В северных палестинах

В маленькой, оставленной жителями деревушке, что в Псковских краях, в стороне от больших дорог, в окружении болот и лесов, прозябал последний ее житель – одинокий старик Игнат. Был он стар, но живуч, а сколько ему лет и сам не мог сказать, только помнил, что был участником еще финской войны на Карельском перешейке, где напрочь отморозил себе пальцы на правой ступне. Позабытый людьми, он жил, как старое дерево, пустившее крепкие корни в родную землю и не сходившее со своего клочка весь долгий век. Кругом царила такая тишина, особенно зимой, что порой ему казалось – остался он один-одинешенек на всей земле. И только иногда пролетающие высоко в небе серебристые лайнеры, оставляющие за собой белоснежный след, напоминали ему, что где-то в каких-то краях живут люди.

Годы шли, как вереница слепых нищих, медленно влачась друг за другом, и были они похожи один на другой, как серые речные голыши. Правда, лето здесь было веселое, богатое злыми комарами и мошкой, но зеленое с частыми дождями и душистым цветочным разнотравьем на лугах и полянах. Днем над лугами пели жаворонки, а ночью в кустах у безымянной речушки – соловьи. Но зимы были тягостны своей бесконечностью, большими снегами и крепкими морозами. Вьюгой наметало сугробы до самых окон избы и часто по ночам наведывались голодные волки, так что старику приходилось силой затаскивать в дом озверевшего от страха и мороза пса и отгонять волков стуком кастрюльных крышек и киданьем горящих головней, хотя это помогало слабо.

 Электричества здесь отродясь не было и старик жег керосин, который привозил ему на тракторе два раза в год внук Серега вместе с мукой, спичками, солью и одеждой. Остальное, необходимое для жизни, старик получал от своего хозяйства, в которое он вкладывал все свое умение и крестьянскую сноровку. В хлеву у него стояли корова и бык, несколько овец, был устроен хороший огород и даже пчелиные улья. Внук Серега каждый раз по приезде настырно звал деда Игната жить в райцентр, но тот не соглашался:

– Дед, ты еще живой! – кричал Серега, слезая с трактора. – Значит, забыла тебя смерть!

– Нет, Серега, не забыла, но когда стучит в дверь, я кричу, что меня дома нет!

– Ну и шутник ты, дед! Да ты здесь с ума спятишь. Как ты здесь можешь быть один?

 – Не один я здесь, а Бог-то со мною.

– Какой еще Бог? – он покрутил пальцем у виска, сбрасывая на землю канистру с керосином.

– Ты, Серега, пальцем-то у башки не крути. Ты думаешь, что сам себе хозяин. Ан нет, дорогой внучек, хозяин нашей жизни – Бог. Он тебя призвал к жизни, Он тебя и отзовет, да еще испросит: «Как ты на земле жил? Сколько бочек водки вылакал? С кем блуд сотворил, что своровал в колхозе?»

– Ну ты, дед, даешь! Прокурор что ли Бог?

– Не прокурор, а хозяин. Вот, к примеру, на болотах гать гнилая?

– Ну, гнилая.

– Вот едешь ты на тракторе по этой гнилой гати, а она возьми и подломись. Что тогда будет?

– А что будет, известно. Ухну в трясину с трактором –  и поминай как звали.

– Вот-то и оно, что ухну. А я Богу кажин раз молюсь: «Господи, не погуби создание Твое, мово внука Сергия, пронеси его благополучно по нашим гатям, чтоб ему не ухнуть в трясину». И Бог по моим молитвам сохраняет тебя от злой смерти в наших болотах.

– Ну да, так и сохраняет, будто у Него и других дел нет.

– Так ты не веришь? А ну-ка я перестану за тебя молиться. Что тогда?

– Да ладно, дед, молись, молись. Но лучше я к тебе буду ездить, когда болота замерзнут.

Трактор, затарахтев и пуская клубы синего дыма, тронулся в путь. Дед Игнат перекрестил его, а внук помахал ему шапкой. Еще не затих шум мотора, а старик вошел в дом и крепко молился и клал поклоны перед святыми образами, прося Бога сохранить беспутного Серегу.

Днем деду Игнату скучать было некогда, так как нужно было поддерживать в хозяйстве порядок. Кроме животин, заботы об огороде и приготовлении обеда, надо было накашивать сена и запасать на зиму дров. По стариковски поджав губы, он неторопливо от утра до вечера управлялся со своим хозяйством, все время тихонько распевая «Хвалите Господа с небес» или шепча Иисусову молитву.

В юности он едва не утонул на Псковском озере и после по обету два года был на послушании в трудниках во Псково-Печерском монастыре, где и получил хорошую духовную закалку. Живя в этой глуши, он не чувствовал своего одиночества, потому что Бог всегда был с ним. Зимой в избе он держал красавца огненно-рыжего петуха, который своим ночным криком побуждал встать его на молитву и прочитать полуночницу. Но особенно дед Игнат уважал этого гордого и важного петуха за то, что каждый раз своим звонким криком петух напоминал ему ту глухую и холодную ночь, когда Апостол Петр грелся вместе со стражниками у костра перед домом первосвященника Каиафы и, услышав пение алектора, ушел в темноту и плакашеся горько.

Однажды, в предзимье, когда мороз сковал льдом болота, старый Игнат сидел в избе и подшивал валенки. Вдруг через окошко он увидел остановившийся на деревенской улице черный большой «джип», из которого трое молодых мужиков, одетых в дубленки, вытащили четвертого и бросили его посреди дороги. Покурив, мужики сели в машину и скрылись из вида, оставив лежать на дороге человека, издалека напоминающего кучу тряпья. Старик, оставив валенок, направился к лежачему. Потыкав его в бок клюкой, он наклонившись закричал:

– Ты живой или околемши?!

– Мля, мля бля... – проворчало тело, не открывая глаз. От него несло водочным перегаром, тяжелым чесночным духом и еще какой-то кислятиной.

– Вот пьянь. Пьянее вина, – сказал старик и потащил незваного гостя под микитки к избе. Во дворе подошедшая собака, понюхав гостя, начала чихать. А петух в избе подбежал и клюнул пьяницу в затылок. Когда дед раздел гостя догола, тот оказался еще не старым мужиком лет так сорока пяти с опухшим, синюшно-багровым лицом.

– И се – человек, –  сказал, обращаясь к петуху, дед, –  сотворенный по образу и подобию. Ох-хо-хо, грехи наши тяжкие.

– Ко-ко-ко, –  одобрительно отозвался петух, наклонив голову набок.

Собрав одежду, дед вынес ее во двор и, облив керосином, поджег. Потом ручной машинкой наголо остриг гостю голову и бороду. Ворочая его как покойника, обмыл кое-как всего с мылом и, обтерев, оставил спать на полу, накрыв старым ватным одеялом.

Утром в полутьме дед проснулся от звуков надсадного кашля. Гость, сидя на полу, протирал глаза и между кашлем ворчал:

– Где я? В вытрезвиловке или у Маньки? Во блин, хотя бы кто поднес стаканчик, а то подохну на месте.

Старик оделся, зажег лампу и подошел к гостю.

– Дед, куда это меня занесло? На луну, что ли?

– На Псковщину тебя занесло, соколик. Вот куда.

– На Псковщину? Во блин, я же спать ложился в Питере.

 – Тебя привезли сюда и бросили на дороге трое мужиков в дубленках.

– В дубленках? А... это – крутые дилеры. Я их знаю. Дед, поднеси стаканчик, а то я щас околею. Будь человеком...

Старик понимающе кивнул головой, подошел к шкафчику и налил из бутылки стаканчик мутной остро пахнущей жидкости.

 – На, вот выпей стаканчик нашей деревенской брыкаловки.

– А... а... брыкаловки! Это хорошо. Давай ее сюда.

Выпив, он получил дар соображения и рассказал старику свою незамысловатую историю.

– Значит... эта... пить я стал, как от меня жена ушла… а может быть и раньше. Потом пришли эти крутые с бритыми затылками. Говорят: во, блин, зачем тебе, синяк, квартира? Продай нам. А правда, зачем она мне? Я и продал. Они мне тотчас два ящика водки на квартиру доставили. Денег дали или нет, не помню. Я целый месяц пил, пока по квартире зеленые чертики и ящерицы не забегали. Очнулся, смотрю – комнаты пустыми бутылками завалены, а мебель вся вывезена. Голые стены, и я сижу посередь комнаты на заднице как Будда какой-то. Опять пришли эти дилеры зеленые в дубленках, но с хвостами и рожками: «На вот, еще стакашек один вылупи, а потом мы тебя на новое местожительство отвезем». Я этот стакашек обратал и как в яму черную провалился. И вот я здесь.

Дед Игнат порылся в сундуке, где у него «одежа на вес», и принес гостю джинсы, рубаху, свитер и ватник и еще американский картуз для игры в гольф.

– Ну что мне теперь с тобой делать? – сокрушенно сказал дед.

– Спасибо, старик, я щас двинусь в Питер.

– Ты заблудишься в наших лесах и болотах. Через полгода приедет внук Серега и увезет тебя на тракторе.

– Как скажешь, я на все согласен. А выпивка будет? Уж очень забористая твоя брыкаловка!

– Выпивки не будет. Надо протрезвляться.

 – Дело дрянь. Значит, вздернусь и шабаш! Без выпивки я не жилец на этом свете.

– Ничего, кум, перетопчешься.

Две недели подряд гость ныл, колобродил, колотился и кричал дурным голосом. Один раз старик вынул его из петли. Другой раз отнял банку ваксы, которую страдалец намеревался сожрать. Наконец, пьяная ломка прошла, он поутих и еще два дня сидел на крыльце, утробно икая и тупо смотря на свое колено. У Степана, так его звали, оказались золотые руки. В прошлом он был судовым механиком и работал в порту. Когда он окончательно оклемался, то стал ходить по брошенным избам, сараям и сносить во двор всякие железки, трубы, провода, болты и гвозди… Во дворовом сарайчике он принялся что-то мастерить: стучал, клепал, паял и, наконец, поставил ветряк с насосом, который качал из колодца воду прямо в избу. Затем он разобрал и наладил стоявший у деда в сарае мотоцикл с коляской. В коляске оказалась и канистра с бензином. Отпросившись у деда под честное морское слово, Степан решил съездить в райцентр к дедову внуку Сереге. Старый Игнат долго ему объяснял, как надо ехать, чтобы не заблудиться и поспешить назад, пока не выпали большие снега. Степан отсутствовал больше недели и приехал к началу Рождественского поста, и дед увидел, что он трезвый.

– Значит, воздерживался?

– Штормило, Петрович, были большие соблазны со стороны Сереги, но мы, моряки, народ стойкий.

Привез он от Сереги гостинцев деду: румяные бублики, обсыпанные маком, кулек мармеладу и банку сгущенки. Но главное, привез он электрогенератор, провода и лампочки. Поставил во дворе еще один ветряк, который крутил генератор, и в избе появился электрический свет.

– Ну и ловок же ты, парень, –  щурясь на яркую лампочку, похвалил Степана старый Игнат.

Каждый вечер после ужина, тщательно вытерев стол, он раскрывал старую, еще николаевских времен, Библию и, оседлав нос очками, читал ее вслух в назидание Степану.

– Притчей Соломоновых чтение!  – торжественно возглашал старик. – У кого вой? у кого стон? у кого ссоры? у кого горе? у кого раны без причины? у кого багровые глаза? У тех, которые долго сидят за вином. – Игнат Петрович поверх очков выразительно посмотрел на Степана и продолжал: –   Которые приходят отыскивать вина приправленного.  Это значит – крепленого, вроде бормотухи, – пояснил он. –  Не смотри на вино, как оно краснеет, как оно искрится в чаше, как оно ухаживается ровно: впоследствии, как змей, оно укусит, и ужалит, как аспид; глаза твои будут смотреть на чужих жен, и сердце твое заговорит развратное, и ты будешь, как спящий среди моря и как спящий на верху мачты. [И скажешь:] «били меня, мне не было больно; толкали меня, я не чувствовал. Когда проснусь, опять буду искать того же» (Притч. 23, 29–35).

Степан, прослушав, аж застонал:

– Как все это верно, и про море, и про мачты. Как будто про меня сказано.

Все основные работы по хозяйству, кроме пасеки, выполнял теперь Степан. К пчелам старик его не допускал, говоря, что пчела пьющих не любит.

– Да я же теперь не пью, –  обижался Степа.

– Но пил и проспиртован, –   говорил старик, –  три года надо, чтобы из печенок-селезенок вышла вся пьянь.

Теперь Степан занялся ремонтом соседней, еще крепкой избы. Целый день он строгал, пилил, тюкал топором.

– На что тебе дом? –  говорил старик. –  Разве я тебя гоню?

– Я хочу туда хозяйку привести.

 – Хозяйку?! – удивился дед. – Это хорошо ты придумал, но только приводи молодую, здоровую, чтобы от нее приплод был. Деревню надо возрождать, населять.

–  Я когда был в райцентре, присмотрел одну вдовушку тридцати лет с двумя детьми. Вроде она согласна, если, конечно, пить не буду.

–  С двумя детьми! Вот молодец, Степа! Давай приводи. Деревня сразу оживет.

По средам они читали акафист Иисусу Сладчайшему и акафист Божией Матери – Ее иконе «Неупиваемая чаша».

Степан пока держался, и лицо его приобрело нормальный человеческий облик. Но бывали ночи, когда он во сне стонал и страшно скрипел зубами, и Игнат Петрович, зная, что в это время его мучает пьянственная страсть, читал над спящим молитвы святому мученику Вонифатию и святому Моисею Мурину, которые помогают в борьбе с лютой страстью винопития.

Но, так или иначе, пить здесь было нечего, а тут навалилась такая зима, навалило такие сугробы, что ни пройти, ни проехать. Когда Степан открывал обитую по периметру войлоком дверь хлева, теплый навозный пар ударял ему в ноздри, и корова, смотря на него большими влажными глазами, тянулась губами к охапке сена в его руках. И это его умиляло и умягчало его душу.

Как-то вечером, после очередного чтения Библии, ввиду предстоящего увеличения населения деревни, они вдвоем с дедом решили начать строить церковь. Степан взялся заготовлять в лесу бревна. А для трелевки и доставки их к месту приспособил быка. Бык не очень-то одобрил это начинание и несколько раз норовил поднять Степана на рога, но бык прост, а человек хитер, и как-то с помощью деда Степан опутал быка веревками, продел ему в ноздри железное кольцо и стал на цепи выводить его во двор. К сделанному им для быка хомуту он приделал два гужа, чтобы закреплять и тащить по снегу бревна. Бык все артачился, крутил рогатой головой и ворочал налитыми кровью глазами. Один раз он все же поддал Степана рогом, но тот, взяв дубину, укротил неразумное животное: бык, получив изрядную трепку, смирился и стал безропотно волочить из леса сосновые стволы.

Игнат Петрович, помолившись, изобразил довольно удачно на листке бумаги будущий храм, обозначил размеры и рассчитал, сколько какого материала должно пойти на постройку. После фундамента начали в два топора рубить и вязать сруб, вдвоем накатывали бревна. Доски делали сами, распиливая бревна длинной двуручной пилой. Бревно лежало на высоких козлах. Один пильщик стоял наверху, другой внизу под бревном, и, равномерно тягая пилу, они наготовили нужное количество досок... К весне маленькая церквушка была почти готова. Надо было где-то достать хотя бы один колокол и украсить храм святыми иконами.

– Вот что, Степа, походи ты по брошенным избам, полазь по чердакам и найдешь там образа для церкви. Маленькие иконы хозяева взяли, а большие все здесь.

И действительно, Степан нашел и снес в церковь немало хороших больших икон. Хватило и для иконостаса, и для алтаря, и еще несколько укрепили на стенах. Весной, когда открылась дорога, Степан поехал на мотоцикле в райцентр со всеми сбережениями, которые ему дал Игнат Петрович. Во Пскове от правящего архиерея Степан получил благословение на освящение и открытие церкви. В епархиальной лавке он приобрел церковные сосуды, облачения, ладан и кадило. На вещевой толкучке у одного старика приобрел небольшой церковный колокол: он увидел, что это не корабельная рында, а настоящий колокол, и купил его, не торгуясь.

Вернувшись в райцентр, пошел к благочинному округа протоиерею, отцу Модесту, тучному пожилому батюшке, и показал письменное распоряжение Владыки об освящении и открытии храма. Благочинный на следующий день съездил к Владыке и получил от него антиминс, без которого службу совершать невозможно. Возвратившись, батюшка со Степаном на мотоцикле двинулись в деревеньку. Дорога была тяжелой, и батюшка колыхался и кряхтел в утлой коляске. Когда приехали на место, батюшке так разломило поясницу, что он не мог даже разогнуться. Так его согбенного, под руки и ввели в избу и ничком положили на лавку. Игнат Петрович, засучив рукава, размял ему поясницу и натер медвежьим жиром со скипидаром. Батюшка сразу ожил, поднялся с лавки и пожелал приступить к трапезе. После скромной трапезы все пошли смотреть церковь. Благочинный, оглядев церковь, воскликнул:

– Я думал, что у вас храм, а вижу, что это храмик.

– Батюшка, так и деревня наша маленькая. Всего-то нас две души, но через неделю будет уже пятеро.

– Ну ладно. Пятеро, так пятеро. Но я должен проверить, обращен ли у вас алтарь на восток, в сторону Иерусалима. Если алтарь смотрит в другую часть света, значит храм поставлен неправильно, и освящать его не буду.

– Батя, – сказал Степан, –  можешь не проверять. Я – старый моряк и в частях света разбирался, когда еще у мамки сиську сосал.

– Нет, я все же должен проверить, –  и благочинный запустил руку в недра своей рясы и, достав оттуда компас, минут десять ходил вокруг и около церкви, смотря на прыгающую стрелку. Наконец, он поместил компас назад в карман и сказал:

– Аскиос!

 – Чевой-то? – спросил дед.

– Я сказал – Аксиос, значит – достоин. Завтра будем освящать храм.

Вечером в пойменных кустах пели соловьи, на болоте бесперечь квакали тысячи лягушек, и выкатившая из облаков полная луна осветила как бы возникшую из небытия церковь. Степан заволновался и от полноты чувств сбегал ко храму и со всей мочи ударил в колокол. Звук прокатился над лесом и эхом отозвался над деревней.

Утром, помолившись, натощак пошли освящать церковь. Оделись в праздничные одежды и в алтаре приготовили батюшке все нужное для освещения. В полном облачении с кропилом в руках, в храм вошел отец благочинный и, затворив Царские Врата, обильно окропил святой водой весь алтарь. Степан и дед Игнат стояли в храме и по требованию батюшки Модеста подавали ему в алтарь то доску для престола, то горячий воскомастих, то камень для прибивания доски Святой Трапезы.

И начался большой чин освящения храма:

– Господи Боже, Спасителю наш, –  ласково и просительно читал отец Модест, – вся творяй и строяй о спасении рода человеческого, прими молитву нас, недостойных раб Твоих, и удовли нас в настоящий час, во еже неосужденно освящение совершити храма сего, ко Твоему славословив созданного, во имя святаго Николая Архиепископа Мир Ликийских, и воздвижении в нем сотвориши трапезы.

После освящения батюшка совершил Божественную Литургию и исповедал, и причастил строителей храма сего. В проповеди он благодарил их за столь нелегкое сооружение на земле Русской еще одного дома Господня и посулил им Царствие Небесное, если они и дальше будут идти таким же благочестивым путем.

В избе была устроена праздничная трапеза, во время которой допили бутылку кагора, привезенного отцом Модестом для освящения храма. А Степан не пил; он завел мотоцикл и отвез батюшку обратно в райцентр. Вернулся он во главе целого обоза. Впереди ехал на мотоцикле Степан, в коляске у него сидели два озорных веселых пацана дошкольного возраста. Сзади на тракторе с прицепом, нагруженном домашним скарбом, ехала молодая вдова, за рулем сидел бодрый дедов внук Серега. Молодуха первым в дом пустила кота, а за ним зашло и все семейство. Около дома Степан, как бывший моряк, укрепил флагшток и поднял морской Андреевский флаг.

А в один прекрасный день в деревню приехал милицейский «газик» с синей мигалкой, из которого вышли два милиционера.

– Есть ли здесь гражданин Петров Степан? – спросили приехавшие.

 – Это я Петров, –  выступил вперед Степан.

– А документы есть?

– У меня только профсоюзный билет, и тот случайно сохранился, но он с фоткой, а остальное отобрали вместе с квартирой те крутые ребятки.

– Вот они-то сейчас нами задержаны и на допросе показали, что завезли вас сюда и бросили в нежилой деревне. Вот их фотографии. Они?

– Да, это они. Все верно, что завезли и бросили здесь. Но деревня теперь уже жилая, с обитателями.

– У вас в городе осталась принадлежащая вам квартира. Поедете с нами?

– Нет, я буду жить здесь.

– Тогда составим протокол допроса потерпевшего и распоряжение о квартире в горжилотдел. Кому вы ее оставляете?

– Пусть вселят туда... – Степан ненадолго задумался, –...семью погибшего воина.

– Хорошо. Пишите свое распоряжение.

Составив протокол, милиционеры уехали.

– Ну вот, – сказал Степан, – теперь начнем новую жизнь.

Вечернее солнце опускалось за кромку леса. По небу плыли розовые облака. Прилетевшая из леса сорока уселась на верхушку флагштока. Из печных труб поднимался синий дымок. Это обитатели деревни готовили себе вечернюю трапезу.

ПОСЛЕДНЯЯ НАДЕЖДА

ШМУЦТИТУЛ – II

Изограф

В полутемной избе, освещаемой мигающим огнем лучины, за столом сидели сродники Марьи Журавлевой. Муж ее был забран еще на Успенье в солдаты и служил на далеком и опасном Кавказе, где участвовал в усмирении бунтующих Дагестана и Чечни. Сама Марья, взятая в село Утевки из богатой крестьянской семьи, лежала на чистой хрустящей соломе, постланной на полу в хорошо протопленной баньке, и маялась третьими родами. Банька освещалась тремя маслеными коптилками, а роды принимала повивальная бабка Авдотьюшка, да еще тут была замужняя золовка Дашка, которая грела воду и раскладывала на лавке чистые тряпки и пеленки. Хотя роды были и третьи, но подвигались туго, и бабка уже применяла и мыльце, и выманивала ребеночка на сахарок, и даже посылала девку к батюшке Василию открыть в храме Царские Врата и сотворить молебен с водосвятием преподобной Мелании Римляныне, которая благопоспешествует в родах. То ли мыльце, то ли отверзание Царских Врат, но что-то помогло, и банька вскоре огласилась пронзительным криком младенца. Но вслед за этим криком раздался отчаянный вопль Авдотьюшки. Золовка схватила коптилку, поднесла ее ближе к новорожденному и тоже завизжала.

Ребенок родился без рук и без ног.

Двери избы распахнулись, и вбежала запыхавшаяся Дашка. Сродники, сидевшие за столом, все повернулись к ней с вопросом:

– Ну что там?

Дашка всплеснула руками и заголосила. Все всполошились.

– Что, Манька померла?!

– Да нет же.

– Ну не вой ты, дура, говори толком, наконец!

– Ребенок народился урод.

– Как так урод?

– А так, ручек нет, ножек нет, одно тулово да голова. Все гладко. Вроде как яйцо.

Все вскочили из-за стола и бросились в баньку смотреть. В избу из церкви пришел отец дьякон за получением требных денег. Узнав такое дело, он раскрыл от удивления рот и стоял минуты две, крестясь на образа. А потом сам побежал к баньке, подобрав края рясы.

– Пропустите отца дьякона, пропустите, – расталкивая локтями сродников, кричала Дашка.

Дьякон завернул полу рясы, достал черепаховый очешник. Степенно надел очки и тщательно оглядел ребенка.

– М-да, – произнес он, – комиссия. Действительно, конечности отсутствуют, даже культяпок нет. Срамной уд в наличии и мужеского пола. Значит, это мальчик. Эфедрон – сиречь задний проход – имеется. Вона, и орет-то во всю мочь, пузцо надувает, губами плямкает, значит, к трапезе приступать желает.

– Отец дьякон, как же это могло случиться? И девка наша Манька здоровая и крепкая, как репка. Да и мужик ейный был, как жеребец, а дите получилось бракованное? – в недоумении спрашивали Манькины сродники.

– М-да, православные, вопрос этот сложный. Здесь только докторская наука в состоянии на него ответить. Но что касается моего мнения, то я как церковнослужитель могу сказать, что здесь сам сатана поработал. Видно, Господь усмотрел в этом младенце великого человека. Может быть, он назначен Господом быть генералом, а может быть, даже архиереем. А дьявол по злому умыслу взял, да ручки и ножки-то отнял у младенца. Вот тебе и архиерей. Впрочем, может быть, я ошибаюсь, так простите меня Христа ради. А от требных денег мы отказываемся и в таких скорбных обстоятельствах не берем.

Родительницу с ребенком из баньки привезли в избу и поместили в углу, отгородив его ситцевой занавеской. Сродники толпились около кровати и подавали советы.

– Ты, Манька, тово, титьку ему не давай, – говорил дядя Яким – он денька два покричит, похрундучит да и окочурится. И тебя развяжет, да и сам в Царствии Небесном будет тебя благодарить. Нет ему места в энтой жизни, такому калечке. Ты вот сама раскинь умом-то: ведь он вечный захребетник – ни рук, ни ног. Один только рот для еды да брюхо. Куда он сгодится такой, разве что цыганам отдать, чтоб на ярмарках за деньги показывали.

Но все же через восемь дней младенца принесли в церковь.

– Крещается раб Божий Григорий. Во имя Отца. Аминь. И Сына. Аминь. И Святаго Духа. Аминь.

– Эк, какой он гладкий, – ворчал батюшка Василий, – не за что ухватиться. Едва не утопил в купели.

Дядя Яким был восприемником. Принимая окрещенного Гришу в сухие пеленки, он ворчал:

 – И что это за робенок такой, один только рот.

Батюшка Василий, укоризненно посмотрев на восприемника, сказал:

 – Мы, Якимушка, еще не знаем, какой Божий Промысел об этом ребенке. А что касается рта, то этим ртом он может сотворить еще большие дела. Ведь рот служит не только для вкушения ястий, но сказано в Писании:   В начале было Слово … (Ин. 1, 1).  Погоди, погоди, еще не ты, а он тебя будет кормить. У моей матушки об этом ребенке был интересный промыслительный сон.

– Хотя и сон, но ты, батюшка Василий, ты это не тово, не тово толкуешь. Ну как такой калекша будет мне, здоровому мужичищу, пропитание предоставлять? Нет, не может быть такой возможности.

 – Что человеку невозможно, то Богу возможно, – сказал отец Василий, приступая к ребенку со святым миром.

А сто лет спустя, в 1963 году, в Югославии, сербский историк живописи Здравко Кайманович, проводя учет памятников культуры Сербской Православной Церкви, в селе Пурачин, около Тузлы, обнаружил икону, на оборотной стороне которой имелась надпись по-русски: «Сия икона писана в Самарской губернии, Бузулукского уезда, Утевской волости, того же села, зубами крестьянином Григорием Журавлевым, безруким и безногим, 1885 года, 2 июля».

Государственный архив СССР дал подтверждение.

Плохо бы пришлось маленькому Грише, если бы не старшие брат и сестра. Особенно сестра. Крестный, дядя Яким, сработал для Гриши особую низкую колясочку, которую привез во двор со словами: «Для моего будущего кормильца». И где бы братик и сестра ни ходили, они везде возили с собой Гришу, который рос смышленым мальчиком и смотрел на мир Божий ясными вдумчивыми глазами. Обучать его грамоте и закону Божию приходил сам отец дьякон. Гриша, сидя на лавке, навалившись грудью на стол и держа в зубах карандаш, старательно выписывал на бумаге буквы: аз, буки, веди, глаголь, добро. Вся деревня его жалела, и все старались для него что-нибудь сделать, чем-нибудь услужить. Дети, обычно безжалостные к юродивым, дурачкам и калекам, не обижали и не дразнили Гришу. Отец Гриши так и не вернулся с Кавказа. Видно, где-то сразила его лихая чеченская пуля. Но нужды в семье не было, потому что мир взял на себя заботу о ней. Помогал и настоятель храма, батюшка Василий, помогал и барин – предводитель уездного дворянства, отставной генерал князь Тучков.

Рисовальные способности у Гриши проявились рано. И создавалось впечатление, что через свои страдания он видел многое такое, чего другие не видели. Своим детским умом он проникал в самую суть вещей и событий, и порой его рассуждения удивляли даже стариков. По предложению барина, Гришу каждый день возили в колясочке в усадьбу, где с ним занимались учителя, обучавшие генеральских детей. Но особенно притягательной для Гриши была церковь. Село Утевки было обширное, и народу в нем жило множество, а вот храм был маленький и тесный, и всегда наполненный прихожанами. Гриша постоянно просился в храм Божий, и терпеливые братик и сестра, не споря, всегда отвозили его ко всенощной, к воскресной обедне и на все праздники. Проталкиваясь с коляской через народ, они подвозили Гришу к каждой иконе, поднимали его, и он целовал образ и широко открытыми глазами всматривался в него, что-то шепча, улыбаясь, кивая головой Божией Матери, и часто по щекам его катились слезы. Его с коляской ставили на клирос позади большой иконы Дмитрия Солунского, и он всю службу по слуху подпевал хору чистым звонким альтом. Барин, князь Тучков, не оставлял Гришу своей милостью и, с согласия матери, отправил его учиться в Самарскую гимназию. Вместе с ним поехали его брат и сестра. Перед тем князь был у самарского губернатора и все устроил.

Городской попечительский совет снял для всех троих квартиру неподалеку от гимназии, внес плату за обучение, а барин оставил деньги на прожитье и на извозчика. Брат отвозил Гришу в гимназию и оставался с ним в классе, а сестра хозяйничала дома, ходила на рынок, готовила нехитрую снедь. Гриша учился хорошо. Одноклассники вначале дичились его и сторонились, как губернаторского протеже и страшного калеку, но со временем привыкли и полюбили его за веселый нрав, недюжинный ум и способности, но особенно за народные песни, которые он пел сильным красивым голосом.

– Надо же, никогда не унывает человек! – говорили они. – Не то что мы – зануды и кисляи.

Кроме гимназии Гришу возили в городской кафедральный собор на богослужения и еще в иконописную мастерскую Алексея Ивановича Сексяева. Когда Гриша оказывался в мастерской, он был просто сам не свой. Вдыхая запах олифы, скипидара и лаков, он испытывал праздничное чувство. Как-то раз он показал хозяину мастерской свои рисунки на бумаге карандашом и акварелью. Рисунки пошли по рукам, мастера покачивали головами и, одобрительно пощелкивая языками, похлопывали Гришу по спине. Вскоре они не ленясь стали учить его своему хитрому мастерству тонкой иконной живописи, с самого начала.

– Хотя и обижен он судьбой, но Господь не оставит этого мальца и с нашей помощью сотворит из него мастера, –  говорили они.

Хозяин, Алексей Иванович, специально для него поставил отдельный столик у окна, приделал к нему ременную снасть, чтобы пристегивать Гришу к столу, дал ему трехфитильную керосиновую лампу и от потолка на шнурке подвесил стеклянный шар с водой, который отбрасывал на стол от лампы яркий пучок света. А Гришиного брата учили тому, чего не мог делать Гриша: изготовлению деревянных заготовок для икон, грунтовке и наклейке паволоки, накладке левкаса и полировке коровьим зубом, а также наклейке сусального золота и приготовлению специальных красок. Самого же Гришу учили наносить на левкас контуры изображения тонкой стальной иглой – графьей, писать доличное, т. е. весь антураж, кроме лица и рук, а также и сами лики, ладони и персты. Брат давал ему в рот кисть, и он начинал. Трудно это было поначалу, ой как трудно. Доска должна была лежать на столе плашмя, ровно, чтобы краска не стекала вниз. Кисточку по отношению к доске нужно было держать вертикально. Чем лучше это удавалось, тем тоньше выходил рисунок. От слишком близкого расстояния ломило глаза, от напряжения болела шея. После двух-трех часов такой работы наступал спазм челюстных мышц, так что у Гриши не могли вынуть изо рта кисть. Ему удавалось раскрыть рот только после того, как на скулы накладывали мокрые горячие полотенца. Но зато успехи были налицо. Рисунок на иконе выходил твердый, правильный. Иной так рукой не сделает, как Гриша зубами. Мастер, заглядывая на Гришин стол, кричал другим: «Эк, Гришка-подлец, ворона-то с мясом как ловко отработал! Гля, братцы, как живой, право же, к Илье Пророку летит!» В иконных сюжетах Гриша ориентировался на «Лицевой подлинник» – сборник канонических иконных изображений. Начал он с простых икон, где была одна фигура святого, но потом перешел к более сложным сюжетам и композициям. Хозяин, Алексей Иванович, его поучал:

– Гриша, ты икону пиши с Иисусовой молитвой. Пиши истово, по-нашему – по-русски. Ты человек чистый, в житейских делах не запачканный, вроде как истинный монах. Пиши истово, по-нашему – по-русски. Мы бы хотели так писать, да не получается. Опоганились уже, да и водочкой балуемся, и бабы в нашей жизни как-то путаются. Где уж нам подлинно святой образ написать! У нас не обитель монастырская, где иноки-изографы перед написанием образа постятся, молятся, молчат, а краски растирают со святой водой и кусочком святых мощей. Во как! Святое послушание сполняют. А у нас просто мастерская, с мирскими грешными мастерами. Нам помогает то, что иконы после наших рук в храмах Божиих специальным чином освящают. Тогда образ делается чистый, святой… Ну а ты – совсем другое дело. У тебя совсем по-другому – благодатно получается. Но только не забывай блюсти канон, не увлекайся. Будет бес тебя искушать, подстрекать добавить какую-нибудь отсебятину, но ты держись канонического. Потому как каноническое – есть церковное, а церковное – значит соборное, соборное же – всечеловеческое. Не дай тебе Бог допустить в иконе ложь. Ложь в иконописании может нанести непоправимый вред многим христианским душам, а правдивость духовная кому-то поможет, кого-то укрепит.

Шли годы, многому научился Гриша в мастерской Алексея Сексяева. В двадцать два года закончил он Самарскую гимназию и возвратился в родное село Утевки, где стал писать иконы на заказ. Написанные им образа расходились в народе нарасхват. Мало того, что иконы были хороши и благодатны, особенно в народе ценили и отмечали то, что это были не обычные иконы, а нерукотворные. Что Сам Дух Святый помогает Григорию-иконописцу, что не может так сработать человек без рук и без ног. Это дело святое, это – подвиг по Христу. Очередь заказчиков составилась даже на годы вперед. Гриша стал хорошо зарабатывать, построил себе просторную мастерскую, подготовил себе еще помощников и даже взял на иждивение своего дядю Якима, который к тому времени овдовел и постарел.

К 1885 году, в царствование благочестивого Государя Императора Александра Александровича, в богатом и хлебном селе Утевки начали строить соборный храм во имя Святыя Живоначальныя Троицы и Гришу пригласили расписывать стены. Для него по его чертежу были сделаны специальные подмостки, где люлька на блоках могла ходить в разных направлениях. По сырой штукатурке писать надо было быстро, в течение одного часа, и Гриша решил писать по загрунтованному холсту, наклеенному на стены. Около него все время находились брат и еще один помощник, которые его перемещали, подавали и меняли кисти и краски. Страшно тяжело было расписывать купол храма, только молитвенный вопль ко Христу и Божией Матери вливал в него силы и упорство на этот подвиг. Ему приходилось лежать на спине, на специальном подъемнике на винтах, страдать от усталости и боли, и все-таки он сумел довершить роспись купола… От этой работы на лопатках, крестце и затылке образовались болезненные кровоточащие язвы. Работа со стенами пошла легче. Первым делом Григорий начал писать благолепное явление патриарху Аврааму Святыя Троицы у дуба Мамврийского, стараясь, чтобы вышло все, как у преподобного изографа Андрея Рублева.

Прослышав о таком необыкновенном живописце, из Петербурга приехали журналисты с фотографом. Стоя у собора, они расспрашивали работающих штукатуров: «Как это Григорий расписывает собор, не имея конечностей?». Псковские штукатуры ухмылялись, свертывали из махорки толстые цигарки и окуривали едким густым дымом любопытных журналистов.

– Как расписывает? Известно как – зубами, – говорили мужики, попыхивая самокрутками, – берет кистку в зубы и пошел валять. Голова туды-сюды так и ходит, а два пособника его за тулово держат, передвигают помалу.

– Чудеса! – удивлялись журналисты. – Только на Руси может такое быть. А пустит он нас поснимать?

– Как не пустит. Пустит без сумления. Пускай народ православный, хуч не в натуре, а все же на ваши фотки поглядит. Иконы у Григория уж больно хороши, для души и сердца очень любезны. Одним словом сказать – нерукотворенные.

Несколько лет подряд расписывал храм Григорий. От напряженной работы и постоянного вглядывания в рисунок почти вплотную испортилось зрение. Пришлось ехать в Самару заказывать очки. Очень беспокоил рот. Постоянно трескались и кровоточили губы, основательно стерлись передние резцы, на языке появились болезненные язвочки. Когда он, сидя после работы за столом, не мог есть от боли во рту, сестра, вытирая ладонью слезы и всхлипывая, говорила:

– Мученик ты, Гришенька, мученик ты наш.

Наконец, храм был расписан полностью, и на его освящение прибыли сам епархиальный архиерей, самарский губернатор, именитые купцы-благодетели, чиновники губернского правления и духовной консистории. Из окрестных деревень собрался принарядившийся народ. Когда начальство вошло во храм и оглядело роспись, то все так и ахнули, пораженные красотой изображений. Здесь в красках сиял весь Ветхий и Новый Завет. Была фреска «Радость праведных о Господе», где праведные, ликуя, входят в рай, было «Видение Иоанна Лествичника», где грешники с лестницы, возведенной на воздусях от земли к небесам, стремглав валятся в огненное жерло преисподней. Изображение настолько впечатляло, что две купчихи так и покатились со страху на руки своих мужей и без памяти были вытащены на травку. Было здесь и «Всякое дыхание да хвалит Господа», и «О Тебе радуется, Обрадованная, всякая тварь», где были изображены всякие скоты, всякая тварь поднебесная, а также море с гадами и рыбами, играющими в пенистых волнах.

Освящение было торжественное. Пел привезенный из Самары архиерейский хор. Ектеньи громовым гласом произносил соборный протодьякон, к радости и восторгу его поклонников, самарских купцов-толстосумов.

А Гриша в это время был болен и лежал у себя дома на коечке. Перед ним на полу сидел, звеня цепями, юродивый Афоня и по-собачьи из миски со щами хватал зубами куски говядины, крестился и утробно икал, жалобно прося согреть душу водочкой.

Примерно через месяц после освящения собора из Самары в Утевки в щегольской коляске, запряженный парой гнедых гладких лошадей, приехал чиновник по особым поручениям при губернаторе с толстым большим конвертом, запечатанным гербовыми сургучными печатями. В конверте было письмо от министра Двора Его Императорского Величества с приглашением Григория Николаевича Журавлева в Санкт-Петербург и с приложением пятисот рублей ассигнациями на дорогу.

Провожали Гришу к царю в Петербург всем селом. Отслужили напутственный молебен, напекли пирогов-подорожников. Осенним светлым днем бабьего лета, когда к югу потянулись треугольные стаи птиц, а в чистом, пахнущем вялым листом воздухе полетели легкие паутинки, соборный дьякон выпевал ектенью: «О еже послати им Ангела мирна, спутника и наставника сохраняюща, защищающа, заступающа и невредимо соблюдающа от всякаго злаго обстояния, Господу помолимся».

Григория сопровождали брат и сестра. От Самары вначале плыли на пароходе «Святой Варфоломей», а потом ехали чугункой во втором классе. В купе заглядывали праздные зеваки, чтобы поглазеть на необыкновенного урода, которого, как они полагали, везли на ярмарку напоказ. Петербург их встретил резким западным ветром и холодным дождем. На вокзале встречали посланные от графа Строганова люди с каретой. Григорию было известно, что граф – большой ценитель русской старины и обладатель самой большой коллекции древних русских икон. Карета подкатила к Строгановскому дворцу на Невском проспекте, и приезжих поместили во флигеле для гостей, в трех комнатах. Кроме того, для Григория была приготовлена мастерская со всем набором кистей и красок. Буквально с первого дня к Григорию стали приходить посетители. Первым явился именитый первогильдийный купец Лабутин – антикварщик и обладатель крупной, правда бессистемной, коллекции икон. Он осмотрел Гришу своим немигающим совиным взглядом, легкий поджарый, сел в кресло, потер сухие ладони и предложил Грише заключить контракт на изготовление пятидесяти икон за хорошую плату. Тут же выложил на стол крупную сумму задатка.

– А если помру, – сказал Гриша, – что тогда будет?

Лабутин опять потер руки и пожелал ему многая лета, но если все же будет такая Господня воля, то он неустойки не потребует, а просто понесет убытки. Вслед за этим потянулся нескончаемый поток посетителей. Были здесь студенты Академии художеств, были любопытные великосветские дамы, были газетчики и журналисты, были ученые – профессора медицины Бехтерев, Греков, Вреден и даже один известный академик анатомии. Навестил его и земляк, приехавший с Поволжья, – знаменитый иконописец Никита Саватеев, писавший образа для Царской семьи. Он подарил Грише икону преподобного Сергия Радонежского, кормящего в лесу хлебом медведя. Гриша икону принял с удовольствием и долго рассматривал подарок, дивясь тонкому строгановскому письму. При этом он припомнил, что блаженный Афоня – юродивый из села Утевки – как-то говорил ему, что звери без страха, с любовью идут ко святому, потому что чуют в нем ту воню, которая исходила от праотца нашего Адама до грехопадения.

Как-то раз к Грише зашел сам граф Строганов и предупредил, что ожидается Высокое посещение Государя Императора Александра III и его супруги Императрицы Марии Федоровны. Что им угодно познакомиться с Гришей и посмотреть его в работе.

И вот, в один прекрасный солнечный зимний день, во двор Строгановского дворца въехала карета Государя в сопровождении казачьего конвоя. Казачий сотник и хорунжий первыми вошли в помещение и тщательно осмотрели его. Гриша сидел на диване в ожидании высоких гостей и смотрел на входную дверь. И вот дверь открылась, и вошел Государь с Императрицей.

Государь был видом настоящий богатырь, приветливое широкое лицо его было украшено окладистой бородой. Одет он был в военный мундир с аксельбантом под правый погон и белым крестом на шее, широкие шаровары заправлены в русские сапоги с голенищами гармошкой. Государь сел рядом с Гришей. Напротив в кресла села императрица. Взглянув на Гришу, она сказала Императору по-французски: «Какое у него приятное солдатское лицо». Действительно, на Гришу приятно было смотреть: глаза большие, ясные и кроткие, лицо чистое, обрамленное темной короткой бородкой. Волосы на голове недлинные и зачесаны назад.

Окружавшие Гришу люди засуетились и стали показывать иконы его письма. Иконы были безукоризненно прекрасны и понравились Августейшей чете. Императрице особенно приглянулся Богородичный образ – «Млекопитательница», который тут же и был ей подарен.

– Ну, а теперь посмотрим, как ты работаешь, – сказал Государь, вставая с дивана. Гришу перенесли в мастерскую, посадили на табурет, пристегнули к столу ремнями. Брат дал ему в зубы кисть. Гриша обмакнул кисть в краску, немного отжал ее о край и начал споро писать лик святого. Вскоре его кисть сотворила чудо, и с иконы глянул благостный образ Святителя Николая.

– Шарман, шарман, – посмотрев в лорнет, сказала Императрица.

– Ну, спасибо, брат, уважил, – сказал Император и, отстегнув золотые карманные часы с репетицией, положил их на столик рядом с Гришей. Затем обнял его и поцеловал в голову.

На следующий день из Канцелярии Двора Его Величества принесли указ о назначении Грише пенсии – пожизненно, в сумме 25 рублей золотом ежемесячно. А также еще один указ самарскому губернатору о предоставлении Григорию Журавлеву иноходца с летним и зимним выездом. Пробыв в Петербурге до весны, когда с полей стаял снег, а по Неве прошел лед, Гриша с сопровождающими вернулся назад в родные Утевки. И там жизнь пошла по-старому. С утра звонили в соборе, и изографа на иноходце с летним выездом везли на раннюю и сажали в кресло на клиросе, где он от души пел весь обиход обедни. Как почетному лицу и благодетелю на серебряном блюдце в конце службы дьякон подносил ему антидор и, в ковшике, сладкую винную запивку. После службы тем же путем ехали на иноходце домой, где он вкушал завтрак, смотря по дню, скоромный или постный. Помолившись в Крестовой комнате, он перемещался в мастерскую и с головой уходил совсем в другой мир, где не было кабаков, пьяных мужиков с гармошками, вороватых цыган, бранчливых краснощеких баб и усохших сплетниц-старух. А был там удивительный мир красок, которыми он на липовых и кипарисовых досках буквально творил чудеса. На поверхности этих досок его Богоданным талантом рождалось Святое Евангелие в красках. Там был и радостный плач, и умиление, и неистовый вопль, и неутешные скорби.

Когда он уставал, то просил кликнуть блаженного Афоню, который не всегда – «шалам-балам» – нес всякую непонятную чушь, но мог говорить и удивительные речи. Обычно он садился на пол и, обсмоктав принесенную из кухни большую говяжью кость и выбив из нее жир, начинал говорить о том, что мир бывает праведный и неправедный: «Мир – грешный повселюдный и прелюбодейный – принадлежит людям и бесам и пишется через десятеричное «и» – МIРЪ, а мир праведный Божий, по-древнежидовски называемый ШАЛОМ, пишется через букву «иже» – МИРЪ. Так что ты, Гришуня, в надписании титлов на образах не дай промашки».

Удивлялся Гриша: и где это блаженный Афоня успел набраться премудрости такой?

Гриша часто задумывался о иконописном каноне. Иногда у него возникало искушение добавить что-то от себя, но совесть и религиозное чувство удерживали от этого. Он знал, что иконописный канон создается, во-первых, святыми, через мистические видения и через их духовный опыт, во-вторых, через откровения Божиим людям в чудесах наитием Святаго Духа, и, в-третьих, он черпается из сокровищницы Священного Писания и Предания. Иконописцы были только ревностными исполнители, но при этом они обязательно должны были быть людьми праведной жизни. Что касается последнего условия, то как раз оно-то соблюдалось довольно слабо, если, конечно, не считать богобоязненных монастырских изографов. Еще можно было поручиться за старообрядческие иконописные мастерские, откуда были изгнаны табак, водка, и вообще все было строго по чину.

У Гриши в Самаре был знакомый иконописец – выкрест Моисейка. Таланта у него было хоть отбавляй. Учился в Московском училище живописи и ваяния, стипендиат фабриканта-миллионера Рябушинского. Но был Моисейка человеком неукротимой плоти, силой и ростом походил на Самсона, сына Маноева, и жил, как говорится, «нога за ногу». То он, как одержимый, запирался в мастерской и писал иконы, то целый месяц бражничал по кабакам с непотребными девками, пока не пропивался дотла. Иконы его расходились больше по дворянству, интеллигентам-русофилам, а также по богатым кабакам и гостиницам. Так все больше для антуража, или, как сейчас говорят, – интерьера. Православный народ их не брал, и не потому, что цена на них была высока, а потому, что они были безблагодатны, лишены высокого духа святости. Бесспорно, они были красивы и эффектны, но какие-то приземленные, портретные. А все потому, что Моисейка был блудник и пьяница. Много раз его Гриша укорял за эти пороки, но Моисейка, ухмыльнувшись, возражал:

– Тебе, Гриша, легко быть праведником: рук нет, ног нет, девку обнять нечем, а мне-то каково?! Если во мне два беса сидят лютых – пьяный бес и блудный? Они меня долят (одолевают), и я ничего не могу с собой поделать.

И когда он, по своему обыкновению, напился в Утевках и подрался с кабатчиком, Гриша велел его связать и везти к Владыке в Самару, чтобы тот его упек в монастырь на исправление и покаяние.

Конечно, изографы были только исполнителями воли святых. Так, преподобный Андрей Рублев никогда не написал бы своей знаменитой «Троицы», если бы не наставлял его преподобный Сергий Радонежский. В сравнительно недавние времена, в конце XIX века, преподобному старцу Амвросию Оптинскому было явление Божией Матери на воздусях, благословляющей хлебную ниву. И вот по этому случаю стали писать новый Богородичный образ – «Спорительница хлебов». Правда, икона эта пока еще мало распространена, но впоследствии, благодаря своей благодатной идее напитать хлебом духовным и хлебом ржаным всех труждающихся и обремененных, по милости Божией распространится она по всей Руси Великой.

Итак, минуту за минутой отстукивал маятник старинных часов в Гришиной келии, день за днем раздавался мерный колокольный звон с собора Святыя Живоначальныя Троицы. Год за годом с шумом шел по реке ледоход, предвещая приход Пасхи и унося в Вечность времена и сроки. И вот наступил новый, двадцатый век, век, в котором человечество опозорило себя неслыханно кровавыми войнами, чудовищными злодеяниями, наглым и гордым богоборчеством, глумливым и гордым прорывом в космос – этим современным аналогом Вавилонской башни.

Хотя у Григория были средства, но иконописную мастерскую он не заводил, а по-прежнему писал образа сам. За его иконами приезжали не только с далеких окраин России, но даже из других православных стран. Гриша всегда был в ровном, мирном расположении духа, ничто не колебало и не омрачало его души. Всегда веселый, остроумный, жизнерадостный, как огонек светил он людям, поддерживал их как мог в трудные времена. Очень любил ездить на рыбалку, где часами просиживал на берегу реки с легкой удочкой в зубах. Но в 1916 году, когда шла тяжелая кровопролитная война с Германией, он заскучал, стал часто болеть. Во время одной трудной болезни ему в сонном видении было откровение: что скоро наступят лихие времена, когда и он сам, и его иконы никому не будут нужны. Церкви начнут закрывать, закроют и Утевский собор во имя Святыя Троицы, осквернят и запоганят его, как говорится в Откровении Иоанна Богослова, и превратят в овощной склад. А через три года так и случилось. Слава Богу, что Гриша этого не увидел, потому что уже лежал в могиле.

Умер он в конце 1916 года, перед самой революцией. До самой своей кончины он все писал Богородичный образ «Благоуханный цвет». За этой иконой несколько раз приходил недовольный заказчик, но Гриша по болезни никак не мог дописать ее. Накануне из храма пришел батюшка, исповедал Гришу, соборовал и причастил Святыми Дарами. Всю ночь шел проливной холодный дождь, тяжелые капли, как слезы, ползли по стеклу. Мерно стучали ходики, где-то скреблась мышь и трещали потолочные балки. Огоньки лампадок в святом углу трепетно освещали отходящего страдальца, который беспокойно метался по постели и все кричал, чтобы Ангел Божий пришел и дописал икону «Благоуханный цвет». К утру Гриша предал дух свой Богу. Пришли старухи. С молитвой обмыли, опрятали покойника и положили на столе с иконкой на груди.

Он лежал маленьким, коротким обрубком, исполнивший в жизни этой меру дел своих. Лицо его было спокойно и выражало какую-то солдатскую готовность, как заметила когда-то Императрица Мария Федоровна. Наверное, там, в другом измерении, в неведомых нам областях, он приступил к каким-то новым неземным обязанностям. Монахиня в черном размеренно читала Псалтирь, на Славах поминая покойного. Ровными желтыми огоньками горели свечи. У изголовья на полу, обняв ножку стола, сидел и плакал блаженный Афоня. Народ приходил прощаться, крестясь на иконы и на покойного. Хоронили его торжественно. Народу собралось много, приходили из соседних деревень и даже из Самары. Преосвященный Владыка распорядился, чтобы Гришу похоронили в церковной ограде, у алтаря. Гробик был маленький, короткий, наподобие раки, в которой покоятся мощи святых. Пропели «Вечную память». С пением «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный» понесли к могиле. (Здесь добавление более уместно стилистически… Но я бы и здесь не добавлял к авторскому тексту. Ибо если мы цитируем молитву, то почему не до конца: «помилуй нас»? – А. В.)

Время было суровое, шла тяжелая война, в которой Россия терпела поражение. Было много убитых, раненых, отравленных газами. По базарам, прося милостыню, ползали в кожаных мешках безногие калеки. Но близились времена еще страшнее и ужаснее. Времена Гражданской войны, голода, сыпного тифа, разрушения православного уклада жизни и семидесяти лет царства Хамова.

А когда в очередной раз пришел заказчик за своей иконой «Благоуханный цвет», она оказалась законченной и даже была покрыта олифой.

Кто завершил икону – неизвестно.

А на могиле Гриши поставили простой православный крест и написали на нем: «Се Человек».

Август 1999 года

 

 

Изгнанница

Полковник Дроздов, бывший начальник жандармского управления Баку, был расстрелян чекистами без суда и следствия в ночь на пятнадцатое июля.

– Был полковник, а стал покойник, сказал чекистский расстрельщик Сенька Грач, передернул затвор винтовки и цыркнул слюной через щербатый зуб в сторону лежащего под стеной трупа.

– Тебе, Сенька, человека убить – все одно, что муху прихлопнуть, – закуривая, сказал чернявый, в кожаной куртке, большевистский комиссар.

– Пхе! Это, товарищ комиссар, не человек, а белая контра, и потому никаких последствий для моей одесской совести нет.

А дом, где с семьей жил полковник Дроздов, уже грабила местная босота. Жену, сына и дочь еще раньше увели вооруженные люди, и в доме хозяйничали все кому не лень. Окна и двери были распахнуты настежь, и через них выкидывали и выносили во двор мебель и все «буржуйские вещи», как сказала одна грабительница.

Младшая же дочь полковника, Варенька, была заблаговременно уведена и спрятана у надежных людей своей горничной Ксюшей.

Пожалуй, Варенька – двадцатилетняя красавица, невеста гусарского ротмистра князя Волкова, до сего дня счастливейшая девушка с живым веселым характером, – ныне осталась одна из всей семьи Дроздовых. Большевистские отряды, захватив Баку, свирепствовали, подсекая под корень дворянское сословие, бывших царских чиновников и церковное духовенство. На следующий день утром пришла Ксюша и принесла своей барышне узел с одеждой простолюдинки. Они вместе помолились перед иконами, потом пили чай. Варенька еще не знала о том, что вся ее семья погибла, но на сердце у нее была тяжесть, и все помыслы были только о родных.

Но Ксюша все знала, потому что с утра пошла справиться в городской чека о судьбе своих хозяев. Ее там приняли приветливо и даже поздравили с тем, что она освободилась от своих паразитов-эксплуататоров, а потом, посмотрев в толстую амбарную книгу, сообщили, что полковник и его семья пущены в расход как враги революции и трудового народа. Вареньке же Ксюша сказала, что ее родные вывезены в Россию и сидят где-то в тюрьме. А отец перед разлукой строго наказал Вареньке не объявляться властям и бежать из Баку. Хозяйка квартиры, старая гречанка Мелания, помогала Вареньке переодеваться, говоря ей:

– Ты, милая барышня, платком-то обвяжись, надвинь его пониже на глазки, да и рот им прикрой. Такую красоту твою надо спрятать, скрыть, чтобы лихой человек не высмотрел ее, чтобы этот Божий дар чудный не сгубил тебя по дороге. Да ручки твои белые почаще пылью натирай и не мой их.

На следующий день, рано утром, Варенька распрощалась с Ксюшей. Та дала ей бумагу, заверенную еще царским чиновником, рекомендацию от хозяев, что Ксения Захарова – честная, добросовестная прислуга и может служить горничной и на кухне.

– Вот вы, милая барышня, в случае чего покажите эту бумагу властям вместо паспорта, и как-нибудь сойдет.

И Варенька пошла по горячим пыльным дорогам Закавказья. И Господь хранил ее от всех врагов, пока она шла по тюркским землям. На ночлег в селениях она просилась к русским семьям, а если таковых не оказывалось, то устраивалась на ночь в рощах и на виноградниках. Добрые люди давали ей хлеба, а вода здесь была на каждом шагу, из горных холодных источников. Это была мусульманская страна, и в селениях она видела только белые мечети и постоянно слышала призывное пение муэдзинов, взывавших с минаретов к народу, чтобы не забывали совершать уставной намаз. Но вот, в одном городке, к своей великой радости, она увидела православный храм.

Ветхий старичок-священник с матушкой ласково приняли ее, накормили и уложили спать. Утром она была на службе в церкви. Исповедалась, причастилась. На исповеди батюшка внимательно выслушал и пожалел ее и дал совет идти в православную Грузию и остановиться около городка Сигнахи, где есть женский монастырь, и там спасаться до лучших времен. На границе с Грузией, на «Красном мосту», ее остановила грузинская стража и, повертев в руках и так и сяк ее бумагу, пропустила в благословенную православную страну.

Когда Варенька добралась до городка Сигнахи, солнце уже клонилось к закату. Достав рубинового стекла лампадный стаканчик, она напилась из горного родничка холодной воды и, расспросив людей, направилась в селение Кидели, где был монастырь. Дорога шла под уклон, изгибаясь по основанию горы, поросшей мелким кавказским дубняком, кустарниками ежевики и лавровишни. По другую сторону дороги был глубокий откос, и там, внизу, в буйстве зелени поднимались к солнцу буйные платаны, темно-зеленые кипарисы и пирамидальные тополя. Слева под горой уже были видны трехэтажные массивные монастырские корпуса и белая многоярусная колокольня храма во имя великомученика Георгия. Навстречу из-за поворота дороги вышел босой странник. Это был седой лохматый старик с красными воспаленными веками глаз, в черном засаленном подряснике, через дыры которого виднелись железные цепи, опоясывающие тело. Он показал клюкою в сторону монастыря, похлопал себя руками по бокам и прокричал хриплым голосом:

– Курка кудахчет, а уже в супе, а цыплят коршун унес. Плачет Рахиль о детях своих и не может утешиться, потому что их нет.

Поднимая ногами тучи пыли, он, звеня веригами, обскакал вокруг Вареньки и побежал дальше, унося с собой тяжелый дух пота, грязного тела и чеснока.

Когда она подошла к монастырю, то не увидела обычного благочиния и спокойствия, какие бывают в монастырях. В раскрытых окнах везде были видны обвязанные бинтами солдаты, курящие цигарки, слышались звуки гармошки и бренчание по струнам грузинской пандури. Во дворе стояли кони, телеги, санитарные фуры. Посреди двора лежал срубленный на дрова для кухни красавец кипарис. Густо дымила полевая кухня, и усатый кашевар, ворочая в котле громадной поварешкой, засыпал туда желтое пшено.

Варенька остановила скачущего на костыле красноармейца:

– А где же монахини?

Черный айсор осклабился на красивую девушку и, показывая ослепительно белые зубы, махая рукой, закричал:

– Монашка совсем бежал! Здесь, значит, лазарет! Ходи мала-мала на кладбищь, там несколько штук монашка живет.

За древним храмом великомученика Георгия находилось старое грузинское кладбище, обнесенное каменной оградой. У этих каменных стен непроходимо разрослись кусты дикой розы, терновника, барбариса и лопухи татарника. Среди этих колючих зарослей жило и размножалось множество мелких грызунов, время от времени оттуда выползали греться на могильных камнях крупные пестрые змеи. Местами заросли были расчищены, и к забору жались маленькие глинобитные кельи, в которых ютилось с десяток изгнанных из монастыря монахинь. Около келий никого не было видно, и Варенька в недоумении остановилась, оглядываясь кругом. Солнце уже скрылось за горами, стало темнеть, и на бледном сумрачном небе стали появляться неяркие звезды. Грустно закричала ночная птица-сплюшка: «Сплю, сплю, сплю». Затрещали в траве цикады, и легкий ветерок побежал по вершинам деревьев. В остальном все было тихо: кладбище есть кладбище. Варенька за день очень устала и присела отдохнуть на теплую, разогретую солнцем надгробную плиту. Темнота сгущалась, и в окнах келий засветились огоньки. Эти огоньки словно бы звали к себе, и Варенька встала и пошла к ближайшей келье. Перекрестившись, она тихо постучала в дверь. За дверью послышался кашель и шаркающие шаги. Открыла пожилая невысокая монахиня с темным апостольником на голове и наперсным крестом на груди. Это оказалась игуменья Марионила. Варенька перекрестилась и попросилась на ночлег. Хозяйка широко открыла дверь и пригласила странницу в келью. Келья была маленькая, с глиняным полом, с маленькой железной печуркой посередине, сбитым из досок топчаном, полкой для посуды и висящим на стене под простыней монашеским облачением. В святом углу виднелась большая икона Спасителя, образа Иверской Божией Матери, Николы Чудотворца и святой равноапостольной Нины, просветительницы Грузии. Пред иконами теплилась лампадка и стоял узкий аналой с раскрытой славянской Псалтирью. Игуменья, по древнему восточному обычаю, сама омыла ноги страннице, несмотря на ее протесты. Когда гостья сняла с головы платок и золотистые волосы волнами упали на плечи и спину, игуменья, всмотревшись в ее лицо, ахнула:

– Да какая же ты красавица, дева! Кто ты и откуда? Но сначала садись к столу и поешь, что Бог послал.

Она поставила на стол миску с холодной кашей, кусок грузинского хлеба пури, сыр-сулугуни и кружку с чистой холодной водой. Пока Варенька ела, игуменья всматривалась в ее нежное белое лицо, в большие голубые глаза, перебирала пряди золотистых волос, бормоча про себя:

– И создаст же Господь такую красоту.

Поужинав, Варенька рассказала все о себе, о своей прошлой жизни, об аресте семьи и своем бегстве из Баку. Игуменья, слушая, вытирала набегавшие слезы.

– Мне казалось, по малодушию моему, – говорила Варенька, – что все в жизни прочно и всегда так будет, а того я не знала, что в этом мире нет ничего прочного. С милым женихом мы уже были обручены, а где он теперь, я даже не представляю себе. Видно, навеки мы с ним расстались.

– Не горюй, девонька, все мы здесь изгнанницы и все обручены Жениху Небесному – Христу. Наш монастырь древний, с восьмого века, во имя святой Нины. В нем сестер было до двухсот, да в училище еще было 120 девочек. Сам Император Российский Александр III опекал наш монастырь. На открытие второго храма сама Императрица приезжала к нам. При монастыре были две школы для девочек, мастерские, где их обучали разным ремеслам: живописи, ковроткачеству, швейному делу, огородничеству, виноградарству. Все у нас было. В храмах беспрестанно шли службы, читалась неусыпаемая Псалтирь. А сейчас большевики монастырь разорили, обокрали, все поломали, изгадили, сестер разогнали. Нас осталось десять старых монахинь, которым некуда деваться, вот и живем на кладбище. Да и слава Богу за все! И ты живи с нами пока. Мы тебя укроем от злодеев, а там – что Бог даст. Здесь нас никто больше не тревожит. Про нас все забыли и никому мы не нужны, кроме Господа Иисуса Христа. Бывают у нас и церковные службы. Служит грузинский батюшка, отец Мелхиседек, и раза два в месяц из Цители-Цкаро приезжает русский иеромонах, отец Василиск. Он и окормляет нашу общинку, а я – игуменья общинки. Вот и все, что осталось от богатого и славного монастыря. Монастырь наш был общежительный. В нем и трапеза, и все достояние были общие. Ну а теперь наша общинка – своекоштная. Каждая монахиня о своем пропитании заботится сама. Прихожане здесь – грузины, но есть и местные русские люди, поэтому служба в храме идет на грузинском и русском языках. А по будням мы все собираемся в келье-часовенке и там молимся. Вот, девонька, сейчас ложись спать, а в 12 часов ночи я тебя подниму, и будем читать Полунощницу. Я тебе дам черное платье и черный платок. Да завязывайся платком получше, чтобы лица твоего не было видно. Уж больно ты красива, не обидел бы кто тебя здесь. Рядом-то совсем дикие солдаты-большевики, да и грузинские мужики очень охочи до русских блондинок.

На следующий день в храме правил службу грузинский священник, отец Мелхиседек. Был праздник – «Казанская». В этот день на клиросе пели все монастырские сестры. Пели хорошо, согласно, жалостным монастырским распевом. Пели по-русски: «Господи поми-и-и-луй». И по-грузински: «Упалоше ми цале, упалоше ми цале…».

Народу в храме стояло много, все больше грузинские крестьянки, которые молились по-восточному бурно, со слезами и воплями, воздевая к иконам руки. Были и русские, и даже несколько красноармейцев. После службы Варенька зашла в правый придел и приложилась к чудотворному, из белого резного мрамора надгробью святой равноапостольной Нины.

Матушка Марфа – ветхая худенькая старица – была в великой схиме. Она имела дар молитвенных слез – большая молитвенница и постница. Ей было предсказано свыше о времени и дне ее кончины, и посему в келье был уже приготовлен некрашеный гроб с черным крестом на крышке, и в дальнем углу кладбища вырыта могила, прикрытая досками. Ее келейница – матушка Мария – была у нее в послушании и вела хозяйство схимницы. К матушке Марфе часто приходили окрестные крестьянки за наставлением и советами, оставляя у Марии корзины с приношениями, которые матушка Марфа раздавала сестрам.

Матушка Елизавета – еще крепкая жилистая старуха – несла послушание по заготовке для общины дров, которые на себе таскала из леса. У нее хранились частично спасенные от разграбления и уничтожения церковные сосуды, священнические ризы и богослужебные книги. Она же знала, как построить новую келью или поправить старую. Хорошо знала Богослужебный устав и на клиросе была канонархом.

Матушка Олимпиада, как и Марфа, тоже была в великой сх


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: