Анализируя исторический фон, на котором возникли рассматриваемые здесь феномены, необходимо проводить различие между данными феноменами вообще и теми особыми формами, которые они приняли в Восточной Европе — регионе, предназначенном судьбой для того, чтобы стать «зоной кризиса» (по выражению И.Беренда1), откуда в минувшем веке по всему континенту распространились новые, ужасные феномены великой европейской войны.
В обоих случаях целесообразно принять за точку отсчета 1789 год2, принесший государственно-политические перемены, для нас наиболее важные из всех тех, которые, взаимодействуя друг с другом, ускоренными темпами шли в Европе XVIII в.3 С нашей точки зрения, долгий XIX век в Европе начался с возникновением во Франции государства нового типа, способного мобилизовать экономические, идейные и
1 Berend I.T. The Crisis Zone of Europe. An Interpretation of East-Central European History in the First Half of the Twentieth Century. New York: Cambridge University Press, 1986.
2 Стремление оставить Французскую революцию и наполеоновский период за рамками новейшей истории, начиная ее с Венского конгресса, либо вообще ограничить ее исключительно XX веком (и то и другое характерно для учебных программ по истории Италии), по-видимому, объясняется непониманием того, что каждый исторический период отличается внутренним единством проблематики, и верное определение его хронологических рамок имеет важнейшее значение для осмысления этой проблематики.
|
|
3 Среди них — перемены демографические и социально-экономические, а также не менее важные сдвиги в сфере культуры, поведенческих навыков, психологии и семьи, тесно с ними связанные.
демографические ресурсы страны намного эффективнее, чем это было в прошлом и чем могли его конкуренты в настоящем4.
Нас не должно удивлять, что подобные перемены впервые начались во Франции. Согласно О.Хинце, именно Франция в XVI—XVII вв. стала родиной первого «рационального» государства, и революцию, как довольно быстро понял Токвиль, можно было рассматривать как некий качественный скачок в эволюции этого государства, связанный в том числе с неоднократными и неожиданными поражениями, которые потерпела все еще самая могущественная и наиболее густонаселенная европейская страна в XVIII в.
Возникновение первого рационального государства совпало с зарождением «европейской системы государств», как впоследствии назвал ее Л.Ранке. Ускоряя и постепенно распространяя на весь континент процесс, начавшийся в XV в. в Италии, эти два феномена - государство нового типа и система государств — придали европейской истории новую динамику, выразившуюся в расширении системы за счет Центральной и Западной Европы в XVI-XVII вв., Северной и Восточной Европы - в XVIII в.5
|
|
Двигателем расширения стало соперничество независимых государств, в котором Ранке неизменно видел суть открытой им «системы» и одной из пружин которого он, подобно Маколею или
4 Франко Вентури (видный итальянский историк, антифашист, специалист по эпохе Просвещения, автор важного труда по истории русского народничества) считает, что новую эру открыли Кучук-Кайнарджийский мир (1764), положивший начало распаду Османской империи, и американская революция (Settecento riformatore. Torino: Einaudi, 1984). Эта гипотеза представляется во многих отношениях справедливой и плодотворной. Правда, как и в случае с 1956 годом, имеет смысл говорить не о той или иной конкретной исторической дате, а об определенных проблемах, характеризующих те или иные исторические периоды, границы которых неизбежно будут неустойчивы и нечетки. А с этой точки зрения, хотя и восточный вопрос, и американская революция, несомненно, имеют достаточно важное значение, ключами к пониманию последующей европейской истории остаются все-таки Французская революция и наполеоновская эпоха, с одной стороны, и промышленная революция — с другой.
5 Chabod F. Storia dell'idea d'Europa. Bait Laterza, 1961. P. 46-55; Febvre L. L'Europe. Genese d'une civilisation. Paris: Perrin, 1999. P. 181-182; The Formation of National States in Western Europe / Ed. by C.Tilly. Princeton, N.J.: Princeton University Press, 1975.
82
Ренану, считал военную модернизацию. Вооруженные силы разных стран, писал Ранке, «стремились обзавестись любой вещью, которая оказывалась сколько-нибудь полезной соседям или врагам». Для Маколея, использовавшего похожую схему, легко сводимую к эволюционистской модели, модифицированной благодаря наличию волюнтаристского фактора, наиболее важной инновацией - плодом «случайной» мутации — было появление регулярной армии, что, по его мнению, оказалось достаточно для утверждения абсолютизма на континенте. Если «какое-то государство создавало крупную регулярную армию», этого хватало, чтобы вынудить «соседние государства, в страхе перед иноземным игом, сделать то же самое» и дать почувствовать власть короны вооруженным гражданам, до недавнего времени составлявшим войско в случае нужды6.
До 1789 г. пределы модернизирующих усилий и реформ европейских государств - участников «гонки» в целом определялись необходимостью создания и содержания современной регулярной армии. Поэтому они были довольно ограниченными: как показал пример империи Петра Великого, чтобы стать великой державой, тогда было достаточно модернизировать небольшие сектора - научно-академический, бюрократический, военно-промышленный - и создать фискальный аппарат, необходимый для выкачивания из страны ресурсов, дабы содержать их и новую армию7.
В 1789 г. равновесие этой системы нарушило появление нового игрока, присовокупившего к прежнему превосходству в ресурсах и населении превосходящую способность к мобилизации и, следовательно, потенциальное превосходство в силе. К такому скачку эффективности, с одной стороны, привело изменение форм и методов управления, в котором отныне кардинальную роль стал играть разум, т.е. наука и технологии, в том числе правовые и статистико-административные, а с другой (и прежде всего) — «национализация». Последнюю следует понимать здесь как принцип, позволяющий радикально преобразовать все, что имеет отношение к государственной власти, дабы приспособить ее к
6 Laue Т.Н. von. Leopold Ranke. The Formative Years. Princeton, N.J.: Princeton University Press, 1950. P. 159, 167; Macaulay T.B. The History of England from the Accession of James the Second. Vol. I—VI. New York: Ams Press, 1968 (Introduction).
7 Pintner W. M. Russia as a Great Power, 1709-1856 / Kennan Institute for Advanced Russian Studies. Paper 33. Washington, D.C., 1978.
83
новой действительности. Как пишет Люсьен Февр, во Франции 1789 г. «все, что было королевским, становится национальным: национальные финансы, национальная армия, национальные учреждения, национальное правосудие...». Национальной, добавляет он, была и сама революция, использовавшая именно этот принцип, чтобы добиться рационализации и укрепления государственной власти8.
|
|
Повторяя слова Хинце, описывавшего последствия возникновения первого современного французского государства в XVI в., «следовать примеру» (нового образования) вновь «стало необходимостью для других европейских государств, желавших сохранить свою независимость»9. Не подчиняться этой необходимости было трудновато. Пример и вдохновляющий стимул революции, необычайный успех и широкое распространение первой светской квазирелигии, контакт с Наполеоном и его армиями, которые смогли — в том числе благодаря levee en masse, т.е. мобилизации населения, именно таким образом «национализировавшегося» (и делавшегося собственностью государства10), — занять и Египет, и огромные территории Восточной Европы, ясно показали всем, что начинаются новые времена. Ранке писал спустя некоторое время: «Происходит раздел мира. Чтобы стать кем-то, нужно полагаться на собственные силы. Надо завоевывать подлинную независимость. Ничьи права не будут признаны сами собой. За них нужно будет бороться»".
8 Febvre L. L'Europe. P. 220, 240.
9 The Historical Essays of Otto Hintze / Ed. by F.Gilbert. New York: Oxford University Press, 1975. P. 174; Schiera P. Otto Hintze. Napoli: Guida, 1974; Idem. Otto Hintze, Stato e societa. Bologna: Zanichelli, 1980; Di Costanzo G. Otto Hintze. Storia, sociologia, istituzioni. Napoli: Morano, 1990; Violante P. Otto Hintze. Stato e esercito. Palermo: Flaccovio, 1991.
10 С определенной точки зрения, воинскую обязанность можно интерпретировать как более мягкое, «западное» проявление того усиления подчинения государству (закрепощения) и роста милитаризма, которыми сопровождались попытки рождения и возрождения государства в Восточной Европе, например, в петровской России и даже допетровской Руси, на базе которой Петр построил свою империю, если правда, что с ее возникновением связано введение заново и ужесточение крепостного права. Разумеется, «национализация» армии, оборотная сторона воинской обязанности, есть выражение и один из этапов завоевания вооруженных сил народом. И наоборот, см. ниже прим. 12 о связи между военной модернизацией и государственной реформой.
|
|
11 Ranke L. Politisches Gesprach (1836) // Laue Т.Н. von. Leopold Ranke. P. 167.
Для этого уже не хватало «военной машины Фридриха Великого, когда-то удерживавшей пальму первенства», теперь же «полностью разложившейся и бессильной» (эти слова принадлежат Рена-ну, доказывавшему, что «военные организации сменяют друг друга, как модели машин в промышленности»12). То же самое можно было сказать и об устаревших аппаратах, необходимых для ее содержания. В итоге новая эпоха ознаменовалась новой волной попыток построить и/или возродить государство, ориентируясь в основном на французскую модель, даже в тех случаях, когда они, как в Испании и Пруссии, вдохновлялись борьбой против Франции. Эта волна вырвалась и за пределы Европы, докатившись, в частности, до Латинской Америки, где на нее тотчас же наложи-лось движение за деколонизацию, но в первую очередь она захлестнула Европейский континент, особенно его южные, центральные и восточные регионы.
Подобные попытки носили различный характер и зачастую представляли собой некий гибрид разных типов государственного строительства. Новые государства рождались в ходе объединения раздробленных прежде территорий, в результате изгнания оккупантов, в борьбе против иноземного врага (так было и в Европе, и в Латинской Америке, что свидетельствовало о вероятной тесной связи между государственным строительством и процессами освобождения, более или менее национального, при этом возникли — прежде всего в Германии — некоторые ключевые политико-экономические категории, вошедшие впоследствии в лексику национально-освободительных движений), либо предпринимались усилия с целью реформировать, т.е. модернизировать, существующие государства и империи, опоры власти в которых уже зашатались.
Разумеется, речь идет о сравнительно медленных процессах, проходивших в своем развитии различные этапы, которые в
12 Renan J. Oeuvres diverses. Paris: Laffont, 1984. P. 617. Здесь предугадано одно из свойств армии как прототипа и ядра «военно-государственных» систем и их административных методов, к которым, согласно нашей гипотезе, во многом вернулся СССР: консервативное, противящееся всяким новшествам, носившее многочисленные черты отсталости государство из-за конкуренции с соседями было вынуждено совершать спорадические, но при этом радикальные «революции сверху». Благодаря той же самой конкуренции внутри него существовали и время от времени перехватывали инициативу отдельные его части, которые в отсталых странах бывают более современными, чем государство и поддерживающее его общество в целом.
общих чертах можно соотнести с традиционным трехмастным хронологическим разделением XIX века. За первым этапом, продолжавшимся от Великой французской революции до 1848 г., во время которого разворачивалась первая промышленная революция, последовал второй, ознаменовавшийся объединением Италии и Германии и второй промышленной революцией. Его, в свою очередь, в последней четверти века сменил период господства (по крайней мере в континентальной Европе) германской модели, постепенного распространения протекционизма и государственного вмешательства в социально-экономическую сферу, развития национальных движений и рождения новых государств в Восточной Европе наряду с неуклонно обостряющимся кризисом национальностей, доминировавших до тех пор, и завершением превращения национальных европейских государств в имперские благодаря политике колониализма.
Повторим, что медленность этих процессов относительна: на рубеже Х1Х-ХХ вв. политическая карта Европы и мира радикально изменилась. И хотя эти изменения действительно происходили в несколько разных этапов, мне представляется возможным объединить их в одну фазу, начало которой положили Великая французская революция и промышленная революция. С этой точки зрения, полагаю, можно датировать несколькими десятилетиями ранее тот поворот европейской истории, который Чарлз Майер относит к 1860 г., справедливо связывая его с усилением государ-
) ства и развитием конкуренции между государствами13. Только так, кажется мне, мы можем вскрыть его истоки и понять характерные особенности.
То же самое верно и в отношении процессов «национализации» масс, т.е. завоевания масс государством, и наборот. Ко-
' нечно, превращение «из крестьян во французов»14 (не говоря уже о превращении из крестьян в итальянцев или русских) было долгим и трудным, шло неровно, и получавшаяся в результате пестрая картина даже во Франции приняла единый облик только к концу XIX в. Еще медленнее и противоречивее
13 Maier C.S. Secolo corto о ероса lunga? L'unita storica dell'eta industrial e le trasfor-mazioni della territorialita // Parolechiave. 1996. Vol. 12. P. 41-73.
14 Weber E. Peasants into Frenchmen: The Modernization of Rural France, 1870-1914. Stanford: Stanford University Press, 1976.
86
был сопутствующий ему процесс превращения моноклассового государства в плюриклассовое (терминология М.С.Джанни-ни15), который ускорился благодаря распространению всеобщего избирательного права. Но и в данном случае, по моему мнению, есть все основания увидеть первый важный рывок в обоих направлениях во Франции с ее национальной революцией и «Марсельезой», которая не случайно в продолжение всего XIX столетия оставалась гимном демократических сил во всех странах.
Государство, желавшее или вынужденное решать задачу обновления, особенно в великих империях Восточной Европы (и не только в них), в основном было тождественно изначальному ядру досовременных государств, состоявшему из силовых и командных аппаратов — суда, армии, полиции, управленческой бюрократии, прежде всего фискальной, — поглощавших львиную долю бюджета16.
Именно в силе государства такого типа, а не только во влиянии старых аристократических элит, как бы тесно они ни были с ним связаны, следует искать корни живучести власти «старого режима» в «буржуазной» Европе XIX в., которую подчеркивал Арно Майер, а до него с присущей ему проницательностью анализировал Шум-петер17.
Эта сила вместе с влиянием французской модели, сходством проблем, которые необходимо было решить, и жизнестойкостью крестьянского мира легли в основу «континентального опыта», как можем мы сказать, пренебрегая достаточно очевидными различиями между Западной и Восточной Европой. Майкл Конфино настаивает на важном значении данного опыта, который можно представить в виде шкалы, градуированной не только сообразно уровню социально-экономического развития, но и в соответствии со сложностью национальных и религиозных факторов. На одном ее конце будет располагаться Франция, на другом — османская
15 Giannini M.S. II pubblico potere. Stati e amministrazioni pubbliche. Bologna: II Mulino, 1986.
16 Ср.: Finer S.E. Conceptual Prologue // Finer S.E. The History of Government. Vol. I: Ancient Monarchies and Empires. Oxford: Oxford University Press, 1999; Giannini M.S. II pubblico potere.
17 Schumpeter J.A. Imperialism and Social Classes. New York: Kelley, 1951; Mayer A.J. The Persistence of the Old Regime: Europe to the Great War. New York: Pantheon, 1981.
87
Турция, а в промежутке — Германия, габсбургская Австро-Венгрия и царская Россия.
Поскольку суть французских новшеств заключалась в национализации, большие многонациональные империи, уже отягощенные «старым режимом», вступали на путь модернизации государственной структуры нового типа, будучи во вдвойне невыгодном положении. К этой теме мы вернемся в следующей главе, теперь же — отметим, что для всех этот путь усложняла еще и вторая — поначалу менее бросающаяся в глаза — великая перемена, свершавшаяся тогда в Европе: промышленная революция.
В действительности речь шла не только о том, чтобы построить государство нового типа, которое было бы способно больше и лучше мобилизовать уже имеющиеся ресурсы, рационализировать их использование и, желательно, заботиться об их развитии. Появление промышленности и ее значение для могущества разных стран ставили каждое государство перед необходимостью обеспечить наличие на своей территории ресурсов и мощностей нового типа. Конечно, можно было отчасти предупредить их нехватку, наращивая мобилизационные усилия государства (т.е. интенсифицируя процессы «национализации»), и наоборот: позволить себе отстать на пути строительства или перестройки государства, отдав пальму первенства промышленному развитию. Но компенсация здесь была возможна лишь до определенных пределов, и никому не удавалось полностью ограничиться только одним из двух видов модернизации.
Еще более верно это для второй фазы промышленной революции, связанной с развитием железных дорог, машиностроения и черной металлургии, от которых напрямую стала зависеть мощь и, следовательно, независимость государства (текстильная промышленность не обладала такой привлекательностью в глазах государства, разве что косвенно, ввиду больших доходов, которые она могла дать).
Здесь мы видим причины свершившегося в то время крутого перехода к вмешательству государства в экономику, что, в свою очередь, было основным компонентом более крупного скачка на пути к этатизму в Европе середины XIX в., после того как победоносно завершились процессы объединения в Италии и Германии. Как нам уже известно, ряд авторов по понятным причинам выделили эти феномены как положившие начало долгому периоду господства государства в европейской истории.
88
И снова мне кажется, что новую ситуацию в наибольшей степени предопределили два экстраординарных изменения, произошедшие ранее: промышленная революция и появление нового государства, рационализированного и «национализированного». Они заставили старые государства, пошатнувшиеся в результате происходивших событий, и новые, только зарождающиеся и потому такие же, а может быть, и более непрочные, неуклонно продвигаться вперед по дороге, проложенной гораздо раньше, которую Ранке сумел увидеть уже в 1836 г. Размышляя о появлении и функционировании европейской системы государств, он нащупал связь между попытками строительства и перестройки государства, усилением центральной власти и экономическим интервенционизмом, заметив, что «положение государства в мире зависит от степени независимости, которой оно добилось. Поэтому оно обязано организовать все свои внутренние ресурсы ради собственного самосохранения. Это высший закон государства». Хинце затем развил и углубил гипотезы Ранке. Рассматривая абсолютизм и меркантилизм, он писал, что, для того чтобы стать «независимыми политическими силами», государства XVII-XVIII вв. должны были «подчинить этой цели весь военный и финансовый потенциал своих территорий, используя в качестве инструмента сильную монархическую власть»18.
С появлением промышленности и мобилизацией масс этот вопрос в известном смысле остался тем же, но формулировка его радикально изменилась, в том числе и потому, что индустриализация, модернизация и «национализация» по большому счету означали начало или ускорение процесса, который должен был привести на смену государствам «старого режима» иные системы, весьма от них отличающиеся. Впоследствии этот процесс завершился войной-революцией, которую мы будем рассматривать в третьей части.
Трансформация началась и в тех странах, где индустриализация в основном была направлена на создание или расширение «военно-промышленных комплексов», опирающихся на железные дороги и тяжелую индустрию, зачастую субсидируемых, а то и полностью контролируемых старым государством, пытавшимся с их помощью восстановить опору своей власти. Иными словами, даже там, где старались максимально ограничить необходимые изменения, все равно начинались перемены огромного значения, неизбежно в ито-
18 Hintze О. Kalvinismus und Staatsrason // The Historical Essays of Otto Hintze. P. 153.
• 89
re соединявшиеся со стихийными трансформациями общества, переживавшего быстрый демографический рост, что придавало этим переменам дополнительную силу и ускоряло их темпы. Примечательным в этом отношении мне кажется пример С.Ю.Витте, великого апологета индустриализации и модернизации царской России, который, стремясь к прогрессивному перерождению (в либеральном смысле) империи, собственно, и возлагал свои надежды на взаимодействие инициативы государства и развития снизу. Предвосхищая заключение настоящей главы, возьму на себя смелость утверждать, что надежды эти были обоснованны, но главным условием их осуществления был длительный период мира, благодаря которому движение снизу со временем могло бы обогнать государство и модифицировать его действия на пути к укреплению своей мощи. Увы, напряженность, нараставшая в Европе в конце XIX в., особенно (хотя и не исключительно) в восточной ее части, сделала это условие в высшей степени нереальным.
Не случайно, если взять характер перемен во Франции, обновление и усиление, по сравнению с временами меркантилизма, связей государства и экономики были достигнуты с помощью экономического национализма. После того как Наполеон, объявив Континентальную блокаду, возвестил о наступлении современной эпохи с ее сферами влияния и политико-экономическими блоками, решающую роль в этом отношении сыграл немецкий опыт, который возбудил живейший отклик за рубежом и имел глубокие идеологические последствия.
Об этом свидетельствует восхищение, с каким относились к его теоретику Фридриху Листу многие националисты и европейские государственные деятели (к примеру, и Витте, и Альфредо Рок-ко — глашатай националистической экономики — называли себя его последователями)19, а также быстрое распространение в Германии новой официальной идеологии, государственной экономической школы, которая была близка исторической школе Шмоллера и, подобно ей, основывалась на признании верховенства государства над экономикой и обществом. Она демонстрировала собой новый скачок, отражавший в идеологической сфере процессы, шедшие в политике и экономике. Свою окончательную форму она
19 Spulber N. The State and Economic Development in Eastern Europe. New York: Random House, 1966; Rothschild J. East Central Europe between the Two World Wars. Seattle: The University of Washington Press, 1974.
90
приняла под воздействием непрерывной серии экономических побед, последовавших за победами военными — над Данией, Австрией и Францией; но корни волюнтаризма и субъективизма, воцарившихся в последнюю треть XIX в. в социальной и экономической сферах (что не согласуется с представлением о культуре, где доминировал позитивизм), кроются в стремлении к государственному строительству, приведшем к рождению империи и вызревшем, по словам Шабо (который, правда, говорил об Италии), в атмосфере перехода от нации «ощущаемой» к нации «сознаваемой». Связь между волюнтаризмом и государственным строительством, к политико-идеологическим аспектам которой мы вскоре вернемся, станет потом еще более очевидной и поразительной в СССР, где прямо-таки спровоцирует быстрейшую трансформацию в гиперсубъективистском смысле идеологии, формально материалистической и проникнутой духом позитивизма20.
В основе таких позиций лежало убеждение, что сила и, следовательно, государство как ее максимальное выражение — может все, ибо оно способно «противопоставить экономическому могуществу свое превосходящее военно-политическое могущество»21. С этой точки зрения, хотя новые веяния действительно имели свои интеллектуальные корни в теориях Листа и еще более — Фихте22, сохраняя, к примеру, идею превосходства политики над экономикой, выражающегося в политическом руководстве экономическим развитием23, они извратили некоторые важные аспекты
20 Chabod F. L'idea di nazione. Ban: Laterza, 1961.
21 Современную тому периоду критику распространенной убежденности в примате силы в области экономики, направленную, правда, скорее против применения «силы» рабочими профсоюзами, чем против вмешательства государства, но ясно показывающую общую атмосферу, до крайности накаленную войной, см.: Bohm Bawerk E. von. Macht oder okonomisches Gesetz? Darmstadt, 1975.
22 Я имею в виду, например, его работу «Закрытое торговое государство» (1800), где дается модель полностью автаркического национального государства, которое управляет внутренней экономикой, давая и гарантируя работу своим гражданам и поддерживая стабильный уровень заработной платы.
23 Теория Листа исходила из признания «неодинакового развития» наций и предположения, что либеризм не способен исправить ситуацию. Поэтому, проводя аналогию с лесоводством, Лист предлагал нациям не полагаться на волю случая (что в природе означает естественное осеменение, а в экономике - свободную торговлю), а установить у себя власть, которая планировала бы развитие. Ср.: Szporluk R. Communism and Nationalism: Karl Marx versus Friedrich List. New York: Oxford University Press, 1988.
• 91
этих теорий, доведя до крайности их националистические, этатистские, иерархистские и реакционные черты24. Рассмотренные под таким углом, данные веяния представляются скорее возвратом на позиции меркантилизма, если понимать под меркантилизмом «не государственное строительство в строгом смысле слова, а государственное строительство и построение национальной экономики вместе»25.
Под этой обложкой европейский национализм, под впечатлением от успехов Германии, издал на рубеже XIX—XX вв. свои теории «национальной экономики». «Германия хотела создать фабричную промышленность и блестяще преуспела в этом», — писал, например, в 1914 г. А.Рокко, с одобрением следивший за деятельностью Нитти - «министра производства» у Джолитти26 и, как и все, восхищавшийся тесной взаимосвязью между государством, наукой, университетом и экономикой у немцев. Подобные теории образовали тогда ядро новой экономической культуры, ослепленной мощью государства. Она существовала во всех странах, пронизывая всю внутреннюю политическую систему, и оказала сильное влияние на социалистическую мысль, для которой производство и распределение благ государством представляло собой наивысший возможный уровень рациональной организации экономики и общества. На определенном этапе пути к такому будущему германские тресты и картели могли показаться высшей формой социально-экономической организации не только националистическим лидерам вроде Рокко, который с восторгом видел в них «единый пучок превосходно дисциплинированной воли», «гранитный блок людских энергий», но и Ленину вкупе с другими социал-демократическими руководителями, о которых мы говорили в первой части27.
24 Лист, в теориях которого можно между прочим видеть приложение к экономической сфере идей, развивавшихся в сфере культуры Гердером, обращавшимся к государству с просьбой «развивать то, что заложено в нации, и пробуждать то, что спит в ней», вовсе не отвергал либеральных идеалов. Свобода и развитие у англосаксов всегда оставались для него примером для подражания.
25 Wilson С. Mercantilism. London: Routledge, 1958. P. 6.
26 Джованни Джолитти (1842-1928) - лидер итальянской Либеральной партии, премьер-министр Италии в 1892-1893, 1903-1905, 1906-1909, 1911-1914, 1920-1921 гг. — Прим. пер.
27 Rocco A. Economia liberate, economia socialista e economia nazionalista // II nazionalismo economico. Bologna: Neri, 1914. P. 37, 51. В Италии наряду с Обществами Адама Смита, объединявшими либеральных экономистов, возникла, напри-
92
Возможно, и поклонники, и хулители немецкой модели преувеличивали значение роли государства и чересчур акцентировали ее признаки. Эту роль в основном исполняли банки, а непосредственное вмешательство государства в промышленности оставалось довольно ограниченным, особенно по сравнению с тем, что происходило потом во всей Европе во второй половине XX в. Это подтверждается ничтожной долей государства в валовом национальном продукте, хотя нужно сказать, что федеральные структуры империи имели тенденцию скрывать ее реальные размеры.
А главное, как отметил Мизес, — величайшей ошибкой было бы видеть в том, что происходило в Германской империи, последнее слово капитализма. Хотя в представлении о преобладании воли государства в процессе индустриализации содержалась немалая доля истины, само государство было авторитарным и отсталым (Ренан назвал Пруссию, победившую при Седане, страной «старого режима»); оно строило индустриальный аппарат не собственными силами, а пользуясь услугами буржуазии, которой оставляло известную степень свободы, но которую при этом подталкивало, направляло и держало в ежовых рукавицах28.
Забывая или недооценивая роль, которую инициатива снизу сыграла и в Германии, игнорируя постепенное освобождение части крупной промышленности от опеки банков и государства, многие наблюдатели (среди них, как мы знаем, было немало видных социалистических и националистических политиков) парадоксальным образом стали отождествлять сложившуюся в их сознании картину германской экономики, преувеличивающую ее организованность и огосударствление, с современностью, объявляя подчинение промышленности и рынка государству «высшей точкой капитализма».
Вспомним, как важно проводить различие между индустриализмом (и крупными заводами) и капиталистической рыночной системой (и современностью) - это различие, под влиянием технологического социологизма и вульгаризированного марк-
мер, Ассоциация содействия экономическим исследованиям, открыто заявлявшая, что стоит на позициях немецкой исторической школы.
28 Э.Алеви, признавая эволюцию Германской империи, называл последнюю «высокоиндустриализированной страной... подчиненной феодальному и абсолютистскому политическому режиму» (Une interpretation de la crise mondiale de 1914— 1918 // Halevy E. L'ere des tyrannies. Paris: Gallimard, 1938. P. 176).
• 93
сизма а ля Зомбарт, стало в то время стираться. Даже сегодня, например, в уже цитировавшейся книге Кершо и Левина о нацизме и сталинизме можно найти упоминания о «высокоразвитом организованном капитализме» в Германии начала XX в.29, мешающие увидеть в германском (и не только германском) экономическом национализме (который сам по себе являлся выражением «возврата» к меркантилизму) один из главных источников «регрессивных» феноменов, появившихся затем во время первой мировой войны, воплощавшихся, как правило, в различных типах военной экономики и достигших в известном смысле своей «высшей ступени» в облике советской системы, где все вдобавок до крайности обострялось благодаря идеологии. Не случайно Э.Х.Карр, известный историк-советолог, считает предтечей планирования экономического развития и, следовательно, советской модели не столько Маркса, сколько Листа30 и, невольно повторяя мысли А.Лабриолы, рассматривает гипотезу о советской экономической системе как крайней форме неомеркантилизма.
С этой точки зрения, можно пристальнее присмотреться к уже упоминавшемуся анализу истоков фашизма у Левенталя, который, если его слегка модифицировать, способен также кое-что сказать нам о постепенном утверждении определенного типа социализма и о зарождении и развитии советской системы. Так, например, не подлежит сомнению, что менталитет, «возлагающий все надежды на вмешательство государства», сложившийся, по словам Левенталя, благодаря индустриализации с помощью государства в том числе и у определенной части рабочей силы и окрепший во всей Европе с распространением военной экономики, способствовал отказу лейбористов от политики либеризма и сделанному ими в 1918 г. выбору в пользу фабианского социал-империализма. Тот же менталитет заставил многих русских рабочих, ставших жертвами экономического кризиса, который в 1917 г. пришел на смену стремительному развитию, вызванному поначалу военными нуждами государства, питать иллюзию, будто национализация может решить все проблемы, и верить в чудотворные рецепты большевиков, утверждавших, что причина кри-
29 Stalinism and Nazism. Dictatorships in Comparison / Ed. by I.Kershaw, M.Lewin. Cambridge - New York: Cambridge University Press, 1997. P. 345.
30 CarrE.H. The Bolshevik Revolution, 1917-1923. London: Macmillan, 1950-1953.
94
зиса — капиталистический заговор, а спасение от него - в полном огосударствлении. Как заметил Таска, всего через год-другой схожие процессы сделали для части итальянского капитализма, «значительно трансформированного» военной экономикой, «получение любыми средствами государственных подрядов вопросом жизни и смерти».
Однако, как подтверждают и приведенные выше примеры, без обострения, приданного вооруженным конфликтом, т.е. без опыта военной экономики и ее кризиса, явления, получившие развитие во второй половине XIX в., могли бы со временем сгладиться. Так что, повторяю, мы имеем дело не с «истоками», а с мутациями, будущее которых было неизвестно, пока обстановка, созданная первой мировой войной, не отобрала и не закрепила их.
Большое влияние на процессы строительства и перестройки государства и экономики оказала также третья великая перемена, произошедшая в Европе XVIII-XIX вв., - демографическая. Ее значение на континенте, где во многих городах число жителей удваивалось каждые десять лет, нельзя недооценивать. Население Варшавы, например, выросло от 151 тыс. чел. в 1870 г. до 872 тыс. чел. в 1910 г., и таких случаев можно насчитать десятки, а то и сотни, если учитывать и города помельче. Демографический взрыв предоставлял в распоряжение государств, где шли процессы строительства и экспансии, людские ресурсы, и прежде всего энергию, без чего эти процессы не могли бы идти с характерной для них скоростью, конфликты, возникавшие в ходе изменений, не могли бы решаться военным путем, a societes des hommes (сообщества людей), о которых говорил Мосс, не нашли бы той обстановки, в которой и благодаря которой они развивались. Вспомним между прочим, что первое современное молодежное движение, к чьему довольно беспорядочному идейному багажу впоследствии прибегали столько подражателей, как с правой, так и с левой стороны политического спектра, появилось как раз в Германии в конце XIX в.31
В то же время демографический взрыв и сам служил источником множества конфликтов — подумаем, к примеру, о проблемах интеграции растущей массы молодежи, ищущей своего места и роли в пока еще слабо развитых социальных и государственных структурах, - создавая естественную базу для разворачивавшихся
31 Laqueur W.Z. Young Germany, A History of the German Youth Movement. London: Routledge, 1962.
• 95
процессов «национализации». Дело, конечно, осложнялось тем, что крайне трудно было обучить и дисциплинировать такое количество молодых людей, причем быстро прирастающее, но сам этот прирост, в котором велика была доля деревни, этнически более однородной, чем город, особенно на Востоке, «национализировал» общество, начинавшее теперь страдать от растущего избытка людей (правда, относительного) и потому не нуждавшееся больше в иммиграции из других стран. Иными словами, в противоположность тому, что происходит последние несколько десятилетий, в обширных регионах Европы в XIX в., казалось, не было больше места для «иностранцев», а ниши, которые они заняли в течение предшествующих столетий, также стали предметом спора. Естественно, после того как демографический бум охватил все сообщества, в многонациональных странах эта спонтанная тенденция к «национализации» или, точнее, этнической гомогенизации вступила в противоречие с противоположными тенденциями, и все это вместе привело к обострению конфликтов между различными группами, усугублявшихся неодинаковыми масштабами и темпами демографического роста в разных этнических и/или религиозных группах.
Особый (и свыше столетия — особенно влиятельный) аспект демографического роста заключался в укреплении сельского общества, в основном обеспечивавшего его, — явление парадоксальное, учитывая, что впоследствии тот же рост сопровождал и ускорил распад тех же обществ. Европейская деревня XIX в., где миллионы молодых крестьян искали свое место в системе, являла собой картину растущих нужды и лишений - и действительно знала и то и другое, — но в то же время была огромным резервуаром энергии. Будучи направлена на решение новых проблем, создаваемых демографическим ростом и его влиянием на семейные структуры и наличие земли, эта энергия канализировалась различными путями, но все они были направлены на поиск большего благополучия.
Чрезвычайное обострение земельного голода на большей части территории континентальной Европы32 привело за несколько де-
32 Наиболее важное исключение, помимо Франции, где земельный голод удовлетворила революция, по-видимому, представляла собой Германия. В Испании, Португалии, Италии, на Балканах и во всей Восточной Европе борьба за землю главенствовала в жизни большинства населения даже в начале XX в.
96
сятилетий к уничтожению помещичьего землевладения, как легальными средствами (выкуп, реформы), так и с помощью насилия (санкционированного многими революционными идеологиями). Во многих отношениях это был наиболее традиционный из проторенных путей к созданию мира, нового хотя бы потому, что он лишен какого-то кусочка старого, но и наиболее иллюзорный (земли все равно не хватило бы на всех, и не в ней был ключ к будущему). Тем не менее его последствия для европейских социальных и культурных структур не стали от этого менее разрушительными.
Эмиграция в город, в другую страну, на другой континент за короткое время изменила культурную и лингвистическую карту Европы, особенно сильно сказавшись на Восточной Европе, к чему мы еще вернемся.
Облик Европы радикально изменили в первую очередь процессы, шедшие внизу, на молекулярном уровне, включавшие и борьбу за землю, и миграции. Эти процессы были запущены сельским обществом, почувствовавшим наконец, что может существенно и во многом улучшить свое положение, которое для большинства людей веками оставалось неизменным, а многим казалось таковым. Автономное развитие, плод труда и терпения поколений и поколений крестьян, в конце концов, в дальней перспективе, вылилось, если можно так выразиться, в «самоубийство» сельского мира, его породившего.
Однако на какое-то время государству и городам, служившим естественной базой современного государства, стало особенно трудно приручать сильные и находившиеся в движении сельские общества. Так начала образовываться почва, на которой в условиях чрезвычайного отчуждения (культурного, этнического, религиозного и т.д.) между городом и деревней вспыхивали великие крестьянские войны XVIII-XX вв. в Европе - от Вандеи до восстаний на юге Италии, от крупных крестьянских движений в Восточной Европе и Российской империи до трагического конфликта, противопоставившего в 1918—1933 гг. советскую деревню новому государству, рожденному революцией.
Столь напряженная ситуация породила и среди элит, и среди «масс» идеологические и психологические феномены огромного значения.
Мы уже видели, что, невзирая на господство идей либерализма сначала и позитивизма потом, государственные и экономические
97
строительство и реформа везде наложили сильный отпечаток волюнтаристского субъективизма на идеологию правящей верхушки, какой бы эта идеология ни была. Совершенно естественное явление, если вдуматься, какой способности к прожектерству (в положительном смысле слова), тренированности и силы воли требует попытка «построить» государство, нацию, промышленность и тем более общество нового типа.
В Италии, например, как и в Германии, задачи государственного, экономического и национального строительства немало способствовали более или менее значительной утрате первоначального политического и экономического либерализма правящими слоями, и произошло это быстрее, чем все обычно думают, полагая, будто сохранение тех же имен и прежнего представления лидеров о себе означает незыблемость их идей. Иначе говоря, мне и в данном случае кажется, что, внимательнее взглянув на проблему государства, мы должны датировать несколькими десятилетиями раньше не только зарождение, но и первые шаги тех процессов, которые обычно относят к концу XIX в. Подумаем, например, о представителях итальянской правой, неожиданно оказавшихся вынужденными вводить жесткие меры по централизации и административному контролю, вступая в открытое противоречие с собственными теориями и надеждами (наиболее показательны в этом отношении жалобы и критические размышления М.Мингетти).
Помимо Италии и Германии, и в других странах понемногу начали завязываться первые связи между идеологиями реакции на происходящие преобразования, идеологиями национально-государственного строительства и идеологиями обновления, т.е. между неудовлетворенностью, ощущением неблагополучия, этатизмом, национализмом и определенным типом социализма. Так была проложена одна из возможных дорог к тому сплаву социально-экономической и культурной отсталости, практик и менталитета «старого режима», бюрократического этатизма, общей концепции национализма и «социалистических» идеологий, который впоследствии определил идеологические формы некоторых феноменов, возникших в XX в.
Там, где проблемы рождения или возрождения государства и общества осложнялись поражениями и «национальными» или во всяком случае коллективными унижениями, данные процессы приобретали особый оттенок, часто давая жизнь всевозмож-
98
ным «теориям заговора». З.Стернхелл показал на примере Франции после Седана, которую Л.Нэмир назвал «контуженной нацией», как в великой державе, постепенно терявшей власть и престиж начиная с краха наполеоновской авантюры и теперь снова униженной и жаждущей реванша33, материализовалось одно из первых сознательных проявлений национал-социализма. Это новое словосочетание без особых колебаний «осело» в правой части политического спектра. Морис Баррес, в 1892-1897 гг. называвший себя социалистом, посвятил тогда свой цикл «Национальные энергии» оккупированной Лотарингии, предрек появление агрессивного антисемитизма, необходимого, дабы «очистить» нацию (за много лет до «дела Дрейфуса»), и заговорил о «возможности и необходимости слить воедино социализм и национализм», «предвосхищая» таким образом фашизм (впоследствии, накануне войны, это направление мыслей совпало со взглядами левых сорелианцев из «Прудоновского кружка», антидемократическими, антисемитскими, социалистическими, ратующими за национальное возрождение, интеграцию пролетариата в национальное сообщество и замену «права золота правом крови»)34.
В Италии, потерпевшей поражение при Адуа, — первой европейской державе, которую унизила «низшая раса», зародился новый национализм Коррадини, подменявший борьбу классов борь-
33 Namier L.B. From Vienna to Versailles // Conflicts. Studies in Contemporary History. London: Macmillan, 1942. P. 12. Заметив, что французские границы в 1919 г. совпадали с установленными в 1815 г. в Вене, он добавляет: «Но, хотя в начале XIX в. понадобилась коалиция почти всех европейских стран, чтобы удержать Францию в этих границах, столетие спустя Старому и Новому Свету пришлось объединить свои силы, чтобы помочь Франции вновь отвоевать их». За несколько десятилетий границы, считавшиеся «знаком поражения», превратились в «символ реванша», и если в 1815г. Европа требовала гарантий против возможной новой французской агрессии, то в 1919 г. нужны были гарантии против нового нападения на Францию. За то же столетие доля Франции в численности населения Европы сократилась от двух до одной тринадцатой, а Италии и Германии - не в последнюю очередь благодаря безумной антиавстрийской политике Наполеона III — удалось объединиться, нанеся тем самым последний удар французскому превосходству.
34 Sternhell Z. Maurice Barres et le nationalisme francais. Bruxelles: Complexe, 1985; Idem. Ni droite, ni gauche. Bruxelles: Complexe, 1987. P. 13 passim. В первой части интереснейшей книги Дино Гранди (II mio paese. Ricordi autobiografici. Bologna: II Mulino, 1985) постоянно упоминается о близких по духу настроениях, появившихся в Италии в начале XX в.
99
бой между плебейскими или пролетарскими и богатыми нациями и стяжавший необычайный успех за пределами страны: он оказал сначала глубокое и непосредственное влияние на идеологию одного крыла «младотурков» (открыто апеллировавших к Корради-ни), а затем столь же глубокое, хотя и менее непосредственное — на идеи множества движений в «третьем мире».
Новые кружки итальянских экстремистов-националистов, в 1909 г. вместе с футуристами воспевавшие войну, милитаризм, патриотизм, а кроме того - подрывную деятельность анархистов и презрение к женщине, представляли собой лишь одну из великого множества квазирелигиозных сект, народившихся тогда в Европе благодаря сочетанию дестабилизации, вызванной переменами, желания обрести твердую почву, ощущения силы, появившегося в результате демографического и экономического роста, прогресса науки и колониальных завоеваний, и в то же время чувства маргинальное™, инфантилизма, стремления найти новую светскую религию, способную заменить старые, дискредитировавшие себя. В 1914 г. Преццолини ясно очертил проблему, стоявшую перед русскими «богостроителями», впоследствии в большинстве своем пришедшими к большевизму, и многими другими молодыми европейскими интеллектуалами. Его слова: «Мы не можем больше пользоваться старым мифом и страдаем оттого, что пока нет другого», - характерны для паретианских «сгустков потенциальных элит», которым, возможно, предназначено было судьбой затеряться в лабиринтах жизни под гнетом неудач и поражений, если только какое-нибудь ужасное событие не предоставит им экстраординарный и совершенно непредвиденный шанс35.
Малые паретианские элиты, потенциальные societes des hommes, также формировались из бесчисленных молодых людей, интеллектуалов и не интеллектуалов, которых социализм привлекал не столько лозунгами борьбы за человеческое благосостояние, достоинство, равенство, свободу и справедливость, сколько своим «конструктивным» потенциалом (который мог реализоваться, если и когда социализм придет к власти). Благодаря в том числе
35 Lichtheim G. Europe in the Twentieth Century. New York: Praeger, 1972. Chaps. 3, 4; Gunther H. Der sozialistische Ubermensch: Maksim Gorkij und der sowjetische Hel-denmythos. Stuttgart: J.B.Metzler, 1994; Scherrer J. Georges Sorel en Russie // Georges Sorel et son temps / Sous la dir. de J.Julliard. Paris: Seuil, 1985; Gentile E. II culto del Littorio. Roma - Bari: Laterza, 1993. P. 27-28.
100
существованию этих двух сторон медали, которые часто смешивают воедино, социализм быстро стал, может быть, наиболее важной из новых квазирелигий («квази» — поскольку формально они были чужды, если не прямо враждебны надмирным мотивам), порожденных свершавшимися в то время великими и стремительными переменами, реакцией на них и вызванной ими физической и психической дестабилизацией. Именно на этой почве в обстановке послевоенного хаоса расцвел пышным цветом «новый триумф магов и чудотворцев», отмеченный Коном. Как писал в 1935 г. «Альманах анархиста»: «Мы изумляемся сегодня безумным фашисткам, кричащим "Муссолини", как будто этот "вульгарный демагог" не тот же самый человек, который приводил в экстаз безумных социалисток... как будто во время пармской стачки 1908 г. Альчесте Де Амбрис не стал идолом, своего рода святым покровителем "бедноты". Когда он в 1913 г. вернулся из Швейцарии, свыше сорока тысяч человек встречали его на пармском вокзале, и женщины кричали: "Глядите, вот он, наш Бог!", а некоторые, поднимая вверх детей, говорили им: "Смотрите, кто ваш отец". А разве не было культа Мильоли в Кремоне? Поклонницы стелили ему под ноги свои шали»36.
Социализму, однако, не удалось полностью заменить собой мать всех квазирелигий - национализм, посредством которого, как напоминал Шабо, «огонь страстей» впервые перекинулся из религии в политику, придав последней «религиозный пафос»37, хотя социализм с самого начала пользовался концепциями и лексикой, выработанными национальной Французской революцией, а затем национально-освободительными движениями. В этом можно убедиться, вспомнив уже цитировавшиеся слова Ранке о необходимости «опираться на собственные силы», «завоевать подлинную независимость», бороться за «свои права» (Ранке, разумеется, имел в виду права нации). То же самое можно было услышать из уст многих лидеров последующих социальных движений.
Национализм и социализм и в этом плане в конце концов тесно переплелись, дав жизнь множеству разнообразных гибридов. Этот процесс, иногда протекавший подспудно, все же в це-
36 Цит. по: Lupo S. 11 fascismo. La politica in un regime totalitario. Roma: Donzelli, 2000. P. 95-96. Лупо, в свою очередь, позаимствовал цитату у Де Феличе.
37 Chabod F. L'idea di nazione. P. 61-62.
101
лом был более явным, чем считала значительная часть представителей западной мысли XX в., предпочитавших исследовать «чистые» случаи, не так уж часто встречающиеся в действительности, и тем самым сужавших себе поле обзора. Шел он весьма разными путями - к довольно своеобразным и эффектным формам, которые он принимал в Восточной Европе, мы вскоре вернемся, - и один из них, прежде всего в Западной Европе, совпал с одним из аспектов социализма, на первый взгляд наиболее далеким от национализма. Я имею в виду социализм как позитивную квазирелигию «растущих ожиданий», тесно связанную со стремлением низов добиться благосостояния, прогресса и свободы, о наличии которого в деревне мы уже говорили и которое распространилось также и на город. «Борьба за свои права», в самом широком, эластичном и изменяющемся со временем смысле этого слова, которая, как правило, после 1848 г. велась под знаменем социализма, на самом деле во многих отношениях представляла собой процесс, дополняющий процесс национализации масс государством, не только благодаря очевидным точкам их физического соприкосновения, как, например, в деле просвещения масс, но и потому, что в ходе этой борьбы «массы» «национализировали» государство, т.е. постепенно завоевывали его и делали своим38, зачастую отбрасывая преграды, которые ставили им не только сословия и цензы, но и, как мы вскоре увидим, национальность, культура и религия. Кардинальную роль, безусловно, сыграли здесь распространение всеобщего избирательного права и потребности, вызвавшие к жизни первые проекты «всеобщего благосостояния»39. Достаточно показательны и всевоз-
38 Самой идеи, что все могут принадлежать к «нации», хватало, чтобы подорвать собственническое отношение к ней, исторически сложившееся у дворянства. В «Святой Иоанне» Б.Шоу английский дворянин говорит священнику, употребившему слово «француз»: «Француз! Откуда вы взяли это слово? Неужто эти бур-гундцы, бретонцы, пикардийцы и гасконцы тоже начали называть себя французами, как наши взяли моду именоваться англичанами? Они говорят о Франции и Англии как о своих странах. Своих, понимаете?! Что станет со мной и с вами, если подобный образ мыслей будет распространен повсюду?» (см.: Davidson В. The Black Man's Burden. Africa and the Curse of the Nation-State. New York: Times Books, 1992. P. 95).
39 Вспомним, что Джаннини справедливо усматривал в распространении всеобщего избирательного права главный инструмент превращения моноклассового государства в плюриклассовое. Построение «всеобщего благосостояния», несомненно, помимо национализации диктовалось процессами урбанизации.
102
можные требования национализации — земли, промышленности, экономики, ставшие центральными пунктами программы социалистов (а также некоторых националистов).
В этом смысле все социалистические движения и значительная часть коммунистических, по крайней мере в Западной Европе и до тех пор, пока они были в оппозиции, представляли собой важнейший компонент более широкого движения за национальную и социальную интеграцию в государственные рамки, доминировавшего в Европе последние два столетия. С этой же точки зрения, безосновательными, по крайней мере в долгосрочной перспективе, кажутся гипотезы тех, кто видел во вторжении масс в политическую и социальную жизнь одну из предпосылок окончательного кризиса свободы и победы тоталитаризма. Я имею в виду все эти рассуждения о толпе, массах, потребности в вождях, натиске иррационализма, подпитывавшие пессимизм стольких европейских интеллектуалов, и, в частности, приговор, который вынесла XIX веку Арендт. Современные европейские общества, либеральные и демократические, построенные в том числе благодаря процессам интеграции масс, по всей видимости, служат опровержением подобных суждений.
Тем не менее в другой перспективе, на более коротком временном отрезке эти гипотезы и этот пессимизм уже не кажутся такими безосновательными. Мы видели, что процессы преобразований и прогресса породили психическую нестабильность и ощущение маргинальности, разрушили целые социальные слои, ударили по одним этническим или религиозным группам сильнее, чем по другим, изменили жизнь и иерархию семьи, дали слово людям, не привыкшим им пользоваться, и вывели на сцену социальные группы, мало и плохо приобщенные к культуре, тяготеющие к элементарным идеологическим схемам.
Эти явления затронули все уровни социальной пирамиды, создав условия для того, чтобы самые широкие слои населения активно прибегали к насилию, которое стало эндемичным и эндогенным как в деревне, так и в городе и начало приобретать новый размах благодаря колониализму. Задумаемся, к примеру, о том, каким источником насилия служили некоторые практики сельского труда, какой умножающий эффект имела утрата корней новыми горожанами, недавно пришедшими из деревни, среди которых львиную долю составляли молодые мужчины (как я уже отмечал, наиболее склонные к насилию), или о том, какой урок
103
обращения с подчиненными давал всем звеньям социальной и этнической иерархии колониальный опыт.
Те же явления вызывали, чаще всего в среде последователей доминирующих квазирелигий, но и вне ее тоже, идеологические реакции другого типа. Я имею в виду теории заговора и мании преследования, нередко сопровождавшиеся стремлением отомстить, поисками и принесением в жертву козлов отпущения, затронувшие весь политический и религиозный спектр Европы и достигшие своей кульминации в антисемитизме.
Национализм, конечно, предоставлял им идеальную мишень, но схожие явления наблюдались и в социалистическом движении, а потом особенно в коммунистическом, и во всех крупных традиционных религиях, чувствовавших угрозу со стороны «прогресса». Идея заговоров международных финансистов, евреев или неевреев, либералов, финансового капитала, масонов и западных держав, то вступающих в союз, то конфликтующих друг с другом, проникла в ряды французских правых, последователей Барреса и Action fran9aise, распространилась среди значительной части левых, при папском престоле, которому досаждало новое итальянское государство, либеральное и «масонское», среди иезуитов «Католической культуры» и социалистов-максималистов. При этом, по мнению немцев Центральной и Восточной Европы, над ними нависала тень славянско-еврейского заговора, католический заговор якобы подкапывался под православный мир, христианский — греко-армянский — под Османскую империю, эту преграду на пути европейских держав, затопляемую потоком мусульманских беженцев с Балкан, от освободившихся греков, сербов, болгар и румын. Все это в ближайшей перспективе должно было разжигать желание свести счеты — в более или менее широких масштабах и насильственными методами, — порождаемое происходящими переменами и возникающими в результате конфликтами.
В то же время великие перемены XVIII - XIX вв. как будто бы доказали абсолютное превосходство европейских стран и их жителей над обитателями других континентов, сделав возможной колониальную экспансию. Последняя на протяжении нескольких десятилетий позволяла белому человеку считать себя — и действительно быть - господином мира и завершила уже упомянутое превращение европейских наций-государств (продолжавших оставаться таковыми в собственных глазах и в глазах других) в
104
империи (сравнительно нетипичный случай в этом отношении представляла собой Германия, к чему мы еще вернемся в следующей главе).
Мне кажется, что, по крайней мере с этой точки зрения, можно было бы согласиться с анализом истоков «тоталитаризма» у Арендт. Империализм, расизм, насилие, власть над людьми, на которых иной раз смотрели как на скот, причем многие европейцы проявляли жестокость, а многие другие, не участвуя в этом прямо, тем не менее считали ее правомерной, — все это, конечно, создало одну из тех «бездн мрака», откуда вырвались многие кошмары XX века. Хотя Масарик допустил известную натяжку, воспользовавшись призывом Вильгельма II к немецким солдатам, посылаемым на подавление восстания «боксеров» («действуйте как гунны»), для нападок на всю немецкую историю, и особенно на поведение немцев на территории Восточной Европы40, то, что произойдет на этой же территории всего несколько лет спустя, показывает нам в ином свете все дискурсы, делающие (пусть даже только на словах) белого человека, который может все, венцом всемирной расовой системы.
Появление новой «высшей расы» в Европе XX в. нельзя отделить от превращения в предшествующие десятилетия всего населения Европы в универсальную «высшую расу». Головокружение от успехов, охватившее в начале XX в. Германскую империю, кичащуюся своей молодежью, силой и жаждой роста, о чем впоследствии с горечью писал Ф.Майнеке в своих мемуарах41, заразило весь Европейский континент, как свидетельствуют грезы о национальном величии, империалистическая экзальтация и во-
40 Однако в Юго-Западной Африке (современная Намибия) немецкая колониальная администрация действовала во время мятежа герреро в полном соответствии с императорским рецептом: принудительные депортации населения, использование голода для усмирения мятежников привели тогда немецкую политику на грань геноцида. Та же администрация, в данном случае следуя обычной практике европейских колониальных держав, широко использовала принудительный труд в Камеруне. Если в целом европейские империи, за исключением Османской и отчасти Российской, подавлявшей репрессивными мерами польские восстания, до первой мировой войны не практиковали в больших масштабах политику принуждения против собственного населения, те же самые империи и имперские нации-государства нередко прибегали к такой политике в своих колониях. Это объяснялось в том числе и тем, что армия и администрация в колониях имели достаточную свободу маневра, и у них в значительной мере были развязаны руки.
41 Meinecke F. Autobiographische Schriften. Stuttgart: Koehler, 1969. P. 249.
105
инственность, которыми проникнута вообще-то замечательная «Италия в пути» Джоаккино Вольпе и которые сегодня кажутся трагически смешными.
Как я уже говорил, однако, XIX век в Европе не был только «подготовкой» к последующим ужасам. В бульоне тогдашней европейской культуры можно найти столько других вещей, совершенно противоположных и обладающих большой силой не только на первый взгляд: великие завоевания на пути к прогрессу и благосостоянию, либеральный, демократический и социал-демократический гуманизм, брожение в церквях, рост образования, распространение демократии, все более и более высокий уровень цивилизованности и сосуществования и т.д. Не только в Соединенном Королевстве женщины начали заявлять о себе в политике: в той же Франции времен «дела Дрейфуса», описанной Стерн-хеллом, наблюдаются крошечные зародыши подобных явлений, которые только a posteriori можно будет назвать предвестниками; Италия Джолитти, вопреки Коррадини и его теориям, быстро становилась все более современной и демократической; столь же бесспорна была эволюция Германской империи, где социал-демократия выиграла важные битвы за свободу, предприятия освобождались от опеки банков, а конфликты с Великобританией, как указывал Алеви уже в 1920-х гг., были не таковы, чтобы нарушить мир в Европе42. Даже Российская империя несомненно прогрессировала. Достаточно бегло изучить дебаты в Думе между 1905 и 1914 гг., чтобы увидеть совсем не ту страну, какой она обычно представляется, страну, где условия жизни крестьян, вопреки Гершенкрону, в целом уже несколько десятилетий неуклонно улучшались43.
На заре XX века ничто еще не было окончательно вписано в книгу Судьбы, ничто не было предопределено, даже разразившаяся вскоре первая мировая война, несмотря на сгущавшуюся в течение нескольких десятилетий, особенно на востоке, взрывоопасную национальную и социальную напряженность.
42 Halevy E. L'ere des tyrannies. P. 182-183.
43 Грациози А. Великая крестьянская война в СССР. Большевики и крестьяне. 1917-1933. М: РОССПЭН, 2001. С. 8, 75 (об авторах, опровергающих интерпретацию Гершенкрона). Ср. также: Confine M. Present Events and the Representation of the Past: Some Current Problems in Russian Historical Writing // Cahiers du monde russe. 1994. Vol. 35. P. 839-868; Well-being and Standard of Living in Russia and the Soviet Union // Slavic Review. 1999. Vol. 1.
106