Песнь тридцать третья

Круг девятый – Второй пояс (Антенора) – Предатели родины и единомышленников (окончание) – Третий пояс (Толомея) – Предатели друзей и сотрапезников

Подняв уста от мерзостного брашна,

Он вытер свой окровавленный рот

О волосы, в которых грыз так страшно,

Потом сказал: «Отчаянных невзгод

Ты в скорбном сердце обновляешь бремя;

Не только речь, и мысль о них гнетет.

Но если слово прорастет, как семя,

Хулой врагу, которого гложу,

Я рад вещать и плакать в то же время.

Не знаю, кто ты, как прошел межу

Печальных стран, откуда нет возврата,

Но ты тосканец, как на слух сужу.

Я графом Уголино был когда-то,

Архиепископом Руджери – он;[485]

Недаром здесь мы ближе, чем два брата.

Что я злодейски был им обойден,

Ему доверясь, заточен как пленник,

Потом убит, – известно испокон;

Но ни один не ведал современник

Про то, как смерть моя была страшна.

Внемли и знай, что сделал мой изменник.

В отверстье клетки – с той поры она

Голодной Башней называться стала,

И многим в ней неволя суждена –

Я новых лун перевидал немало,

Когда зловещий сон меня потряс,

Грядущего разверзши покрывало.

Он, с ловчими, – так снилось мне в тот час, –

Гнал волка и волчат от их стоянки

К холму, что Лукку заслонил от нас;

Усердных псиц задорил дух приманки,[486]

А головными впереди неслись

Гваланди, и Сисмонди, и Ланфранки.[487]

Отцу и детям было не спастись:

Охотникам досталась их потреба,

И в ребра зубы острые впились.

Очнувшись раньше, чем зарделось небо,

Я услыхал, как, мучимые сном,

Мои четыре сына[488] просят хлеба.

Когда без слез ты слушаешь о том,

Что этим стоном сердцу возвещалось, –

Ты плакал ли когда-нибудь о чем?

Они проснулись; время приближалось,

Когда тюремщик пищу подает,

И мысль у всех недавним сном терзалась.[489]

И вдруг я слышу – забивают вход

Ужасной башни; я глядел, застылый,

На сыновей; я чувствовал, что вот –

Я каменею, и стонать нет силы;

Стонали дети; Ансельмуччо мой

Спросил: «Отец, что ты так смотришь, милый?»

Но я не плакал; молча, как немой,

Провел весь день и ночь, пока денница

Не вышла с новым солнцем в мир земной.

Когда луча ничтожная частица

Проникла в скорбный склеп и я открыл,

Каков я сам, взглянув на эти лица, –

Себе я пальцы в муке укусил.

Им думалось, что это голод нудит

Меня кусать; и каждый, встав, просил:

«Отец, ешь нас, нам это легче будет;

Ты дал нам эти жалкие тела, –

Возьми их сам; так справедливость судит».

Но я утих, чтоб им не делать зла.

В безмолвье день, за ним другой промчался.

Зачем, земля, ты нас не пожрала!

Настал четвертый. Гаддо зашатался

И бросился к моим ногам, стеня:

«Отец, да помоги же!» – и скончался.

И я, как ты здесь смотришь на меня,

Смотрел, как трое пали друг за другом

От пятого и до шестого дня.

Уже слепой, я щупал их с испугом,

Два дня звал мертвых с воплями тоски;

Но злей, чем горе, голод был недугом».[490]

Тут он умолк и вновь, скосив зрачки,

Вцепился в жалкий череп, в кость вонзая

Как у собаки крепкие клыки.

О Пиза, стыд пленительного края,

Где раздается si![491] Коль медлит суд

Твоих соседей, – пусть, тебя карая,

Капрара и Горгона с мест сойдут

И устье Арно заградят заставой,[492]

Чтоб утонул весь твой бесчестный люд!

Как ни был бы ославлен темной славой

Граф Уголино, замки уступив,[493]

За что детей вести на крест неправый!

Невинны были, о исчадье Фив,[494]

И Угуччоне с молодым Бригатой,

И те, кого я назвал,[495] в песнь вложив.

Мы шли вперед[496] равниною покатой

Туда, где, лежа навзничь, грешный род

Терзается, жестоким льдом зажатый.

Там самый плач им плакать не дает,

И боль, прорвать не в силах покрывала,

К сугубой муке снова внутрь идет;

Затем что слезы с самого начала,

В подбровной накопляясь глубине,

Твердеют, как хрустальные забрала.

И в этот час, хоть и казалось мне,

Что все мое лицо, и лоб, и веки

От холода бесчувственны вполне,

Я ощутил как будто ветер некий.

«Учитель, – я спросил, – чем он рожден?

Ведь всякий пар угашен здесь навеки».[497]

И вождь: «Ты вскоре будешь приведен

В то место, где, узрев ответ воочью,

Постигнешь сам, чем воздух возмущен».

Один из тех, кто скован льдом и ночью,

Вскричал: «О души, злые до того,

Что вас послали прямо к средоточью,

Снимите гнет со взгляда моего,

Чтоб скорбь излилась хоть на миг слезою,

Пока мороз не затянул его».

И я в ответ: «Тебе я взор открою,

Но назовись; и если я солгал,

Пусть окажусь под ледяной корою!»

«Я – инок Альбериго, – он сказал, –

Тот, что плоды растил на злое дело[498]

И здесь на финик смокву променял».[499]

«Ты разве умер?»[500] – с уст моих слетело.

И он в ответ: «Мне ведать не дано,

Как здравствует мое земное тело.

Здесь, в Толомее, так заведено,

Что часто души, раньше, чем сразила

Их Атропос[501], уже летят на дно.

И чтоб тебе еще приятней было

Снять у меня стеклянный полог с глаз,

Знай, что, едва предательство свершила,

Как я, душа, вселяется тотчас

Ей в тело бес, и в нем он остается,

Доколе срок для плоти не угас.

Душа катится вниз, на дно колодца.

Еще, быть может, к мертвым не причли

И ту, что там за мной от стужи жмется.

Ты это должен знать, раз ты с земли:

Он звался Бранка д'Орья;[502] наша братья

С ним свыклась, годы вместе провели».

«Что это правда, мало вероятья, –

Сказал я. – Бранка д'Орья жив, здоров,

Он ест, и пьет, и спит, и носит платья».

И дух в ответ: «В смолой кипящий ров

Еще Микеле Цанке не направил,

С землею разлучась, своих шагов,

Как этот беса во плоти оставил

Взамен себя, с сородичем одним,

С которым вместе он себя прославил.[503]

Но руку протяни к глазам моим,

Открой мне их!» И я рукой не двинул,

И было доблестью быть подлым с ним.

О генуэзцы, вы, в чьем сердце минул

Последний стыд и все осквернено,

Зачем ваш род еще с земли не сгинул?

С гнуснейшим из романцев[504] заодно

Я встретил одного из вас,[505] который

Душой в Коците погружен давно,

А телом здесь обманывает взоры.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: