Недостающее звено

Во все врещена деньги являлись причиной возникновения страстей. Еще до того, как прибыль при капитализме превратилась в навязчивую идею, человечество пережило золотую лихорадку и страсть к накопительству в эпоху Возрождения, а его уверенность в магических свойствах денег разделялась большинством архаических и многими другими народами. И тем не менее деньги отсутствуют в науках о человеке. Как могло случиться, что это явление современного мира, столь очевидное и столь могущественное, так мало исследовано, в то время как мы тратим столько энергии, чтобы заработать деньги и ежедневно имеем с ними дело? Почему этот язык, который мы учим с самого нежного возраста и который определяет наши отношения с миром, остается под запретом? Почему это не интересует тех, кто прилежно изучает групповую мораль и рациональность индивидов? Можно ли сказать, что такое исследование относится к экономике? Очевидно, это так, но следует помнить, что «здесь речь идет о нации, институте, убеждении».

Да, деньги порождают впечатляющие картины богатства и бесконечных цифр, но сама бесконечность, которая затушевывает истинное значение цифр, делает еще более очевидной их мощное воздействие, которое превращает нас в кузнечиков или муравьев, вызывая жадность и корыстолюбие. И в этой связи хорошо известно, что количество банков превышает количество библиотек и музеев, что коррупция — это весьма распространенный порок; можно сколько угодно возмущаться бедностью одних и богатством других, но все равно в научном исследовании деньги упорно недооцениваются. По странному парадоксу мы говорим о коммуникации, о предпочтениях потребителя, о классах и социальных ролях, о человеческой любви и ненависти, как если бы мы жили в обществе, которое никогда не изобретало ни денежного обращения, ни кредита. Не служат ли они фоном многочисленных отношений между индивидами, не воплощают ли

они человеческие устремления в конкретный промежуток времени? В этом можно усомниться, прочитав знаменитое произведение Ф. Хайдера, посвященное этим отношениям2, а также работу П. Бурье, где нарисована наиболее подробная картина современного французского общества и где речь идет обо всем, об эмоциях, о мотивациях, обязанностях, властях, застольных обычаях, об уходе за телом, обо всем, кроме денег. Как будто бы никто не стремится разбогатеть, никто не судит о других по его счету в банке, никто не покупает чувства и убеждения.

Кажется, что гуманитарные науки говорят людям, которых они изучают: «Ваши деньги нас не интересуют». И тем не менее достаточно произнести само слово «деньги» перед толпой, чтобы тут же увидеть, как взгляды становятся восхищенными, а головы склоняются. Это слово вызывает в людях желание наслаждаться, сколь различны бы ни были способы его удовлетворения. Шифр удовольствия и могущества, это слово вызывает мысль о бесчисленных возможностях, которые дает обладание ими. Заключая в себе все человеческие аппетиты, деньги оказывают на индивидуальный или коллективный разум своего рода очаровывающее воздействие, превращающее их в единственный одновременно демонический и божественный компонент нашей многовековой цивилизации, господствующий над всеми другими. Деньги в одно и то же время почитают и боятся, считают чудовищными и чудесными. Люди ведут себя так, как если бы деньги запрещено было иметь и даже прикасаться к ним. Их прячут как нечто, на что нельзя смотреть и о чем никогда не следует говорить. При этом они страстно желают обрести престижные знаки обладания деньгами, которые как бы ставятся над именем, достоинством, репутацией, заслугами, объединяя их все в себе.

Для того, чтобы роль денег была признана и оценена, потребовалась великая интеллектуальная и социальная революция XIX века. Им стала приписываться доселе неизвестная эмоциональная и метафизическая ценность. Императив наслаждения — «ты будешь зарабатывать деньги» — вытесняет императив труда — «ты будешь зарабатывать себе на хлеб в поте лица своего». Эту лихорадку обращения наличных денег, банкнот и монет, которые переходят из рук в руки, еще недавно ощущаемую как порочную заразу, можно увидеть в созданной Токвилем картине обществ, «в которых нет ничего раз и навсегда устоявшегося, где каждого постоянно подстегивают страх опуститься и жажда подняться; и поскольку деньги, став основным критерием классификации и различения людей, одновременно приобрели осо-

бую подвижность, постоянно переходя из рук в руки, изменяя поведение индивидов, поднимая или опуская семьи по социальной лестнице, практически не осталось никого, кто бы не был вынужден делать отчаянные и беспрерывные усилия, чтобы сохранить или приобрести их. Страсть к обогащению любой ценой, вкус к предпринимательству, любовь к наживе, поиски благосостояния и материальных радостей являются самыми распространенными страстями».

Эти темы господствуют в классических романах. Деньги, страсть, выставляемая напоказ и представляющая современность, направляют интригу. Носители иллюзий и надежд, они являются осью, вокруг которой вращаются доводы и аргументы, будь то у Трол-лопа или у Бальзака. Они служат движущей силой характеров персонажей, кузницей побудительных мотивов их действий. Они отличают одних, возводят их на вершину общества, где благодаря своему состоянию они делают себе имя, бросают других в грязь и темноту. Бальзак в «Примиренном Мельмоте» так описывает всемогущество Банка:

«Это место, где выясняется, сколько стоят короли, где на руке взвешивается ценность пародов, где судят системы (...), где идеи, верования обозначаются цифрами (..), где сам Бог берет взаймы и дает под гарантию свои доходы с душ, ибо папа имеет там текущий счет Если я могу где либо сторговать душу, то там, не так лиг».

На протяжении всего произведения он восхваляет великую бухгалтерскую книгу как единственную книгу века.

Эмиль Золя выявляет магическую силу двух кратких слогов в слове «деньги» в круговоротах спекуляций, которые проносятся по новым храмам — Биржам. Грязная нажива напоминает гомеровскую эпопею или жестокую человеческую комедию, в которой читатель разделяет чувства героев и перипетии сюжета. Вплоть до того, как новые герои победителями пересекают денежный порог, т. е. дверь, за которой находятся счастье и богатство. Если только поражение не погружает их в самый отвратительный разврат, заставляет прибегать к самым грубым формам насилия и бросает их на дно.

Современный роман, как и наука, не интересуется деньгами. Он более не упоминает среди побудительных причин, заставляющих героев трепетать, ренты и доходы, мечты о богатстве. Богатство более не помогает соблазнять женщин или мужчин,

обуздывать их порывы и отвращать от любви или брака с тем, чтобы бросить их в объятия другого и заставить охладевать к старым друзьям. В то же время стало естественным оценивать и классифицировать книги, независимо от присущих им внутренних достоинств, по числу проданных экземпляров — магия бестселлера1. — по авансу, полученному автором, и рассчитывать, что дают ему авторские права. В этих коммерческих кулисах размышляют, стоит ли вверить свою судьбу этому издателю — виртуозу рекламы, способному своими призывами протолкнуть произведение, которое он хочет навязать публике, или другому, который дает гарантию качества, но использует менее шумные средства. Лишь пресса, ориентированная на сенсации, и телевизионные рубрики, льстящие вкусам публики, еще имеют в качестве *diabolus ex machina» деньги — средство соблазна, подчинения или спасения. Они, разумеется, не исчезли, ибо, как пишет Шарль Пеги:

«Когда ничто не называют, называют именно их. Когда их не показывают, показывают именно их. Когда не думают, думают именно о них».

Но переход в литературе от беспрерывных рассуждений о деньгах к полному молчанию является признаком перехода от осознания открытия к банальности всеобщего бессознательного. Все говорят об этом и здесь нечего добавить. Деньги отнесены к сфере экономики; в редких работах они рассматриваются в контексте других наук. Остается думать, что все знают об этом предмете слишком много, чтобы рисковать говорить о нем, что «эти деньги, которые представляют», по выражению Эрнста'Юнгера, «одну из самых больших тайн в мире», заключают в себе слишком много секретов наших обществ, чтобы открыто рассказать о них.

Можно признать отвагу Зиммеля, представившего в 1889 г. сообщение, озаглавленное «Психология денег». За ним последовало еще несколько статей, показывающих, что эта тема задела автора за живое. На рубеже веков встала задача объяснить новый, возникающий мир. Что отличает его и составляет его особенность? Какая созданная им ситуация сделала столь необходимыми новую культуру и новое мышление? Согласно концепции Зиммеля, деньги разорвали ранее спутывавшие их узы. Благодаря им наступала эпоха, которая была призвана не открыть себя, согласно принятому выражению, но обнаружить жизненную энер-

гию, обладающую неожиданными свойствами. И не только важность экономического фактора породила торжество столь мощной энергии, нет, это было прежде всего новое и волнующее видение, которое повлекло человечество неисследованными путями по дорогам истории. Совершенно непонятной является ошибка большинства, которое воображает, что деньги — это форма самих вещей, капитала и рынка, и не более того. Но при этом забывают, что особенность денег состоит в том, что они подчиняются собственным законам и заняты только сами собой.

А между тем в этом состоят их привлекательность и их могущество. Поражает, как кто-то стремится владеть ими просто для того, чтобы владеть ими, будучи скрягой или расточителем, в то время как они ускользают от любого владельца, приводят а действие самые оригинальные интеллектуальные способности, будучи самой презренной вещью. Без сомнения, эпоха несет печать этого удивления перед властью денег. Зиммель в уже упомянутых статьях ищет в этом разгадку современности и находит ее в «Философии денег» — работе, опубликованной в 1900 г. С убийственной силой он выстраивает ряд образов, позволяющих нам бросить взгляд на действительность, которая кажется нам отдаленной. Отвернувшись от экономики, перед тем как снова повернуться к ней, Зиммель утверждает, что все связанное с деньгами, затрагивает самые интимные сферы культуры и жизни в целом.

«Исторический феномен денег, — пишет он, — идею и структуру которого я постараюсь объяснить, исходя из чувства стоимости и практических взаимосвязей вещей и взаимоотношений людей — вот его предпосылки — составляет предмет исследования второй части данной книги. Я исследую его через его влияние на внутренний мир -— на жизнеспособность индивидов, на взаимосвязь их судеб и культуры в целом».

Деньги — это гораздо больше, чем деньги, — вот смысл этого заявления, сделанного в предисловии к книге. Каков же тогда опасный вопрос, который он задает людям? Это старая загадка стоимости вещей и обмена между ними, короче говоря, возникновения присущих им связей. Вопрос тем более опасный, что для многих деньги превратились в подлинную связь, осуществляемую нашим обществом, и в модель нашей культуры. Другими словами, если деньги на протяжении длительного времени играют роль в обмене, производстве и господстве, то никогда эта роль не

была столь определяющей, как сегодня. Вот почему современная экономика является прежде всего монетаристской, а не капиталистической или индустриальной. В этом духе она формирует отношения между индивидами, их чувствами и способом мышления. Формулу соответствующего ей нового человеческого типа следует искать в деньгах.

Зиммель развивает эту идею. Необходимо разделять ее, если вы хотите понять общество, в котором мы живем, и то, почему ничто человеческое ему не чуждо Немецкий социолог исходит из убеждения: если экономика ставит деньги во главу угла, видя в них ключ к пониманию наших действий и наших отношений, то экономика не является фокусом и ключом нашего социального существования Мы должны копать глубже, открыть внутренние и даже бессознательные корня человеческого типа — homo economicus — видимым признаком которых она является. В этом одна из целей его книги и одно из редких достоинств, которые

с

были за ней сразу признаны. Но к чему, да простится мне это выражение, ходить вокруг да около? Для Зиммеля загадка денег заключается не в нашей экономике, а в нашей психологии. Следовательно, необходимо идти дальше того пункта, на котором остановился Маркс.

«Методологически, — пишет он в предисловии, — можно выра зитъ это фундаментальное предположение следующим образом. Это попытка построить новый этаж под историческим материализмом так, чтобы ценное положение о включении экономи ческой жизни в культурные составляющие было бы сохранено. С другой стороны, сами экономические формы признаются резуль татом психологических, т е. метафизических оценок и предварительных условий»9

Остановимся на мгновение на этих многозначительных фразах. Они содержат интересное уточнение условий объяснения в социологии и различий в методах, используемых Зиммелем и Марксом. Рассмотрим сначала условия. Объяснять s социологии означает идти двумя путями. Первый путь ведет в направлении биологических и даже физических фактов, влияющих на строение человека и формирующих его среду. Здесь речь идет об объективной необходимости и универсальных законах. Однако для того, чтобы общественные науки имели точки соприкосновения с естественными науками, иначе говоря, подтвердили свой в целом объективный характер, они должны пересечь психологию. Ка-

ким образом можно обойти ее, если она является, так сказать, последним звеном естественных наук, наиболее приближенных к природе, и первым эвеном наук общественных, наиболее близких обществу, в той идеальной цепи, которая их соединяет? Без нее непреодолимый пробел разделяет два универсума действительности.

С другой стороны, объяснение в социологии затрагивает метафизику и философию. Не там ли сосредоточены самые серьезные проблемы, встающие перед культурой? Спектр изобретаемых социологией решений находится между возвышенными умозрительными построениями и конкретными предложениями, имеющими значимость здесь и теперь, в данной политической ситуации, в условиях данного интеллектуального кризиса, в данных экономических и моральных перипетиях. Поскольку философия проникает в самую широкую общественную сферу, она развертывает решения, затрагивающие — какой бы позитивной она ни хотела остаться, — большинство людей. Любая научная попытка объяснить явления, интересующие конкретное общество, рискует стать узкой и незначительной, если она потеряет контакт с этими решениями. Философия сообщает ей серьезность и масштаб понимания мира. Не следует оставаться глухим к тому, из чего исходит, что и с какой целью провозглашает здесь Зиммель. Если забыть об этом, задача социологии, которая должна одновременно, насколько возможно, искать научное объяснение и истину, полную смысла, распадается и теряет ориентиры.

А как же метод? Зиммель требует, чтобы объяснение социальных явлений в экономических терминах было бы продолжено в терминах психологических. А это объяснение в свою очередь должно быть продолжено, исходя из экономической структуры, и так до бесконечности. Конечно это так, но это еще раз подтверждает, что пласт реальности, который под определенным углом зрения объясняется экономическими причинами, может, под другим углом, объясняться причинами психологическими. Какой же вывод делает из этого Зиммель? Он явно утверждает, что не существует абсолютного различия между тем, что Маркс называет структурой и инфраструктурой, объективными основами общества, и его культурой. Таким образом, он возводит в принцип то, что другие применяли на практике, зачастую вообще не руководствуясь никаким принципом. Единственное, что можно признать — это чередование пластов реальности для объяснения конкретного явления, — объяснения никогда не затрагивающего какой-либо конечной реальности

Представляется вероятным, что как раз то, что составляет сильную сторону теории Зиммеля, одновременно является ее слабостью. Отслеживая преломление денег, он переходит от психологического объяснения к экономическому и вновь к психологическому объяснению в виде своего рода прогрессии, которой нет конца. Это похоже на чтение романа, автор которого так и не сделал выбор между возможными развязками. Подобная неопределенность вызвала немало недоразумений и помешала распространению этой теории. И тем не менее, в ней объясняется целая грань нашей культуры, парная той, которую открыл Маркс. Чтобы проиллюстрировать эту комплементарность, я процитирую еще одного из его современников, немца Р. Гольдшейда, который выразился очень ясно и точно:

«Маркс вполне мог бы сказать, что его исследование ни в какой части не включало в себя психологический аспект. И действи тельно, некоторые отрывки из «Философии денег» читаются как перевод экономических рассуждений Маркса на язык психо логии Но было бы совершенно несправедливо по отношению к книге Зиммеля воспринимать ее лишь в качестве такого перево да. Хотя «Философия денег», безусловно не могла быть написа на, если бы ей не предшествовал «Капитал» Маркса, важно рае ным образом подчеркнуть, что книга Зиммеля содержит дополнение к основному труду Маркса, которого ранее не существо вала в общественной науке причем не предпринималось даже по пыток его дополнить»10

Эти фразы, перекликающиеся с неоднократно повторяющимся у Зиммеля пассажем, сводятся к одному лишь утверждению. Они выражают принцип: деньги — это нечто большее, чем историческая сущность, такая, как капитал, большее, чем экономическое средство. Они представляют собой нить Ариадны, с помощью которой можно исследовать движение нашего общества и, таким образом, человеческую субъективность вообще. Я не смог бы выразить в более простых терминах посылки этой теории и пронизывающую ее философскую устремленность.

МИР ОБЪЕКТОВ И МИР СТОИМОСТЕЙ'

Деньги — это наш Сократ. Платон говорил о философе, своем учителе: «Что подумал бы Сократ о том или другом вопросе?» Точно так же, как только мы видим предмет или слышим о нем, мы спрашиваем: «Сколько он стоит?». А иногда, что не одно и то же, мы спрашиваем: «Какова его ценность?» Количество денег при этом не имеет значения. Нас поражает совершенно элементарная вещь; вопрос о цене или стоимости предмета отделяет нас от него, вводит дистанцию между личностью, которой мы являемся, и миром, к которому этот предмет принадлежит. В этом случае человек думает не о книге, которую он хочет прочитать, не об одежде, которую он хочет приобрести, а о них в сравнении с другими книгами или одеждой. О знаке, который соотносит, сравнивает их между собой.

Таким образом, каковы бы ни были ответы на вопросы о цене и стоимости, они являются точной отметкой, выгравированной в денежном сейсмографе, бесчисленных сравнений, покупок и продаж объекта, который приобретают или который уступают. Чтобы констатировать эту отметку, достаточно двух действий: фиксации неподвижности в какой-либо вещи и плавного движения знака, который связывает ее со множеством вещей. В конечном счете это парадокс прерывного выбора и непрерывных действий, чьего-либо субъективного предпочтения и объективной меры чего-либо. Переходя от одного к другому, деньги являются материальной идеограммой, изображающей во внешнем мире самые разнообразные движения нашего внутреннего мира.

Что означает в анализе всех этих процессов движение в направлении психологии и размещение ее, если можно так выразиться, под экономикой? Это означает идти по пути передачи во внешний мир тех движений, которые происходят внутри индивидов, выявляя их интеллектуальную и эмоциональную силу. А поскольку наша экономическая жизнь зависит по большей части от этой силы, она черпает в интеллекте и эмоциях свои психологические черты. Я не затрагиваю метафизическую составляющую

s Здесь и далее словом «стоимость» переводится valeur (франц), которое означает также «ценность» — прим. пер.

проблемы, которой Зиммель придает столь важное значение. Не потому, что она не представляет интереса, ее можно даже назвать до некоторой степени увлекательной. Но ни здесь, ни в другом месте я не стремлюсь воспроизводить его точные доводы. Его словарь устаревает, и он не смог закрепить его употребление. Итак, для того, чтобы была стоимость, а затем деньги, которые ее объективируют, необходимо, чтобы у людей была способность устанавливать дистанцию между собой и вещами. Такое действие отделения, отдаления от того, что нас окружает, начинается и становится очевидным с детства В тот самый момент, когда младенец учится отличать свое тело от тела матери, начинается движение, которое в некотором смысле продолжается на протяжении всей его жизни. До этого действия и его осознания все кажется недифференцированным. Ничто не позволяет провести раздел между тем, что исходит от него, от его тела, и тем, что исходит от вещей, которые приближаются и удаляются, от внешнего мира. Индивид обладает лишь ментальными содержаниями, которые имеют отношение к формам, цветам, перемещениям и другим качествам вещей или людей. Он замечает, что существует голубое, что это шевелится, что это большое, что это улыбается и ничего более. Очевидно, он может вступить в контакт и реагировать. Но при этом он не может решить, существуют ли все эти вещи в действительности или он выдумал их, действительно ли они голубые и большие, или он их такими видит. Ясно, что способность представлять является первичной, т. к. она позволяет уловить эту часть содержания независимо от действия размышления или восприятия.

Все содержания, будь то вещи или люди, участвуют они или нет в наши внутренней жизни, реальны они или выдуманы, имеют свою собственную жизнь. Однако, это замечают и отдают себе в этом отчет только тогда, когда «я» субъекта отделяется от объекта.

«Субъект и объект, — пишет Зиммель, — рождаются из одного и того же действия логически представляя в начале концепту алъное содержание в качестве содержания представления, а за тем в качестве содержания объективной реальности; психологи ческипоскольку представление, еще лишенное эго, б котором личность и предмет не дифференцированы, разделяется и порож дает дистанцию между мной и предметом, посредством которой каждый становится отдельной целостностью».

То, что этому предшествует, ясно само собой. Перейдем теперь к следствию: мы можем представить себе два порядка явлений, различных и противоположных, С одной стороны, «то, что есть», т. е. порядок, который преобладает в мире. Так мы можем описать движение планет или атомов, поведение животных или географию страны, или любой другой элемент действительности. Факты в этом случае инертны и нас не касаются. Точнее, однообразные и равноправные по отношению к естественным законам, они остаются безразличными к нашим желаниям, нашим поступкам, нашим жертвам и суждениям. «Значимость бытия», свойственная им, идет со времен более давних, чем существование самого человека. И однако, с другой стороны, человек не может не организовывать элементы реальности различными способами с тем, чтобы они отвечали его желаниям и служили достижению его целей. В этот процесс он привносит частицу самого себя, ту, которую Шекспир называет «the thing I am» — «вещь, которой я являюсь». Она отличает его и придает ему особый характер, идет ли речь о человеке или воображаемом существе, например, Боге.

Так исчезают равенство и единообразие предметов. Как если бы они были перенесены в мир, в котором другой масштаб и другая иерархия, согласно которой один из них становится выше, лучше другого, с точки зрения желания или цели, средством достижения которой он служит. Монотонная однородность природы заменяется разнообразием или неравенством, определяющим качество каждого предмета. Монтень говорил об этом контрасте: «Сходство между вещами, с одной стороны, не бывает так велико, как несходство между ними — с другой» (Опыты, III, 13). Таким образом, предмет раздваивается. Он одновременно вот такой, — хлеб, который я ем, стол, за которым я сижу, и иной — хлеб, который я предпочитаю мясу, стол, который мне дорог, потому что он достался мне по наследству. Не в этом ли заключается способ констатировать, что предмет существует и имеет стоимость? В целом, можно утверждать, что стоимость располагает вещи в новом порядке, причем этот порядок не зависит ни от того порядка, в котором они располагаются в действительности, ни от того, как их представляют. Очевидно, что ставить на вершину стоимостной лестницы дерево или животное не имеет ничего общего с их генетическими характеристиками и их местом в эволюции видов. Что такое пальма или лошадь в этой эволюции по сравнению с той ролью, которую они играют в человеческом воображении, и теми жертвами, на которые человек согласен пойти во имя обладания ими?

Короче говоря, реальный мир и мир стоимости существуют сами по себе. Союз «и» здесь не имеет связующего смысла, предписанного ему грамматикой. Наоборот, он разделяет и противопоставляет представление об одном мире и представление о мире другом. Первый существует вне индивида, в то время как второй заключается внутри него, в его «я». Этот второй стремится к преобладанию по мере своей реализации:

«Оценка, — утверждает Зиммель, — в качестве подлинного психологического события — это часть естественного мира; вернее это не часть его, а скорее весь он, рассмотренный с особой точки зрения. Мы редко отдаем себе отчет в том, что вся наша жизнь, с точки зрения сознания, состоит в том, чтобы проверять и оце пивать стоимости. А они имеют смысл и значение только по тому, что элементы реальности, механически появляющиеся, превосходят свою объективную сущность. В любой момент, когда наш разум не является лишь пассивным отражением реаль ностичего, возможно, никогда не бывает, поскольку само объ ективное восприятие не может возникнуть без оценкимы живем в мире стоимостей, которые выстраивают содержание действительности, следуя автономному от нее порядку»12.

С бесконечными предосторожностями Зиммель позволяет нам думать, что сама реальность моделируется стоимостью. Как? Воссоздавая порядок вещей с особой точки зрения, а именно с точки зрения субъекта, который представляет их себе в соответствии с присущими ему категориями. Какова причина стоимости, если рассматривать ее в отдельности? В отличие от большинства мыслителей, Зиммель отвечает, что на такой вопрос можно ответить не больше, чем на вопрос «Что такое бытие?». Мы верим в нее, мы постоянно ее используем; нашим выбором, нашими желаниями, нашими суждениями мы бесконечно извлекаем стоимость даже из самых незначительных вещей. Больше этого ничего не скажешь. Но, в конце концов, этого достаточно для того, чтобы ясно подчеркнуть то, что было ясно с самого начала, а именно то, что субъективность является первопричиной стоимости.

«Характерной чертой стоимости, — указывает Зиммель, — такой, какой она представляется по контрасту с действительностью, вообще является ее субъективность. С одной стороны, сам предмет может обладать самой высокой стоимостью для одного и самой низкой для другого, и наоборот С другой стороны.

самые явные и крайние различия между объектами совместимы с равенством их стоимостей. Таким образом, кажется, что в качестве основы оценки остается только субъект с его настроениями и обычными или необычными, постоянными или изме няющимися реакциями»13.

Для Зиммеля субъективность является чем-то совсем иным, чем спонтанная реакция индивида, который в своих суждениях зависит от своих настроений и говорит об объекте: «Это мне нравится» или «Это мне не нравится», следуя своим капризам и пристрастиям. Она является плодом эмоционального и умственного созревания, в ходе которого этот плод отделяется от реальности и утверждается по отношению к ней. Он формируется в «я», способное создать шкалу предпочтений, показывающую, что он ценит и что он презирает, и выражать свою автономность по отношению к элементам окружающего мира. Не пишет ли Зим-мель, что «стоимость предмета зависит не от спроса на этот предмет, но от спроса, который более не является чисто инстинктивным»? Подлинная субъективность утверждается в тех социальных, исторических условиях, в которых человек осознает тот факт, что он обитает в двух мирах и подчиняет их себе, подобно тому как он подчиняет, посредством труда, необъяснимую абсурдность жизни.

Итак, запомним, что понятие стоимости не просто обосновать или определить. В этом смысле она похожа на знаменитую «черную дыру» астрономов, о которой легче сказать, чем она не является, чем определить, что она собой представляет. В буквальном смысле она обозначает место, где нет материи. В действительности это понятие имеет противоположный смысл. Оно заимствовано из жаргона. В английском языке «черная дыра» — это тюрьма, как в выражении «черная дыра Калькутты». В этом смысле черная дыра — это тюрьма, в которой заключена материя. Зиммель как будто бы говорит, что понятие стоимости выражает желание или потребность в чем-либо, независимо от его действительного содержания. Однако он сумел возвысить это понятие и признать за ним философскую силу субъективности, которая судит, упорядочивает и измеряет. Стоимость заключает мир реальностей в мир оценок массы индивидов, которые сравнивают свои предпочтения и гармонизируют свои различия. Этот факт, который можно наблюдать на любом рынке, где продают и покупают, производят и потребляют товары, не является открытием Зиммеля. Его нововведение состоит в том, что он распространил

его на все общество, переведя из экономики в социологию без каких-либо моральных или религиозных коррективов. Это гораздо более важно, чем тот неясный свет, который Зиммель пролил на само понятие стоимости, тайна которого далека от своего раскрытия.

Настало время поставить основной вопрос, каким образом в мире стоимости появляются деньги? Какое это странное человеческое изобретение? Конечно, они были изобретены бессознательно, так как люди никогда не простили его себе и а едва завуалированной форме признавались, что хотели бы его уничтожить. Когда обращаешься к истории человечества в целом, замечаешь, что на всех этапах развития культуры давались обещания, что деньги исчезнут и будут воссозданы подлинные отношения, свободные от их ухищрений. Английский писатель Д. X. Лоуренс в «Апокалипсисе» так выражает это архаичное обещание, сформулированное христианством и подхваченное социализмом: «Настоятельно необходимо уничтожить ложные неорганичные отношения, особенно связанные с деньгами, и восстановить живые и органичные отношения с космосом, солнцем и землей, с человечеством и нацией, с семьей».

Однако, кажется, что эта повелительная необходимость восстановить единство реальности и стоимости все время наталкивается на деньги, которые, с одной стороны, разделяют их, а с другой, — сглаживают переход от реальности к стоимости. Представляется также необходимым вначале понять этот переход, который в любом случае является salto mortale для любой теории.

Деньги — это самый яркий пример превращения формы в материю, умственного образа — в вещь. Они оказываются средством представления невидимого отношения видимым предметом, т. е. осязаемыми монетами, банковским билетом или чеком, которые переходят из рук в руки и заставляют товары перемещаться из одного места в другое. Более того, они обеспечивают, особенно в современном мире, преобладание системы представлений, т. е. условностей и символов, над совокупностью предметов и действительных отношений. Так они вписывают в субстанцию мысленный образ — кредитные письма, десятые доли денежных единиц и т. д., что отличает ее от других субстанций и позволяет ее признать. Это ясно само собой. В своем физическом качестве деньги замещают вещи, в соответствии со своим качеством или весом служат средством обмена, поддаются исчислению и транспортировке. В своем интеллектуальном качестве они поз-

воляюг оценивать, соединять знаки и осуществлять расчеты. Будучи одновременно мыслью и вещью, деньги выполняют свою функцию представления массы человеческих богатств и потребностей. Но это представление имеет социальный характер, подобно мифам, религиям и любой другой системе коллективных символов. В основном благодаря этому признается воздействие денег на нас и оправдывается их существование. Итак, чтобы упростить исследование, я предполагаю, что генезис денег подчиняется процессам, посредством которых общество формирует такие представления, — их всеобщий характер я раскрыл в других работах.

С одной стороны, это объективация, посредством которой ментальные содержания, принадлежащие индивидам, их суждения и мысли, отделяются и приобретают внешний характер. Они появляются как автономная субстанция или сила, населяющие мир, в котором мы живем и действуем.

«Ментальные состояния, — замечает французский психолог Эмиль Мейерсон, — не остаются состояниями, они проецируются, прини мают форму, стремятся утвердиться и превратиться в вещи».

Это наделяет материальным характером наши абстракции и образы, преображает слова в вещи, материализует каждую мысль. Вначале лишь умственно осознанное, понятие или абстрактное качество превращается в физически реальное и видимое. Слово становится плотью: в каждое мгновение мы претворяем это иносказание в жизнь, полагая, что слову должна соответствовать реальность. Так понятие харизмы, расплывчатое и неясное, кажется нам воплощенным в личности Ганди, покоряющего своим хрупким силуэтом людскую массу, или в жесте Иоанна-Павла II, благословляющего толпу. Обычно о них или о других людях говорят, что они обладают харизмой, как если бы она являлась физической категорией, ростом или тембром голоса. Или, например, конец света, распространенный и. мистический образ, материализуется для нас в форме атомного гриба. Парадокс заключается в том, что обычная реальность зачастую рождается как раз из того, чего ей недостает, из превращения ментального в физическое. Несмотря на свою распространенность, это явление остается весьма таинственным свойством мышления и языка, которые придают своим воображаемым творениям силу конкретного.

Другой процесс, — закрепление проявляется в проникновении одного представления в массу тех, которые уже существуют в

обществе, сообщая ему смысл и полезность. Это представление становится для всех и каждого средством истолкования поведения, классификации вещей и людей в соответствии со шкалой ценностей, и, что не маловажно, их наименования. Все, что заставляет людей действовать, выполнять ту или иную функцию, ставит в отношения друг с другом, подчиняется господствующему представлению. Это происходит не посредством отвлеченного и всевидящего разума, но через фильтр сознания индивида или группы индивидов, принадлежащих к определенной среде. При этом неизбежна следующая точка зрения: мы не можем представить себе что-либо иначе как через представление кого-либо.

Вдумайтесь в следующий пример. Научная медицина распространяется в группе людей, и мы видим, что ее категории служат описанию состояния здоровых и больных людей, определению симптомов болезни и объяснению определенных патологических состояний, наблюдающихся в повседневной жизни. Члены этой группы считают, что большая часть недугов имеет органический характер и что их необходимо лечить лишь с помощью лекарств. Они не уделяют больше никакого внимания причинам физического и тем более — сверхъестественного характера, например, дурным предсказаниям, к которым серьезно относилась традиционная медицина. Зато медицина становится авторитетной и диктует, во что необходимо верить, что нужно или не нужно делать в сексуальной сфере, дает рекомендации по поводу сна и бодрствования, говорит, что нужно есть и от чего следует воздержаться, кого необходимо избегать, чтобы не заразиться, и т. д. Она предписывает ценности, указывающие, как нужно вес-ги себя, как общаться и работать, чтобы все были физически здоровы. Будучи повторенными достаточное количество раз, эти предписания формируют привычки, и им следуют, как если бы это были моральные обязанности Будем ли мы противодействовать этому? Способны ли мы на это, даже если предположить, что мы этого хотим? Мы приговорим себя тем самым к болезни и смерти. Это могут себе позволить лишь те группы, которые признают другую медицину, подчиняются другим условиям и разделяет другие понятия.

И это не единственный пример Экономика следует тем же путем, когда советует нам избегать инфляции, принять ограничение заработной платы, примириться с безработицей и т. д. Каким бы ни было содержание представления, оно становится социальным при условии выполнения им, посредством закрепления в части социальной среды, задач, которые общество ставит

перед ним, и превращается таким образом в инструмент этого общества. В такой степени, что всегда угрожающие жизненные проблемы кажутся решенными по-новому и приемлемо для всех. Заметим попутно, что самый незначительный факт, самая банальная связь между людьми заключает в самой своей тривиальности концентрат этого процесса, целое сокровище представлений, подобно тому, как монета заключает в себе краткий курс экономической истории. Некогда деньги представляли в виде некоего кошелька, наполненного золотыми монетами, затем как слитки, помещенные в сейф, не говоря уже о шерстяных чулках, милых сердцу крестьян, символе бережливости. В настоящее время они приняли облик чеков, банковских билетов и магнитных карт. Каждый раз общество представляет и обобщает себя в форме, которую оно придает денежной материи, и в той манере, в которой оно использует деньги, заставляя их спонтанно выполнять свои функции.

Не будет преувеличением сказать, что у Зиммеля теория денег основана на процессе объективации.

«Деньги, — пишет он, — принадлежат к категории реифициро ванных социальных функции Функция обмена в качестве пря яюга взаимодействия между индивидами кристаллизируется в форме денег как независимая структура»17

Если сравнивать деньги с Горгоной, взгляд которой превращает в камень того, кто на нее посмотрит, то деньги — это Горгона-художник, которая изымает из живой собственности то, что она убивает, чтобы обессмертить в своем творении. Но мы констатируем, что еще одной основой денег является их обязательное и непреложное закрепление, и это подчеркивает своеобразие занимаемого ими места в современной экономике.

Почему, спросите вы, объективация приближает нас к сущности стоимости, каким образом помогает она разрешить ее загадку? Как полагает Зиммель, закон дистанцирования проявляется в интеллектуальной, личной и социальной жизни. Будь он метафизическим или психочогическим, результат один, он отдаляет объект от субъекта, увеличивает количество препятствий и посредников, задерживает их объединение, создает различие между ними И все толкает нас на преодоление этой дистанции, прямо или обходными путями, которые лишь повышают стоимость предмета в наших глазах. Примеры, почерпнутые из

экономической жизни, указывают, что дистанция и стоимость — это взаимосвязанные понятия. К тому же мы, едва родившись, замечаем, что недифференцированное единство между нами, средой и людьми, между элементарной потребностью в пище и тем, что ее удовлетворяет, нарушается. Пока это единство существует, окружающие нас вещи, такие как вода из источника, воздух, которым мы дышим, материнское молоко для новорожденного, сливаются с нашим телом и нашим непосредственным окружением. А вещи, которые образуют неразделимое всеобщее целое, не имеют стоимости. Поэтому их ошибочно называют бесплатными. И однако, приходится расстаться с этим счастливым объединением — разрушить это неотчетливое и спонтанное единство. В этом движении возникает разрыв между тем, что нам свойственно, и тем, что нам не свойственно, между тем, что без усилий уступает нашим желаниям, и тем, что им противится. Подобно тому, как отнятие от груди подвергает испытанию мать и ребенка, мы подвергаемся таким испытаниям без конца.

Мы превосходим самих себя, если можно так выразиться, в том смысле, что сфера сознания расширяется до создания разрыва между нашими собственными порывами и тем, что им соответствует во внешнем мире. Стоимость отражает дистанцию между физической и психической точками зрения. Устанавливая эту дистанцию, «субъективные события — порывы и радости — объективируются в стоимости; то есть они развиваются исходя из объективных условий, препятствий, лишений, требования «цены» тем или иным способом, посредством которых причина или содержание порыва и радости в начале отделяются от нас, а затем посредством того же действия становятся объектом и стоимостью».

Однако для того, чтобы это стало возможным, необходимо, чтобы процесс объективации развивался во времени. Если представить его изолированно, он содержит четыре момента, в процессе которых эго отделяется от вещей. Их можно вполне четко определить.

Во-первых, желание, которое вызывает напряжение и замут-няет непосредственное наслаждение объектом, в котором мы забываем себя, подобно тому, как мы забываемся в любви или восхищаемся пейзажем. Ибо очевидно, что мы желаем только того, что начинает сопротивляться нам и чем мы запрещаем себе обладать по какой бы то ни было причине. Причем наше желание обостряется по мере того, как объект преисполняет нас или, напротив, ускользает и остается в недосягаемости,

будь то книга, картина, музыка или человеческое существо. Лишь дистанция умножает интенсивность желания и побуждает нас подыскивать заменители этого объекта с тем, чтобы отсрочить исполнение этого желания. У нас есть любопытная тенденция отказываться от своего желания в пользу его возможных копий и эрзацев. Желание желания, единственно важное, порождает страх перед его удовлетворением — окончить книгу, вновь услышать ту же музыкальную тему — и удаляет от его истинного объекта. Оно ведет к его завышенной или заниженной оценке, что верно описывает Пруст, который после того, как в течение многих лет мечтал о Венеции, наконец воочию ее увидел: «Вот то, что я желал, вот осуществление того желания, которое когда-то, когда я был ребенком, в самый разгар стремления уехать туда обессиливало, разрушало волю к отъезду: это желание состояло в том, чтобы очутиться лицом к лицу с воображаемой мною Венецией». Желание постоянно осуществляет великий маневр, который отвращает нас от данного и настоящего, чтобы привлечь к тому, в чем нам отказано, к тому, чем мы наслаждались в прошлом или чем надеемся насладиться в будущем. Мы охотно меняем реальную добычу на тень, реальность — на представление, которое мы о ней имеем. Но все это до определенной степени, ибо человек, как сказал Мольер, «живет вкусным супом, а не сладкими речами».

В действительности желание объекта делает его не похожим на другие. На него влияет коэффициент дифференциации, который с самого начала обрекает его быть большим или меньшим чем то, что от него ожидают. Если желание заключается в том, чтобы иметь машину или дачу, его удовлетворение не ограничивается получением тех услуг, на которые мы рассчитываем, — передвижением или досугом. Оно несет в себе некую прибавочную стоимость, ибо конкретное желание, которое нужно выполнить, возрастает в промежуточный период — за то время, пока мы не можем удовлетворить его.

«Это напряжение, — пишет Зиммель, — которое разбивает наивное практическое единство субъекта и объекта и заставляет нас осознать каждое во взаимосвязи с другим, изначально вызвано простым фактом желания. Желая овладеть или пользоваться тем, что мы еще не имеем, мы помещаем содержание нашего желания вне нас. Я признаю, что в эмпирической жизни конечный объект находится перед нашими глазами. Но мы желаем его только потому, что помимо нашей воли многие другие

интеллектуальные и эмоциональные факторы способствуют объективации ментальных содержаний... Сформированный таким образом объект, характеризуемый отделением от субъекта, который одновременно образует его и стремится победить его своим желанием, — это стоимость. Даже миг наслаждения, в котором противодействие субъекта и объекта стирается, поглощает стоимость»20.

Итак, мы объективизируем то, что не уступает нашему желанию, и противоположно тому, что дано нам в реальности. Мы придаем ему стоимость тем более высокую, что предвкушаемое удовольствие ускользает из наших рук и грозит разочарованием при малейшем контакте.

Зиммель совершенно справедливо замечает:

«Возможно, в конечном счете реальность не давит на наше сознание посредством того сопротивления, которое оказывают яв ления. Но мы фиксируем представления, с которыми связаны чувства сопротивления и торможения, как нечто объективно реальное, независимое от нас. Объекты нетрудно приобрести, потому что они имеют стоимость, но мы придаем эту стой масть тем объектам, которые сопротивляются нашему жела нию обладать ими»21.

Что означает эта хлесткая аксиома? Во-первых, лишь то, что стоимость человека или вещи зависит от удовлетворения или пользы, от которых мы отказываемся, а не от тех, которые мы получаем.

Во-вторых, оценка, которая располагает предметы по шкале желания или отвращения. Один и тот же продукт в зависимости от того, приготовлен ли он из лягушек, черепах иди ящериц, очень высоко ценим одними, вызывает отвращение у других и оставляет многих равнодушными. Оценка выражает некий привилегированный опыт, который наше желание приобрело в связи с данным объектом, и является результатом его сравнения с другими. До какой степени возможно отказаться от него, заменить его другим, сходным по природе, или тем, что кажется весьма от него далеким, даже чуждым? Прежде всего речь идет о знании своего желания, о ценности, приписываемой тому, что его удовлетворяет, подобно знанию о наших эмоциях, независимому от того, что мы проявляем их в конкретный момент. Вот почему мы способны симулировать гнев, радость, разочарование и т. д.

и распознавать их у других. Итак, это знание позволяет нам дистанцироваться от нашего желания, наблюдать его и судить о нем подобно тому, как ученый изучает культуру или как романист скрупулезно исследует свой персонаж и, таким образом, копается в самом себе. Отделенные таким образом от субъекта, стоимости рассматриваются отстраненно, как если бы они принадлежали к формальной области и оценивались бы в качестве таковых. Подобным же образом мы иногда оцениваем внешний облик автомобиля или покрой одежды, не испытывая желания обладать ими. То есть им сообщают тот же идеальный характер и ту же интеллектуальную объективность, которые признаются за квадратом или треугольником. Это означает, что стоимости обладают постоянством геометрической фигуры, которая остается тем, что она есть, даже в том случае, если на нее никто не смотрит и не материализует ее на бумаге или в дереве.

Далее, квалифицировать объект как красивый или уродливый, человека как честного или нечестного означает выносить суждение, верность которого не зависит от его автора. Позитивная или негативная стоимость отныне выступает как свойство этого объекта или как склонность человека. Короче говоря, мы считаем, что суждение определяется ими, но не нами. И что все будут судить о них подобным же образом, так же будут желать эту вещь, этого мужчину, эту женщину.

«Это распространяется, — утверждает Зиммель, — по всей шкале, снизц доверху, па экономическую стоимость, которую мы приписываем любому объекту обмена, даже если никто не расположен заплатить его цену, и даже если объект не пользуется никаким спросом и его невозможно продать. Здесь также обнаруживается врожденная способность разума. Эта способность состоит в том, что разум отделяет от себя идеи, которые он порождает, и представляет эти идеи, как если бы они были независимы от его собственного представления. Правда, что любая ценность, которую мы разделяем передает это чувство И однако то, что мы пони маем с помощью этого чувства, является значимым содержанием, которое психологически реализуется через чувство, но не иденти фицируется с ним и не сводится к нему».

Это содержание тем менее сводится к чувству, что испытав весь этот процесс, каждый воспринимает его результат как простую безличную констатацию. Констатацию, которая не является ни моей, ни вашей, поскольку она в принципе является

всеобщей и резюмируется короткой фразой «это стоит столько». Иначе говоря, стоимость становится нормой суждения о людях или предметах, которую никто не оспаривает, потому что тут нечего обсуждать.

В-третьих, спрос. В одном смысле это выбор между несколькими потребностями и желаниями, который проявляется в данный момент. В другом смысле, это отношение между ценностью, которой обладает объект с точки зрения нашего желания, и той, которая вытекает из его оценки, превращаясь в качество этого объекта. Мы желаем заполучить его и потому, что он нас при* влекает, потому, что мы ожидаем получить от него удовлетворение, и потому, что он расположен в определенной точке шкалы сравнения с другими объектами. Покупатель дома или машины ждет от них не только радостей домашнего очага или опьянения скоростью. Он, помимо этого, хочет жилище определенного стиля, машину определенной марки — символы престижа. Так он обретает уверенность, что его выбор будет одобрен и что его приобретение, которое считается полезным и красивым, придаст ему некий социальный статус.

Еще в большей степени, чем стоимость, именно норма оценки является в данном случае интериоризированной, и мы извлекаем столько же удовольствия из факта приобретения того, что мы искали, как и из того, что искомый предмет отвечает критериям, которые сообщают ему определенные свойства, например, дороговизна, редкость, оригинальность. Вы уже заметили, что спрос является чем-то третьим между субъектом и объектом и полностью не зависит ни от того, ни от другого, т. е. он может носить обязательный и, так сказать, моральный характер. Когда вас побуждают «покупать французское», вам советуют потреблять бордо или шампанское, приобретать определенную одежду или технику, следуя потребности и оценке более высокой, чем их качество. Но спрос на французские товары становится необходимостью, а их потребление — обязанностью. Ваше удовольствие проистекает в данном случае как из самой вещи, так и из той прибавочной стоимости, которую добавляет ей патриотизм.

Важный для общества, спрос важен также и для индивида. Для того, чтобы он мог выразиться в форме требования по отношению к реальности, он должен стать специфической частью нашего сознания. Поэтому он существует, утверждает Зиммель, «лишь внутри нас самих, субъектов, в виде пережитого опыта. Но поскольку мы принимаем его, мы чувствуем, что мы не ограничиваемся удовлетворением требования, которое мы сами себе

предъявляем, и таким путем признаем нечто большее, чем качество объекта... Я заметил, что стоимость объектов является частью ментальных содержаний, которые, даже сотворяя их, мы ощущаем как нечто независимое внутри нашего представления, отделенное от функции, благодаря которой они существуют в нас. Это представление, когда его содержанием является стоимость, проявляется при тщательном рассмотрении как чувство, что требование предъявлено. «Функция» — это спрос, который в качестве такого не существует вне нас, но берет начало в идеаль-

ном королевстве, которое не находится внутри нас».

Эти рассуждения весьма туманны. В экономике существует два вида теорий: те, которые определяют стоимость количеством предлагаемых благ, и те, которые ставят во главу угла количество благ требуемых. С одной стороны, стоимость зависит от рабочего времени, вложенных в производство ресурсов, а с другой, — от возможностей и предпочтений потребителя. Эти рассуждения означают, что для Зиммеля, в отличие от Маркса, стоимость — это в меньшей степени функция предложения, чем спроса. Это вновь подтверждает, что со всех точек зрения субъективность является решающим фактором, что именно она определяет столь объективный фактор как цену, приписываемую предмету. Необходимо постоянно возвращаться к этому и отдавать себе в этом отчет. В некотором смысле цель рекламы состоит в искажении реальности и в превращении предложения в спрос. Реклама представляет, как нечто отвечающее сформулированной общественной потребности, результат технических возможностей производства — компактные диски, персональные компьютеры, портативные телевизоры и т. д. — в данный момент и в достаточном количестве. Короче говоря, она успешно добивается преобразования потребности продать в потребность купить, что, в свою очередь, способствует успешному решению экономических проблем. Я свожу эти положения к самым обиходным выражениям.

Как бы там ни было, любая стоимость блага увеличивается по мере того, как образуется разрыв между спросом, который необходимо удовлетворить, и возможностями индивидов. Это еще один способ объективизировать само наслаждение. «Итак, — заключает Зиммель, — разница в оценках, среди которых необходимо различать субъективные и объективные, происходит из этого изменения дистанции. Она измеряется не наслаждением, в котором дистанция исчезает, а желанием, порождаемым дистанцией и стремящимся преодолеть ее. По крайней мере, если речь идет об объектах, оценка которых составляет основу экономики, стоимость

соотносится со спросом. Точно так же как мир бытия — это мое

представление, мир стоимости — это мои спрос».

Но это также некий способ существования, движимый спросом. Спрос препятствует угасанию потребности и желания из-за безразличия или пресыщения. Вспоминается дерзкое рассуждение Оскара Уайльда: «В этом мире есть только две трагедии. Первая — не получить желаемого, вторая — получить его. И эта последняя является подлинной трагедией». Мы разрываемся перед дилеммой. Спрос — это состояние неопределенности и напряжения, которое мы стремимся преодолеть. И однако его удовлетворение обескураживает индивида, бросая его постоянно в ловушку собственных интимных потребностей, заставляя его постоянно искать новые их объекты, обрекая его объятиям рутины. В этом заключается одно из значений восклицания: «Мир стоимости — это мой спрос*. Поскольку спрос существует и про являет себя, мир стоимостей сохраняет свою жизнеспособность и остается различимым. Он не подвержен риску впасть в неразделенное единство природы. Это восклицание имеет и другой смысл, который мы уже отметили. Короче говоря, оно противостоит «Ка питалц» Маркса, согласно которому «мир стоимости — это мое предложение» благ и рабочей силы. В сущности, Зиммель рассматривает экономику в ее целом со стороны субъекта, а акцент делает на потреблении.

В-четвертых, обмен, посредством которого объекты моего спроса одновременно являются объектами спроса других субъектов. Волей-неволей они удаляются от каждого из нас благодаря самому факту своего существования для других, и поэтому своего обращения. Как если бы индивидуальный субъект отстранялся для того, чтобы дать объекту возможность жить своей жизнью, возможность сравнивать себя с различными наличными объектами с тем, чтобы установить свою стоимость. Именно это изменение практики и отношений, это превращение в строгом смысле слова образует движущую силу обмена, является «наиболее важным следствием и наиболее важным выражением дистанции между объектами и субъектом. Поскольку объекты близки к субъекту, поскольку дифференциация спроса, редкость, сложности и противодействие приобретению еще не удаляют объекты на некоторое расстояние от субъектов, они являются, если так можно сказать, желанием и наслаждением, но не объектами желания и

наслаждения».

Различие между объектом и субъектом, впрочем в основном фиктивное, состоит в том, что мы создаем объекты и стоимости,

в то время как желание и наслаждение могут лишь воссоздаваться. Каковы бы ни были обстоятельства, они становятся сверхиндивидуальными, сверхобъективными и, если уж говорить все до конца, коллективными. Возникает отношение, при котором для того, чтобы получить предмет, мы должны «пройти» через другой предмет. Не только стоимость первого, будь то машина, дом или книга, устанавливается в зависимости от этого отношения со вторым. Но и сама идея изолированной стоимости, происходящей из потребности индивида, не имеет никакого смысла. Ее объективация путем обмена проявляется посредством замещения обмененных благ. Однако ясно, что количество одного товара соответствует количеству другого, и что соотношение между ними определено правилом. Итак, существует объективное соотношение между ними.

«Форма, которую стоимость принимает в процессе обмена, — замечает Зиммель, — заставляет рассматривать стоимость как категорию, находящуюся по ту сторону субъективности и объективности в строгом смысле слова, В процессе обмена стой мость становится сверхобъективной, сверхиндивидуальной, но не превращается при этом в объективное качество и реальность, в сами вещи. Стоимость проявляется как спрос на объект, превосходящий присущую ему реальность, с тем, чтобы он был при обретен лишь за другую соответствующую стоимость».

Предназначенный изначально для удовлетворения желаний, огныне объект полностью принадлежит к миру стоимости, для которого он был задуман и произведен. Там он ведет независимое существование и сравнивается с себе подобными. А то, сколько он стоит, определяется всеми индивидами идентичным способом — столько-то мешков зерна за столько-то кубометров леса, столько-то пищи за столько-то рабочего времени — путем количественного сравнения, т. е. измерением. Так с течением времени эти эквиваленты трансформируются в конвенциональные, которые принимают, более не думая о них и не вспоминая, что они имеют некоторое отношение к нашим чувствам и желаниям. Если их точность часто проверяется наблюдением и опытом, им в конце концов придается сила материального закона. В итоге каждый экономический объект вписывает свою стоимость в другой объект, проецирует ее вовне так, что она существует полностью вне нас: * Относительный характер оценки, — заключает Зиммель, — означает ее объективацию»,

Как видите, все эти конвенции и операции являются обычными для той среды, в которой мы живем в настоящее время. Их внедрение было ускорено и получило всеобщий характер, поскольку, относясь вначале к вещам, называемым товарами, они распространились затем на все вещи, с вещей — на людей и с людей — на идеи. С обменом в игру вступает новый фактор. Отныне все без исключения участвуют в нем, превращая общество в океан рынка.

Может показаться странным, что я заканчиваю столь длинную речь на том, чем ее принято начинать. Я имею в виду обмен между индивидами, осознавшими свои потребности и интересы в сфере того, что они дают и что хотят получить. Это экономическая и социологическая аксиома не подвергается сомнению, Но все знают, что не просто вести себя соответственно своим потребностям и осознавать свои интересы. Это удается лишь в результате долгого развития, изменяющего нас изнутри, и который я, возможно, только что описал. Разумеется, я думаю, что вполне оправданно видеть, как эти моменты — желание и обмен — еле дуют один за другим кратко описанным здесь способом. Действительно, очерченное содержание каждого из них менее значимо, чем само это чередование, которое заканчивается совместной объективацией стоимости. Даже Зиммель колеблется и тщательно запутывает дело, как если бы ему было больно думать, что все это подчиняется простой логике. Логике, согласно которой то, что начинается со спонтанного желания, выворачивается как перчатка, превращаясь в отношение между объектами, которые взаимно оцениваются и измеряются между собой. Это подразумевает работу над собой с целью ограничения своего желания, заключения в скобки оценочных суждений и верований, власти над личными чувствами и осознания той единственной стоимости вещей, которая является стоимостью для других. В ней нет ничего объективного, кроме работы, выполненной каждым индивидом для того, чтобы сделать ее столь независимой от себя, насколько это возможно.

Другой вопрос, — достоверно или нет это движение, которое начинает с того, что дистанцирует субъекты и объекты друг от друга, а кончает тем, что переставляет их местами, заставляя объекты выступать в роли субъектов. Оно представляет собой драму с четырьмя действующими лицами, которая разворачивается при закрытых дверях, даже если в качестве декорации выступает все общество: это индивид или желание; вещь, объект желания, будь то фрукт, картина или женщина, стоимость, не

обладающая никаким реальным содержанием, но представляющая их всех; и наконец, деньги, посредник и средство связи между ними, господствующее над всем остальным. Итак, мы совершаем бесконечное плавание между ними, мы маневрируем, чтобы осознать разделяющие их антагонизмы и довести их до конца.

Действительно, мы растерялись от того, что ходим при закрытых дверях вокруг да около этого процесса, который никогда не доходит до определенной точки. Временами ощущаются смертные муки тех несчастных из немецкой сказки, осужденных жить, будучи привязанными к языку колокола. Я пытаюсь замедлить ритм и расчистить путь посредством идей, которые рассматриваются со всех сторон, продвигаясь, отступая и вновь продвигаясь без определенного результата И однако, сама атмосфера «Философии денег» именно та, которую описал современник автора, завершивший свою рецензию словами:

«Человек, написавший эту книгу, должен быть кем то большим, чем владетельным князем узкой области науки; он должен был быть абсолютным хозяином обширного королевства человеческой мысли И тем не менее трагическая интонация слышится по всей его книге Он как бы утяжеляет каждую мысль судьбой вечного жида Автор излагает каждую последнюю мысль, как ее ли бы она была предпоследней Вечное беспокойство, стремление ко все более глубоким интуитивным догадкам и знаниям явля ются трагичной судьбой того, кто ищет истину Эта черта, проявляющаяся в очень личном языке книги, оставляет ощуще ние беспокойства»29

Я могу добавить, что от этого беспокойства не избавляешься ни на мгновение, вплоть до последней страницы, которая после долгого пути сливается с первой Вот что объясняет замалчивание и недоразумения, которыми был окружен Георг Зиммель, прежде, чем он не был открыт заново и вписан, теперь уже окончательно, в социологическую традицию. Некоторые художники и мыслители переходят таким образом из разряда непонятых в разряд классиков, не познав ни переменчивой славы, ни развращающего успеха.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: