Стиль в русской социологической эстетике XIX века
«На севере жители Каледонии, обитавшие под туманным небом, обладаемые сумрачною
L' религиею, занятые беспрерывными войнами, создали Поэзию мрачную и суровую как
[ их небо, возвышенную и дикую, как горы их отчизны, и исполненную пылким духом
геройства, оживлявшим их бардов и витязей» (1826)1!. В статье Пикте (1826), переведенной в 1828 году, говорится: «На севере, где природа не столь богата, поэт сосредоточен в самом себе... Романтизм севера вообще мрачен, уныл, однообразен, подобно природе, отражающейся в его картинах»". Репнин в «Атенее» (1828) утверждает, что «мрачность и суровость природы дала стихотворениям Оссиана какой-то мрачный, томный оттенок, приличный одному Шотландскому песнопевцу»20. Венелин (1835) пишет: «Отличительная черта в поэзии бодрых и горских народов есть резкость, подобная резкости их природы; она отличается тоже внезапностью оборотов, подобно внезапности новых картин между гор и ущельев. В этой поэзии народной нет ни скуки, ни уныния, свойственного поэзии стран ровных, однообразных»2'. «Вечно ясное небо юга предохранило воображение Задунайцев от облачных сказок»22.
|
|
Не иначе судит в 30-х годах Давыдов. «Воображение Оссиана сурово, мрачно, однообразно, как вечные снега и туманы его родины», — говорит он23. Наоборот, поэзия Гомера ставится в параллель с «вечной весной, царствующей на отеческих его полях»24. Германскую психологию и особенности германского творчества Давыдов выводит из климата. «Суровая природа севера побуждает человека углубляться в самого себя». Естественно, что «Германцы народ по преимуществу умозрительный». Умозрительный дух Германии не мог проявиться в драме, где должен господствовать «дух быта общественного» с тою же «полнотой и свободой, как в других родах поэзии»23.
Что в 30-х годах теория климата была популярна, видно уже из заметки в «Московском Наблюдателе» за 1838 год: «Теперь, куда ни обратите глаза, везде прославляют или проклинают климат. Отчего такой-то умен? — от климата. Отчего такой-то глуп? — от климата. Отчего запоздал нумер журнала? — от климата. Отчего у нас переменился климат? — от климата»26. Естественно, что в 30-х годах не мог не коснуться вопроса о климате и Белинский. В своей первой статье (1834), говоря о «самобытности» народа, которая заключается, по его мнению, «в особенном, одному ему [народу] принадлежащем образе мыслей и взгляде на предметы, в религии, языке и более всего в обычаях», — Белинский утверждает, что все эти обстоятельства проистекают «из одного общего источника — причины всех причин — климата и местности». «Обычаи состоят в образе одежды», а прототип одежды — «в климате страны, в формах домашней и общественной жизни»27. Девять лет спустя, в 1843 году Белинский вновь возвращается к проблеме климата28. В «огромности архитектурных зданий, колоссальности статуй индийских» Белинский усматривает явное отражение «гигантской природы страны Гималаев, слонов и удавов». Нагота греческих изваяний находится, по мнению Белинского, «в большей или меньшей связи с благословенным климатом Эллады». «Бедная и величаво дикая природа Скандинавии была для Норманнов откровением их мрачной религии и сурово-величавой Поэзии». Указывая наряду с климатом на факторы политические, Белинский делает На той же странице вывод: «Из этого видно, как жестоко ошибаются те умозрительные судии изящного, которые хотят видеть в искусстве совершенно отдельный Мир, существующий независимо от других сфер сознания и от истории».
|
|
В 1846 году совершенно аналогично рассуждает В. Майков. «Национальные особенности русских совпадают с особенностями всех северных народов. Этим одолжены мы климату». «Равнина безжизненна, особенно, если она две трети года Покрыта снегом. Беспрестанное созерцание ея содействует к усыплению потребностей
302
Стиль в русской социологической эстетике XIX века
Стиль в русской социологической эстетике XIX века
и сил, к неподвижности и спокойствию. Житель равнин, настраиваясь на один лад с природой, которая его окружает, находит столько же наслаждения в дремоте жизненности, сколько житель гор — в беспрерывном ее обнаружении»29. Наряду с этим Майков указывает на значение политических факторов (татарское иго) и на факторы социальные (плотность населения и зависящие от нее условия труда).
Конечно, последовательно и односторонне проводимая теория климата, пытавшаяся непосредственно от климата перейти к художественной психологии народа, а от нее к особенностям его стиля, неизбежно должна была натолкнуться на трудности: климат гораздо менее изменчив, чем история, история народа течет, в то время как климат не меняется, в одинаковом климате возникают различные культуры. В своей интересной статье о Финляндии в русской поэзии (1840) Плетнев указывал именно на это обстоятельство: в русской поэзии, у Батюшкова и Боратынского, в описаниях Финляндии дана лишь «идея Скандинавского мира вообще» — «без частностей эпох и даже без заметного разграничения Финляндии и Швеции»30. Плетнев, столь дороживший всеми местными мелкими бытовыми особенностями, указывал, что для четкого разграничения следует обращаться к «частностям быта, духу языка, преданиям и поверьям народным, нравам, предрассудкам и особенно памятникам народной словесности»31. Совершенно ясно, что не в сходных географических и климатических условиях можно было найти корни различия Финляндии и Швеции. С такими трудностями неизбежно сталкивалась всякая теория стиля, переходившая непосредственно от климата и пейзажа к психологии, минуя особенности общественного устройства. В общих чертах усложненная теория, заставляющая воздействовать климат на идеологию человека не прямо, а через посредство форм его быта и общежития, намечалась уже у Белинского. Еще рельефнее слова Дружинина, относящиеся к 1858 году: «Условия климатические и географические наложили на русскую песню и сказку след гораздо более глубокий, нежели след войн, усобиц, теремов и самого татарского владычества. Долгая зима с ея холодом и праздностью, короткое лето с изнурительными по необходимости работами, просторы полей и лесов, малое плодородие почвы, затруднительность сообщений, отсутствие больших центров населения — вот объяснения многих особенностей русской поэзии, ее сродства с поэзиею других северных народов, наконец меланхолического оттенка многих ея отголосков. Упустив из вида подобные объяснения и силясь во всех проявлениях народной поэзии отыскивать один политико-социальный оттенок, мы лишаем себя крепкой путеводной нити по лабиринту, нами исследуемому». Мы видим, что Дружинин от климата и географических условий идет к формам жизни, а от них лишь — к особенностям русской поэзии и выраженной в ней психологии. Восемью годами ранее (в 1850 г.) Дружинин почтоводу страшных романов Радклифф писал: «Мы вполне убеждены, что климат, природа и привычки народонаселения играют первую роль в составлении страшных историй. Греция и Скандинавия... представляют два противоположных полюса в этом отношении» ·
|
|
В 60-х годах по-новому ставит вопрос о климате и идеологии Писарев. Наряду с влиянием климата и местности он выдвигает значение питания и пищи и даже ставит эти физиологические факторы на первое место. Ими определяется характер человека. Писарев цитирует Молешотта: «Пока японцы будут питаться преимуше" ственно рисом, а суринамские негры банановой мукой, до тех пор они будут подчинены голландцам»34.
Климат один без учета общественных условий не может объяснить стиля. Это признавали часто даже те, кто выдвигал влияние климата на идеологию. Наряду с ним или вслед за ним упоминались другие факторы. Художественное произведе-
ние — продукт эпохи, продукт народа. Таков второй популярный тезис русской критики середины XIX в. В этом единодушны романтики и сторонники натуральной школы, славянофилы и западники, Вяземский 20-х годов и Добролюбов.
В переводной статье из Ансильона, помещенной в «Амфионе» (1815), корни различия стиля романтического и стиля классического ищутся в истории культуры35. Здесь — те отличия, которые «доставляли главную пищу поэзии и долженствовали произвести ощутительную разницу в тоне и характере стихотворных сочинений обеих эпох». «Страна, климат, употребление оружия, одеяние, владычествующие мнения, семейственная или общественная жизнь: все совершенно различно... как в походе Аргонавтов, так и в брани Мавров, в Крестовых походах и Троянской войне»36. Совершенно в том же духе высказывается по вопросу о романтизме и классицизме Вяземский в 20-х годах: «Различие их не может ограничиться одними внешними формами и должно таиться глубже, в началах коренных и независимых. Определения сего различия должно искать в нравах, в философическом исследовании истории последнего пятидесятилетия»37. «В нынешнее время убедились наконец, — пишет в 1833 году Плетнев, — что истинная действительная история народа есть его литература, вся, исследованная во всех ея эпохах»38. В 1838 году он же пишет: «Создания поэзии не мечты, носящиеся вне сферы жизни, а выражение нашего бытия, свидетельство нашего духовного могущества»39. В 1842 году повторяется аналогичное высказывание: «в сущности искусств не вымысел важен, а жизнь»40. Чаадаев еще в 1831 году утверждал, что «история искусства — не что иное, как символическая история человечества»41. О Герцене и Белинском речь будет позднее, здесь же приведу некоторые цитаты из близкого к ним Боткина. Главный недостаток Ретшера (в его книге о «Ромео и Юлии») Боткин видит в том, что Ретшер берет искусство, «отвлекая его от всех других сфер человеческой и общественной деятельности»4'. В своей статье «Германская литература в 1843 году» Боткин, повторяя Ягеманна43, пишет, что «во всяком значительном периоде все отдельные деятельности человеческого духа пребывают во взаимной внутренней связи, имея общим источником своим гений века»". В те же годы аналогичные высказывания слышатся в лагере славянофилов. И. Киреевский пишет: «История всех словесностей Запада представляет нам неразрывную связь между движениями литературы и всею совокупностью народной образованности. Такая же неразрывная связь существует между развитием образованности и первыми элементами, из которых слагается народная жизнь. Известные интересы выражаются в соответственном устройстве понятий; определенный образ мыслей опирается на известные отношения жизни»45. Единомышленник Киреевского Хомяков два года спустя пишет: «До сих пор, сколько ни было в мире замечательных художественных явлений, все они носили явный отпечаток тех народов, в которых возникли; все они были полны тою жизнию, которая дала им начало и содержание. Египет и Индия, Эллада и Рим, Италия, Испания и Голландия, каждая из них дали образовательным художествам свой особый характер. Памятник в глазах историка-критика восстановляет историю (разумеется умственную, а не фактическую) исчезнувшего народа так же ясно, как и письменное свидетельство»4'. В 50-х годах сходные мысли можно найти у Аполлона Григорьева. Здесь об этом достаточно просто напомнить. Гораздо важнее обратить внимание, что у Дружинина, обычно почитающегося защитником «отрешенного от общественной жизни» искусства, мы встречаем такие фразы: «оценка таланта Ватто должна тесно сливаться с изображением нравов современного ему общества: забудьте на минуту характер Регентства, века Людовика XV — и произведения Ватто покажутся вам мечтами подгулявшего празднолюбца!»47 Быть может, следует здесь же сказать о Буслаевской школе. Принадлежавший к ней Н. С. Тихонравов утверждает: «Литература и искусство выражают в определенных, сознательных формах верования и убеждения, двигающие народом в известное время; они возводят в идеальную форму явления общественной среды и ставят, как нечто отдельное, силы, в ней господствующие»48. В 1855-1856 годах Чернышевский выдвигает «два важные принципа»: «понятие об отношениях литературы к обществу и занимающим его вопросам», «понятие о современном положении нашей литературы
|
|
304
Стиль в русской социологической эстетике XIX века
Стиль в русской социологической эстетике XIX века
и условиях, от которых зависит их развитие». Оба принципа, по мнению Чернышевского, были выставляемы Белинским, «как важнейшие основания нашей критики»"'. В защите искусства для искусства Чернышевский также указывает на совершенно определенную социальную тенденцию: «чистое искусство лишь по видимости отрешено от жизни, являясь выражением тенденций эгоистически-эпикурейских»'". В конце 50-х годов под влиянием Чернышевского Добролюбов настойчиво проводит мысль о том, что «поэзия и вообще искусство слагается по жизни, а не жизнь зависит от поэзии»5', что не «жизнь идет по литературным теориям, а литература изменяется сообразно с направлением жизни»51, что «литература служит отражением жизни, а не жизнь слагается по литературным программам», что «литература постоянно отражает те идеи, которые бродят в обществе»53. «Что такое искусство, как не воспроизведение совершающегося в истории, в жизни, в душе, в природе? — пишет Стасов в 1863 году. — Искусство не создает ничего своего, нового, из собственных материалов... оно не рассуждает, оно только бескорыстно отражает в твердых формах то, что способно схватить из быстро несущейся жизни»54.
Мы видим из всех приведенных цитат, что писатели самых разнородных направлений почти в одинаковых выражениях говорят об отражении жизни в искусстве, о смене художественных стилей как отражении хода общественной жизни. Все одинаково враждебны идее независимого от общества искусства: произведение искусства всегда ставится в связь с общественной психологией, в связи с ней, а не «имманентно» развивается. Можно сказать, что приведенные фразы — общее место всей русской художественной критики и публицистики первой половины XIX столетия. Это не мешает тому, чтобы при более внимательном вглядывании не рассмотреть существенных различий. Для этого необходимо поставить вопрос в более дифференцированном виде и спросить, что же именно и каким образом или в каких элементах художественного произведения выражается. Совершенно ясно, что такие термины, как «нравы», «жизнь», «народ» — чересчур расплывчаты и с каждым из них разные авторы связывают разное содержание. Прежде всего можно предположить, что жизнь (или общество, или эпоха) отражается в сюжете: те или иные события, исторически данные общественные отношения берутся как тема и ими определяется стилистическое своеобразие произведений.
В цитированной статье Ансильона (1815) вопрос о различии классического и романтического стиля решается именно так. Различие ищется в «различии предметов [в подл, thиmes]», которые обрабатывала древняя и новая поэзия, нежели в «главных способах и тоне». «Сие разнообразие в предметах», говорится далее, «происходит от разнообразия нравов и общественного духа, принадлежавшего к обеим эпохам»55. Это различие особенно разительно, по мнению автора, в трех отношениях: «в отношении религии, состояния женщин и образованности» ■ Таким образом, изображаемая эпоха или общественная среда — вот что решает вопрос о стиле. Впрочем, автор указывает и на различие в способах выражения: в древней поэзии господствует объективность (поэт «забывается»), в новой — субъективность (поэт «показывает себя»)57.
Позднее, говоря о признаках стиля, в гораздо большей мере говорят однако не о той или иной изображаемой среде, не о темах, а о психологии или идеологии народа (или художника), отражающейся в искусстве. Не самая общественная среда с ее цветом, а взгляды общественной среды — вот что оказывается наиболее существенным. Особенно рельефно формулирует эту мысль в общей форме Боткин. «То, что мы называем теперь искусством античным, средневековым и т. д., есть собственно произведения, в которых выражалась внутренняя, душевная жизнь народов тех времен»58. В другом месте он говорит еще более общо: «Искусство всегда
и везде было выражением душевной внутренней жизни человека, а через то и общества; и пока будет в обществе духовное содержание, — непременно будет и выражение его, т. е. искусство»59. Связывание стилей с определенной психологией крайне характерно для первой половины XIX века. Конечно, вопроса, откуда берутся особенности этой психологии, не ставится; более того, все общественное бытие из этой психологии объясняется. Параллелизм и корреляция между идеологическими и психологическими моментами, с одной стороны, и художественно-стилистическими особенностями, с другой, остается однако и тогда, когда эти теории поставлены «с головы на ноги».
В 30-х и 40-х годах была весьма популярна теория, выводившая своеобразие архитектурных стилей из психологии религиозной. К ней несколько раз возвращается Герцен, о ней говорят Чаадаев, Боткин и Хомяков. В «Отдельных мыслях», датированных 6 ноября 1836 года, Герцен пишет: «Ежели стиль тевтонский во всей чистоте своей выражает христианство, стиль греческий — политеизм, стиль египетский — религию того края, и ежели мы откроем, чем каждый из них выражает свою религию и как, тогда не в праве ли мы будем делать по тому же закону прямые заключения от стиля храмов к религии? Например, находя в Нубии стиль египетский, заключим, что их религия сходна; напротив, рассматривая развалины индусских храмов... скалы, перенесенные кельтами, или овальные своды персов, — мы их равно отделим от всего предыдущего. Не будем дивиться сродству дальнему индейских развалин и тевтонского стиля. Вспомним сходство религии христианской и Вишну»60. В «Былом и думах» (1860), в главе о Витберге, Герцен пишет: «В стенах храма, в его садах и колоннах, в его портале и фасаде, в его фундаменте и куполе должно быть отпечатлено божество, обитающее в нем, так как извивы мозга отпечатлеваются на костяном черепе. Египетские храмы были их священные книги. Обелиски — проповеди на большой дороге. Соломонов храм — построенная библия. Так как храм св. Петра — построенный выход из католицизма, начало светского мира»61. У Боткина (1845) говорится о мусульманстве у арабов: «Новая религия принесла с собой особый род богопочитания, а оно создало новую форму искусства»62. Архитектура неразрывно связана с религиозными идеями. Религиозные же идеи арабов кружились около: «нет Бога кроме Бога и Магомет пророк Его...» Отсюда — однообразный характер арабской архитектуры. В ней нет развития, какое «мы видим в архитектурах древних и новых народов, которых религиозные понятия по разнообразию своему и многосторонности непременно должны были принять мифологическую форму, а с нею поэтическое содержание, а следовательно, и развитие»63. Совершенно в унисон с этим звучат слова Хомякова в его ранней неоконченной статье «О зодчестве»64: «Зодчество (также и все прочие искусства) обязано существованием своей религии»65.
От этих суждений о психологии народов и стилях — один шаг к использованию искусства как документа «внутренней истории» народа. Внутренняя история народа (термин, популярный в 40-е годы) — это культурно-историческое лицо народа, его этнопсихологическая константа, отражающаяся в искусстве. Внутреннюю историю можно было бы противопоставить фактической примерно так, как характер человека противопоставляется его биографии. Биография — это характер в действии, характер — постоянное в биографии66.
В своем учебнике всеобщей истории Грановский пишет: «Развалины городов и зданий, разнородные произведения искусств и ремесел, монеты, медали, гербы, Домашняя утварь и проч. восстановляют пред нами прошедшее не с одной только внешней, но с внутренней, духовной стороны. При внимательном изучении они
306 |
Стиль в русской социологической эстетике XIX века
отчасти заменяют отсутствие положительных исторических свидетельств. Колоссальные храмы Индии так же ясно обличают преобладание теократического начала, как изящные образы, созданные греческим искусством, свидетельствуют о светлом воззрении на жизнь народа, среди которого могло возникнуть и развиться такое искусство»67. На ту же тему о внутренней истории говорит в 1841 году Белинский: «В поэзии и в истории равным образом заключается таинственная психея народа, и потому его история может объясняться поэзиею, а поэзия историею. Мы разумеем здесь внутреннюю историю народа, которою объясняются внешние и случайные события его жизни... Источник внутренней истории народа заключается в его „миросозерцании" или его непосредственном взгляде на мир и тайну бытия»68. В посмертно изданном сочинении об общем значении слова «литература» говорится: «Миросозерцание, а следовательно и субстанциальная идея народа проявляется в его религии, в его гражданственности, в его искусстве и знании»69.
У Белинского вопрос об искусстве и истории в 40-х годах вытекал органически из вопроса, который интересовал его особенно сильно в 30-х годах, — из вопроса об исторической верности фактам, с одной стороны, и художественно-историческом правдоподобии (верности духу эпохи), с другой. «Какова цель историка? Уловить дух изображаемого им народа или изображаемого им человечества в какую-нибудь эпоху его жизни таким образом, чтобы в его изображении видно было биение этой жизни, чтобы сквозь его рассказ трепетала та живая идея, которую выразил собою народ или человечество, в ту или другую эпоху своего бытия»70. По Белинскому Вальтер Скотт поэтому — историк «в высшем значении этого слова»". «Недаром историков называют художниками, — пишет Белинский в конце своей жизни (1848), — верное воспроизведение фактов не возможно при помощи одной эрудиции, а нужна еще фантазия. Исторические факты, содержащиеся в источниках, не более, как камни и кирпичи: только художник может воздвигнуть из этого материяла изящное здание»72. Из этого видно, что по Белинскому всякая история тяготеет к той «внутренней» истории или психологии народа, которая открывается в художественных стилях, лишь художественно улавливается.
Термин «внутренняя история» мы встречаем и у славянофилов. «Из оживленных памятников нашей древней словесности воскресает вся древняя история нашего отечества, — не та история, которая заключается в сцеплении войн и договорах, в случайных событиях и громких личностях, но та внутренняя история, из которой, как из невидимого источника, вытекает весь разум внешних движений» (Киреевский. 1845)7. Хомяков разграничивает историю и летопись. Для истории в строгом смысле — «всякое произведение письменное, всякое творение ученое, всякий поэтический отголосок, всякий памятник мертвый, как, например, здание, или живой, как язык или физиономия, служат материалом»74. В другом месте: «отрывки поэзии и законоположений, остатки зодчества и обломки ваяния» «раскрывают целый мир религиозных и философских мыслей, которые важнее рассказа о бывших государствах»75. «Памятник в глазах историка-критика, — говорит Хомяков в 1847 году, — восстанавливает историю (разумеется умственную, а не фактическую) исчезнувшего народа так же ясно, как и письменное свидетельство. Характер торговый, любовь к роскоши, к вещественному довольству, к осязаемой природе и, так сказать, к телесности человеческой сближают школу Венецианскую с Фламандскою, несмотря на различие племен, верований и государственных форм, хотя и эти различия также ярко отпечатаны в Рембрандте и Рубенсе, с одной стороны, в Тициане или Тинторете с другой». Далее Хомяков останавливается на характере испанской живописи и живописи немецкой, ставя первую в связь с римским монашеством, инквизицией, вторую — с «сухим протестантством, строгой думой,
307 |
Стиль в русской социологической эстетике XIX века
склонностью к анализу и в то же время любовью к явлениям земным в их наиблагороднейшей форме». «Такие же явления и во всех искусствах, будь они искусствами формы, звука или слова», — резюмирует Хомяков76. Венелин еще в 1835 году высказывал аналогичные мысли о «внутренней физиономии» народа77. «Есть множество внутренних или нравственных физиономий; можно сказать, их столько же, сколько народов или наречий. Внутренняя физиономии Грека представляет лицо Саркаста, внутренность Римлянина есть физиономия беспощадного гордеца; душевный облик Араба выражает энтузиазм, доходящий до волшебства; мир Тевтонских племен представляет удивление неразгаданному. А лицо Славянина?.. Хм!»78. «В герое народном, — говорит Венелин в другом месте, — выражается весь характер народа». Венелин приводит здесь в качестве примера Одиссея, Фауста и др.79
В 40-е годы сходные речи о художественном стиле, как выражении «внутренней истории» или психологии народа, слышатся в селе Поречье среди профессоров, гостивших у графа Уварова. «Юный талантливый художник»80, по характеристике И. И. Давыдова, читает здесь доклад «Об Архитектуре»81. Здания, рассматриваемые в отношении к народности, суть живые письмена — немая история»12, говорит он. Сличение стилей, по его мнению, «может объяснить происхождение и сродство народов». «История зодчества служит дополнением к истории гражданской»83.
В 50-е годы в основу своего изучения истории Костомаров кладет принципы, преемственно связанные с очерченными теориями.
Методологические его положения сформулированы в вступительной лекции, прочитанной им в Петербургском Университете 22 ноября 1859 года". Историю народа Костомаров видит в «исследовании развития народной духовной жизни»85. Фактическая история является лишь вспомогательным ее средством. Политическое общество «относится к народу, как явление к его сущности, как внешность к внутреннему содержанию»16. Принцип государственности подчиняется принципу народности. Даже явления общественной и домашней жизни «все еще внешность»87. «Обычай, быт — не жизнь народная, а только ее выражение», по мнению Костомарова. «Жизнь народная заключается в движении его духовно-нравственного бытия: в его понятиях, верованиях, чувствованиях, надеждах, страданиях»". Явным образом психология народов или этнопсихология кладется здесь в основу истории.
«Внутренняя история», «дух», «психея», «характер», «внутренняя физиономия» — все это разные выражения одного и того же. Идеалистическая социология и философия истории делали из указанных принципов принципы объяснения: «дух» народа или «характер» его являлся причиной или основанием, из которых объяснялись все особенности исторического бытия. Если откинуть подобные причинные объяснения, raison d'кtre для существования всех намеченных дистинкций останется и в материалистическом понимании истории. Этнопсихологические характеристики чисто описательного характера могут быть взяты и независимо от метафизических теорий их творцов. Никто не станет спорить, что вопрос о причинном объяснении всех этих идеологических особенностей таким описанием не снимается, что вопрос о базисе остается в силе. Не надо забывать также, что, говоря о духе народа или внутренней истории, исследователи берут эти понятия не статически, не в виде неизменной на протяжении веков константы. Когда дело доходит до конкретных анализов, «психея» или «идея» народа становится общественной психологией определенного времени, определенной эпохи.
Если разобранные взгляды обнаружили тенденцию к этнопсихологии и стремление подчинить политическую историю построениям социальной психологии и психологии народов, то наряду с этим в первую половину XIX века существовали
|
Стиль в русской социологической эстетике XIX века
теории, которые начало политическое выдвигали как первичное при анализе художественных стилей: литература и всякое искусство вообще рассматривались прежде всего как зеркало политической жизни. Формула «искусство — отражение жизни» толковалась именно в таком смысле. Правда, эту теорию труднее выявить в чистом виде, нежели первую. Исследователи почти всегда указывают и на другие факторы наряду с политическими. Розберг (1825), например, говорит, что «дух народа вообще и дух времени определяется религиею, правлением, климатом, и происходящими от того характером и обычаями народа, а также и политическими обстоятельствами»89. Вяземский в «Письмах из Парижа» (1826-1827) сообщает о том, что во Франции (то есть во Франции времен реставрации) «не только поэзия, история, роман, но искусства изящные, художества, науки, едва ли даже и не точные, все носят, более или менее, отпечаток того или другого политического исповедания. Есть либеральная и есть ультра-роялистская живопись, либерализм и ультра-роялизм слышатся в нотах музыканта и угадываются в А + В бесстрастного математика»90. Особенно рельефно Зеленецкий (1835) формулирует политическую теорию, утверждая, что политическая история есть как бы великая ось, около которой круговраща-ются все частные истории... Всякая частная история, как-то история торговли, промышленности, мануфактуры, наук, искусств и проч., события свои всегда относит к событиям политической истории и только посредством сих последних бывает