эту пациентку позволил мне найти в этом пункте себя самого.
Тема смерти потеряла для меня свою запретность. Под многими обличиями смерти в большинстве случаев скрывается скабрезное, неприличное — то, что замалчивалось [Berland D., 1979]. Некоторые обозначают любовь и смерть как последние области, в которых человек может быть самим собой, свободным от влияния извне, закрытым и защищенным. Эта область должна быть табу. Смерть и эрос, связанные скабрезностью, стали темой жизни Жоржа Батая, которого Мартин Хайдеггер в 1955 году назвал лучшим мыслителем Франции. Батай писал: «...на пороге славы я встретил смерть в образе наготы, украшенной подвязками и длинными черными чулками. Кто когда-либо, приходя в соприкосновение с человеческим существом, кто переносил более безмерную ярость?» [Oeveres completes de Gerodes Bataile, Gaillimard, 1979, v. V].
|
|
Эротическое восприятие смерти в хорошо знакомом нам образе мужчины, брата, кума или друга, казалось, здесь трансформировалось. Смерть как женщина, как нагота и как сюрреалистически отчужденная добрая и злая мать должна будить стремление к слиянию и ее защите, ярость.
1 Кемпер И. Легко ли не стареть: Пер. с нем. — М.: Издательская группа «Прогресс» — «Культура»; Издательство агентства «Яхтсмен», 1996. — С. 109— 114.
Жан Амери также ощущает долю скабрезности, когда пишет: «Кто связался со смертью, погибнет уже просто как опасная совокупность: он совершает скабрезное кровосмешение» [AmeryJ., 1967].
Помимо скабрезности я почувствовал силу символики в бата-евском изображении смерти как женщины, связанной с интенсивностью ощущения счастья: «На пороге славы...» — и одновременно увидел себя в визенхюттеровском описании умирания и его цели — смерти. Помните, он сказал: «Конкретное самопознание... также позволяет увидеть в новом свете многое из того, что я до сих пор читал о жизни и умирании. Прежде всего, что умирание как осуществление самоотдачи просто становится самым сильным переживанием и, наконец, является актом любви — любви по Паулю Тилиху [Tillich P., 1962] во всех ее формах и в последнем осуществлении «натиск для соединения разъединенного» \Wiesenhutter Е., 1968].
А в другом месте Визенхюттер продолжает эту мысль: «[Отдача жизни] совершается во многих имманентных жизни смертях, побуждаемая тоской по дальним странам,... к потерям и стеснению, которые несет с собой становление личности человека. Что здесь может оказаться ближе, чем тот факт, что оба полюса наших осознанных переживаний скрывают в себе сходное содержание? Переживание умирания — это перевернутое переживание рождения Я. Если всякая истинная отдача Я чему-то большому уже в ходе жизни означает расширение и осуществление, насколько больше тогда возврат заложенной с рождения изначальной потери в умирании — осуществление, избавление и возвращение?» [Wiesenhutter E., 1968].
|
|
«Все разгрузки и освобождения, которые могут случиться в жизни, — лишь слабое отражение действительной разгрузки и освобождения в смерти» [Boros L., 1968].
Но для психотерапии это прежде всего означает бестактность, допущение и в психотерапевтической группе того, что вытеснение, скабрезность и ярость, которые заключены в теме смерти, и даже содействие, как я обнаружил, тому, чтобы не я один так переживал. Пациенты в большинстве случаев также избегали, вытесняли, не хотели допускать и негативно реагировали на это взрывчатое вещество души. И опять Батай сказал нам почему: «Угрюмая преграда смерти нанизывает слоги моего имени» [Bisiaux, 1953].
Я знаю, что в это всеобщее отрицание внес свой вклад и мой собственный страх смерти, к тому же я из года в год все сильнее врастал в группы моих пожилых пациентов и реальность смерти становилась для меня все «ощутимей» \Ohlmeier D., Radebold Я., 1972; Radebold, 1976].
Но это был не один только страх. Страх психотерапевтов перед темой смерти часто включает и их страх перед самоубийством своих пациентов или, реже, страх перед их естественной смертью, как это бывает при психотерапии больных раком. Чрезмерная иден-
тификация психотерапевта со своими пациентами при этом очень опасна для обоих, так как тот, кто обрабатывает свой психотерапевтический материал, из-за потери дистанции теряет обзор, тем самым и правильный подход к пациенту. Идентифицировать себя с больными еще далеко не означает найти с ними контакт.
Только когда психотерапевту удавалось принять свою собственную конечность и неизбежность собственной смерти, он оказывался в состоянии надежней отграничиться от конфликтов своего пациента и, сначала отчитавшись перед собой в своем отношении к ним, лучше оценить существующую опасность и прежде всего сохранить контакт с ними. Однако как часто такие отграничения смещаются!
Чем в большей степени мне это удавалось, тем сильнее изменялось и мое восприятие пациентов, и мои переживания в процессе психотерапии. Теперь я начал радоваться психотерапевтическим сеансам и, пораженный, обнаружил, что для меня их нагрузки и напряжения существенно снизились. Приветствие и прощание пациентов, которые до тех пор выражались исключительно в устной форме, сменились сердечными и теплыми рукопожатиями. Мы сближались после этого противостояния. Или и смерть добавляет человечности?