Попытка понять человека

Жалость к человеку. Боль за человека. Жалость выше справедливости, носправедливость долговечней. Вспоминая момент проявления жалости к человеку уже с некоторого временного расстояния, мы можем осознать, что, пожалуй, переборщили. Этот человек был недостоин этой степени жалости.Но вспоминая справедливое решение по отношению к человеку, мы не можемсебе сказать, что переборщили по части справедливости.Жалость, я уверен, необъяснима никакими рациональными соображениями,она идет к человеку сверху, от Бога.Однако почти всякий человек иногда мучительно вспоминает случаи изсвоей жизни, где должен был проявить жалость, но не проявил. В чем дело, гдебыл в тот миг наш Бог? Думаю, сигналы сверху были, но мы сами в то времябыли настолько расчеловечены, что не могли их принять. Однако человекнравственно не тупой сохраняет этическую память и, восстанавливая картинусвоего равнодушия, мучается, кается и тем самым прочищает приемник своейдуши.Но в каком соотношении между собой чувство жалости и чувствосправедливости? Чувство справедливости, можно сказать, более горизонтальное, оно больше требует нашего личного соображения. Пытаясь найти справедливое решение по отношению к человеку, мы как бы мысленно перебегаем от этого человека ко многим другим и от многих -- как вывод -- к этому одному.Первоначальным толчком к чувству справедливости может быть жалость кчеловеку, но в развитом виде чувство справедливости -- это жалость к истине,любовь к ней. Но человек в сложных случаях жизни, отталкиваясь от жалости,может так запутаться в поисках формулы добра, что приходит к самымбезжалостным и несправедливым выводам.Таким был наш социализм на практике. Можно со всей безусловностьюутверждать, что первоначальным толчком всех социалистических теорий была жалость к обездоленному человеку. Как же могло получиться, что учение, в основе которого {588} лежала жалость к человеку, породило самое безжалостное общество? И не совсем случайные слова Горького стали его лозунгом: жалость унижает человека. Ведь, кроме прирожденных палачей, были же среди революционеров искренние, желающие добра люди? Неужели они не видели противоречия между объявленным идеалом этого государства -- любви к народу и самым безжалостным отношением к нему в жизни? Безусловно, видели, нооправдывали по нескольким достаточно серьезным причинам.Представим себе пассажира, в ожидании поезда сидящего на вокзале сбуханкой хлеба. Это нормальный, добрый человек без склонности ктеоретизированию. К нему подходит голодный ребенок. (Кажется, мыприближаемся к такой реальности.)-- Дяденька, дай кусок хлеба.Он отрезает ломоть и отдает ребенку. Потом подходит другой ребенок стакой же просьбой. Он и ему отрезает ломоть. Потом третий, четвертый, пятый.В конце концов буханка роздана. Может подойти еще один или несколько детей, заметивших, что он раздает хлеб. И он вынужден, как это ни больно, развести руками и сказать:-- Больше нету. Попробуйте попросить у других.Но возможен и другой вариант. Здесь пассажир с буханкой хлебадостаточно нравственный человек, но с несчастной склонностью ктеоретизированию. К нему подходит голодный ребенок, он отдает ему кусокхлеба. Потом второй, потом третий. И вдруг он догадывается, что хлеба навсех голодных детей у него все равно не хватит.Надо решить вопрос в корне. Надо дать окончательное решение вопроса оголодных детях. Потрясенный грандиозностью и благородством своей задачи, он прячет остатки хлеба в портфель, вынимает ручку и блокнот и начинаетлихорадочно вычислять, как спасти всех голодных детей от голода. Он как быпродолжает задачу помощи детям, но направление его внутреннего пафосаизменилось.Теперь он не замечает или даже отгоняет подходящих к нему детей. И неиспытывает ни жалости, ни стыда, потому что уверен, что старается для их жепользы. Теперь живые дети мешают ему помогать теоретическим детям, мешают окончательному и справедливому решению вопроса о детском голоде. {589}Кто правильней действовал из этих двух пассажиров на вокзале? По-моему,ясно, что первый пассажир. Как говорится, теория мертва, но вечно зеленодрево жизни.Но тонкость вопроса состоит в том, что первый пассажир при всей своейпростоте и теоретически выше второго пассажира, даже если второй пассажирграндиозен, как Маркс.Его теоретическое, скорее всего неосознанное превосходство над вторымпассажиром состоит в том, что он понимает: трагедия существованиянепреодолима, ее можно только смягчить. Его частичным утешением является то, что он выполнил свой долг -- раздал свой хлеб голодным детям. И он заранее принимает, что, может быть, придется взглянуть в глаза голодному ребенку и сказать:-- У меня нет хлеба. Попробуй попросить у других.При всем признании благородного порыва второго пассажира, его попыткиокончательно решить вопрос о детском голоде вкрадывается подозрение, что им одновременно двигала, скорее всего бессознательно, попытка снять с самого себя трагедию существования и уже сегодня достаточно спокойно смотреть в глаза голодного ребенка, будучи уверенным, что завтра (или через сто лет -- это безразлично) благодаря его усилиям не будет голодных детей. Но формулы добра нет и никогда не будет. Если бы можно было теоретически представить, что наука найдет такую формулу, это означало бы, что совесть отменяется. Но ясно, что только совесть двигается вместе с человеком во всех неисследимых изгибах жизни. И что скрывать -- совесть утомительна. Но отбросив совесть, человек превращается в неутомимое животное. Или -- или. Но человек ищет чего-то третьего. Например, отбросить совесть в будущее, а потом приплыть к ней.Соблазн стряхнуть с себя трагедию существования всегда был свойственлюдям. Но мы должны помнить, что каждый раз, когда мы избегаем положенного нам ушиба совести, он дополнительной болью ударяет кого-то другого.Всякая революция, а наша в особенности, благодаря ее явновсемирно-историческому замыслу, была великим соблазном снятия трагедиисуществования, Новая эра! Наукой было доказано, что это будет, и это пришло! Люди, поддавшиеся соблазну революции, сбрасывая с себя трагедию существования, одновременно сбрасывают чувство долга перед окружающими. Множественный и сложный {590} характер чувства долга перед конкретными людьми заменяется единым лучезарным долгом перед идеей.Это создает определенную легкость существования, бодрит. И чембезупречней выполнение единого революционного долга, тем свободнее чувствует себя революционер от какого-либо долга перед конкретными окружающими людьми, ведь он дальше других пошел ради будущей справедливой жизни. Так он компенсирует свое революционное усердие и порождает новые (временные!) угнетения на пути к окончательной справедливости.Но куда девается жалость? Ведь мы говорим не о прирожденныхчеловеконенавистниках и лицемерах, но об искренних людях.Помню, в начале войны я мальчишкой довольно долго жил у дедушки вЧегеме. Однажды приехала к нам из города моя сестра, и мы вместе с нею инесколькими односельчанами направились в другую деревню. Я шел, погоняя ослика с поклажей и время от времени пошлепывая его палкой по спине.-- Чего ты его бьешь? Ему же больно, -- сказала сестра.Я удивился ее словам. Я как-то совсем забыл, что ему может быть больно.Я делал то же самое, что делали местные крестьяне, погоняя осла. Мне быникогда не пришло в голову ударить его палкой, когда он пасется на лугу.Но ослик с поклажей в пути норовит остановиться, слизнуть зеленую веткунад тропой, замедлить шаг. Вот я его и погонял, как и все крестьяне.Но, на взгляд моей сестры, городской девочки, это было неприятноезрелище, хотя, конечно, я его не сильно ударял. Кстати, еще более непонятнымзрелищем, на взгляд городского человека, было бы, если б он увидел, как тотже крестьянин, поднимаясь с нагруженным осликом по очень крутому склону, вдруг разгружает его и берет груз или часть груза на себя. Жалеет. Знает, где надо жалеть.У ослика нет чувства долга перед хозяином, вот и приходится погонятьего палкой. Человек легко привыкает к палке (тот, кто ее держит), а палкойвсегда движет идея.На примере крестьянина и ослика мы видим, что жалость бывает связана ис пониманием сути дела. Иногда, чтобы жалеть, надо знать суть дела. Поройнас поражают правители, которые не знают сути дела, хотя у них тысячиприводных ремней, чтобы знать. Но они не пользуются ими, чтобы иметь право не жалеть. {591}Огромна приспособляемость человека к жизни, в том числе и подлая. Изживого опыта жизни человек знает, что иногда к человеку надо проявитьбезжалостность для его же пользы. Так безжалостен учитель, оставляющийнерадивого ученика в школе после занятий, так безжалостен родитель,наказывающий расшалившегося ребенка, так безжалостен хирург, распарывающий живого человека.Хитрый механизм приспособляемости легко затмевает разум. Революционер,благословляющий пролитие крови, охотно уподобляет себя хирургу, чаще всего забывая, что хирург проливает кровь человека для того, чтобы спасти именно этого человека. А революционер проливает кровь этого человека, чтобы сохранить верность идее, правильность которой ничем не доказана.Но такова сила соблазна сбросить бремя трагедии существования,окончательно решить вырваться в царство свободы. Произошло то, о чем я ужеговорил, -- подмена жалости к человеку жалостью к сказке, понятой как новаяистина.Можно сказать, что революционеры заразили грехом теоретизированиядостаточно большую часть народа, которая пошла за ними. Может, нашаазиатская мечтательность, не слишком обременительная связь с выработкойпрактических ценностей жизни облегчили этот процесс? Не знаю. Но в принципе, при особых исторических обстоятельствах это могло бы случиться со всяким народом, ибо сбросить бремя трагического сознания, в крайнем случае крикнуть: черт побери все! -- свойственно людям вообще.Платонов в "Чевенгуре" это замечательно описал. Все коммунисты этогопроизведения вполне искренние люди, и они бесконечно теоретизируют, где икак получше угнездить коммунизм. Полудети, полусумасшедшие. Они с нежностью рассуждают о коммунизме, принимая за него каждый всплеск своей убогой фантазии и убивая каждого, кто кажется им врагом. Они не знают, что такое коммунизм, но при этом точно знают, что коммунизм уже освободил их от гнета ответственности за происходящее вокруг.Нас долго учили, что революции исторически неизбежны. Кто это доказал?Никто. Если в мороз ходить без пальто, то воспаление легких тоже историческинеизбежно. Если в стареющем доме вовремя не заменить гниющих балок, топотолок рухнет с исторической неизбежностью. {592}Верхи гниют -- низы наглеют. Вот новое определение революционнойситуации. И то, и другое не происходит в один день. И гниющих можно вовремя заменить, и наглеющих можно вовремя поставить на место. Есть страны, где происходило множество революций, а есть страны, которые обошлись всего одной революцией. Это полностью доказывает бессмысленность классового определения революции.Но вот революция произошла. Наша -- самая тотальная в мире. Иерархиячеловеческих ценностей полностью разрушена. Верх стал низом, низ сталверхом.Поэт сказал: Все формы жизни есть приспособленьеИ в том числе взгляд в потолок. Взгляд в собственную тарелку и взгляд на небо -- это тоже две формыприспособления к жизни. Но, оказывается, огромная разница между двумя этими взглядами. Если в балансе общей жизни взгляд в тарелку побеждает взгляд в потолок, то тарелка однажды оказывается пустой, сколько в нее ни гляди. И тут уж идиотический взгляд, обращенный в потолок, ничего не даст.Так, церковь, превращенная в амбар, в конце концов перестает служить иамбаром, потому что в один прекрасный день выясняется, что в этот амбарнечего засыпать.Существование высших потребностей, оказывается, обеспечивает и низшиепотребности. Чем прямее стоит человек, тем ему легче нагнуться, чтобысорвать ягоду или завязать шнурок. Гнутым трудно нагибаться. Частый взглядна небо способствует выпрямлению спинного хребта.Кстати, есть что-то грустно-комическое, когда видишь по телевизору, какбывший коммунист стоит в церкви перед священником со свечой в руке. О, если б священник движением руки втиснул его в толпу прихожан: рано высовываешься.Но нет этого движения руки. Он благословляет его с некоторой смешнойосторожностью, как бы несколько удивленный, как бы несколько неуверенный в его внезапном смирении. Зрелище малоаппетитное.И потому поговорим о брезгливости. Откуда она взялась? Представим себемиссионера на стоянке дикаря. Тот уже овладел огнем и настолько цивилизован,что ест жареное мясо. Он {593} жадно отправляет в рот дымящиеся куски. То ли от дыма, то ли от простуды вдруг у него потекло из носу. Дикарь почувствовал под носом неприятное щекотание и, чтобы унять это щекотание, не прерывая приятное занятие, мазнул под носом очередным куском мяса и отправил его в рот.И тут наш миссионер пытается ему объяснить, что он нехорошо поступил.Он срывает лопухообразный лист с близрастущего куста, приближает его ксобственному носу (платок слишком сложно) и показывает, как надо былопоступить. Дикарь внимательно выслушивает его и вдруг с сокрушительнойразумностью говорит:-- Но ведь это не меняет вкус поджаренного мяса!И в самом деле, миссионер вынужден признать, что для дикаря это неменяет вкус поджаренного мяса. Брезгливость -- плод цивилизации и культуры.Это легко подтверждается на примере ребенка. Маленький ребенок в состоянии полуразумности, как маленький дикарь, тянет в рот все, что попадет ему под руку. Позже, наученный окружающими людьми, он усваивает уровень брезгливости своего времени.Но и внутри уровня современной брезгливости человеку свойственныколебания вверх и вниз. Вымывшись, мы испытываем некоторую брезгливость к белью, которое только что скинули, и надеваем свежее. В чистой одежде мы оглядчивее к окружающей грязи. Но если на нас грязная, скажем, рабочая одежда, мы равнодушней к окружающей грязи или, оказавшись в чистом помещении, как бы испытываем брезгливость окружающих предметов и стараемся поменьше соприкасаться с ними.Как наглядно, что физическая брезгливость человека развивается вместе сцивилизацией, и какая драма человечества, что нравственная брезгливостьнисколько не развивается вместе с ней! Здесь чистое тянется к чистому, но игрязное тянется к чистому, чтобы запачкать его, чтобы почесаться о него, каксвинья о дерево.Нравственная брезгливость связана с прирожденным нравственным слухом.Слух этот, если он есть, поддерживается культурой, но нисколько неподдерживается и не развивается движением цивилизации. Это движение со всей очевидностью утончает только нашу физическую брезгливость, хотя и тут есть свои противоречия.Одноразовые шприцы -- это хорошо, Но одноразовая посуда, из коей менякормили в добрых американских домах, меня {594} смущает. Я бы не хотел свой кофе пить из одноразовой чашки. Моя чашка -- это маленькая часть моей домашней вечности. Я бессознательно благодарен ей, что она мне служит. Она укрепляет меня в мысли о долговечности существования. Но одноразовая чашка, которая после употребления летит в помойное ведро, -- на что мне намекает?Ясно на что. Я и так знаю, что жизнь одноразова. Зачем мне целый деньслушать похоронный марш одноразовых предметов?Цивилизация помогла медицине сделать громадные успехи, и медицинаспасла, может быть, миллионы людей, которые при более низком уровнецивилизации погибли бы. Но и она же создала такие орудия уничтожениячеловека, которые уже унесли еще большее количество людей.Может быть, какой-нибудь знаток предмета скажет, что этот отрицательныйбаланс в самой природе человечества, что людей стало слишком много ичастичное самоуничтожение нужно для его выживания. Но, во-первых, этогоникто не доказал. А во-вторых, если это так, чего стоит разум человека, еслиим командуют биологические законы?Конечно, это не так, ибо мы прекрасно знаем, что людей весьма успешноуничтожали и во времена Александра Македонского, хотя ни о какомперенаселении планеты тогда и речи не могло идти.Кстати, об Александре Македонском. Блестящий стилист и романтическийчеловеконенавистник Константин Леонтьев сказал известную, как бы ключевую фразу ко всему своему творчеству. Смысл ее вкратце сводится к тому, что, мол, для того ли гениальный красавец Александр в пернатом каком-нибудь шлеме затевал свои походы, чтобы русский или европейский буржуа благодушествовал в своей безобразной и комической одежде.В самом деле, для того ли? Попробуем сравнить, раз уж одежде придаетсятакое значение, костюм современного чиновника с хитоном древнегреческогочиновника.Если верно мое предположение, что развитие цивилизации сопровождаетсяусилением физической брезгливости и улучшением качества мыла, то картина будет не в пользу древнегреческого хитона. При проверке на вшивость хитон должен оказаться плодородней. А если учесть, что древнегреческий чиновник мог получить взятку в виде мохнатого бурдюка с козьим молоком, то и блохастость не вполне исключается. {595}О самих походах Александра Македонского лучше всего могли бы рассказатькрестьяне тех народов, через земли которых он проходил от Греции до Индии.Само собой разумеется, что этих крестьян грабили и вслед шлемоблещущимвоинам неслись вопли и проклятия. И никому из них не могло прийти в голову,что эта прожорливая лавина выглядит красиво.Константин Леонтьев любил историю, как бифштекс с кровью. И этотипично. Безжизненность эстета роковым образом уравновешивается жестокостью как высшим проявлением жизненности. Таковым был и Ницше. Тоже блестящий стилист.Вообще этические поправки к чувству красоты бывают удивительны.Однажды, войдя к себе на кухню, я увидел по телевизору факельное шествие.Первое впечатление -- красиво, величественно. И вдруг из слов диктора узнаю,что это передача о немецком фашизме. То, что за мгновение до этого казалоськрасивым, стало зловещим и темным, несмотря на факелы.То же самое знаменитые военные парады на Красной площади. На первыйвзгляд -- красота, выражающая мощь и прочность отчизны. Но когда осознаешь, что эта мощь превратила в замученных рабов миллионы твоих соотечественников, начинаешь замечать автоматичность, бесчеловечную тупость этой стройной громады. А если обо всем этом не думать -- красиво.Романтизация прошлого, при всей своей неверности, слишком большоговреда принести не может. Романтизация прошлого -- ложное вычисление прошлого с ложным выводом: жизнь была интересней и гармоничней. Романтизация будущего -- ложное вычисление будущего с ложным выводом: жизнь будет интересней и гармоничней. Ложное вычисление прошлого -- это то, за что уже отвечать не приходится. То, что было, -- было. Но за ложное вычисление будущего будем отвечать своей шкурой мы или наши дети. И уже отвечаем. Компас, который врет по отношению к предстоящему пути, гораздо опасней компаса, который врет по отношению к пройденной дороге.Странно, что при решении многих грандиозных, тончайших и сложнейшихинтеллектуальных задач человечество до сих пор с научной точностью не может ответить: изменился ли человек в истории, как нравственное существо? К лучшему? К худшему? Или он остался таким же, каким и был?Попробуем опереться на косвенные свидетельства литературы. Древниегреки имели гениальных писателей и мыслителей, {596} но мы как-тодогадываемся, что и теоретически у них не могло быть ни Шекспира, ниТолстого, ни Достоевского. Дело, конечно, не в технике письма. Всякий талантпрекрасен, и прекрасен навсегда. И всякий талант сам вырабатывает ту техникуписьма, которая необходима для изображения того, что он мысленно видит.Может, страсти человеческие изменились? Нет, легко догадаться, что итогда все человеческие страсти были уже достаточно развиты и отчаявшаясяженщина если не под поезд бросалась, то со скалы.Вероятно, навсегда утратив по сравнению с древними греками какие-тохудожественные достоинства, писатели нового времени намного превзошли их в глубине психологического анализа. И это не плод случайности рождениятакого-то гения, а что-то другое, и меньшие таланты нового времени, ни вкакое сравнение не идущие с великими греками, были способны на болееглубокий анализ. Здесь в самом деле что-то другое.Это другое я бы назвал энергией исторического отчаяния. Древняягречанка, бросающаяся со скалы по той же причине, что и Анна Каренина,испытывала примерно те же чувства, что и Анна Каренина. Но древнегреческий писатель, узнав об этом случае, при равенстве таланта со Львом Толстым не мог испытывать то, что испытал Толстой. У него не было и не могло быть той энергии исторического отчаяния, которая была у Толстого. Эту энергию отчаяния можно выразить простыми словами: этого уже не должно было случиться, но случилось!Древним грекам, говорят, не было свойственно чувство истории, то естьчувство, что мир развивается в какую-то сторону. Я полагаю, что если древнийгрек вдруг увидел бы, что на греческом корабле увеличилось количествопарусов, он с любопытством и радостью отметил бы изобретательность греков,но не воспринял бы это как часть изменения его мира, как доказательстводвижения к чему-то.Очарование древнегреческого искусства не только в простодушии, но и вкакой-то гармонической неподвижности: времени нет, истории нет. Если быдревнему греку сказали, что а такой-то стране отменили рабство, он скореевсего рассмеялся бы в ответ:-- Да они и сами рабы, почему бы им не отменить рабства.Бердяев пишет, что чувство истории, по крайней мере в европейский мир,привнесено христианством. И это похоже на правду. Для христианина встреча сБогом впереди. Тогда жизнь {597} человека и многих поколений выстраивается в некую цель, и летописец, верящий в эту цель, описывая события жизни,пристальней вглядывается в качество изменения жизни, подчеркивая пафосдвижения.Когда появилось достаточно много примеров изменения жизни, внесенныхсилой человеческого ума и изобретательности появилась как бы гораздо болееобнадеживающая, гораздо более наглядная, более короткая параллельхристианской линии к цели -- философия прогресса: история и без Бога должнапривести к мировой гармонии.И христианская вера, и вера в прогресс -- ожидание. Долгое историческоеожидание не могло не порождать у ждущих приступов исторического отчаяния.Окунувшись в нашу вокзальную жизнь, древний грек мог бы все понять, кроме одного: почему людей волнует опаздывающий поезд? Он не знал, что жизнь, кроме жизни, имеет еще какую-то цель. И этим он был прекрасен. Приступы исторического отчаяния веры в прогресс -- философия революции и революционной практики.Приступы исторического отчаяния у великих христианских художников: какможно глубже заглянуть в душу человека, разгадать его до конца, понять,готов ли он, способен ли он к высшей цели. Конечно, субъективно большойхудожник может считать себя неверующим человеком, но, живя внутрихристианской культуры, он заражается ее пристальным любопытством к душе человека. В этом деле недостаток веры может подхлестываться силой таланта.И не та ли энергия исторического отчаяния двигала кистью Рембрандта,когда он писал "Блудного сына"? Лирическая сила стократ превзошла библейский сюжет. Этого уже не должно было быть, но блудный сын все блудит и блудит!Как сказал поэт Коржавин: Но кони все скачут и скачут,А избы горят и горят. Так стал человек лучше или хуже со времен древних греков? Я бы сказалтак. Человек стал не лучше и не хуже по сравнению с древним греком, но онстал несколько противней. Противней -- по сравнению с кем? По сравнению стем, что мы ожидали. А зачем вы ожидали? -- удивился бы древний грек.В нравственном отношении человек -- вечный второгодник, со всеувеличивающейся сноровкой употребления шпаргалок. {598}Одностороннее, техническое развитие ума, комбинационного мышленияусилило в человеке технологию самооправдания в безнравственной ситуации.Однако отрицательный опыт человечества столь велик, что можно ипо-другому поставить вопрос. Лучшие из наших современников по сравнению с древними греками стали еще лучше, учитывая преодоленный отрицательный опыт, а худшие стали еще хуже, учитывая непреодоленный отрицательный опыт. Но худших больше. Человечество растянулось, как плохое войско, и чем дальше оно идет, тем больше вытягивается. Гул задних заглушает речь передних, но этическая мощь академика Сахарова ничуть не уступала этической силе Сократа.Человек в толпе. Человек может покраснеть от стыда, будучи один.Свидетель -- совесть. Совесть затрудняет жизнь, чтобы облегчить встречу сБогом. Будем надеяться. Бесконечная репетиция этой встречи. Самоуверенность человека: если там что-то есть, сыграю и без репетиции.Человек может покраснеть от стыда перед другим человеком. Человек можетпокраснеть от стыда и в толпе, но будучи в низости обвинен лично. Человеккраснеет один.Можно представить такой случай. Десять человек, сговорившись,оклеветали одного человека. Допустим, что этот человек узнал об источникеклеветы. Встречаясь с каждым из них отдельно и разоблачив каждого из них какклеветника, можно предполагать, что он увидит немало лиц, покрасневших отстыда. Но если бы десять клеветников оказались вместе и оклеветанный ихразоблачил одновременно, эффект разоблачения оказался бы весьма низким.Скорее всего, оклеветанный подвергся бы новой клевете, ибо старую клеветуони постарались бы выдать за злобную выдумку оклеветанного.И дело не в том, что он и не почувствовал и бы никакого стыда.Некоторый стыд они, скорее всего, почувствовали бы, но, увы, доза егооказалась слишком маленькой. Таинство стыда предполагает воздействие на душу отдельного человека. Мы пытались воздействовать стыдом на десять человек, а доза стыда всегда рассчитана на одного человека. Другой дозы нет.Разоблачая десять клеветников одновременно, мы сразу превратили их вединое удесятеренное тело с удесятеренной возможностью самооправдания при удесятеренной пониженности восприятия стыда. Один из десяти всегда найдет некую слабость в аргументации разоблачителя, а девять остальных ее тут же {599} подхватят, даже если за миг до этого никому из них не приходила в голову эта мнимая слабость аргумента.Ориентированность на истину по своей природе есть готовность квосприятию внутреннего стыда в случае ошибочного хода мысли, а это требуетодиночества, стремится к одиночеству. Беременный мыслью сторонится людей, а поспешающему к людям нечего сказать.Вот почему всякий союз совестливых, думающих людей всегда относителен ислаб, а союз негодяев сплочен и крепок. Не надо знать программы того илииного союза людей, достаточно знать, насколько он крепок, чтобы знать,насколько он подл.Толпа, уличенная в самом низком предательстве, никогда не покраснеет отстыда. В толпе человек может проявить храбрость, на которую он как личностьбыл неспособен. Ведь здесь он превращается в коллективное тело, чтоусиливает ощущение личной неуязвимости. Но в той же толпе человек можетиспытать дикий страх, панику, до которой он как личность никогда неопускался. И тут влияние коллективного тела.Чем меньше личность, тем больше она стремится и в толпу, и правитьтолпой. Чем развитее личность, тем ей оскорбительней и быть в толпе, иправить толпой, ибо это всегда сплющивает и уродует мысль. В этом драмаколлективных и национальных движений. Драма политики вообще. И только найденное одиночками долговечно служит людям.Одинокий мыслитель сигналы солидарности посылает через головыправителей и толпы. Он будит волю к добру, обращаясь к частному человеку. Иэто самый честный способ связи людей, ибо принять или не принять его сигналы решает человек лично и добро вольно.В толпе человек ощущает, если прислушивается к себе, как из неговысасывается личность. Крайне неприятное ощущение. А если иной человек как раз в толпе чувствует себя полнокровней, можно предполагать, что именно в него всосалось то, чего ему не хватало. Можно было бы сказать, что на христианстве лежит вина исторического отчаяния человека, если бы мы точно не знали, что и без христианства рано или поздно должна была появиться философия прогресса.Философия прогресса, вера в саморазвивающееся движение к цели,ослабляет в человеке волю к добру: течение само вынесет. Но течение никудане вынесет, потому что зло, видоизменяясь или не слишком видоизменяясь,плывет вместе с человеком. {600} Воля к добру, даже если и создает иллюзиюобгона зла, реально укрепляет нравственные мускулы. И это немало. Религия икультура есть воля к добру, выраженная в молитве и в образе.Прогресс как историческая цель себя исчерпал. Техническое оснащениежизни будет продолжаться, но ни один серьезный человек уже не можетповерить, что это когда-нибудь приведет к нравственному скачку. Отношение кщеке ближнего не меняется оттого, что она выбрита электробритвой.А нужна ли человеку историческая цель? Не лучше ли жить, как древниегреки, жить ради самой жизни? Вероятно, было бы лучше, но для нас, для нашей страны это сейчас невозможно.Переход от достаточно долгого тоталитарного государства кдемократическому имеет свои невероятные психологические сложности. При тоталитарном строе ты как бы вынужден жить в одной комнате с буйным сумасшедшим. И ты выработал свои навыки выживания рядом с ним. Так, он требует, чтобы ты с ним каждое утро играл в шахматы. Чтобы выжить, играя с ним, ты обязан и достаточно хорошо играть, и достаточно точно проиграть, но при этом так проиграть, чтобы он не заметил, что ты нарочно ему проиграл.При всем при этом, как сладостно думать про себя: какой шахматист погибает!Привычка концентрировать силы на выживание рядом с буйным сумасшедшимотодвигала от человека драму существования вообще. Оказывается, живя вкомнате с буйным сумасшедшим и приноравливаясь к нему, мы предоставляли себе своеобразную роскошь или совсем не выполнять, или делать вид, что выполняем многие другие свои человеческие обязанности.Но вот буйный исчез, и жизнь предстала перед нами во всейнеприглядности наших невыполненных, наших полузабытых обязанностей. Да и относительно шахмат, оказывается, имели место немалые преувеличения. Но самое драгоценное в нас, на что ушло столько душевных сил, этот наш поистине грандиозный, поистине виртуозный опыт хитрости выживания рядом с безумцем оказался никому не нужным хламом. Обидно. И нет Византии, куда можно было бы выехать с этим патентом.Приспособившись к диалогу с буйным безумцем, мы не заметили, чторазучились общаться, как нормальные люди. Общаясь, мы никак не поймем, кто наш собеседник -- безумец, прикидывающийся нормальным, или хитрец, принимающий нас за буйного безумца.Доверчивость -- великое достоинство человека в этом недостойном {601}мире. Мир свою подлость успешно сваливает на глупость доверчивого человека.А доверчивый человек, не переставая быть доверчивым, склонен поверить в это.Как и всякий одаренный человек, он менее всего замечает свой дар и думает,что речь идет не о нем, а о совсем другом человеке.Тоска и ярость, всеобщая подозрительность охватили многих людей. Югпылает, и нет сил остановить этот пожар. Неужели только усталость от потерикрови может отрезвить стреляющих друг в друга людей? Или они в этом кровавом тумане ищут новых безумных вождей, чтобы снова пустить в ход свой хитрый опыт приспособления к безумцам?Великий блеф коммунизма заменяется провинциальным блефом национализма.Национализм -- конкуренция неконкурентоспособных. Но такими их сделали правители, долгие годы подачками и лестью скрывая от народа свою собственную неконкурентоспособность. И в основном они же теперь создают этот новый блеф в виде оружия возмездия за потерю власти и как самый верный способ возвращения ее.Наш путь -- от единого мозгового склероза коммунизма к рассеянномусклерозу национализма. Националисты всех мастей подхватили иссякающую ненависть коммунизма. Старые знамена перенасыщены кровью, новые, сухие знамена жаждут ее.Земля, усыхающая без любви, орошается кровью. Такова сегодня нашабезблагодатная земля. И сложно в согласии с климатическими условиями, онаособенно быстро усыхает без любви на юге, где и орошается уже потокамикрови.Любовь -- главное в учении Христа. У человека тысячи соблазнов, новерная опора только одна -- любовь. Не поразительно ли, что даже самыйзакоренелый уголовник, совершивший десятки преступлений, все-таки нуждается в этой любви, помнит ее свет и делает наколку на своем теле "Не забуду мать родную"? И хоть сам он стал для своей матери источником самой большой боли, но все-таки помнит, помнит свет ее любви и носит эту наколку, сам того не понимая, как последний знак, что душа его не до конца омертвела.Когда мы любим ребенка, женщину, старика, друга, когда мы любим вообще,мы ощущаем сладостную телесную легкость, Такое же облегчение мы ощущаем, когда в жаркий день погружаемся в теплое море. Такое же сладостное телесное облегчение мы чувствуем, когда к нам приходит вдохновение. Потому что вдохновение -- это влюбленность в приоткрывшуюся истину. {602}Я думаю, это сладостное телесное облегчение в момент любви вызываетсятем, что человек в этот миг сбрасывает с себя груз эгоизма. Любить --сбрасывать с себя груз эгоизма. Если бы человечество целиком в одномгновение было бы способно полюбить, в это же мгновение отпали бы всепроклятые вопросы, неразрешимые веками. Но это, увы, невозможно. Толькоредчайшие души способны на вечную любовь. Но и воспоминание о любви бодрит и, главное, озаряет конечную, пока недостижимую для обыкновенного человека задачу: сбрасывать с себя груз эгоизма. Самые рачительные несут на себе самый тяжелый дорожный провиант эгоизма.Живите, как птицы небесные, сказал Учитель. Своя ноша не тянет,раздумчиво ответил человек и пошел дальше.Сегодня, как в семнадцатом году, нас опять захлестывают безумныенадежды и угрюмые разочарования. Слишком многого ждать опасно, и нелегко установить в нашем взбаламученном обществе баланс взаимных эгоизмов.Но у человека всегда одна и та же задача -- долг в пределах своейответственности и ответственность в пределах своего долга. И каждый человеклукавит, когда говорит, что границы долга и ответственности ему неясны. Намдавно было пора смириться и сменить свою неряшливую всемирность на честную частичность. Так мы ближе к вечности.Каждый должен нести свой крест. Спокойно, с передышками, но нести доконца. При этом надо учесть, что кряхтение никак не вознаграждается. Но еслиот него легчает -- кряхти.Но и тут непросто. Тщеславие человека неуемно. Иной лезет под крест,который ему явно не по плечу. Я забыл предупредить, что тяжесть креста недолжна деформировать чувство юмора. Это опасно. Надо вовремя остановить и высмеять такого человека. Почему? На это я отвечу абхазской притчей.Корова, увлекшись сочной травой, взошла на слишком отвесную кручу. Оселснизу, заметив это, стал громкими криками бить тревогу.-- Тебе-то что? -- сказал пастух.-- Как что, -- простодушно ответил осел, -- сорвется, мне ее придетсятащить.Интеллигенции не надо стыдиться роли остерегающего голоса этого осла,когда нашу общественную корову травоядный восторг заведет на новую кручу. Но где пастух?.. {603} 1993 --------


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: