Научный консультант серии Е.Л. Михайлова 8 страница

Бордель принимает вызов, брошенный Революцией. Революция — это значит покончить с иллюзией и негласной договоренностью. Революция — это возможность стать самим собой, быть серьезным, быть тем, кто ты есть. Одна из девушек борделя совершает побег, чтобы стать возлюбленной Роджера, вождя Революции. Но ее призвание — быть проституткой. Она не привыкла попросту делать то, что она делает. Она не способна совершать действие ради него самого. Если она перевязывает рану, то непременно играет в то, что она перевязывает рану, делается ли это с нежной заботой или на скорую руку и без особых чувств. Вожди Революции осознают, что на борьбу и на смерть народ требуется вдохновлять. Вождям нужен какой-то символ. Они не могут дальше поддерживать восстание, не прибегая к иллюзии. Они решают использовать Шанталь, девушку из борделя, с ее прирожденным свойством воплощать мужские иллюзии. Роджер принципиально не согласен с этим использованием Шанталь, но его доводы отклоняются. Член Революционного Комитета обращается к Роджеру:

Люк: Меня твои речи не убедили. Я продолжаю настаивать, что в определенных случаях ты должен использовать оружие противника. Что это является необходимым. Энтузиазм по поводу свободы? Это хорошая вещь, и я ее не отвергаю, но было бы еще лучше, если бы свобода была хорошенькой девушкой с нежным голосом. В конце концов, какая тебе разница, если мы берем баррикады, следуя за самкой как свора разгоряченных самцов во время течки? И что из того, если смертный стон сольется со стоном желания?

Роджер: Мужчины не поднимают восстания для того, чтобы броситься в погоню за самкой.

Люк (с тем же упрямством): Даже если погоня ведет их к победе?

Роджер: Тогда их победа уже ущербна. Их победа заражена триппером, выражаясь в твоем стиле...”

Шанталь воплощает то, что Роджер хочет разрушить. И все же он любит в ней то, что сделало для нее возможным прийти в бордель, а также ее неспособность не быть символом и воплощением того, за что умирают мужчины.

“Шанталь: Бордель принес мне, по крайней мере, какую-то пользу, потому что именно он преподал мне искусство игры и притворства. Мне надо было играть так много ролей, что я знаю их почти все. И у меня было столько партнеров...”

Способность Шанталь слишком заманчива для революционных вождей, чтобы не попробовать обратить ее в свою пользу, подписав тем самым приговор своей Революции.

“Марк: Мы собираемся использовать Шанталь. Ее работа — быть воплощением Революции. Вдовы и матери нужны нам, чтобы опла­кивать мертвых. Дело мертвых — взывать о мщении. Дело наших героев — радостно умирать... Дворец будет захвачен сегодня вечером. С балкона Дворца Шанталь будет петь и воодушевлять народ. Время размышления миновало, пришла пора силы и яростного сражения. Шанталь воплощает борьбу; народ ждет ее, чтобы она явила собой победу.

Роджер: И когда мы придем к победе, чего мы этим добьемся?

Марк: У нас еще будет время об этом подумать”.

Серьезность Революции оборачивается карнавалом. Агент Королевы, свой человек в борделе, говорит:

“Я не ставлю под сомнение их смелость или их ум, но мои люди — в самой гуще революционных событий, и в некоторых случаях — это сами повстанцы. Теперь простой народ, опьяненный своими первыми победами, достиг того уровня экзальтации, когда с легким сердцем покидают действительное сражение ради принесения бессмысленных жертв. Такой переход произойдет без труда. Народ больше не занят борьбой. Он предается разгулу”.

Между тем Революция, казалось бы, совсем уже победила, Королева, Епископ, Судья и Генерал были убиты или просто исчезли, если только они вообще когда-то существовали. Но агент Королевы уговаривает Мадам (хозяйку борделя) нарядиться Королевой, а троих клиентов — Епископом, Судьей и Генералом. Переодетые таким образом, они появляются на балконе борделя. Они едут по городу. Их фотографирует пресса, у них берут интервью. Хотя каждый из трех клиентов получает девушку из борделя для подыгрывания ему (Епископ — грешницу, Судья — воровку, Генерал — лошадь), когда все люди вокруг начинают вести себя с ними как с Епископом, Судьей и Генералом, фальшивый Епископ становится настоящим Епископом, фальшивый Судья — настоящим Судьей, Генерал — Генералом, а Мадам становится Королевой, в таком же истинном смысле, в каком любой человек только и есть Епископ, Генерал, Судья, Королева.

Герой пьесы, если он есть, это Начальник полиции. Никто все еще не выдал себя за Начальника полиции, но он осознает, что явная слабость в мускулах дает ему знать, что настал момент, когда можно уже закончить деятельность, сесть и спокойно ждать смерти. Он единственный человек, который реально действует на протяжении пьесы. Другие, будь они хоть чуть-чуть последовательны, должны были бы признать, что даже если бы они были тем, кто они есть, — Епископом, Судьей, Генералом, — они все равно оставались бы просто мошенниками.

Начальник полиции бросает им вызов:

“Начальник полиции: Вы же ни разу не совершали ни одного действия ради того, чтобы что-либо сделать, но всегда для того, чтобы это действие, не нарушая общей картины, создавало образ Епископа, Судьи, Генерала...

Епископ: Это и так, и не так. Ибо каждое действие содержало в себе самом зародыш чего-то нового.

Начальник полиции: Прошу прощения, Монсиньор, но этот зародыш чего-то нового тотчас же сводился на нет тем фактом, что действие было зациклено на само себя.

Судья: Зато наше достоинство увеличивалось”.

Начальнику полиции не отказано в счастливом исходе. Он, к своему полному удовлетворению, получает возможность, прежде чем пьеса заканчивается, пронаблюдать, как вождь Революции, Роджер, приходит в бордель и становится первым, кто когда-либо пожелал сыграть Начальника полиции. Чтобы сделать это, он должен вступить в сообщество обитателей Мавзолея, ради постройки которого тяжко трудился целый народ, где могилы свято хранятся среди могил, памятники — среди памятников, гробницы — среди гробниц, все в мертвом безмолвии, где витают лишь холод смерти и тяжкие вздохи тех, кто трудился как раб, чтобы выдолбить этот камень, в котором запечатлено свидетельство, что его любят и что он — победитель.

Женэ оставляет открытым вопрос, может ли здесь вообще быть — и в каком смысле — нечто иное, чем негласно-договорное притворство. Существует или же нет эта возможность “видеть вещи такими, как они есть, вглядываться в мир беспристрастно и принимать ответственность за этот пристальный взгляд, что бы он там ни обнаружил”? Однако последнее слово принадлежит Мадам.

“Ирма: В скором времени придется все начинать сначала... опять зажигать везде свет... одеваться... (Слышен крик петуха.) Одеваться... Ах, маскарад! Заново распределять роли... взваливать на себя свою... (Она останавливается на середине сцены лицом к публике.) Подготавливать ваши... судьи, генералы, епископы, камергеры, бунтовщики, согласные, чтобы бунт заглох. Я собираюсь достать костюмы и подготовить свои мастерские на завтра... А сейчас вам пора домой, где все, не сомневайтесь, будет еще фальшивее, чем здесь... Вам пора уходить. Вы пройдете направо, проулком... (Она тушит оставшийся свет.) Уже утро. (Треск пулемета) 3”.

Вопросы, которыми Сартр и Женэ задаются в своих пьесах, затрагивают нас всех в каждый момент нашей жизни. Рассмотрим ряд примеров, взятых из практики аналитической группы и отражающих поиск в другом “недостающей половины”, необходимой для поддержания негласно-договорной идентичности4.

Группа включала в себя семерых мужчин в возрасте от двадцати пяти до тридцати пяти лет. За единственным исключением это были вполне преуспевающие представители среднего класса. Джек владел гаражом. Билл работал в бакалейном бизнесе своего отца. Исключение составлял Ричард, многократно проваливавшийся на экзаменах и живший теперь у матери, в надежде скопить силы для еще одной попытки стать дипломированным бухгалтером.

На первых же встречах группа повела себя исходя из предположения, что они собрались здесь, чтобы слушаться аналитика. Он должен был говорить им, что делать, задавать им вопросы и предлагать советы. Когда он ограничивался молчанием или короткими замечаниями относительно происходящего, они думали (эту идею внушил им Джек, который казался наиболее независимым), что ему нужно выждать, чтобы помочь им, и что лучший способ помочь им — это говорить о самих себе. Джек взял на себя роль лидера, он задавал вопросы, вызывал на откровенность, направлял дискуссию (в основном в русло разговоров о женщинах), сглаживал неловкости и говорил немного о своих собственных чувствах, главным образом касающихся женщин. Группу это разогревало, за исключением Билла. Он вступал в разговор только по собственной инициативе, не очень часто и никогда не заговаривал первым с Джеком. Если Джек задавал ему вопрос, он отвечал односложно. Джека, казалось, ничуть не волновало, что Билл не поддается его руководству, подобно другим.

На пятом занятии происходила обычная дискуссия о женщинах, возглавляемая Джеком, в которой участвовали все, кроме Билла. Последний, явно некстати, вмешался вдруг в разговор и с горячностью заявил о своем отвращении к футболу и толпам болельщиков, посещающих футбольные матчи. Футбол — это игра для дураков, а футбольные фаны — тупицы, с которыми он не способен почувствовать ничего общего. Все остальные ходили на футбольные матчи. Джек также ходил, однако не ради футбола, сказал он, но потому, что ему хочется быть “вместе с ребятами”. Билл продолжал говорить о том, как он жаждет встретить кого-нибудь с близкими интересами, кого-нибудь, кто так же, как он, ценил бы искусство, кто не был бы так безнадежно скучен и туп, как все остальные люди, начиная с его отца, который не может оценить его по достоинству. Джек подхватил разговор, заметив, что художники любят говорить об искусстве друг с другом. Билл сказал: “Да, я немного художник. Балуюсь живописью”. Тогда Джек было заметил, что футбольные болельщики тоже любят говорить о футболе, но Билл пропустил это мимо ушей и продолжал говорить о понимании живописи. Тогда Джек заявил, что только очень хорошо образованные люди способны по-настоящему ценить искусство. Это худшее, что в такой ситуации можно было сказать Биллу, для которого отсутствие у него формального образования являлось больным местом. Однако хрупкий мир был восстановлен, когда все согласились с предположением Джека, что каждый способен по-настоящему понимать музыку.

Билл хотел быть в своих глазах и в глазах других людей человеком высшего сорта, человеком с изысканным вкусом, но он никогда не мог избавиться от ощущения, что для тех, кто действительно что-то собой представляет, он всего лишь ничтожество. Он чувствовал, что никогда не сможет “на самом деле” стать кем-то, поскольку, что бы он сам по себе ни делал, он создан из той же плоти и крови, что и его родители, которые “пусты, глупы и неинтересны”. Во мне он, однако, видел все признаки и свойства идеального “другого”. Будучи аналитиком, я был могущественным, образованным, умным и понимающим. К несчастью, я был также способен отличить истину от фальши.

Отчаявшись в своей собственной подлинности, он ощущал пустоту, и поэтому ему нужно было получить что-нибудь от меня. Он то и дело высказывал неудовольствие по поводу того, что “в этой технике” аналитик дает ему недостаточно. Аналитик, этот “идеальный другой”, также разочаровывал. Его “приемы” “не вызывали энтузиазма”, были “пусты, глупы и неинтересны”. Чем больше он чувствовал пустоту, отчаявшись в том, чтобы быть самим собой, тем более аналитик становился бесчувственным и глухим к его нуждам существом, в котором было воплощено все то, чего ему не хватает. Мужской атрибут аналитика превратился в символ всех свойств аналитика, к которым он жаждал приобщиться. Все это нашло выражение в пассивном гомосексуальном влечении ко мне как к его идеальному другому, в котором он признавался в адресованном мне письме. Остальные в группе исключали по отношению к ним любую возможность пассивной гомосексуальной ориентации, нажимая на то, что они мужчины, то есть те, для кого подходящим другим может быть исключительно женщина. Их постоянные разговоры о женщинах, как бы создавая присутствие женщин в их отсутствие, были своеобразной “защитой” против внутригрупповых гомосексуальных напряжений.

Как и Билл, Джек испытывал чувство, что родители ничего ему не дали, или же дали мало, или не то, что нужно. Тем не менее он активно стремился к тому, чтобы самому быть хорошим отцом и мужем, а также хорошим пациентом. Он хотел все время давать, и роль, которую он на себя взял, демонстрировала эту его потребность. Однако самого Джека тревожило, что он постоянно злился и обижался на тех, кого он “любил”, а точнее на тех, кому он чувствовал себя обязанным благодетельствовать. Он говорил о своем “неврозе” как о том, что он не может перестать обижаться и негодовать на тех, кого он любит, за то, что он им дает.

Эти двое, Билл и Джек, постепенно начали образовывать негласно-договорные отношения, основанные на подтверждении друг друга в их ложной позиции. Джек подтверждал Билла в его иллюзорном превосходстве и ложном предубеждении, что он по существу своему никчемен. Билл подтверждал иллюзорное представление Джека о том, что он “дающая сторона”. Негласно-договорное подтверждение ложного “я” — совершенная противоположность истинному подтверждению. Их близость была имитацией истинной дружбы. Джек, как ему казалось, был независимым, трезвым, практичным и приземленным бизнесменом, с ярко выраженной гетеросексуальностью, хотя женщины для него были лишь теми отсутствующими гипотетическими существами, которых он обсуждал в мужской компании. Он не любил оставаться в долгу и был очень щедр.

Билл грезил о далеких мирах, где вещи были бы прекрасны, а люди тонки и изысканны, а не вульгарны и грубы, как здесь и теперь. Люди не смыслят ничего в изяществе и красоте. Что, казалось бы, мог дать ему Джек, и наоборот, он — Джеку?

Для того, кто их слушал, ясно было одно: когда они говорили друг с другом, то это всегда был разговор между “Джеком”, как он сам себя представлял, и “Биллом” в его собственном представлении. Каждый из них подтверждал другого в его иллюзорной идентичности. Каждый утаивал от другого то, что могло бы это разрушить. Так продолжалось до тех пор, пока Билл не начал делать намеки, что он испытывает по отношению к Джеку сексуальные чувства. Этого Джек не мог принять.

Группа вела себя так, “будто бы” этот союз имел сексуальный характер и, таким образом, отрицала, реальность этого, наряду с другими аспектами негласной договоренности, которые группа предпочитала не замечать. Джек спросил Билла, о чем тот думает, когда занимается мастурбацией. После некоторого упрашивания Билл ответил, что иногда он думает о мужчинах. Джек быстро сказал, что он всегда думает о женщинах, и тотчас же сверился с остальными, что они делают то же самое. Таков был его способ “отвадить” Билла. В этом единственном пункте негласная договоренность, казалось, заканчивалась; впрочем, сам по себе “отвод” был частью негласной договоренности. Сексуальный объект для Джека должен был быть женского пола, и ему непереносимо быть сексуальным объектом для мужчины.

Другие члены группы каждый по-своему реагировали на эту неловкую негласную договоренность. Наиболее очевидным образом проявил тревогу один человек, который всегда считал, что его родители причиняли друг другу вред, и боялся обидеть свою жену. Он особенно остро воспринимал агрессию Джека по отношению к Биллу и его неприятие Билла. Во время одной из их, если так можно выразиться, садомазохистских пикировок, Джек нападал на Билла за то, что тот не ходит на футбольные матчи. Тот человек вмешался, чтобы сказать, что он чувствует себя так же нехорошо, как вчера вечером во время просмотра боксерского матча по телевидению, когда один боксер страшно избил другого.

Единственным, кто, казалось, хотел, чтобы все это продолжалось до бесконечности, был Ричард. Ричард был ярко выраженным шизоидом. Как-то раз, незадолго до описываемых событий он, оставив на время свои учебники, отправился на прогулку в парк. Был чудесный вечер, ранняя осень. Сидя на скамейке, глазея на влюбленные парочки и любуясь закатом, Ричард вдруг почувствовал, что он одно со всем этим, со всей природой, со всем космосом. Он вскочил и в панике помчался домой. Вскоре это прошло и он опять “стал самим собой”. Ричард мог сохранять свою идентичность лишь в изоляции. Отношения угрожали утратой идентичности — подавлением, растворением, поглощением, потерей своей отдельности. Он мог быть только с самим собой, но любил смотреть на людей, когда они вместе. Это его завораживало. Это казалось столь невозможным для него, столь недосягаемым, что он почти не ревновал и не завидовал. Его внутреннее “я” было пустым. Он жаждал быть вместе с кем-нибудь, но не мог сохранять отдельность, если к кому-то привязывался. По его выражению, он присасывался, как пиявка, если вступал в близкие отношения. Он был “по ту сторону” жизни. Он мог только наблюдать. Когда Джек задавал ему “объективно” безобидный вопрос, он отвечал, что чувствует, что его существованию угрожают вопросы, и тотчас же спрашивал Билла, что думает тот. Он мог лишь подглядывать, быть вуайеристом. Ясно, что подобное негласно-договорное партнерство — это нечто, на что Ричард был не способен. Играть в такую игру — это в любом случае означает делать что-то вместе с другим. Это предполагает определенную степень свободы от страха уничтожения, который фактически устраняет возможность любых отношений, с кем бы то ни было и в каком бы то ни было смысле5.

В корне пресечь поиск негласно-договорного дополнения ложной идентичности — вот чего требовал Фрейд, когда говорил, что анализ следует проводить в условиях максимальной фрустрации, причем в самом строгом смысле этого слова.

Отдельного рассмотрения заслуживает место терапевта в подобной группе и место, которое, как считают члены группы, они занимают по отношению к нему.

Одна из базовых функций настоящей аналитической или экзистенциальной терапии — это обеспечение обстановки, в которой как можно меньше затруднена способность каждого члена группы к раскрытию собственного “я”.

Не вдаваясь во всестороннее обсуждение этого, прокомментируем один из аспектов позиции терапевта. Намерение терапевта заключается в том, чтобы не позволять себе негласного договора с пациентами, не вписываться в их систему фантазии, а также не использовать пациентов для воплощения какой-либо собственной фантазии.

Ту группу неоднократно захватывала фантазия, выражавшаяся в вопросе, располагаю ли я ответом на их проблемы. Они решали проблему, есть у меня “ответ” или нет, и если он есть, то как его из меня извлечь. В мою задачу входило не подыгрывать ни групповым иллюзиям, ни разрушению этих иллюзий, а также пытаться артикулировать лежащие в основе происходящих событий системы фантазии.

Терапевтическое исскуство в огромной своей части — это тот такт и та степень прозрачности, с которыми аналитик способен раскрыть, какими путями и способами негласная договоренность поддерживает иллюзии и маскирует заблуждения. Господствующей фантазией в группе может быть то, что терапевт знает “ответ” и что если бы “ответ” был у них, они не страдали бы. Поэтому задача терапевта напоминает задачу мастера дзэн: показать, что страдание не вызвано тем, что у них нет “ответа”, что оно есть само состояние желания, предполагающее существование такого рода ответа и фрустрацию от того, что его никак не заполучить. Барт (1955) сказал об учении мастера дзэн Цзы Юня, жившего около 840 года до нашей эры, что его цель состояла в том, чтобы дать вопрошающему понять, “что настоящая трудность не столько в том, что его вопросы остаются без ответа, сколько в том, что он продолжает пребывать в том состоянии ума, которое заставляет его их задавать”. Иллюзия ли, крушение ли иллюзии, равно могут базироваться на некой фантазии. Где-нибудь существует “ответ” или “нет ответа” где бы то ни было. Хоть так, хоть этак — одно и то же.

Терапия, исключающая негласную договоренность, не может достичь цели, не фрустрируя те желания, которые порождены фантазией.

Глава 9

Ложная и безвыигрышная

позиции

1. По собственной вине

Nam in omni actione principaliter intenditur ab agente, sive necessitate naturae sive voluntarie agat, propriam similitudinem explicare; unde fit quod omne agens, inquantum buiusmodi, delectatur, quia, cum omne quod est appetat suum esse, ac in agendo agentis esse quodammodo amplietur, sequitur de necessitare delectatio... Nihil igitur agit nisi tale existens quale patiens fieri debet.

Dante1

Говорят: “Он поставлен в ложное положение”, “Он в безвыигрышном положении”. Люди ставят себя и других и, в свою очередь, могут быть поставлены другими в ложное или безвыигрышное положение. Развивая теорию отчуждения в этом смысле, было бы очень разумно обратить внимание на два набора расхожих речевых оборотов, указывающих на положение, в которое можно поставить себя или другого, и на положение, в которое ты можешь быть поставлен другими. Это обыденное и распространенное убеждение, что человек способен поставить себя в ложное или безвыигрышное положение, а также быть поставленным в ложное или безвыигрышное положение другими. “Положение” употребляется здесь в экзистенциальном смысле, а не в смысле экономического или социального положения или же положения в какой-либо иной иерархической системе.

Повседневная речь изобилует выражениями о “роли себя самого” в переживании человеком “места” или “позиции”. Говорят, что человек “вкладывает себя в” свои действия или что его самого нет “в” том, что он говорит или делает. Обычное дело — рассматривать действие человека как то, посредством чего он теряет себя, забывает себя или выходит из себя. Нам может казаться, что он “полон собой” или “вне себя”, что он “пришел в себя” после того, как “был сам не свой”. Все эти выражения есть атрибуции того, в каком отношении человек находится к собственным действиям, и используются они вполне “естественно”, как язык “человека с улицы”. Главное в них в конечном итоге — это та степень, в которой действие видится или чувствуется как потенциирующее бытие или экзистенцию деятеля или в которой действие, как полагал Данте в приведенной выше цитате, делает явным скрытое “я” деятеля (даже если изначальным намерением деятеля не было самораскрытие). Для экзистенциального анализа действия насущным является вопрос, в какой мере и каким образом деятель раскрывается или скрывается (сам того желая или сам того не желая) в действии и посредством действия.

Повседневная речь дает нам определенные ключи, которым разумно бы было следовать. Она намекает на существование основополагающего закона или принципа, согласно которому человек ощущает, что движется вперед, когда вкладывает себя в свои действия, считая это эквивалентом самораскрытия (вы-явления своего истинного “я”). Если же это не так, то он чувствует, что “движется вспять”, “топчется на месте” или “ходит по кругу” и т.п. “Вкладывая себя” в то, что я делаю, я теряю себя, и, делая это, я в то же время как будто становлюсь самим собой. Действие, которое я совершаю, ощущается как то, что является мной, и я становлюсь “мной” в таком действии и через такое действие. Здесь также имеется смысл, в котором человек “не дает себе угаснуть” своими действиями; каждое действие может быть новым началом, новым рождением, вос-созданием самого себя, само-осуществлением.

Быть “аутентичным” — это быть верным себе, быть тем, кто ты есть, быть “подлинным”. Быть “неаутентичным” — это не быть самим собой, это изменять самому себе, быть не тем, чем ты являешься, быть неискренним. Мы склонны связывать категории истины и реальности, говоря, что искреннее и подлинное действие обладает реальностью и что человек, привычно использующий действие в качестве маскировки, лишен реальности.

В повседневной речи, а также в более систематичной теории, которая, перефразируя замечание Уильяма Джеймса, есть не что иное, как чересчур настойчивая попытка мыслить определенно, “аутентичное” действие или “неаутентичное” действие может рассматриваться под разными углами зрения, и каждый раз на передний план выходят свои черты.

Интенсификация бытия деятеля через самораскрытие, через превращение латентного “я” в очевидное, есть смысл ницшеанской “воли к власти”. Слаб тот человек, кто вместо того, чтобы наращивать себя в подлинном смысле, маскирует свою немощь, подавляя и контролируя других, идеализируя физическую силу или половую потенцию в ограниченном смысле способно­сти к эрекции и эякуляции.

Действие, которое является искренним, в котором я раскрываю себя и через которое наращиваю свою мощь, переживается мною как несущее полноту бытия. Это единственная действительная полнота, о которой я способен всерьез говорить. Это действие, которое является “мной”: в этом действии я есть “я сам”. Я вкладываю самого себя “в” него. Настолько, насколько я вкладываю себя “в” то, что я делаю, я становлюсь самим собой через это деяние. Я знаю также, что верно обратное, когда я переживаю “пустоту” или меня преследует ощущение бессмысленности. Такие впечатления о себе самом заставляют меня рассматривать и другого подобным образом. “Бурная” деятельность в другом вызывает во мне подозрение. Я чувствую, что он чувствует в своих действиях нехватку некого внутреннего смысла; что, хватаясь за внешние формулы и предписания, он ощущает свою пустоту. Я ожидаю, что такой человек будет завидовать другим и обижаться. Если исходя из того, что было мною замечено о самом себе, я вижу в нем человека, который себя не осуществляет, не вкладывая себя в свое собственное будущее, я буду настороже к тому, как он попытается заполнить свою пустоту. Некоторые заполняют себя другими (интроективная идентификация) или живут опосредованно, через жизни других людей (проективная идентификация). Их “собственная” жизнь останавливается. Они ходят по кругу, топчутся на месте, идут, но никуда не приходят.

Экзистенциальная феноменология действия имеет дело со всеми изгибами и поворотами поведения человека, взятого в его качестве вкладывающего себя (различным образом, более или менее) в то, что он делает. Она занимается прояснением того, на чем основываются такого рода суждения и атрибуции, неважно, касаются ли они самого себя или другого. Психиатр может с тем же успехом основывать диагноз “шизофрения” и на том, что он считает отношением пациента к своим действиям, и на самих по себе действиях, взятых им как чистое “поведение”. Если психиатр или патопсихолог под воздействием иллюзии, что он видит другого человека чисто “объективно”, отказывается подвергнуть самой придирчивой проверке диагноз, основанный на “симптомах” и “признаках”, то эти клинические категории обрекают его на выхолощенное и искаженное видение другого. Такие “клинические” категории, как “шизоидный”, “аутистический”, “эмоционально выхолощенный” и др., предполагают существование достоверного, надежного, безличного и беспристрастного критерия для совершения атрибуций по поводу отношения человека к его собственным действиям. Но нет такого надежного или правильного критерия.

Подобное положение — не простой недосмотр, и делу вряд ли помогут какие-либо исследования “достоверности”. Отчужденность нашей собственной теории от наших собственных действий коренится в глубине нашей исторической ситуации.

В повседневной речи мы используем, между прочим, два понятия “правды”. Одно — это “количество истины” в утверждении, отношение слов к вещам. Если А говорит, что “это есть так-то и так-то”, то обычно то, что определяется как “количество истины” в утверждении “это есть так-то и так-то”, никак не связано с отношением А к этому утверждению. Однако в обыденном общении для нас зачастую важнее определить, в каком отношении находится А к этому утверждению, говорит ли А правду или же лжет, или, быть может, обманывает сам себя и т.п.

Хайдеггер (1949) противопоставлял естественно-научной концепции истины понимание истины, которое он обнаружил у кого-то из досократиков. В естественной науке истина состоит в соответствии, adaequatio, между тем, что происходит in intellectu, и тем, что происходит in re, между структурой системы символов “в уме” и структурой событий “в мире”. Иная концепция истины обнаруживается в греческом слове aґlhґqeia. В этой концепции истина или правда — это буквально то, что не утаивает себя, то, что обнажает себя без всяких покровов. Эта концепция имплицитно содержится в таких выражениях, как “говорить правду”, “лгать”, “притворяться”, “лицемерить” на словах или на деле, — то есть в практике межличностного общения присутствуют постоянные попытки оценить “позицию” человека по отношению к его собственным словам и поступкам.

Когда действия и поступки другого рассматриваются под углом зрения этой последней разновидности истины или фальши, то говорится, что человек правдив или “верен себе самому”, если есть “ощущение”, что он имеет в виду то, что говорит, или говорит то, что имеет в виду. Его слова или другие его проявления есть “правдивое” выражение его “действительных” переживаний или намерений. В промежутке между такой “истиной” и откровенной ложью лежит пространство самых необычайных и тончайших двусмысленностей и запутанности в человеческом самораскрытии или сокрытии себя. Мы берем на себя смелость говорить: “Его улыбка его выдает”, или: “Это всего лишь напускное”, или: “Это звучит правдиво”. Но что открывается, что скрывается, а также кому и от кого — в улыбке Джоконды, в “чем-то среднем между серьезностью и шуткой” ангела Блейка, в беспредельном пафосе или апатии Арлекина Пикассо? Лжец обманывает других, не обманывая себя. Истерическое лукавство с самим собой опережает лукавство с другими. Действия актера — это не “он сам”. Лицедей, самозванец, подобный Феликсу Крулю у Манна, растворившемуся в тех ролях, которые он играет, — это тот, кто эксплуатирует разрыв между “я” и внешними проявлениями и является жертвой этого самого разрыва. Никогда нет окончательной уверенности, что мы способны к правильной атрибуции в том, что касается отношения другого к его действиям. Гегель писал: “...По лицу человека видно, придает ли он серьезное значение тому, что говорит или делает. Но и обратное, то, что должно быть выражением внутреннего, есть в то же время сущее выражение и потому само попадает под определение бытия, которое абсолютно случайно для обладающей самосознанием сущности. Поэтому оно, конечно, есть выражение, но вместе с тем выражение в смысле знака, так что для выражаемого содержания характер того, с помощью чего выражается внутреннее, совершенно безразличен. Внутреннее в этом проявлении, можно сказать, есть невидимое, которое видимо, но это внутреннее не связано с этим проявлением; оно в такой же мере может проявляться в чем-нибудь другом, как и какое-нибудь другое внутреннее может проявляться в этом же. Лихтенберг поэтому прав, когда говорит: “Допустим, что физиогномист уловил однажды человека, но достаточно последнему принять твердое решение, чтобы опять сделаться непостижимым на тысячелетия”2.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: