Филип Капуто 15 страница

Помню ещё и ту ночь две недели спустя, когда отделение вьетконговских "сапёров" проникло сквозь заграждения вокруг расположения инженерного батальона рядом с КП. Начали рваться сигнальные растяжки и гранаты, пули вздымали пыль у палатки младших офицеров. Я продрался через противомоскитную сетку, схватил карабин, споткнулся, ударился об угол рундука и по собственной вине на пару секунд отрубился. Придя в сознание, я заполз в траншею, где стоял Мора, помощник офицера по разведке. На нём не было ничего, кроме ремня с пистолетом. Барт Фрэнсис, ещё один штабной лейтенант, поглядел на него и сказал: "Нет, Роланд, одет ты, право, непристойно". В голове у меня туман от удара ещё не рассеялся, и я истерически засмеялся. Тем временем Шварц -- а в бою прусское начало пёрло из Шварца наружу -- выкрикивал приказы группкам растерянных солдат. Ну ладно, пускай командует, раз понимает, что происходит вокруг. А я не мог ничего понять, хотя ночь была лунная, да и осветительные ракеты добавляли света. По всему периметру раздавался огонь из стрелкового оружия -- очевидно, ещё одно отделение "сапёров" пыталось пробиться через заграждения вокруг КП. Вьетконговцы стреляли в морпехов, морпехи -- во вьетконговцев или в других морпехов, или вообще ни в кого. В белёсом свете мы увидели стрелка ярдов за двадцать-тридцать от нашей траншеи. Низко пригнувшись, он забежал под перекрёстный огонь и упал, как будто поскользнулся на ледяном пятачке. Его ноги взлетели вверх, он тяжело упал на спину и больше не двигался. После того как огонь затих, мы ещё с одним офицером вылезли из траншеи и, позвав санитара, подбежали к этому морпеху. Санитар был ему не нужен. Глаза его были широко открыты, но ничего уже не видели, а одна нога, наполовину оторванная в районе бедра, была подогнута под него, и похож он был на циркового акробата.

Ещё кое-что помню. Помню Ника Паппаса, звезду студенческого футбола, который наступил на мину, которая почти на два года отправила его в инвалидное кресло и навеки лишила возможности играть в футбол; помню молодого офицера из танкового батальона, приданного нашему полку, которого ранило в ногу и в бок из АК-47, и как он медленно умирал от гангрены в госпитале на Филиппинах, а хирурги по кусочкам ампутировали заражённую ногу, пока не дошли до верхней части бедра и дальше ампутировать уже не могли; или ту дождливую ночь, когда я ходил в госпиталь, чтобы установить личности трёх морпехов из моего прежнего взвода -- Девлина, Локхарта и Брайса.

Они погибли от взрыва в блиндаже поста подслушивания по ту сторону рубежей роты "С". Я очень хорошо помню ту ночь, лучше, чем хотелось бы. Мы с Казмараком подъехали к госпиталю и припарковали джип у брезента, растянутого над тремя столами. Над каждым столом висела лампочка. На улице ровно гудел электрогенератор, и мокрая трава переливалась в свете ламп. Капрал Гундерсон и ещё один морпех стояли на открытом месте, сгорбившись под дождём. Гундерсон, командир отделения из роты "С", сказал, что обнаружил тела и доставил их в госпиталь.

Вытаскивая блокнот из полиэтиленовой обёртки, я нырнул под брезент, которые был прикреплён к палатке, образуя навес. Из палатки вышел флотский доктор в обтягивающих латексных перчатках, в сопровождении санитара с планшетом для бумаг. Появились ещё санитары с убитыми на носилках, которые они затащили на столы. Тела были накрыты мокрыми, грязными пончо, из-под которых торчали ботинки. Там было три трупа, но ботинок я заметил лишь пять. Взглянув на меня, доктор спросил, кто я такой и что тут делаю. Я объяснил, что прибыл для установления личностей погибших и составления отчёта об их ранениях.

-- Хорошо, примерно этим мне и надо сейчас заняться. Насколько я понимаю, мог иметь место несчастный случай.

-- Мы пока не уверены, сэр, -- сказал Гундерсон, заходя под брезент. -- Телефонный провод, что шёл в их блиндаж, обгорел. Может, молния попала, и от разряда их гранаты взорвались. У них там было с десяток гранат. А может, какой-нибудь вьетконговец забросил туда гранату через амбразуру и подорвал их гранаты. Под таким дождём он мог подобраться без труда.

Кивнув головой, доктор стянул пончо с тела Девлина.

-- Ну ладно, кто-нибудь из вас может сказать мне, кто это? -- спросил он.

-- По-моему, Девлин, -- сказал я, и при виде трупа у меня напряглись челюстные мышцы. -- Питер Девлин. Рядовой первого класса. То есть был рядовой.

-- Мне надо точно знать, кто это.

-- Девлин это, -- сказал Гундерсон. -- Это я их нашёл.

Удовлетворившись этим, доктор приступил к осмотру. По-моему, то, что он делал, называется аутопсией. Он помял тело Девлина, перевернул его на живот, потом снова на спину, вставил пальцы в отверстия, проделанные осколками. Обернувшись к санитару, он описал характер ранений, произнося медицинские названия поражённых частей тела. Санитар ставил галочки на бланке, прижатом к планшету. Я пытался записывать, но мне было трудно понимать некоторые анатомические словечки, а ещё труднее было смотреть на то, как доктор исследует отверстия руками, обтянутыми перчатками. Не выдержав, я спросил: "Док, и как у вас сил на это хватает?"

-- Работа такая. Я ведь доктор. Привыкаешь, а если не получается привыкнуть, то вон из докторов. Он же всё равно ничего не чувствует.

Он повернулся к санитару: "Проникающее осколочное ранение, колотая рана, правая почка". Санитар поставил очередную галочку. Я заметил, что резинка на трусах Девлина была сплошь красной, как будто его трусы окунули в красную краску. Краска. Кровь. Крышка. Красочная кровавая смерть. Я вспоминал, как он выглядел, как выглядело его лицо, когда оно ещё было у него, походку его, голос. Я почему-то вспомнил, как однажды Девлина вздрючили за сон на посту, и как я подал рапорт о снижении наказания, потому что до того случая он всегда был хорошим морпехом. Капитан ограничился предупреждением. Выйдя из капитанской палатки, Девлин сказал мне: "Сэр, я понимаю, что это не по-военному, но хочу сказать вам спасибо за то, что вы для меня сделали". А я, играя роль строгого и требовательного начальника, ответил: "Верно говоришь, Девлин. Это не по-военному, поэтому спасибо говорить не надо".

Брайса опознали легко, потому что выше пояса его практически даже не царапнуло. А вот ниже пояса... И доктору с его профессиональными навыками было нелегко, а мне было непросто подражать его манерам и держаться с наукообразной отстранённостью. Я не мог спокойно глядеть на берцовую кость Брайса -- она была обнажена. Мясо и мускулы сорвало до последнего волоконца, поэтому расщепленная кость походила на обломанную палку из слоновой кости. Доктор произнёс нечто вроде "травматическая ампутация, левая стопа и открытый перелом, левая большеберцовая кость с массированной потерей тканей", и санитар поставил очередные галочки.

-- Мы нашли его ботинок со стопой, -- сказал Гундерсон. -- Но оставили на месте. Мы не знали, что с ним делать.

Доктор махнул рукой -- мол, всё нормально, стопа Брайса ему не нужна. Он продолжил осмотр, и, когда он разрезал ножницами трусы Брайса, я отвернулся. Я уверял себя, что всё произошло быстро, слишком быстро, чтобы Брайс хоть что-то успел почувствовать; но я в это не верил. Боль от бормашины скоротечна, но ощутима. А на что была похожа эта боль? Можно ли невероятно огромную боль сконцентрировать в одном-единственном мгновении?

Локхарт погиб от взрывной волны, и мне полегчало. Смотреть на увечья я больше был не в силах. Можно было подумать, что Локхарт уснул, если бы не его глазницы, все в синяках, распухшие до размера мячиков для гольфа. "Молодые какие, -- сказал он три месяца назад, глядя на убитых нами вьетконговцев. -- Погибают всегда молодые". Локхарту было девятнадцать.

Он был последним. Запихивая блокнот обратно в обёртку, я залез в джип. Я чувствовал себя как-то странно, напряжённо, покруживалась голова, как у человека, идущего по карнизу высокого здания. Промокший до нитки Казмарак завёл мотор. И тут подкатил ещё один джип.

-- Йоу! Пи-Джей! -- окликнул меня Макклой.

-- Мэрф! Что ты тут делаешь?

-- Да надо убедиться, что тела доставили как надо, -- сказал он, подходя ко мне.

Я спросил его, знает ли он, что это было -- несчастный случай или нет. Мне это надо было для того, чтобы подшить отчёты в соответствующую папку. Нет, не знает, сказал Макклой. Фили проведёт расследование завтра.

-- А вообще-то, какая к чёрту разница? -- задал я риторический вопрос. -- Господи, такого ужаса я ещё не видел.

-- Да ну, бывает хуже.

-- Ты что, серьёзно? Ты Брайса-то видел? Их же поразрывало всех.

-- Не преувеличивай. Просто покромсало.

-- Ну какая к чёрту разница? -- "покромсало". По-твоему, нормально?

Макклой взял меня за плечи. В свете лампочек я увидел, что он улыбается. "Да, по-моему -- нормально. Давай, возьми себя в руки".

В ту ночь я получил под начало новый взвод. Он был выстроен под дождём, в три шеренги. Я стоял перед серединой строя, лицом к бойцам. Девлин, Локхарт и Брайс были в первой шеренге, Брайс стоял на единственной нетронутой ноге, рядом с ним -- Девлин без лица, далее -- Локхарт с выпирающими распухшими глазницами. Салливан был там же, Ризонер и все прочие, все мёртвые, кроме меня -- командира над мёртвецами. Я один был цел и невредим, и, когда я скомандовал: "Взвод, напра-ВО! На ре-МЕНЬ! Шагом-МАРШ!", они повернулись направо, взяли винтовки на ремень и пошли. Они пошли -- мой взвод искалеченных трупов, подпрыгивая на обрубках ног, размахивая обрубками рук, отлично держа строй, пока я задавал ритм. Я гордился ими -- такие дисциплинированные солдаты, до самого конца и после. Даже мёртвые, они шли нога в ногу.

Я проснулся весь в поту, мне было страшно. Я не был уверен, что это был сон. Всё было совсем как наяву. И даже когда я понял, что это был просто сон, страх не уходил. Это был тот же страх, что я ощутил после смерти Салливана. Где-то далеко ударил миномёт. Я стал считать: "Тысяча-раз, тысяча-два, тысяча-три..." Обычно мина долетала до цели за двадцать секунд. "Тысяча-девятнадцать, тысяча-двадцать, тысяча-двадцать один, тысяча-двадцать два..." Ничего. Мина взорвалась где-то далеко. То была одна из наших мин. Я с облегчением выкурил сигарету, обхватив её руками, чтобы горящий кончик не просвечивал через щели в палатке. Затем, так и не избавившись от страха, я заснул беспокойным сном.

Настало утро, солнце повисло прямо над пальмовой посадкой по ту сторону шоссе номер 1, и крестьяне уже работали в полях неподалёку от батарей за грунтовой дорогой. Когда я проснулся, картина марширующих трупов по-прежнему стояла перед глазами как остаточное явление. Я вывалился из койки. Я глядел на утреннее солнце и крестьян, которые распахивали зелёные чеки возле умолкших орудий, но ничто из того, на что обращались мои глаза, не могло стереть назойливой картины марширующих мертвецов. Бреясь у самодельного умывальника возле палатки, я видел их лица в зеркале, в котором отражалось моё собственное лицо. Я видел их, надевая куртку -- застывшие, белые, с высохшим потом -- и когда мочился в резко пахнущую туалетную трубу, и когда заходил в столовую на завтрак, перепрыгнув через дренажную канаву, в которой грязь после ночного дождя покрывалась трещинами и засыхала. Все эти привычные вещи -- труба с её вонью, ощущение загрубевшей от пота куртки на спине, истёртый мостик через канаву по пути в столовую -- говорили о том, что я вернулся в мир, где все конкретно и реально, где мертвецы из могил не восстают. Но почему я так ясно видел Брайса, Девлина, Локхарта и прочих, и почему этот сон до сих пор казался мне таким реальным, и почему мне было по-прежнему же страшно, хотя ничто мне не угрожало?

Я выстоял в очереди за едой и уселся за стол напротив Моры и Харриссона. Яичные желтки на тарелке выглядели как два жёлтых глаза на липком белом лице. Я перемешал их вилкой и попытался съесть. Мора с Харриссоном обсуждали полковую операцию, которая намечалась через пару дней. Она замышлялась как совместная операция АРВ и морской пехоты, с агрессивным названием "Бласт-Аут" [можно перевести примерно как "Всё разнесём" -- прим. переводчика]. Я ел, слушал их разговоры, и испытывал раздвоение сознания, какое бывает от крепкой марихуаны, которую девчонки из вьетнамских баров называют "трава Будды". Одной половиной я был в столовой и слушал, как два офицера обсуждают конкретные военные дела, оси наступления и районы десантирования, а другой половиной -- на приснившемся мне плацу, где безногие, безрукие, безглазые солдаты маршировали, подчиняясь моим командам. "Раз, раз, раз-два-три, левой, левой". Потом они исчезли. Неожиданно. Только что их видел, и вдруг они пропали. Вместо них я увидел Мору и Харриссона, представив их мёртвыми. Я глядел на их живые лица по ту сторону стола, а поверх них наложились их же лица -- как они будут выглядеть умерев. Как при наложении двух кадров. Я видел их живые рты, шевелившиеся при разговоре, и их мёртвые рты, застывшие в напряжённых ухмылках, присущих трупам. Я видел их живые глаза, и мёртвые их глаза с застывшим взглядом. Когда б я не опасался, что схожу с ума, было бы, наверное, даже занятно -- такой глюк, какого ни от одного наркотика, наверно, не бывает. Во сне я видел мертвецов живыми, бодрствуя, я видел живых мёртвыми.

С ума я не сошёл, в медицинском смысле, но были и такие, что сходили. Война начинала действовать на психику. Большинство наших потерь происходило от малярии, пулевых и осколочных ранений, но к концу лета фразы типа "остро-беспокойная реакция" и "остро-депрессивная реакция" начали появляться в отчётах о больных и раненых, которые рассылал каждое утро дивизионный госпиталь. В определённой степени, многие из нас начали страдать от "беспокойных" и "депрессивных" реакций. Я замечал, и у себя, и у других, склонность к впадению в мутное, мрачное состояние с последующим бурным выходом из него в виде вспышек обидчивости и ярости. Частично это вызывалось скорбью, скорбью из-за гибели друзей. Я часто думал о своих друзьях, слишком часто. Вот что было тогда не так на этой войне: во время продолжительных периодов затишья между операциями у нас было слишком много времени для раздумий. Я с тоской вспоминал Салливана, Ризонера и прочих, и меня охватывало ощущение пустоты, тщетности всего. Походило на то, что погибли они ни за что; а если и за что-то, то за нечто маловажное. Совершенно так же они могли погибнуть в автомобильных катастрофах. Думая о них, я испытывал чувство вины, вины из-за того, что живу в сравнительной безопасности при штабе, а ещё больше из-за того, что именно я обращал их смерти в цифры на табло. Это табло я возненавидел, видеть его уже не мог. Оно было символом всего, что я презирал в штабе, этой одержимости статистикой, безразличия к трагичности смерти; а поскольку я сам работал в штабе, то сам себя презирал. Было без разницы, что я попал туда по приказу, что я предпринял несколько попыток перевестись обратно в боевую роту. Я презирал себя каждый раз, когда подходил к этому табло и заносил на него свежие цифры. Возможно, это была высшая форма хандры. Один из её симптомов -- ненависть ко всему и ко всем вокруг; я уже и себя самого ненавидел, погружаясь в нездоровую депрессию и раздумывая о том, чтобы совершить самоубийство каким-нибудь социально-приемлемым способом -- скажем, накрыв собой вражескую гранату. Иногда же на меня накатывали приступы желания кого-нибудь убить. Когда я впадал в одно из этих состояний, я мог выйти из себя из-за сущей мелочи, которая подействовала бы на меня раздражающе. Однажды я задал другому лейтенанту вопрос по поводу донесения, поступившего в секцию по личному составу. В палатке было жарко, почти невыносимо, ему и самому было невесело. "А тебе какое дело?" -- отрезал он. Вскочив на ноги, я ударил его этим донесением по лицу и закричал: "Вот какое дело, жопа тупорылая!" После этой вспышки гнева какое-то внутреннее напряжение спало, и я успокоился столь же быстро, как и взорвался.

Кое-кто срывался. Один морпех взял винтовку и отправился в поле, заявив своим приятелям, что не в силах больше дожидаться атаки, и пошёл бить вьетконговцев в одиночку. Флотский санитар в одном батальоне прострелил себе стопу, чтобы не ходить больше в патрули. Командир одной из рот сломался под сильным миномётным обстрелом. Охваченный паникой, он убежал, бросив подчинённых, и предоставив командовать ими своему начальнику штаба.

А когда люди сходили с ума в бою, это приводило к гибельным последствиям. Отвечая за юридические вопросы, я знакомился со сводками о расследованиях и военно-полевых судах, проведённых в полку. Так я узнал о деле двух морпехов из 2-го батальона. Они провели в поле более четырёх месяцев без замены, спать им приходилось не более трёх-четырёх часов за ночь.

Они видели, как убивают их товарищей, и сами убивали людей. Они остались в живых после полудюжины операций, патрулей, в которых вели бои, а впереди их ждало всё то же самое.

Во время сухого сезона во Вьетнаме жарко даже по ночам, температура редко опускается ниже восьмидесяти-восьмидесяти пяти градусов (примерно двадцати пяти-тридцати градусов по Цельсию -- прим. переводчика); жарко было и в ту ночь, когда Хэррис разбудил Олсона и сказал ему, что пора на смену в караул.

-- Пшёл ты, -- сказал Олсон. -- Не пойду я на пост.

-- Вставай, Олсон. Меня ты сменяешь. Мне поспать надо хоть чуток.

-- В жопу всё, и тебя тоже, Хэррис. Мне б самому поспать чуток.

-- Олсон, бесишь ты меня до смерти. Щас убью тебя, засранец.

Олсон встал и навёл винтовку на Хэрриса. "Кишка тонка меня убить".

-- Олсон, говнюк ты, у меня тут автоматическая винтовка, и нацелена она на голову твою грёбанную. Вот потяну щас слегонца спусковой крючок и башку тебе снесу".

Несколько других морпехов, которые выступали потом свидетелями в суде, стояли рядом, глядя на эту стычку. Наверное, думали, что ничего не случится.

-- Сказал же, Хэррис -- кишка у тебя тонка.

И это были последние слова Олсона. Хэррис в упор вогнал в череп Олсона пять или шесть пуль.

* * *

В начале августа операция "Бласт-Аут" началась и завершилась. За три дня трём тысячам морпехов и солдат АРВ при поддержке танков, артиллерии, самолётов и шестидюймовых орудий с американского крейсера удалось убить две дюжины вьетконговцев. Да и эти две дюжины стояли до конца. Они запрятались под землю в комплекс пещер и блиндажей у реки Сонгйен. Как во время зачисток во время войны с Японией, морпехи и солдаты АРВ дрались с противником, переходя из пещеры в пещеру, из блиндажа в блиндаж, выбивая его оттуда взрывами гранат и ранцевых зарядов.

Небольшое количество солдат противника и сто двадцать Ви-Си-Эс были схвачены и доставлены в штаб для допроса. "Ви-Си-Эс" означало "лица, подозреваемые в принадлежности к Вьетконгу", и этот термин применялся по отношению к почти любому невооружённому вьетнамцу, обнаруженному в районе, контролируемом противником. Позднее выяснялось, что девяносто процентов из них были ни в чём не повинными гражданскими лицами. Подозреваемых и пленных вьетконговцев привезли на вертолёте. Вьетконговцы в своих разношёрстных униформах выглядели как мелюзга оборванная на фоне конвоя из морпехов, которые отогнали их от посадочной площадки на пыльный участок на обочине дороги. Морпехи приказали им сесть на корточки, что те и сделали с резвым послушанием людей, понимающих, что их жизнь полностью находится в руках людей, которые запросто могут их пристрелить. У вьетконговцев были завязаны глаза, руки связаны за спиной, и на вид они были перепуганные. Морпехи устали и вели себя нервно. Как обычно, стояла страшная жара; термометр у палатки оперативной секции показывал сто десять градусов (43 по Цельсию -- прим. переводчика), ни ветерка. Намного большую группу подозреваемых держали на посадочной площадке, в ожидании окончания допроса вьетконговцев, которых допрашивали в первую очередь.

Солдат противника одного за другим заводили в палатку, где американский штаб-сержант и два переводчика из разведподразделения АРВ их допрашивали. Возле палатки один из вьетконговцев, мальчишка лет восемнадцати, заплакал, когда его товарища постарше увели на допрос. Наверное, он думал, что того человека сейчас расстреляют. Он выкрикивал его имя, и один из охранников наклонился и зажал ему губы. "Заткнись, -- сказал морпех. -- Рот свой поганый не открывай". Он отошёл, но мальчишка по-прежнему плакал и выкрикивал имя своего друга. "Закрой свой поганый рот, кому сказал!". Голос морпеха звучал раздражённо, и, оттого, что жарко было как в скороварке, я почувствовал, что если пленный на утихнет, что-то сейчас произойдёт. Я приказал одному из переводчиков сказать ему, что бояться не надо, их просто допросят. Это была лишь половина всей правды: их должны были допросить, но после этого передать южновьетнамской армии, где их, скорей всего, расстреляют. В АРВ расстреливали большинство пленных, которых мы им передавали.

А в палатке тот вьетконговец, из-за которого плакал мальчишка, упорствовал. Он отказывался глядеть на того, кто его допрашивал (сержанта-американца), или отвечать на вопросы. Он говорил только "той кхунг хьё" (не понимаю) или "той кхунг бьет" (не знаю). Одет он был в шорты, сандалии и камуфляжную рубашку, на вид ему было лет тридцать. Он сидел, подтянув ноги, не отрывая глаз от земли. "Имя?" -- "Той кхунг бьет". "Возраст?" -- "Той кхунг хьё". "Сколько... тебе... лет?" -- "Той кхунг бьет". "Из какой части?" -- "Той кхунг хьё".

Выбившись из сил, обливаясь потом, американец склонился к нему и закричал по-английски: "На меня смотреть, сучонок. Я сказал -- на меня смотреть, когда я к тебе обращаюсь. Я хочу смотреть тебе в глаза, когда к тебе обращаюсь".

Пленный, низкорослый, но мускулистый, с лицом бывалого солдата, не поднимал глаз.

Сержант вцепился рукой ему в лицо, вдавив большой палец в одну щёку, а остальные пальцы в другую, и сжал их. Он резко дёргал его голову из стороны в сторону. "Крутой, да? На меня смотреть, когда я к тебе обращаюсь. Анх хьё? Теперь понимаешь?"

-- Той кхунг хьё, -- ответил вьетконговец через стиснутые зубы.

Американец обернулся к одному из переводчиков. "Скажи ему, чтоб на меня смотрел, когда я к нему обращаюсь".

Переводчик перевёл. Сержант отпустил лицо пленного. Голова его опустилась в то же положение, что раньше, он прижал подбородок к груди, уставившись на землю между ног.

-- Скажи ему, чтоб на меня смотрел, чёрт побери!

Схватив пленного за волосы, солдат АРВ задрал ему голову и так сильно оттянул её назад, что я увидел, как напряглись мускулы на шее. Переводчик дважды шлёпнул его по лицу -- не кулаком, а костяшками пальцев, скользнув ногтями по лицу пленного. Движение было быстрое, едва заметное, как будто он смахнул муху, но я расслышал, как ногти резко царапнули по коже.

-- Спроси, понимает теперь или нет, -- сказал американец. -- Должен смотреть на меня, когда я к небу обращаюсь, и должен отвечать на мои вопросы.

Солдат АРВ быстро заговорил по-вьетнамски, задрав пленному голову так, что тот глядел уже прямо над собой в потолок палатки. Вьетконговец что-то сказал. Переводчик отпустил его, и голова опустилась; однако на этот раз он глядел уже на сержанта.

-- Думаю, теперь он понимает, трунг-си, -- сказал солдат АРВ.

На улице подозреваемых строем вели по дороге к участку, на котором последний из вьетконговцев, сидя на жаре на корточках, ждал, когда его допросят. Они шли с завязанными глазами в одну колонну, каждый держался за плечи человека, шедшего перед ним. Подозреваемые! Глядя на них, я задавался вопросом о том, что такого они натворили, чтобы их подозревать; все были в лохмотьях, тощие, и ни один не был моложе сорока лет. Я стоял возле палатки и глядел, как они идут в облаках пыли, поднятой их ногами, босыми или в сандалиях. Я должен был дождаться, пока всех не допросят, и сосчитать подтверждённых вьетконговцев, если таковые найдутся. После этого я должен был добавить это число в колонку "Пленных вьетконговцев" на табло. Они шагали по дороге лёгкой ритмичной походкой, какой ходят крестьянские девушки с шестами для переноски грузов на плечах. Конвоиры-морпехи шли по бокам колонны, выкрикивая команды, которые никто из вьетнамцев не понимал. Время было послеполуденное, и я видел, как на рисовых полях за лагерем другие, более удачливые крестьяне идут цепочкой по дамбам, направляясь в свои тенистые деревни. А на дороге старик, шедший последним в колонне, никак не мог поспеть за другими. Он отстал, поискал руками человека, шедшего перед ним, нашёл его, потом снова отстал, шаря перед собой руками. "Лай-дай, лай-дай. Молен", -- сказал один из охранников (сюда иди, быстрей). Старик сдвинул повязку вниз и, увидав, где находится, догнал колонну, натянул повязку на место и снова положил руки на плечи человеку перед ним. Он захрипел, когда конвоир ударил его в спину плоским концом винтовочного приклада. "Повязку не снимать, -- сказал конвоир, затягивая её потуже. -- Не снимать её. Не снимать. Ты понял?". Когда в апреле Питерсон не дал вьетнамскому офицеру ударить крестьянина, тот сказал, что ему ещё предстоит научиться, как делаются дела во Вьетнаме. Много чего произошло с апреля, и мы извлекали уроки. Кого-то из наших друзей убило, кого-то изувечило. Мы выжили, но на войне человек становится её жертвой не только тогда, когда его убивают или ранят. На войне он обязательно что-то теряет -- не обязательно жизнь, зрение или конечности.

Колонна остановилась, и подозреваемых заставили улечься ничком на поле. Конвоиры связали им руки. Они лежали там, вяло и неподвижно, как спящие дети, а конвоиры тем временем связывали их или переворачивали в поисках документов. Эти документы, которые складывались в маленькие кучки, проверялись позднее переводчиком от АРВ, который задавал каждому из вьетнамцев несколько вопросов. Если всё было в порядке, человек официально объявлялся гражданским лицом и отпускался; в противном случае его отводили в палатку, где его допрашивали сержант со своими помощниками, обладающими большой силой убеждения. Арвин заметил, что один из подозреваемых ослабил вязки, и указал на то конвоиру-морпеху, который подошёл и пнул лежащего ничком человека по рёбрам. Уперев колено ему в спину, он сказал: "Ладно, посмотрим, как сейчас будешь выпутываться". Человеку подтянули ноги и привязали к рукам, и он лежал на животе, а тело его было изогнуто как лук.

Недалеко оттуда глубокий старик -- лет, наверное, за восемьдесят -- рылся в одной из кучек, разыскивая свои документы. Видно было, что он волнуется. Наличие действительных документов могло означать разницу между свободой и лагерем для военнопленных, и даже между жизнью и смертью. В этом смысле документы были самым ценным из всего, что было у этого старика. По какому-то недосмотру конвоиры его не связали; а может, решили, что он и так не убежит из-за старости своей и немощности. Кроме того, повязку на него надели прозрачную, марлевую, и ему не надо было её снимать, перебирая документы. Он всё копался в этой кучке, и его иссохшие, морщинистые руки нервно подрагивали, когда он брал очередную бумажку и подносил её к глазам. В конце концов он обнаружил свои документы и довольно хмыкнул себе под нос, запихивая их в карман рубашки. Наверно, лучшее, что случилось с ним в тот день -- то, что на него надели прозрачную повязку. Может, и вообще лучшее из всего, что случалось с ним в жизни. Ему повезло. Он нашёл свои документы, не вызвав гнева или подозрений у конвоиров. А теперь к нему подойдёт солдат АРВ, посмотрит в его документы, задаст пару-другую вопросов и, увидев, что он очень старый, безобидный человек, позволит ему вернуться в свою деревню. На какое-то время тому старику удалось избегнуть участи стать ещё одной жертвой войны.

* * *

-- ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

* * *

-- В СЕРОЙ СТРАНЕ, где ГОСПОДСТВУЕТ смерть

* * *

В серой стране, где господствует смерть,

Завтрашний день не сулит воздаянья.

Зигфрид Сассун

"Мечтатели"

* * *

-- ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

* * *

Пусть явятся, нарядные, как жертвы;

Мы огнеокой деве дымной брани

Их в жертву принесём, кровавых, тёплых...

Шекспир

"Король Генрих IV, часть I"

Пер. М.А. Кузмина, В. Морица

* * *

Муссоны начались в середине сентября. Сначала дожди шли только по ночам и рано поутру, проливные дожди, нагоняемые ветрами, которые дули с моря и гор к северу от Дананга. На рассвете ветер стихал до легкого спокойного бриза, а дождь становился изморосью. На оборонительных рубежах стрелки, просыпаясь в затопленных окопах, видели перед собою пейзаж, подобный негативному изображению на фотоплёнке -- лишь серые, белые и чёрные тона. Вершины Аннамских гор скрывались за тучами, рисовые чеки и долины? за туманом, который назывался "крашэн", а склоны, видневшиеся в просветах между тучами и клубами тумана, были темны как после пожара. К середине утра прояснялось, туман рассеивался, и снова показывались очертания горных вершин. Воздух давил своей неподвижной тяжестью, поля парили под солнцем. Так продолжалось весь день, а ближе к вечеру на горы опять наползали тучи, и поднимался ветер, тарахтя жестяными банками, развешанными по проволочным заграждениям по периметру. Время от времени раздавался удар грома, и его ровный раскатистый гул был неотличим от звука артиллерийского орудия. Вечером снова начинались дожди.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: