Часть вторая. Местная история Генри-Холл

Местная история
Генри-Холл

– Дамы и господа, добро пожаловать в Город Ракетных Струй…

– Оу!

– Эй, дурень, я сказал «приложи голову к стене», а не «колотись об нее что есть силы».

– Непристойно, совершенно непристойно…

– Вот блеванул так блеванул…

– Черт дери, он мне ботинок изгадил…

– Что там с его головой?

– Крови не видно, а шишкарь к утру точно вскочит.

– Кто-нибудь, держите его руку…

– Да я к нему и близко

– Ну почему он проделывает этот номер каждый распроклятый раз? Господи, да неужели…

– Видел бы ты его в прошлый актовый день…

– Будем торчать здесь, маршрутку упустим.

– По-моему, он вырубился.

– О-о…

– Смотри-ка! Оно разговаривает…

– Куда я, к черту, попал?

– Как-то странно оно разговаривает…

– Не тяни волынку, Майки. Двигаться надо.

– Может, в него гамбургер запихать?

– Нет, Тодд. Это не мысль…

– О господи… опять свалился.

– Меня, похоже, ноги не держат.

– Кончай дурить, Шерлок…

– Да что с тобой, Майки? Черт, ты же выпил не больше любого из нас…

Смутно различаю в алкогольном тумане «Бургер-кинг», мимо которого мы проходим. Странный какой-то «Бургер-кинг». И книжный магазин. Тоже странный. Никогда их прежде не видел.

На другой стороне улицы – ворота колледжа. Тринити? Не Тринити. Сент-Джонз? Нет.

Тогда что?

И с машинами непорядок. Дело не в том, что они плывут и вихляются, как медузы. Не в том, что их фары режут мне глаза. Тут что-то другое…

Ладно, через минуту пойму. А пока – все внимание на ноги.

Видишь? Не так уж оно и трудно.

Ты, главное, постарайся передвигаться по прямой.

Господи, сыро-то как…

И вообще, кто эти люди?

Кто такие эти ребята?

Это ты у нас умник, Буч.

Вот, правильно, сосредоточимся на том, что знаем. Уверимся, что мы не полностью безнадежны.

«Буч Кэссиди и Санденс Кид», 1969-й, режиссер Джордж Рой Хилл.

Четырежды четыре шестнадцать.

Битва при Азенкуре, 1415-й.

Столица Корсики – Аяччо.

В: Можете ли вы назвать национальность Наполеона?

О: Конечно, могу!

Солнце находится в девяноста трех миллионах миль от Земли. Или около того.

Второе имя Л. П. Хартли[79] – Поулс.

Прошлое – заграница, там все делают иначе.[80]

Ладно, похоже, мозги в порядке.

Однако, надрался. Нарезался будь здоров. Ту т и говорить не о чем. И голова после удара кружится.

Ты знай себе топай, сынок.

Кто-то вцепился в меня, да так, что того и гляди кожу под мышкой разорвет.

О! Какой миленький автобус!

Только какого дьявола водитель уселся не с той стороны?

Не поспать ли мне чуток?

Мм…

– Подъем, пропойца…

– Генри-Холл…

– Генри Холл? А кто он, этот Генри Холл?

– Слушайте, братцы, может, бросим его в вестибюле?

– Пора бы уже повзрослеть, Уильямс.

– Ладно. Я дотащу его до комнаты…

– Ну ты герой, Стив.

– Не, серьезно, где я?

– Здорово. Ты просто делай, как я, дружок, я прямо у тебя за спиной. Пока, ребята.

– Пока, Стив.

– Думаешь, он в порядке?

– Будет, я постараюсь.

– Что это за дом?

– Дом, милый дом, Майки. Вот сюда… и поспешай без торопливости.

– А другие куда пошли?

– Другие пошли по своим постелям. А ты должен попасть в свою. После чего и я смогу отправиться в мою. Что будет приятно. Ключ, пожалуйста…

– А? Ключ?

– Ага. Ключ.

– Что ключ?

– Не валяй дурака, Майки. Мне нужен твой ключ.

– Мой ключ? Майки? Кто такой Майки? И кто мой ключ?

– Где он?

– Ключ? У меня нет ключа.

– Разумеется, есть…

– Ключа нет.

– Ключ есть. Слушай, Майки, мы так кого-нибудь разбудим.

– Эй! Что ты делаешь?

– Ничего личного, Майки. Я лишь хочу найти…

– Убери руки из моих карманов, понял? Я тебе говорю, я не желаю…

– Ладно. А это, по-твоему, что? Талисман на счастье?

– Да я их отродясь не видал.

– Знаешь, Майки, ты здорово сегодня чудишь. Ты уверен, что у тебя все путем? Ладно. Входим… Ложимся на кроватку, там добрый мистер Баиньки только и ждет, чтобы забрать тебя с собой. Далеко-далеко, в страну снов, где каждый счастлив и кушает сладкий вишневый пирог.

– Чья это комната?

– Ложись, не болтай. Все путем. Раздевать тебя я не буду.

– Да нет, а что происходит-то?

– Я просто хочу убедиться, что ты не блеванешь и не захлебнешься, только и всего. Посмотри на меня, Майк. Ты ведь не собираешься больше блевать, верно?

– Ты кто?

– Просто ответь. Тебе стравить нужно?

– Нет. Стравить не нужно…

– Ладно. Отлично. Твои ключи и деньги вот тут, на столе…

– Как жарко…

– Уф. Не хотел бы я поутру поменяться с тобой головой.

– Хорошая кровать. Удобная.

– Конечно. Удобная. Очень удобная. Я выключаю свет.

– Пока-пока… а как я тебя называю? Как твое имя?

– Здорово…

– Ты случайно не американец?

– Тьфу… Крепкого тебе сна, Майки. Не позволяй клопам кусаться.

О Иисусе. Блин. Похоже, настоящего похмелья я до сих пор еще не знал. Нынешнее – полный восторг. Пожалуй, надо немного полежать. Подождать, пока язык отлипнет от нёба.

Тп-тп-тп. Тп-тп-тп.

Набери немного слюны.

Самая непристойная песенка «Ойли-Мойли»:

Чуть-чуть слюны –

И все

Путем.

Хм.

Воды.

Попробуй открыть глаза. Хотя бы чуть-чуть. У тебя получится.

Ни хрена себе…

Это как в детстве, когда ты брал целлофановую обертку от конфеты «Куолити-стрит» и прикладывал ее к глазам, хихикая и бегая по кухне за ставшей шафрановой мамой. «Уй… ты вся желтая, мам».

Впрочем, главное даже не в том, что все вокруг окрашено в тошнотворный цвет яичного желтка, у нас имеется и другая проблема. Комната…

Крепись. Этого не может быть. Просто быть не может. Составь список. Занеси в него все, что видишь. Конспективно, используя только одно полушарие мозга.

Комната, содержащая:

столик, содержащий:

• связку ключей,

• пачку сигарет «Лаки страйк»,

• железнодорожный билет, на котором значится:

«Транзитная компания Нью-Джерси»,

• бумажник,

• мобильный телефон,

• бутылка «Эвиан», содержащая: воду «Эвиан», я полагаю,

• часы, сообщающие: 09:12;

постель, содержащая:

• мое тело, несущее на себе: чужую одежду, шишку на голове,

• мое сознание, ощущающее: тошноту, нелепость происходящего, замешательство, испуг; окна, содержащие:

• жалюзи (закрытые); письменный стол, содержащий:

• компьютер выключенный,

• книги,

• телефон,

• бумаги;

дверь (наполовину открытую), ведущую:

• в ванную комнату;

стены, на которых висят:

• плакаты с изображениями неведомых мне музыкальных групп, бейсбольной команды, симпатичных поп-звезд («М» и «Ж»),

• черно-оранжевый флаг;

платяной шкаф, содержащий:

• одежду (наполовину неразличимую), принадлежащую:

??;

еще одну дверь (закрытую), ведущую в:

•???????

Комплект неплох. О чем он нам говорит? Он говорит о том, что у нас похмелье. Он говорит нам, что мы находимся в чужой квартире. Говорит, что с нами творится нечто неподобное.

Но мы не впадаем в панику. Мы пытаемся расслабить наше открытое всему на свете сознание, подобно тому, как мучимый запором человек пытается расслабить свой несговорчивый сфинктер. М-м, какой симпатичный образ, Майки.

Майки?

Не напрягайся. Постарайся привыкнуть к этому свету.

Воды. Так-то лучше.

В мозгу моем распускаются маленькие цветики воспоминаний.

Я, блюющий в парке.

Нет, не в парке, на площади. На небольшой городской площади.

«Бургер-кинг», не похожий на «Бургер-кинг».

Книжный магазин.

Странно ведущие себя машины. Странно? Что значит – странно? Ладно, потом.

Еще воды.

Автобус. Миленький такой автобусик.

Кто-то произносит: «Генри Холл».

Да, правильно, Генри Холл.

Теперь поосторожней, дружок. Соберись с мыслями. Запомни их. И поспешай без торопливости.

«Поспешай без торопливости»… так кто-то сказал. Прошлой ночью, если это было прошлой ночью, кто-то сказал: «Поспешай без торопливости». Я в этом уверен.

Стив… Мне является имя – Стив. Как трудно разодрать завесу, мой дорогой. Однако взывает же ко мне некто, именуемый Стивом. Не было ль в твоей жизни близкого человека по имени Стив, совсем недавно скончавшегося? Не он ли теперь дает тебе знать, что очень счастлив, что ему хорошо и спокойно?

Да, а вот и второе имя. Майки.

Они все время называли меня «Майки». Почему? Никто меня так не звал. Никогда.

Ощупываю шишку на голове и…

Иисусе…

Еще одна новость. Какой-то сукин сын пролез сюда и остриг меня!

Мои прекрасные волосы… Не такие, конечно, длинные, как у хиппи, но все же они ниспадали, понимаете? Бывало. А теперь они обрезаны, мертвы.

Черт, надо бы встать.

Надо бы встать и…

и что?

На миг оставим меня лежащим в постели, собирающим себя по кусочкам. Я как-то не уверен, что рассказываю эту историю правильно. Я уже говорил, она подобна окружности, в которую можно войти в любой ее точке. Она подобна также окружности, в которую нельзя войти в любой ее точке.

Самые эти слова стояли в начале моего рассказа. Если у окружности бывает начало. Теперь приходится их повторять.

Как историк, я должен, вообще-то говоря, обладать способностью дать простой и ясный отчет о событиях, происшедших в… ну-ка, ну-ка, и где же они произошли? Все это очень спорно. Загадка, которая меня донимает, лучше всего формулируется посредством следующих утверждений:

А. Ничего из нижеследующего никогда не происходило.

Б. Все нижеследующее – чистой воды правда.

Вот я и лежу, гадая, подобно Китсу: Мечтал я? – или грезил наяву? Проснулся? – или это снова сон? И гадая также, почему, о Иисусе, Джейн не лежит рядом, свернувшись теплым калачиком? Хотя нет, тут и гадать-то не о чем. Ответ на этот вопрос мне известен. Она меня бросила. Это я знаю. Уж это-то я знаю. Нет ее здесь. Обратилась в историю. Ну ладно, тогда – гадая, куда меня, к чертям, занесло.

В самой середке моего мозга расположился темный колодец. Я все пытаюсь спустить в него ведра, ведра слов, ведра образов и ассоциаций, которые смогли бы вытянуть наверх что-то знакомое, вызвать некий чистый, холодный всплеск памяти. Может, если поработать насосом, все и извергнется наружу большим фонтаном.

Понимаете, я знаю, что знаю нечто, вот что меня донимает. Нечто незабываемое. Наиважнейшее. Но что именно? Память – что твой лосось. Чем крепче я его стискиваю, тем дальше он, выскользнув из моих рук, улетает. И этот образ мне тоже знаком.

Надо встать. Встану, все ко мне и вернется.

Ух ты! Голова у нас, может, и болит, в животе все дрожит, ноги подкашиваются, горло дерет, но мы все-таки встали. Сто лет не блевал, и ощущение от этого времяпрепровождения мне нисколько не нравится.

Нет. Неверно. Меня рвало, и совсем недавно. Над чашей унитаза – длинная нить слюны, прилепившаяся к гортани, свисала изо рта… это когда же было-то, прошлой ночью? Недавно. Ничего, вспомню.

А пока… Я гляжу на себя и задаюсь вопросом, что это на мне за одежонка такая? Не узнаю я ни этих шортов, ни тенниски. Извините, но я их просто-напросто не узнаю. Я к тому, что нипочем не надел бы чего-то настолько… не знаю, настолько чистенького, полагаю. Хлопчатобумажные шорты? Поклясться готов, что они отглажены, хоть и заляпаны подсохшими брызгами рвоты. Да еще и тенниска… тенниска из хлопка «си-айленд», господи боже ты мой. С какой-то вышитой золотом эмблемой на левой стороне. Я оттягиваю тенниску сбоку, чтобы приглядеться получше. Вроде бы слон, вверх ногами не разберешь, слон в какой-то люльке. Такие подцепляют к подъемному крану, чтобы переносить животных с судна на берег. Я хочу сказать, каким надо быть никчемным уродом, чтобы носить отглаженные шорты и тенниски «си-айленд» с дол-баными вышитыми слонами?

Вот обувь признать я еще могу. Обычные кроссовки-мокроступы с грязными подошвами, «Тим-берленд». Правда, не мои, хотя ступни облегают, как… ну, вы понимаете. Просто так уж вышло, что «тимберленды» я не ношу. Мне подавай «Себейго». Ту т никакой особой причины, просто таким я всегда и был. Я полагаю.

Пора подойти к окну, поднять жалюзи и напомнить себе, где я завершил вчера мой путь и почему.

С жалюзи я управляться никогда не умел. Никак не запомню, что полагается делать – не то за шнур потянуть, не то ручку повертеть. На сей раз я проделал и то и другое, отчего правая сторона жалюзи наполовину поднялась и застряла, вызывающе сомкнув планки. Я пригнулся, чтобы заглянуть в освободившийся треугольничек.

Мать честная…

Отродясь ничего этого не видел. Какое-то длинное, низкое здание. Окна со средниками, с одного бока увитые плющом. Может, это Сент-Джонз-колледж? Я заночевал в Сент-Джонз-колледже?

Я отвернулся, чуть ли не хохоча про себя. Все до того смешно, что с этим остается только смириться.

Не спеши… с этим надо смириться. [81]

От этих слов из памяти выползает анекдот.

КЛИЕНТ. Официант, этот суп, который вы мне принесли…

ОФИЦИАНТ. А что такое, сэр?

КЛИЕНТ. В меню сказано суп «Оазис». А на мой вкус, это обыкновенный томатный суп.

ОФИЦИАНТ. Все верно, сэр. Обыкновенный томатный суп, сэр.

КЛИЕНТ. Тогда почему он назван супом «Оазис»?

ОФИЦИАНТ. Потому что (поет): «С этим надо смириться…»

Дердан, дердан… тьфу!

Стоп, стоп! «Оазис» напомнил мне что-то важное. Связанное с Джейн.

Да, но Джейн ушла…

Я полагаю.

Нет, что-то из сказанного ею. Что-то… а, хрен с ним. Самое лучшее – отыскать дорогу домой, выспаться – все самой собой и пройдет.

«Отыскать дорогу домой» – более простых и ясных слов никому еще написать не удавалось. «Одиссея», «Невероятное путешествие», «Стар трек: Вояджер». Под конец все сводится к тому, чтобы отыскать дорогу домой.

Я принял душ, хороший, надо отдать ему должное, душ, просто отличный, если на то пошло, лучший, возможно, какой я когда-либо принимал, горячий, шипящий, широко расходящийся, хлеставший меня, точно обжигающий ливень. Я под ним едва в обморок не грохнулся.

Из-за похмелья и зашибленной головы чувствовал я себя, что уж говорить, дерьмово. Но, знаете, в каком-то смысле и хорошо. Потому что хорошо выглядел. Я провел пальцем по грудным мышцам и подумал, что, может, наконец обращаюсь в крепкого парня. Потом опустил взгляд ниже и вот тут-то едва в обморок и не упал. Вы бы тоже упали.

Я сменил шорты и тенниску на… на другую тенниску и другие хлопчатобумажные шорты, – жарко было, даже в этот ранний час, а после душа жарко, как в парилке, между тем простой легкой тенниски найти мне не удалось – и открыл дверь, напоследок окинув комнату недоумевающим, испуганным взглядом.

Оказался я не в коридоре, как ожидал, а в другой комнате. Набитые книгами полки, какой-то странноватый компьютер, новенькие плакаты с неведомыми мне моделями, музыкантами и спортивными звездами, холодильничек, кушетка под высоким лжеготическим окном… все чужое. Я, не задерживаясь, потопал к другой двери.

За этой уже был коридор, примерно такой, как в отеле, только светлее и шире; запущеннее, но в то же время пышнее. Не столь маниакально пропылесосенный, вылизанный и навощенный, однако более сочных тонов, более солидной постройки – наделенный подобием шика. Выступив в него, я увидел перед собой дверь с номером 300, а под номером – медную накладку с вставленной в нее карточкой, на которой каллиграфическим почерком было выведено: «Дон Костелло». Я обернулся, чтобы взглянуть на дверь, которую закрывал, дверь комнаты, из которой вышел.

303
Майкл Д. Янг

И я ударился в бегство, пот уже лил у меня из подмышек, струился по бокам. Я пробегал мимо комнат, двери некоторых были открыты, их обитатели сидели на кроватях, натягивая плотные белые носки, или разгуливали туда-сюда в полотенцах на бедрах. Добежав до застекленной двери в конце коридора, я рывком распахнул ее и вылетел на широкую лестницу из поблескивающей сосны.

Жара, непривычные запахи, высокие окна, скрип дерева – все это слипалось в комок и просачивалось в мое сознание подобно тому, как протекает между пальцами зажатая в кулаке мокрая глина. Я ощущал во всем моем липком теле покалывание – кошмар первого дня в новой школе. Вселяющее страх ощущение подступающих к тебе со всех сторон опасностей. Понимание того, что мозг твой вскоре перечертит карту пространства, которое ты видишь, переменив его пропорции и размеры, что перспективы, углы, все эти поля обзора дадут усадку. И ты сможешь, стоя посреди коридора, воскресить первое впечатление от него, полученное до того, как он стал привычным и безопасным, и станешь гадать, что же, собственно, делало его столь пугающим. И будешь томиться давящим, точно свинцовый груз, сознанием того, что привыкание твое к этому месту было, в сущности, его порчей, утратой.

Ну и парит, однако… вот уж к чему я бы никогда привыкнуть не смог. Какой-то металлический привкус ощущается в воздухе, намек на далекую, кипящую на горизонте грозу.

Спустившись до середины лестницы, я услышал поскрипывание деревянных ступеней под кроссовками, шлепки ладони о деревянные же перила – кто-то поднимался мне навстречу.

Кто бы он ни был, сказал я себе, вопросы следует задавать как можно спокойнее.

Я глянул вниз и увидел копну светлых волос, подрагивая, приближавшуюся ко мне.

– Простите, – сказал я. – Не могу ли я…

– А, так оно живо!

– М-м…

– Ну, как все?

– Я…

Он хлопнул меня ладонью по плечу, вглядываясь в мои глаза своими, синими и участливыми.

– Да-а, видок у тебя все еще безобразный. Черт, ну ты прошлой ночью и дал. Я, это, как раз решил зайти взглянуть на тебя.

– Э-э… а, собственно, где я?

– Ну правильно! Еще бы! Давай-ка мы в «Тауэр» заскочим, выпьем кофе.

Мы пошли вниз по лестнице. Он был юношей из прошлой ночи, хотя я бы в этом не поклялся.

– Вы ведь Стив, верно?

– Слушай, Майки, ты давай кончай с этим, ладно? Уже не смешно. Фух! Я и сам-то вчера многовато принял.

– Куда мы идем?

– Я же сказал, в «Тауэр»… впрочем, нет, в твоем состоянии лучше, пожалуй, прогуляться до «Папы Джонса». Пусть тебя ветерком обдует.

Я последовал за ним до двери у подножия лестницы, двери, к которой он на секунду прислонился, оглядывая меня из-под полуопущенных ресниц и грустно покачивая головой, – совершенно как школьный учитель, всматривающийся в ученика, который, как он полагает, добром не кончит. Взгляд у него был озадаченный – озадаченный, но не без некой надежды, а на что, я тогда не уразумел. Лишь позже – много, много позже – понял я этот взгляд.

– Ой-ёй-ёй…

Он вздохнул и толчком распахнул дверь. Теплый воздух ударил мне в лицо сырой, тропической волной. Но куда более сильный удар, от которого у меня захватило дух, который лишил меня всех надежд на исправность моего рассудка, нанес открывшийся передо мной вид на огромный двор, огромную череду дворов. Во всех направлениях тянулись университетские башни, сторожки привратников, лужайки, сводчатые переходы, прямоугольные дворы и скульптуры. Казалось, Св. Матфей заболел раком и изверг из себя непомерные, мутантные новообразования, буйные и слабоумные вариации на тему Кембриджа.

Я врос в землю, притиснув, точно дитя, ляжку к ляжке.

– В чем дело?

– Я… я…

– Черт, а тебя и впрямь до печенок проняло, верно?

Я немо кивнул.

– Иди-ка сюда, – сказал Стив. – Посмотри на меня. Посмотри на меня…

Он встревоженно вглядывался в мои глаза. Я, перепуганный до колик, подчинился.

– Может, у тебя сотрясение мозга. Зрачки, по-моему, нормальные. Хотя я ни черта не знаю о том, что случается с ними при сотрясении мозга. Ладно, пошли.

Я шел с ним, точно во сне. Надо мной возносились якобы якобианские колокольни, псевдосредневековые зубчатые стены и несообразно смазливые горгульи; мощеные дорожки, выложенные в розоватом термакадаме, вели нас сквозь самое сердце этого огромного поселения.

Последнее слово пробудило во мне видение Патрика Макгуэна, Заключенного, просыпающегося в своей маленькой комнатке посреди Поселения. Камера, обуянная манией исторической дотошности, переплывает с подбрасывающего пинг-понговые шарики фонтанчика на зеленые медные купола; с миниатюрных, украшенных опять-таки куполами дворцов на глумливых каменных херувимов.

– Где я?

– В Поселении.

– Кто вы?

– Я Номер Второй.

– А кто Номер Первый?

– ВАШ номер Шесть.

– Я не номер, я СВОБОДНЫЙ ЧЕЛОВЕК.

Стив обнимал меня рукой за плечи, мы миновали сторожку привратника – старинную по стилю, но крепкую, чистую, новую – и вышли на полную машин улицу.

Потребовалась секунда, чтобы увиденное дошло до моего сознания.

– Иисусе, – произнес я. – Машины…

– Ну брось, Майки. Успокойся, ладно? Чего уж ты их так испугался? Улицу мы перейдем немного дальше.

– Нет, но где мы? Это же не Англия!

– О господи, Майки.

Я смотрел на него, дрожащий, испуганный, и видел, как мой страх отражается и на его лице. Глаза мои наполнились слезами.

– Простите… простите! Но я и правда не понимаю, что происходит. Почему вы меня знаете, а я вас нет? И машины. Они же едут по правой стороне. Гд е мы? Прошу вас, скажите, где?

Он стоял передо мной, положив мне на плечи руки, прохожие поглядывали на нас, и я чувствовал, как он старается одолеть собственный страх и желание оказаться в милях и милях от меня, стенающего идиота. Потом он, повысив голос, как делают, разговаривая с глухим, с иностранцем, с умалишенным, произнес:

– Майки, все в порядке. Я думаю, ты вчера треснулся головой и, наверное, у тебя от удара все спуталось в памяти. Ты малость заговариваешься, но это ничего. Посмотри на меня. Ну же, посмотри на меня, Майки!

Я снова спросил – дрожащим, повизгивающим дискантом:

– Да, но где же я? Пожалуйста. Я не понимаю, где я.

– Майки, я сейчас отведу тебя к доктору. Ты просто иди со мной, и только, ладно? Все хорошо. Ты в Принстоне, где ж тебе еще быть, и беситься тут совершенно не с чего, идет?

Военная история
Француз и шлем Полковника: II

– Ну и жарища. Как будто в кипятке варишься, а они все равно заставляют нас напяливать гимнастерки.

Ганс Менд, шаркая сапогами, тащился по дощатому настилу в сторону передовых позиций, громко и беззаботно понося генералов. Шагавший бок о бок с ним Эрнст Шмидт оставался, как и всегда, неколебимо немногословным, лишь время от времени комментируя услышанное сипом, исходившим из его поврежденных газами легких.

– И заметь, – сказал Ганс. – Даже если бы кто-нибудь влепил им в задницы по гаубичному снаряду, они, скорее всего, ухитрились бы и это объявить тактической победой. А тут еще, – продолжал он, выдержав учтиво оставленную им для ответа паузу, которая, как он знал, заполнена не будет, – Franzmann и дважды клятый шлем Полковника. Надо же что-то делать. Поучить наших франкийских щенков на достойном примере. Показать им, что мы, баварцы, не оставляем таких оскорблений без ответа. Мы обязаны отомстить. Преподать урок.

– Говорить-то легко, – сказал Шмидт. Ганс весело ткнул Эрнста локтем в ребра:

– Вот и постарался бы делать это почаще. А? Ха!

– От разговоров проку мало.

– Напротив, они позволяют скоротать время, упражняют легкие и острят ум.

– Из-за разговоров-то мы эту войну и проигрываем.

– Ради бога, Эрнст! – Ганс нервно оглянулся. – Ничего мы эту войну не проигрываем. В военном отношении все у нас идет хорошо, мы обладаем явным преимуществом, и все это знают. Мы терпим поражение лишь на домашнем фронте. Наш боевой дух поимели большевики, пацифисты и художники-извращенцы.

– Это кого же опять поимели художники-извращенцы? – послышался за их спинами веселый голос. – Надеюсь, речь не об очередном скандале в прусском семействе? Только его нам и не хватало.

Между ними протиснулся, хлопнув обоих по плечам, Руди Глодер.

Ганс с Эрнстом, вытянувшись в струнку, отдали ему честь:

– Герр гауптман!

– Да будет вам, – смущенно улыбнулся Ру-ди. – Салютуйте, только когда на нас смотрят другие офицеры. Так что там за история с артистами-извращенцами?

– Речь шла о состоянии морали, сударь, – ответил Ганс. – Я говорил Шмидту о том, что кое-кто в тылу подрывает наш боевой дух.

– Хм. Хороший выбор слов. Внутренний наш враг использует те же методы, что и враг, засевший во Франции. Изматывание противника и подкопы – вот все, чем каждый из нас занимается на этой войне. Наши драгоценные лидеры не понимают сути военного искусства двадцатого века. По счастью, наши недруги понимают его еще хуже.

Недруги! Типичное для Руди, подумал Ганс, и внешне противоречащее себе самому использование в разговоре о современной войне старинного вагнеровского слова наподобие «недруги» выдает в нем нечто мальчишески искреннее и совершенно неотразимое.

– Свинья Franzmänner [82] очень даже его понимает, – мрачно заметил Эрнст.

Брови Руди поползли вверх:

– То есть?

– Я думаю, это он о французе и шлеме Полковника.

– Француз и шлем Полковника? – переспросил Руди. – Смахивает на название дешевого фарса.

– Вы об этом еще не слышали, сударь, – сказал Ганс.

– Вы, вестовые, всегда узнаете новости первыми. А нам, скромным окопным крысам, приходится переваривать их уже пережеванными и сплюнутыми в окопы.

– Тут вот какая история, сударь. Один из солдат, нынче утром наблюдавших за вражескими позициями, видел Pickelhaube полковника Балиганда, его лучший наборный имперский шлем, – французы победно размахивали им, насадив на ствол винтовки. Должно быть, они захватили его в четверг, во время вылазки.

– Вот же ублюдки французские, – сказал Руди. – Высокомерные свиньи.

– Вам не кажется, что мы должны вернуть его, сударь? Ради укрепления боевого духа?

– Обязаны! Ту т речь о чести полка. Вернуть, да еще и собственные трофеи захватить. Надо показать соплякам из Шестого, у которых в жилах моча течет вместо крови, как сражаются настоящие мужчины.

– Да, сударь. Вот только майор Эккерт ни за что не разрешит произвести ради подобной цели какие-либо прямые действия.

Руди потер подбородок:

– В этом ты, возможно, и прав. Майор Эккерт, как ни крути, франконец. Тут надо подумать. Где окопался этот наглый мусью?

– Точно к северу от новой позиции их батареи, – ответил, указывая пальцем, Ганс. – В секторе К.

– В секторе К? Там ведь были когда-то наши окопы, верно? Мы сами же и вырыли эту пакость четыре года назад. Я бы, пожалуй… Какого дьявола, Шмидт?

Ганс глазам своим не поверил, увидев, как Эрнст хватает Руди за руку и тянет к себе.

– Сударь, я знаю, что вы задумали, но об этом и речи быть не может! – сказал Эрнст.

– Как ты смеешь говорить мне такое?

– Сударь, вы не должны! Правда же, не должны!

Руди спокойно отнял руку, и нечто среднее, показалось Гансу, между досадой и приятным удивлением покрыло складками вечную гладь его чела.

– Эрнст,[83] – произнес он, – какое точное тебе дали имя.

– Совершенно верно, Herr Hauptmann! – неуступчиво ответил Эрнст. – И смею вас уверить… ich meine es mit bitterem Ernst. [84]

Руди улыбнулся и негромко пропел:

Ernst, Ernst, mein Ernst! Immer so ernsthaft ernst. [85]

– Простите меня, сударь, но я точно знаю, что вы задумали. И это негоже, сударь, правда, негоже.

– А как ты можешь это знать?

– Я знаю, просто знаю. Знаю вашу отвагу, сударь. Однако это слишком опасно. Мы вполне можем позволить себе потерять шлем Полковника, двадцать шлемов, двадцать полковников даже, но… – от прилива чувств грубое лицо Эрнста покраснело и набрякло, Ганс увидел в глазах его слезы, – но не вас.

Ганс подумал, что ему ни разу в жизни не доводилось видеть человека, столь открыто, столь бесстыдно преклоняющегося перед своим героем. Да нет, черт возьми, тут не преклонение, тут любовь. Товарищество составляло самую суть окопной жизни; не согреваясь у огня дружеских чувств того или иного свойства, солдаты не смогли бы снести душевную стужу, которой дышала война. То был мучительный парадокс их жизни здесь: без дружбы протянуть невозможно, и при этом, что ни день, кто-то из твоих друзей погибает. Обрати человека в опору своего существования – и его смерть сделает тебя еще более слабым, чем прежде. И потому о привязанности к товарищам говорить было не принято, а от смертей их солдаты отделывались пожатиями плеч и кладбищенскими шуточками. И Гансу казалось поразительным, что Эрнст, именно Эрнст Шмидт, не кто-то другой, оказался способным, если слегка переправить метафору, содрать с себя маску, рискуя вдоволь наглотаться газа.

Видит бог, все они любили Руди. Видит бог, подшучивать над его смертью им было бы нелегко.

Вот сам Руди, тот да, тот имел право подшучивать над чем угодно. Обняв Эрнста за плечи, Руди улыбнулся ему, тепло и любовно.

– Мой дорогой старый товарищ, – сказал он, – ты что же, хотел бы, чтобы я окопался в двух милях отсюда, среди генералов? Сидел бы себе в кресле да покуривал трубку? Я воин. И ты уже должен бы знать, что меня ничто не берет. Я искупался в крови дракона.

Руди, когда он произносит слова в этом роде, думал Ганс, почему-то не выглядит, как оно следовало бы, смехотворно нелепым. Начни я разговаривать подобным манером, думал он, в меня запустили бы куском мыла, а после еще и потешались бы надо мной до скончанья времен. Но Руди – Руди словно стоит в витражном окне, посверкивая серебром доспехов, и святые рыцари с блистательными героями окружают его. Господи, да вы меня только послушайте! Ганс, чтобы не расхохотаться, стиснул кулаки, вонзив себе ногти в ладони. Между тем Эрнст, на которого накатил приступ кашля, все еще ухитрялся оставаться… серьезным.

– Пообещайте мне, сударь! Пообещайте! – умолял он, взревывая, будто тюлень.

– Я не даю обещаний, которые не способен сдержать, – ответил Руди. – Но ты не бойся. Завтра утром я вновь буду здесь, целый и невредимый. Вот в этом, мой преданный друг, я поклясться готов. И не волнуйся ты так! Знаешь, тебе следовало остаться в отпуске по болезни на более долгий срок. Твои легкие все еще не оправились.

– Я так же крепок, как любой из наших солдат, – возразил Эрнст.

– А я вот думаю, может, мне стоит подать рапорт, чтобы тебя снова отправили в отпуск?

– Нет, сударь! Прошу вас, не делайте этого.

– Ну, тогда, может быть, перевели на службу полегче…

– Это всего лишь простуда, ничего больше! Я годен для боя.

– Что верно, то верно, старый товарищ, – ласково произнес Руди. – Конечно, годен. Годен на все.

Контраст между ними казался Гансу удивительным до нелепости. Руди, золотоволосый, лучащийся здоровьем, и Эрнст, ростом на голову ниже его, с грубыми чертами, заходящийся в сухом, лающем кашле.

Руди повернулся к Гансу:

– Сделай мне одолжение, пригляди за ним, ладно? Позаботься, чтобы он не лез на рожон.

И Руди ушел, напевая Вагнера, а Эрнст трогательно смотрел ему в спину, сипя, как старая собака.

Чистые звуки прирожденного Heldentenor [86] Руди перепархивали с одного такта радостной песни Зигфрида на другой, подобно оленю, прыжками поднимающемуся в гору, наполняя слух Ганса музыкой мечей, копий и боевых коней, способной посрамить далекое уханье пошлых пушек.

«Этот миг я унесу с собой в могилу», – подумал он. И тут же досадливо хлопнул себя по ляжкам. Ты становишься слишком сентиментальным, Ганс Менд, слишком привязчивым. Совсем как старина Эрнст. В конце концов, Руди могут убить через пять минут. Не избирай в опору стебель травы.

Ладно, сказал он себе, быть может, в сантиментах, в честных немецких сантиментах никакого вреда и нет. Но как же хотелось бы, чтобы Руди удержался от искушения поддразнивать Эрнста. Возможно, впрочем, что он, хорошо зная Эрнста, пытался спровоцировать его на какую-нибудь дурацкую выходку…

Ганс тряхнул головой и выбросил из нее эту мысль.

На следующее утро, когда Менд еще раскручивал осадок на дне первой своей кружки паршивого эрзац-кофе, к нему заявился мрачно покачивавший головой Игнац Вестенкиршнер.

– Худое дело, Менд. Худое.

– О чем ты?

– О господи, так ты еще не слышал?

Ганс раздраженно фыркнул. Он терпеть не мог, когда с ним заводили эту волынку – сообщали новость в час по чайной ложке. Свежие сведения на фронте дороже, чем шоколад, и почти каждый солдат испытывал наслаждение, пересказывая их со всей возможной неторопливостью, Вестенкиршнер же был в этом смысле худшим из всех.

Ганс уткнул взгляд ему в колени.

– Нет, не слышал, – сказал он. – И почти уверен, что слышать не хочу. Полагаю, однако, что узнаю твою новость довольно скоро.

Он почувствовал, как на плечо его легла рука Вестенкиршнера.

– Прости, Ганс. Я думал, тебе уже сказали… Ганс встал, в желудке его внезапно запульсировал страх.

– Так что?

Игнац мягко вложил ему в ладонь полевой бинокль и указал в сторону ничейной земли.

– Посмотри сам, старина, – сказал он.

Ганс взобрался по ближайшей окопной лесенке и медленно выставил голову над бруствером. Если Игнац меня разыгрывает, думал он, я оторву ему яйца и запихаю их в орудийный казенник.

– На девять часов! Справа от воронки. Вон там!

– Где?!

Там! Неужели не видишь? И внезапно Ганс увидел.

Эрнст лежал ничком, спина его была разворочена и поблескивала, точно черная смородина, пальцы отброшенной в сторону руки сжимали ремешок великолепного парадного Pickelhaube полковника Максимилиана Балиганда. Чуть дальше, не дотянуться, валялись серебряные ножны с саблей французского офицера в них, – казалось, последнее, что сделал умиравший солдат, это отбросил саблю к своим окопам.

Ганс смотрел, и его мутило от ненависти и гнева. Он так и знал. Просто-напросто знал, что Эрнст выкинет что-нибудь в этом роде.

– Дурак! – завопил он. – Дурак дерьмоголовый! Ну зачем это? Зачем?

– Полегче, – сказал снизу Игнац. – Теперь уж ничего не попишешь.

Внимание Ганса привлекло какое-то движение на переднем плане. От немецких окопов к телу медленно, сантиметр за сантиметром, по-пластунски полз человек.

– Мой бог, – прошептал Ганс. – Там Руди!

– Где? – Игнац выхватил у него бинокль. – Святая Мария! Он спятил? Его же убьют! Что нам делать?

– Делать? Делать? Ничего, идиот. Что бы мы ни сделали, это лишь привлечет к нему внимание. И спусти свою чертову башку в окоп, воспользуемся перископом.

В течение двадцати минут они, безмолвно молясь, следили, как Руди приближается к проволочному заграждению.

– Осторожнее, Руди! – шептал себе Ганс. – У тебя получится.

Руди полз вдоль главного витка проволоки, отделявшего его от тела Эрнста, полз, пока не достиг участка, помеченного крошечными клочками ткани, – тайного прохода, оставшегося после саперов. Благополучно миновав его, он возобновил пластунское продвижение к трупу.

Как только он доберется туда…

– Теперь-то он какого черта делать станет? – проскулил Игнац. – Мой бог, пока была самая легкая часть.

– Дым! – сказал Ганс. – Раз он уже там, мы можем поставить дымовую завесу между ним и передовой врага. Скорее!

Игнац скатился с лестницы и понесся к ближайшему блиндажу, криками требуя дымовых ракетниц; Ганс между тем продолжал наблюдение.

Руди лежал рядом с трупом, такой же неподвижный, как тот.

– Что происходит? У него нервы сдали?

До сознания Ганса дошел нараставший в его окопе шум. Он оторвался от перископа, огляделся. Поднятый Игнацем крик собрал в окоп с десяток мужчин. Да нет, не мужчин. По большей части юнцов. Одни притащили с собой перископы и описывали, с дурацкими комментариями, каждую подробность наблюдаемой ими картины. Другие таращили большие, испуганные глаза на Ганса.

– Почему он не двигается? Оцепенел от страха?

Зрелище оцепеневшего на ничейной земле солдата было для всех привычным. Бежит человек, бежит, виляя из стороны в сторону, а через минуту он уже неподвижен, как изваяние.

– Только не Руди, – ответил Ганс с уверенностью, которой вовсе не чувствовал. – Он собирается с силами для обратного броска, вот и все.

Он опять припал к окулярам. По-прежнему никакого движения.

– Всем, у кого есть дымовая ракетница, приготовиться! – крикнул он.

Полдесятка солдат вскарабкалось по лестницам, на ковбойский манер держа ракетницы на плечах, дулами назад.

Ганс, прежде чем снова приникнуть к окулярам, послюнил палец и проверил, куда дует ветер. Внезапно, без всякого предупреждения, Руди вскочил лицом к врагу, подцепил руками Эрнста и задом поволок тело к немецким окопам, попрыгивая на полусогнутых ногах, точно танцующий казак.

– Давай! – крикнул Ганс. – Огонь! Стрелять повыше, на пять минут влево!

Ракетницы захлопали, будто вежливо аплодирующая публика. Ганс смотрел на Руди: дымовые шашки падали, перелетая его, и занавес густого дыма вставал, уплотняясь, медленно колыхаясь на ветру, между ним и передовой французов. На секунду Руди обернулся и приветственно помахал рукой своим. Знал ли он, что мы пустим дым? – гадал Ганс. Верил ли, что поймем, как поступить? Нет, он рискнул бы в любом случае. Руди считал себя повинным в гибели Эрнста и готов был загладить вину, отдав свою жизнь. Какое великолепное идиотство.

– Какого дьявола тут происходит? – В окоп вступил майор Эккерт, усы его подергивались. – Кто приказал поставить дымовую завесу?

Молодой франконец четко отсалютовал ему:

– Это гауптман Глодер, сударь.

– Гауптман Глодер? Почему он отдал такой приказ?

– Да нет, сударь. Это не его приказ, сударь. Он там, снаружи, сударь. На Niemandsland. Вытаскивает тело штабс-ефрейтора Шмидта, сударь.

– Шмидта? Штабс-ефрейтор Шмидт убит? Как? Что?

– Он отправился ночью за шлемом полковника Балиганда, сударь.

– Шлемом полковника Балиганда? Вы пьяны, милейший?

– Никак нет, герр майор. Француз, должно быть, захватил его в четверг, когда напал на наши позиции, сударь. Шмидт пошел, чтобы вернуть его. И забрал, да и еще саблю их прихватил. А после его, должно быть, убило снарядом, сударь. Или миной.

– Боже милостивый!

– Сударь, так точно, сударь. И теперь гауптман Глодер вытаскивает тело, сударь. Штабс-ефрейтор Менд приказал прикрыть его дымом.

– Это правда, Менд?

Менд вытянулся по стойке «смирно»:

– Так точно, сударь. Я счел это наилучшим образом действий.

– Но, проклятье, француз может решить, что мы его атакуем.

– С вашего дозволения, герр майор, от этого никому никакого вреда не будет. Franzmann израсходует несколько тысяч ценных патронов, только и всего.

– Ну, знаете ли, все это полное безобразие. По крайней мере, не такое, как ты, дерьмоголовый школьный учитель, подумал Менд.

– И где же сейчас гауптман? Вестенкиршнер, не отрываясь от бинокля, пролаял в ответ:

– У проволоки, сударь! Сударь, с ним все в порядке, сударь! Он отыскал проход. Тело при нем. И каска, сударь! Каска с саблей тоже при нем!

Солдаты восторженно взревели, и даже майор Эккерт позволил себе улыбнуться.

Ганс смотрел, как Руди осторожно опускает труп Эрнста на руки солдат, протянутые снизу, из окопа. Руди спустился и сам, отмахиваясь от приветственных криков и поздравлений, и безграничность его печали заставила солдат умолкнуть. Он приблизился к телу так, словно был с ним наедине, в какой-то далекой часовне, – на родине, во многих милях от войны. Не выпуская шлема и сабли из рук, он опустился на колени, – Tarnhelm и Nothung лишь усиливали оставляемое всей сценой впечатление величественного вагнерианского абсурда.[87] Далекое буханье артиллерии казалось приглушенными ударами барабанов, сопровождающими заупокойную службу, клубы долетающего сюда дыма овевали окоп похоронными курениями. Руди, с мокрым от слез лицом, мягко опустил шлем и саблю на грудь Эрнста. Ганс тоже плакал, горячие слезы горя, гордости и любви катились по его щекам.

Руди перекрестился, встал, вытянулся по стойке «смирно», отдал трупу честь и ушел, расталкивая побледневших юнцов.

И Ганс вдруг с совершенной ясностью и убежденностью понял кое-что. Невозможно, с приливом гордости осознал он, чтобы Германия проиграла войну. Если бы враг смог увидеть то, что видел сегодня он, то капитулировал бы уже завтра. Скоро все закончится. Мир и победа будут за нами.

История болезни
Жезл Гермеса

– Скоро все закончится, сынок. Вы просто последите глазами за моим пальцем. Вот так, головой не двигайте. Только глазами.

Доктор Бэллинджер записал что-то в блокнот, со стуком уронил на него ручку, скрестил на груди руки и улыбнулся мне, лучезарно, точно душевный дядюшка.

– И что? – спросил я.

– Думаю, за психику вам тревожиться нечего. Признаки сотрясения отсутствуют. Давление хорошее, пульс тоже. Вы производите впечатление пышущего здоровьем молодого человека.

Ступни мои со страшной скоростью попрыгивали вверх-вниз.

– Да, но память, доктор. Почему я ничего не могу вспомнить?

– Ну, не думаю, что нам следует впадать из-за этого в панику. Такое случается.

Я хмуро кивнул, чувствуя, как ноги мои, овеваемые воздухом из кондиционера, покрываются гусиной кожей.

– Сделайте мне одно одолжение, Майк. Просмотрите содержимое этого бумажника.

На разделявшем нас столе лежал черной кожи бумажник. Стиву пришлось сбегать за ним в ту, чужую, комнату, в которой я нынче утром проснулся.

– Давайте же, он вас не укусит. Возьмите его! Загляните внутрь. И скажите мне, что в нем.

Я вытащил кредитную карточку «Американ экспресс», повертел ее в пальцах. Увидел имя «Майкл Д. Янг», провел большим пальцем по тисненым буквам. «Членство с 1992. Действительна до 08/98».

– Не молчите же, Майк

– Это карточка «Американ экспресс».

– Угу. И чья?

– Ну… моя, наверное. Только я ее до сих пор ни разу не видел.

– Вы в этом уверены?

– Совершенно. На ней написано «Майкл Д. Янг». А я никогда вторым именем не пользуюсь. Никогда. Получается, моей она быть не может.

– Ладно, ладно. Что еще вы видите в бумажнике?

– Что-то вроде удостоверения личности, водительские права.

– Вы видите водительские права. Чья на них фотография?

– Моя. Фотография моя, но, опять-таки, клянусь, я вижу ее впервые.

– Это ничего. Приглядитесь к правам повнимательнее. В каком штате они выданы?

Я пригляделся, недоумевая.

– Тут написано – штат Коннектикут. Вы это хотели узнать?

– Какие мысли приходят вам в голову, Майк, когда вы произносите слово «Коннектикут»? Какие образы у вас возникают?

– М-м… Пол Ревир?[88]

– Пол Ревир. Хорошо. Расскажите, что вы знаете о Поле Ревире.

– Ночная скачка?

– Ночная скачка, превосходно. Продолжайте.

– Он прискакал из Лексингтона в Конкорд. Или из Конкорда в Лексингтон? Кричал: «Англичане идут, англичане идут!» Кроме этого я ничего не знаю. Боюсь, это не мой период.

«Это не мой период»!

Что-то заворочалось у меня в голове, шелест воспоминаний, удиравших при попытках приблизиться к ним, точно испуганные мыши-полевки.

– Прекрасно. У вас прекрасно получается. Так, что еще вы там видите?

– Ну, еще одну карточку. Тоже с моим именем. Кроме того, на ней имеется греческий символ. Посох, обвитый змеями… э-э, как же он называется?

Бэллинджер пожал плечами:

– Это уж вы мне скажите, Майк.

– Кадуцей! Это кадуцей, жезл Гермеса. Вот! Почему я помню слова наподобие «кадуцей» и не помню, кто я?

– Спокойнее, поспешайте без торопливости. Как по-вашему, что это может быть за карточка?

– Не знаю. Кадуцей – символ медицинский, не так ли? Это национальная медицинская карточка?

– А что такое национальная медицинская карточка, Майкл?

Я вытаращил на него глаза:

– Понятия не имею. Никакого. Просто всплыли в голове эти слова. А вы знаете?

– Это ваша карточка медицинской страховки, Майкл.

– Но я к частникам не хожу.

– Простите?

– Я… у меня нет медицинской страховки. Я пользуюсь Государственной службой здравоохранения, я в этом уверен.[89]

Бэллинджер уставился на меня непонимающим взглядом.

– Майкл, у вас, случаем, нет какой-либо причины симулировать легкое слабоумие? Я вот сижу и гадаю об этом. Какие-нибудь неприятности дома? С девушкой? Может быть, работа вас совсем доконала и вы страшитесь провала?

– Симулировать? Симулировать? Да зачем мне что-то симулировать?

– Я обязан был спросить вас об этом. Хорошо, что такое «государственная служба здравоохранения»?

Я в отчаянии развел руки в стороны:

– Не знаю. Правда, не знаю. Я в этом уверен.

– Понятно. Скажите мне, как по-вашему, кому может принадлежать эта карточка?

Я горестно взглянул на нее.

– Мне, наверное. Должно быть, мне. – Я зажмурился. – Только я не могу припомнить…

– Не насилуйте себя. Положите бумажник. Думаю, будет неплохо, если вы расскажете мне о том, что вы припомнить можете.

Что-то в его тоне сказало мне, что он просто импровизирует. До сей поры ему ни с чем подобным сталкиваться не приходилось, и он блуждает в потемках, пытаясь угадать, какой мне задать вопрос. А еще я чувствовал, что он озадачен не меньше моего, встревожен, – немного, но встревожен тем, что его попытки расшевелить мою память, или выбить из моей головы бредовые фантазии, или разоблачить мое притворство ни к чему не приводят.

– Что же со мной не так, доктор?

– Стоп, стоп, не будем спешить. Сначала ответьте на мой вопрос. Скажите, что вы помните наверняка?

– Ну, я помню, что прошлой ночью мне было плохо. Я бился головой об стену. Словно с цепи сорвался…

– Почему?

– Простите?

– Почему вы сорвались с цепи?

– Ну, потому что перебрал.

– И что же вас так разозлило?

– Разозлило? – недоуменно повторил я. – Да ничего не разозлило…

– Тогда почему вы сорвались с цепи?

– А. – До меня наконец дошло. – Вы имеете в виду «вышел из себя». А я имел в виду «пустился во все тяжкие». Понимаете, в Англии, когда мы говорим «сорваться с цепи»… ну ладно. – Бестолковый взгляд Бэллинджера начинал меня раздражать. – В общем, я помню, как бился головой. Помню автобус. И как проснулся сегодня, чувствуя, что мне как-то не по себе.

– А до того? Что вы помните из прошлого?

– Не знаю, почти ничего. Ну, Кембридж, конечно. Кембридж помню. Собственно, в нем-то я быть и должен.

– Возможно, вы собирались навестить в Гарварде школьных друзей?

– В Гарварде? В каком еще Гарварде?

– Гарвардский университет находится в Кеймбридже, штат Массачусетс, возможно, вы договорились о встрече с тамошними друзьями?

– Да нет! Я говорю о Кембридже. Кембридж, понимаете? Святой Матфей.

– Кембридж, который в Англии?

– Ну да, я должен быть там. Сейчас! Это важно! Я должен сделать что-то, там что-то произошло. Если б я только мог вспомнить

– Эй, эй! Сядьте, Майкл. Если вы будете так волноваться, это ничем нам не поможет. Давайте сохранять спокойствие.

Я опустился в кресло.

– Ну почему это случилось со мной? – спросил я. – Что происходит?

– Что ж, это мы с вами и пытаемся выяснить. Итак, вы помните Кембридж, тот, что в Англии.

– По-моему, да.

– Вам, может быть, нравится все английское?

– То есть?

Он пожал плечами:

– Ну, например, каковы ваши политические взгляды?

– Политические? У меня нет политических взглядов.

– Политические взгляды отсутствуют, хорошо. Однако ваши родители приехали сюда из Англии, не так ли, Майк? В шестидесятых.

– Мои родители?

– Отец с матерью.

– Да знаю я, что такое родители! – рявкнул я. Повадки Бэллинджера все сильнее действовали мне на нервы – не в меньшей мере, чем неразбериха, царившая в моей голове, действовала, я это видел, на нервы ему.

Он не ответил, лишь записал что-то в блокноте, разозлив меня тем еще пуще. Он просто пытался скрыть неприязнь, которую я у него вызывал.

– Это я знаю, – повторил я. – Отец мой умер, мать живет в Гэмпшире.

– Вы считаете, что ваша мама проживает в Нью-Хэмпшире?

– Нет, не в Нью-Хэмпшире. Просто в Гэмпшире. В старом Гэмпшире. Графство Гэмпшир, Англия, если угодно.

– А вы бывали в Англии, Майкл?

– Бывал? Это мой дом. Я там вырос. Жил. Я и сейчас должен быть там.

– Вам нравятся английские фильмы?

– Мне всякие нравятся. Не только английские. К тому же английских не так уж и много.

– Может быть, они кажутся вам слишком политизированными?

– О чем это вы?

Он не ответил, просто подчеркнул что-то в блокноте, снова уронил на него ручку, поставил локти на стол и подпер ладонями подбородок.

– Быть может, вам хотелось стать киноактером, все дело в этом? Быть может, вы видите себя большой голливудской звездой?

– Актером? Я отроду ни в чем не играл. Разве что в рождественских спектаклях.

– Видите ли, я пытаюсь объяснить себе выговор, который вы подделываете.

– Я ничего не подделываю! Просто я так говорю. Это обычный мой выговор.

Бэллинджер придвинул к себе адресную книгу, пролистал ее, прошелся кончиком ручки по колонке имен.

– Студенты последнего года обучения, – сказал он сам себе. – Так, давайте посмотрим. Энгельс… Юлий… Якобс… ага, вот!

Обведя что-то кружком, он пододвинул книгу ко мне:

– Сделайте мне одолжение, Майк. Взгляните на имя, на номер и скажите, что вы видите.

– Э-э… Янг, Майкл Д., Генри-Холл, 303. 342 1221.

– Хорошо. Теперь я наберу этот номер, а вы последите за мной, ладно?

Бэллинджер нажал кнопку телефонного аппарата, и из динамика полился долгий гудок.

– Назовите мне номер, Майкл.

– Три, четыре, два. Один, два, два, один.

– Три, четыре, два, – повторил, набирая цифры, Бэллинджер, – двенадцать, двадцать один.

Озадаченный, я вслушивался в длинные гудки.

– Но если это мой номер, зачем тогда?… Бэллинджер поднял ладонь:

– Чш! Просто слушайте.

Длинные гудки прервались, раздался щелчок, а следом бодрый голос произнес:

– Привет, я Майк. Вы звоните, а меня нет, но это еще не конец света. Оставьте сообщение после гудка, и, может быть, если вам здорово повезет, я перезвоню.

Бэллинджер отключил громкую связь, скрестил на груди руки и уставился на меня:

– Это ведь были вы, Майк? Разве мы не ваш голос слышали?

Я смотрел на телефон.

– Но это не мог быть…

– Вы знаете, кто это был.

– Но он же американец!

– Вот и я о том же, Майк. Вы и есть американец. Я просмотрел вашу медицинскую карту. Вы родились в Хартфорде, штат Коннектикут, 20 апреля 1972 года.

– Это неправда! Я знаю, вы мне не верите, но, говорю вам, это просто неправда. Нет, насчет даты рождения вы правы, но только родился-то я в Англии, то есть, во всяком случае, вырос в ней.

– И чем вы там занимались?

– Я не знаю! Я жил в Кембридже. Занимался… чем-то занимался. Не могу вспомнить. Господи, это сон, наверняка сон. Все не так, все изменилось. Я хочу сказать, Иисусе, у меня даже зубы другие.

– Зубы?

– Они ровнее, чем следует. Белее. Волосы стали короче. И… – Я умолк, покраснев при воспоминании о том, что увидел под душем.

– Продолжайте.

– Мой пенис, – прошептал я и приложил ладонь ко рту.

Бэллинджер закрыл глаза.

– Так, так, пенис, говорите?

Отвечая, я уже слышал, как он покатывается от смеху, рассказывая всю эту историю коллегам, видел, как пишет научную статью, сокрушенно покачивая головой в такт мыслям о юношеской эротической истерии.

– Да, – сказал я. – Моя крайняя плоть. Она исчезла. Ее больше нет.

Он выпучил на меня глаза, а я, уткнувшись лицом в ладони, заплакал.

История личности
Фронтовой дневник Руди

Йозеф уткнул лицо в ладони и расхохотался – да так, что Ганс испугался, как бы у него живот не лопнул.

Ausgezeichnet! [90] Блеск! Полный блеск. Надо будет рассказать за обедом Полковнику. Анекдот совершенно в его духе. Если Кайзер и Людендорф одновременно прыгнут с высокой башни, кто из них ударится о землю первым?

Ганс Менд наморщил нос, оглядел потолок.

– М-м… сдаюсь, – сказал он.

Йозеф, пожав плечами, развел руки в стороны.

– А какая разница? – Он с силой ткнул Ганса локтем в бок и снова расхохотался. – А! Какая разница?

В жизни вестового имелись свои преимущества. Сновать между запасными окопами, штабом и передовой было опасно до нелепости – тебя легко мог снять любой заскучавший вражеский снайпер, не говоря уж о том, что ты то и дело обращался в потенциальную жертву перекрестного огня своей стороны. Временами погода и местность позволяли, как, например, сегодня, воспользоваться мотоциклом, однако чаще всего приходилось месить ногами грязь. А тут еще известное присловье о том, что во всем виноват вестник… Сколько раз Менд, открыв ранец, вручал приказы, о содержании коих ничего не ведал, и тут же получал залп ругани от какого-нибудь выскочки-офицерика, навоображавшего себе поводы для недовольства главным штабом. И все-таки ради привилегии покинуть хотя бы на час с хвостиком окопы и траншеи передовой Ганс готов был сносить опасности и вдвое большие. В конце концов, пока-то он жив, не так ли? Он провел четыре года в самой гуще боев – с первого дня войны и до нынешнего, отделавшись всего двумя пустяковыми ранениями, двумя шрамиками, которые сможет показывать внукам в пору неблизкого мира. Говорят, тот, кто пережил первые два месяца, так навсегда целым и останется.

К тому же если опасности лежат на одной чаше весов, то на другой навалены привилегии. Стаканчик шнапса и трубка приличного табака в штабе – хоть ими и приходится наслаждаться в обществе олуха вроде Йозефа Крейсса – это, как ни крути, а роскошь.

Ганс вздохнул, опустил стакан на стол и встал.

– Уже уходишь?

– Ничего не попишешь. Вестенкиршнер в отпуске, а замену ему никто подыскать не удосужился. Так что беготни у меня прибавилось.

Йозеф проковылял к своему столу и принялся с нарочитой тщательностью перебирать пакеты с документами. Как будто, подумал Ганс, он и вправду хоть как-то участвует в их составлении. Господи боже, всего-то на всего писаришка. Почему просто не отдать мне то, что ему приказали отдать, и дело с концом? Зачем каждый раз устраивать эту дурацкую копошню?

– Ага, – произнес Йозеф, взвесив на ладони бумажный конверт и опустив его в ранец Ганса. – Это тебя может заинтересовать. Имеет отношение к одному из твоих, сколько я понимаю, друзей.

– К кому?

– К Глодеру. Капитану Рудольфу Глодеру.

– Руди? И что там?

– О, так он уже Руди, вот оно что? У нас теперь принято называть начальство по именам, понятно. Возможно, мне следует направить генералу Бюхнеру памятную записку на сей счет. Ему подобный большевизм младших чинов не по нраву.

Ганс закрыл глаза.

– Так что насчет капитана Глодера, Йозеф?

– А, похоже, нам это интересно?

Ганс, не открывая глаз, теперь уже глубоко дышал через нос.

– Да, Йозеф, – спокойно ответил он. – Мне это интересно.

Иисусе, до чего же ребячлива эта публика.

– Ну-с, так уж случилось, что поданное на него представление к награде утверждено. Железный крест, первый класс, рыцарский, с алмазами.

Ганс даже не попытался скрыть удовольствия.

– Чудесно! – воскликнул он. – И в самое время. Он уж раза три должен был его получить.

– Ба, как мы обрадовались!

– Это хорошая новость, Крейсс, вот и все. Ру… капитан Глодер подобной чести заслуживает. Без него наш полк развалился бы уже месяцы назад. А может, и годы. Не удивлюсь, если его еще до конца войны произведут в майоры. Ты же знаешь, он, как и я, начал службу простым Landser. [91]

– Что ж, война есть война. Накипь всегда всплывает наверх.

– Не накипь, а пенки, – поправил Ганс. – Он из хорошей семьи, мог вступить в армию офицером, однако не сделал этого.

– Значит, у него есть друзья наверху, – сказал Крейсс. – Что тут нового?

– Друзья у него есть везде, – резко ответил Ганс. – В отличие от некоторых.

– Ладно, ладно, я не сомневаюсь, что Глодер – образчик всяческих добродетелей. Тебя он, во всяком случае, явно с руки кормит.

Пригнувшись к рулю так, что грязь долетала из-под колес до его защитных очков, Ганс переваривал приятную новость. Он воображал пирушку, которую Руди непременно закатит, чтобы отметить награду. Обед в каком-нибудь первоклассном тыловом ресторане, может быть даже в «Le Coq D’Or». [92] Музыка, прекрасное вино, смех и настоящее немецкое товарищество. Глодер не преминет усадить солдат за один стол с офицерами. А после к девочкам. Дорогим, без сифона.

Заехав на ferme,[93] Ганс бросил мотоцикл у ограды конного двора и поспешил в дом.

Глодер был сейчас временно прикомандирован к адъютанту командира полка, майору Эккерту из Шестого Франконского, – назначение, как говорил он Гансу, для него крайне неприятное.

– Я тут все самое интересное пропущу, – сказал он, когда оказался в полумиле от передовой, в фермерском домике, занятом штабом полковника Балиганда. – Для Эккерта война сводится лишь к тому, чтобы лизать задницы генеральским штабным да молиться о мире. Я, конечно, стараюсь, как могу, подтолкнуть его хоть к каким-то действиям, но я же солдат. На фронте пользы от меня было бы больше.

Ганс вручил адъютанту Полковника пачку документов, дождался, дрожа от нетерпения, ответной пачки, а после, взволнованный, точно ребенок рождественским утром, поспешил на второй этаж, где находились кабинеты и жилые помещения подчиненных майора Эккерта.

Он остановился на лестничной площадке, одернул гимнастерку. Надо будет разыграть все как можно спокойнее, решил Ганс. «Добрый день, капитан Глодер, – неторопливо скажет он, – сегодня, боюсь, ничего интересного. Я только что из штаба. Тут, скорее всего, какое-нибудь распоряжение, запрещающее использовать паприку в рагу из ослятины или гласящее, что каждому солдату надлежит в честь дня рождения Кайзера до блеска начистить задницу».

Руди улыбнется в ответ, возьмет конверт и вскроет его. Прочитает приказ, поднимет взгляд на сияющего, готового лопнуть от счастья Ганса, расхохочется и вытащит бутылку самого выдержанного своего коньяка.

Крепко сжимая в руке ранец, Ганс миновал кабинет майора Эккерта и прошел в конец коридора, к двери из выцветшего французского дуба. Дверь украшали вырезанные от руки совершенные готические буквы:

SCHLOß GLODER [94]

Ганс ухмыльнулся и легонько стукнул в дверь.

Ответа не последовало.

Он постучал еще раз, погромче.

Однако веселого голоса по-прежнему в ответ не услышал.

Разочарованный, Ганс нажал на черную железную ручку, и дверь растворилась. Не вполне понимая, как ему теперь поступить, он вошел и огляделся.

Комната была большая, квадратная, с еще одной дверью, ведущей в спальню. Чтобы кто-нибудь да пожелал сменить эти королевские апартаменты на блиндажные нары, представлялось Гансу немыслимым, впрочем, напомнил он себе, Глодер – вовсе не «кто-нибудь».

Он подошел к письменному столу, вытащил из ранца конверт, положил его в самой середке большой конторской книги с кожаными уголками.

Затем отступил в центр комнаты, чтобы полюбоваться достигнутым эффектом.

Нет, маловато.

Ведешь себя, точно дурачок-школьник, улыбнувшись, подумал он и, взяв со стола ручку и серебряный ножик для разрезания писем, под углом – на два часа и на десять – уложил их над конвертом, так что получилось подобие стрелки, вопящей: «Посмотри на меня! Посмотри!»

Все-таки чего-то не хватает, решил он.

Карандаш, установленный на шесть часов, помог, однако разрушил симметрию.

Ганс выдвинул ящик стола, порылся внутри в поисках чего-либо, позволяющего соорудить настоящую стрелку. Под руку подвернулись еще два карандаша, английская ручная граната из тех, что называют «бомбами Миллза», – трофей, решил Ганс, добытый в какой-то безрассудной вылазке, – и заряженный «люгер». Не разложить ли вокруг письма патроны, остриями внутрь? Может получиться совсем неплохо.

Обдумывая эту артистическую возможность, он потянул на себя другой ящик. Ту т только бумаги. И засунутая в самую глубину толстая книга, переплетенная в яркую тисненую кожу. Ганс вытащил ее. Ему казалось, что ничего прекраснее он отродясь в руках не держал. Чего стоил один только вес книги, ее глянец, мерцание золотого обреза.

Книга запиралась на золотую застежку, посередке которой виднелась маленькая замочная скважина. Ганс, ощущая, как сильно колотится его сердце, потянул за застежку. К его удивлению, та оказалась не запертой. Возможно, она и вовсе не запиралась. Сколько он помнил такие книги, замочки у них вечно не работали.

Ганс медленно, словно в руки ему попала подлинная Библия Гутенберга, перевернул первый лист.

Das Kriegstagebuch von Rudolf Gloder [95]

Так Руди вел дневник! Ганс, трепеща, заглянул на следующую страницу. Там были записаны два такта какой-то музыки, а под ними слова:

Blut-Brüderschaft schwöre ein Cid! [96]

Вагнер, решил Ганс. Клятва в кровном братстве. Какое невозможное тевтонство, и до чего же эта высокопарность к лицу Руди.

Он наугад выбрал одну из начальных страниц. Обуреваемый восторженностью почти девической, Ганс прежде всего рассчитывал наткнуться где-нибудь на запись о себе, пусть даже короткую.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: