Творчество и жизнь Есенина (как и Маяковского) есть ещё один опыт из многих проявлений апостасии в жизни человеческой. 7 страница

Вот приговор — не только "коммунистическому созиданию", но и идеалу "рыночного благоденствия". В подоснове здесь ощущается то же не собирайте сокровищ на земле...

Однако пишет Солженицын не о едином на потребу, а о земном — ищет основу для достойного пребывания в этой жизни. В том, конечно нет ничего дурного, все мы вовсе не избегаем забот. Только всегда имеется здесь опасность перекоса интересов, увлечённость чрезмерная земным, хоть бы и высшего порядка. Нравственность ведь тоже сокровище земное, не забудем.

Забегая вперёд, уже в самый конец века, обнаруживаем, что уже тогда, как на главную цель указывает писатель на сохранение русского народа и русской государственности. Не заглядывая пока дальше, остановимся на этом. Народ — государство... Государство — народ...

О соотношении между этими сущностями писатель заставляет размышлять нас мучительно в романе "В круге первом". Ведь невидимый мотор всего движения событий (лучше: почти всего) — государственная измена одного из центральных персонажей, молодого дипломата Иннокентия Володина.

Это вообще больная проблема всего диссидентского движения 70—80-х годов. Не бьёт ли борьба против государственной власти больнее как раз по народу? Власть в бетонном убежище отсидится, а бомбы на голову кому прежде упадут?

И всё же: защищая свою землю в Отечественную войну, народ и Сталина защищал, своего же палача, сдваивая понятия: "За Родину, за Сталина!". (А раньше не так: "За царя и Отечество"? Нет, не совсем так: ещё и "за веру" было.) Не надо было "за Сталина"? А как разделить? Повернув штыки против Сталина, тем и против собственного народа поворачивать приходилось. Большевики ведь так и решили когда-то: воевать против правительства помещиков и капиталистов (кровопийц народных) — и Россию сгубили.

Большевики в своё время всю эту диалектику проблемы тоже сознавали, и решение нашли: всё должно поверять некими высшими истинами. Иной вопрос, что признать за истину. Для большевиков это были "интересны революции", но не все же с ними согласны. Вот где подлинный тупик: если не будет абсолютного критерия, все поиски и споры — обречены.

Для Солженицына (и его персонажей, вслед за ним идущих) борьба против Сталина несомненно верна. Поэтому в романе измена Володина не есть для автора нравственная компрометация персонажа.

Володин пытается "отнять" у Сталина бомбу (то есть не дать выкрасть её секрет у американцев), потому что бомба эта в руках Сталина может обернуться всеобщей гибелью.

Вывод — это государство отвратительно в своей сущности и борьба с ним необходима. Такому ли государству бомбу давать?

Простой мужик, дворник Спиридон, искалеченный этой властью, системой, передовым строем, мыслит жестоко. Он готов на голову всего народа бомбу накликать, только чтобы "Отец Усатый" в живых не остался. И это как решительный аргумент в защиту предательства: это — глас народа.

Но ведь так же рассуждали и "борцы с проклятым царизмом"! Пусть погибну, но другие счастье узрят! И так же большевики кричали (а потом Мао, Сталин китайский): пусть миллионы погибнут, а оставшиеся вкусят блаженства на земле. Одно сомнительно: узрят и вкусят ли? А вдруг те, у кого бомба есть уже, её тоже во зло употребят? Но тогда всё ведь рушится? Ради чего так радеть о слабости России перед Западом? Как можно отдавать Западу роль высшего арбитра? И Володин всё-таки предатель. И ничего не стоят все его прозрения, как бы ни верны были они сами по себе. Тупик.

И есть ли выход из этого тупика? Разрешима ли сама проблема отношения к тирании вообще? Что ей противопоставить?

Вера отвечает: смирение и существование по правде Божией. Писатель позднее (в "Архипелаге") признал: и кара Божия — ко благу человека. Значит, смирись и не призывай бомбы. Тем более на рядом пребывающих. Иначе чем ты лучше будешь того же тирана? Он твоею жизнью завладел, а бомба призванная чем лучше?

Но смирение не будет ли соучастием во зле? И вновь пошла мысль по кругу.

Смирение есть следование воле Божией.

— Но как её познать?

Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят.

Надо не бомбу накликать, а сердце очищать. Что познает копающийся в грязи своей душевной? Свою грязь только. Внутреннее очищение необходимо, а не бомба. А для этого вера необходима.

Всё мы выходим к одному и тому же. Иначе обречены ходить по кругу — без выхода.

Выход один: обратиться духовно к Промыслу, о нём вспомнить. По сути, Нержин, центральный персонаж романа, отрекаясь от благополучия "шарашки" и обрекая себя на более глубокие круги лагерного ада, это и совершает: отдаёт себя воле промыслительной. Автор лишь намекает на эту важнейшую мысль, но у него иная забота: о более злободневном, быть может, для времени написания романа. Надо ведь было и сознавать: открыто бороться с тем же Сталиным (и с его наследниками) невозможно. Но что делать? Промысл ждёт от человека проявления его воли. Нельзя бездейственно ждать, когда всё рухнет само собой. Но что делать?

Солженицын предложил тогда разумный компромисс: жить не по лжи. То есть от правды не отрекаться ни при каких условиях. Такова программа писателя.

Он не прибавил лишь: так Бог велит. Ведь для безбожного общества в основном говорил. А недоговорённость осталась на все времена.

Чтобы жить не по лжи, надо вызнать эту ложь.

Осмысление коммунистической идеи — одна из центральных задач в творчестве Солженицына. Ему важна и сама идея, и её носители. Впрочем, верящих в чистоту и подлинность идеологии немного. Большинство присасываются к ней, каждый по собственной корысти.

Даже Сталин. Его интерес в истории — упрочение идеи своего величия. А попросту банальное самоутверждение натуры, изначально придавленной ощущением некоей неполноценности себя в жизни. Сталин живёт у Солженицына в измышленном мире, мало имеющем общего с реальностью.

Сталин паразитирует на созданной не без его участия системе. Таковы же и иные коммунисты. Их много у Солженицына, самым же мерзким из всех можно, пожалуй, признать даже не чекистов, от министра до простого надзирателя, а Русанова в повести "Раковый корпус". Эта система успешно выращивала моральных уродов, даже если они пребывали вне главной заразы.

Впрочем, идейные коммунисты не могли не понимать необходимости дать вместо храма Божия какую-то замену для проявления религиозной потребности в человеке, да и нравственность укрепить тем. Поэтому Рубин, пребывая в своей шарашке, составляет величественный проект нового храмового строительства. В его построениях не только Христа нет, но и абстрактного культа быть не может: всё омертвлено до предела в расчёте на одну лишь обрядовую сторону и строгую нормативность. Вот "религия" коммунистической идеологии. Можно ещё проводить аналогии с различными идеями авторов всевозможных утопий, но не лучше ли признать, что зачатки этих идей осуществлялись в практике советской жизни. Недаром же неосуществлённый Дворец советов был замыслен на месте разрушенного Храма Христа Спасителя. Недаром же и дворец культуры московского автозавода возвёлся на месте уничтоженного Симонова монастыря. И недаром мёртвая обрядовость создавалась для различных советских мероприятий.

О причине уже много раз говорилось, есть о том и у Солженицына в словах Нержина: "Ведь весь и всякий социализм — это какая-то карикатура на Евангелие".

Обстоятельства влияли на судьбу человека, но не на основу характера: её определяли некие глубинные свойства натуры. Так утверждает писатель ту истину, которая открылась ему через тяготы выпавших испытаний (а христианство всегда знало): граница между добром и злом проходит через сердце человека.

Выходит, участь стать Сталиным, выпавшая одному человеку, могла едва ли не каждым быть выбрана: по внутреннему тяготению. Даже если обстоятельства не помогли реализовать то, к чему склонность живёт, Сталина в себе необходимо подавлять. И жить не по лжи.

Но есть ли у Солженицына в его художественных произведениях какое-то начало, несущее в себе полноту православной Истины?

Пора осмыслить изображение народа и понимание проблемы народа писателем. Ибо где ещё искать это религиозное начало? Достоевский утверждал: русский народ — богоносец. А Солженицын?

А Солженицын считает, что судить о народе должно именно по свойствам тех человеков, из которых народ составляется. Вот один из них — дворник Спиридон (тот, что на голову Сталина, и собственную, и ещё миллиона соотечественников бомбу призывал).

В Спиридоне действует некая стихийная нравственность. Но какова её природа и питающий источник во все времена? Сказать, что она просто сложилась на протяжении многих веков существования народа, — значило бы оказаться в полушаге от марксизма. А если признать, что она религиозна по природе, что именно Православие на протяжении этих веков не давало ей засохнуть и отмереть, то надо и сказать, что вне веры всё очень скоро рухнет, задерживаясь по инерции у того поколения, которое ещё ухватило остатки веры от отцов. Кажется, автор уповает на некое непогрешимое нравственное чувство, какое живёт в том же Спиридоне: "Он был уверен, что видит, слышит, обоняет и понимает всё — неоплошно". Но это самое уязвимое место. Он-то был уверен, а вдруг оплошал хоть в чём-то уже? В том же рассуждении о бомбе, к примеру...

Есть ли вера в этих людях? Такой же Спиридон, только зовущийся Иваном Денисовичем Шуховым, вспоминает о Боге при сильной нужде, но редко:

"И тут же он остро, возносчиво помолился про себя: "Господи! Спаси! Не дай мне карцера!"

По пословице "Пока гром не грянет, мужик не перекрестится".

Шухов же может и по привычке восславить: "Слава тебе, Господи, ещё один день прошёл!" Но на слова Алёшки-баптиста отвечает не без скепсиса:

"Услышал Алёшка, как Шухов вслух. Бога похвалил, и обернулся.

— Ведь вот, Иван Денисович, душа-то ваша просится Богу молиться. Почему же вы ей воли не даёте, а?

Покосился Шухов на Алёшку. Глаза, как свечки две, теплятся. Вздохнул.

— Потому, Алёшка, что молитвы те, как заявления, или не доходят, или "в жалобе отказать".

И вообще незаметно, чтобы молились русские православные, а если вдруг выделится кто, то особый:

"Там, за столом, ещё ложку не окунумши, парень молодой крестится. Бендеровец, значит, и то новичок: старые бендеровцы, в лагере пожив, от креста отстали.

А русские — и какой рукой креститься, забыли".

Писание во всём бараке шуховском один лишь читает." тот самый баптист Алёшка (а кроме сектанта и верующих не осталось? выходит так), он и разговоры ведёт о вере. Текст ему, правда, выбрал автор для чтения приметный, как освящающий всё лагерное сидение:

"Баптист читал Евангелие не вовсе про себя, а как бы в дыхание (может, для Шухова нарочно, они ведь, эти баптисты, любят агитировать, вроде политруков):

— Только бы не пострадал кто из вас как убийца, или как вор, или злодей, или как посягающий на чужое. А если как христианин, то не стыдись, но прославляй Бога за такую участь".

Читает баптист не Евангелие, а Апостольское Послание (1 Пет. 4,15—16), но для Шухова нет разницы. Однако текст Писания высвечивает насквозь: а ради чего сидят эти люди здесь? Нет, большинство вовсе не как злодеи, но ведь и не во имя Христово, но ради своей "родины" и своей "религии" — семьи да земли. Не в осуждение это скажем (мерзко, грешно тут осуждать), а просто отметим как данность.

Народ предстаёт у Солженицына какою-то полуязыческой массой, не вполне сознающей свою веру. Вот праведница Матрёна, без которой и "вся земля наша" не выстоит. А её вера какова? Весьма неопределённа она. В чём же праведность Матрёны? В нестяжательности. Может, жила просто по душе, проявляя природную её христианскую суть? А может, не так и важно, есть вера, нет ли — был бы человек хороший и жил бы не по лжи? Нет, сам Солженицын такому пониманию противится.

Рассказ "Случай на станции Кочетовка", помещённый под одной новомировской обложкой с "Матрёниным двором", не был, кажется, должно оценён в своё время: все критики тогда дружно на Матрёну кинулись. А в рассказе том писатель дерзнул на задачу из труднейших: показать положительно прекрасного человека. И, действительно, дал поразительный образ праведника, не уступающего и Матрёне.

Лейтенант Вася Зотов, главный персонаж рассказа, — нестяжатель, аскет в быту, душой за дело болеющий: без таких... ну, не земля, но дело хотя бы нужное — не стоит. Вокруг — больше о своём пекутся, не о всеобщей нужде. Он готов на жертву ради всеобщего. Вася совестлив, чист, и в малом не согрешит. Оставленной под немцами жене хранит верность, сопротивляясь в том давлению окружающих. Не заедает его среда. Его уж и соблазнить пытаются в открытую бойкие женщины — он не может пойти против себя.

И вдруг случай. Беззащитный человек, доверившийся Зотову, обрекается им, этим положительно прекрасным героем, на гибель в бериевском лагере. Да, там будет зверствовать лейтенант Волковой, но отдаст человека в его власть — чистый мальчик лейтенант Зотов. По злобе? Нет, нет, заботясь всё о том же высшем благе.

Вася Зотов служит Революции (именно так, с большой буквы: это его божество). Он служит "делу Ленина", он служит злу и сотворяет зло, даже не догадываясь о том (только совесть глухо точит душу). Оказывается, зло может исходить и от хорошего человека. Потому что небезразлично для всякого, какова его вера. Вера ложная закрывает истинное различие между добром и злом, и человек оказывается беззащитным: творит зло. Таков праведник Вася Зотов. Вспомним у Достоевского: совесть без Бога может дойти до самого ужасного.

А истинная вера среди народа — в небрежении. Символом становятся для Солженицына разорённые по всей земле храмы. Не только время да стихия — сам народ разорял (и разоряет сегодня) Божии храмы. Никуда не уйти от этой жестокой правды.

Но если так, то для чего же все призывания "жить не по лжи"? К кому? К тем, которые всё топчут? А они спросят: а зачем "не по лжи", если так удобнее, легче и приятнее? Они ведь вперёд не смотрят.

Нравственность — хорошо, да откуда её взять?

О нравственности многие у Солженицына говорят. О справедливости, о совести душа у людей болит. Но тут без веры не обойтись, и без истинной веры.

Зачем она нужна? Да чтобы была хотя бы единая точка отсчёта, без которой лжи и правды не распознать и жить порой по лжи: как Вася Зотов. Люди начнут, произнося одни и те же слова, говорить на разных языках, не понимая друг друга: каждый будет разуметь своё и как убедить, что нельзя так? А что так уже есть у Солженицына показано прекрасно. При отсутствии веры более надёжным представляется большинству не нравственное, а рациональное начало.

Но рационально можно оправдать что угодно, обосновывая любое злодейство. Человек становится песчинкой в распоряжении безличной случайности, равнодушной к человеку. Интеллект и не может выше подняться.

Замыкаясь на проблемах сугубо нравственных или рассудочных — тупика не избежать. Гораздо глубже, чем в романах, зачерпнул писатель в многотомном труде своём о сталинских лагерях.

Создание художественного исследования "Архипелаг ГУЛАГ" — подвиг писателя.

Жанр определён верно: по охвату материала, по многомерному осмыслению его, во всех подробностях, книга есть историческое и социологическое исследование, подсильное лишь немалому коллективу; а по образному видению жизни она поднимается до эстетических высот, не всякому художнику доступных.

Смысловым центром всей работы видится нам её четвёртая часть "Душа и колючая проволока". Здесь все нити сходятся, стягиваясь в узлы, здесь устанавливается та высшая для писателя точка, с которой он осматривает всё пространство, отображённое им.

У Солженицына названия всегда удивительно точны. Вот и теперь важнейший вопрос обозначен: какова судьба души в жестокости неволи? И что поможет душе, уцелеть, себя сберечь от того страшного, что её даже скорее тела подстерегает?

Писатель утверждает, что путь заключённого может стать путём нравственного восхождения. Сами испытания он начал воспринимать, как указующие воздействия некоей высшей воли, необходимые для не всегда умеющего вызнать истину рассудка.

Чья воля направляет человека? Такой вопрос не может не возникнуть, автор задаётся им также. Он вспоминает свой разговор в лагерной больнице с одним из врачей-заключённых. Тот утверждал: всякое наказание, даже если оно имеет неверную причину, справедливо, поскольку "если перебрать жизнь и вдуматься глубоко — мы всегда отыщем то наше преступление, за которое теперь нас настиг удар". Но ведь этот именно довод когда-то возник у друзей многострадального Иова и был отвергнут как неистинный Самим Богом. Бог направил мысль праведника к необходимости принять Его волю без рассуждений — с верой. Это единый универсальный ответ человеку во всех его сомнениях, и речь идёт, хотя слово и не названо, о Промысле.

Солженицын приводит к осознанию необходимости религиозного осмысления бытия — всё иное лишь уводит в сторону от истины. Жестоким опытом он обретает эту истину, о которой сказано ещё в Писании и о которой всегда предупреждали Святые Отцы в поучениях, в молитвах. Но истину всегда вернее укрепить собственным опытом. Постижение такой истины становится бесценным результатом (но не материальным, о котором прежде шла речь), который был обретён художником. Обретён тяжкой ценою.

"Вот почему я оборачиваюсь к годам своего заключения и говорю, подчас удивляя окружающих:

Благословение тебе, тюрьма!"

Но поразительно дальше: "А из могил мне отвечают: — Хорошо тебе говорить, когда ты жив остался!"

Взгляд на мир становится многомерным.

Даже если бы от всего написанного Солженицыным уцелело одно лишь это место, как осколок громадной фрески, и тогда можно было утверждать: это создание мощного таланта.

Здесь возникает противоречие; и как у Твардовского: "Я знаю, никакой моей вины,...но всё же, всё же, всё же!" I Разрешить противоречие можно лишь, если время переходит для человека в вечность. Иначе всё бессмысленно. И благословение тюрьме обернётся насмешкой над погибшими. Потребность в бессмертии возникла вовсе не от жажды ненасытных людей в погоне за наслаждениями, как полагал не знавший христианских истин Эпикур. Она рождается жаждою обрести смысл в бытии, выходящем за рамки материального мира.

Материальный мир требует своего. И другой писатель-лагерник, Варлам Шаламов, утверждал противоположное: требования этого

мира не заставляют человека совершать восхождение, но обрекают его на растление. Когда речь идёт о простейшем хлебе, подхватывает и Солженицын, включаясь в спор, "думать ли тебе о своём горе, о прошлом и будущем, о человечестве и о Боге?" Но не о простейшем же речь...

Спор между Солженицыным и Шаламовым — спор о сущностных основах бытия. Что вызвало вообще этот спор, столь разные воззрения на происходившее? Просто спор шёл на разных уровнях осмысления реальности. Если читать "Колымские рассказы" Шаламова, это страшное свидетельство прошедшего все круги земного ада страдальца, то легко разглядеть: автор видит жизнь человека на уровне существования его тела, не выше. Именно тело, как бы отбросившее от себя душу с её потребностями, оставшееся с одними своими инстинктами, с тягою к выживанию, ради которого оно готово на всё, — вот что остаётся от человека в рассказах Шаламова. На этом уровне говорить о "восхождении" — бессмысленно.

Солженицын взывает к духу. Дух же может и пасть, но и восстать мощно.

Пребывая на столь разных уровнях, никогда не придти к согласию.

Солженицын прямо утверждает: вера ограждала людей от растления и в лагерях. Растлевались же те. кто был лишён "нравственного ядра" ещё до лагеря — убеждён писатель. Кто был растлён ещё и "вольной" жизнью.

Так ещё раз проявляется порочность эвдемонической идеологии, безбожной по сути, не отягощённой никаким духовным воспитанием.

Лагерная же система была рассчитана на отвращение человека от духовного внутреннего труда.

Повествование в отмеренных сроках "Красное колесо" (а оно начинало создаваться ещё до изгнания) стало сразу невиданным дотоле явлением в истории мировой литературы.

Эта грандиозная эпопея строится автором по законам контрапункта, в сопряжении тем, проблем, идей, относящихся к различным пластам реальности, ко многим уровням человеческого бытия. Личное и всеобщее становятся у писателя неотделимыми одно от другого, узор повествования накладывается на плотный исторический фон, представленный в документах, но и соединяется с мусором истории, захламляющим пространство газетными обрывками, мелкой суетливостью персонажей, недостоинством даже и значительных деятелей. Что поделаешь? История движется не по выметенным тротуарам проспектов, а по бездорожью с непролазной порой грязью, от которой никуда же не деться.

Судьба человеческая вбрасывается в историю, история начинает вершиться судьбами отдельных людей. Она и строится по образцу взаимоотношений между людьми. Нити истории время от времени стягиваются в узлы, где события обретают судьбоносный смысл, — автор исследует их пристально, во всех подробностях, больших и маловажных. Из этих узлов он составляет своё повествование.

У Солженицына несомненно есть то, что Бахтин несправедливо приписывал Достоевскому: эпопея "Красное колесо" — большое полифоничное полотно, где в хаосе идей и понятий всё порою представляется равнозначным. Кто прав, кто виноват? Иногда постигнуть не сразу удаётся. Это проявлялось уже и в прежнем творчестве писателя, теперь становится особенно заметным.

Солженицын выходит здесь на особый уровень психологического анализа: он абсолютно вживается в каждого своего персонажа, начинает мыслить и чувствовать в полноте его внутреннего состояния. Даже у Толстого и Достоевского, этих признанных психологов (и у самого Солженицына, когда он писал о Сталине) всегда чувствуется некоторая дистанция между автором и его героем, даже когда совершается глубокое проникновение в переживание человека. Теперь у Солженицына эта дистанция исчезает. Ленин, Николай II, Императрица, убийца Богров, вымышленные персонажи — все обретают абсолютную независимость от повествователя, тем как будто утверждая неопровержимость собственной правоты в видении мира и в действиях своих. Каждый становится по-своему прав и опровергнуть эту правоту повествователь в самом ходе самораскрытия персонажа не может: для этого и нужна была бы та дистанция, тот зазор между автором и героем, которых у Солженицына нет. Он полностью перевоплощается в другого человека и вынужден со-чувствовать его правоте.

Может быть Солженицын — наивный релятивист? Нет. Просто он предельно объективизирует критерии оценки всего совершающегося. И затем он поверяет истину той мудростью, какая стоит не только над персонажами эпопеи, но и над ним самим — на некоей недосягаемой высоте, позволяющей осмыслить всё достаточно трезво и непредвзято. Знаками этой высокой мудрости становятся для писателя чёткие сгустки человеческого опыта, выделенные даже графически в общем потоке текста повествования.

Конечно, всё выявляется в общей сложной эстетической системе произведения, в сплетении образных связей, сопряжении событий, в выверенном соотношении внешнего образа действий и внутреннего состояния каждого человека. Однако и полифония не стихийный, а сознательный эстетический принцип писателя.

Посмеем утверждать, что центральной идеей эпопеи, проникающей её всю от начала до конца, стала мысль, высказанная на первых же страницах, — мысль, определяющая судьбу одного из важнейших персонажей, имеющего к тому же и слишком ясную обозначенность — Саня (Исаакий) Лаженицын: "Россию... жалко..."

Россию жалко...

И тут же яростный отпор:

" — Кого? — Россию? — ужалилась Варя. — Кого Россию? Дурака императора? Лабазников-черносотенцев? Попов долгорясых?"

Вопрос на все времена. И ответа требует, как бы ни был тот вопрос противен кому-то. Какая Россия, чья Россия требует сострадания и любви? И требует ли? И достойна ли?

По России же прокатывается красное колесо истории. Этот образ рефреном несётся и через всё пространство повествования. И даже когда нет его зримо, оно всегда ощущается таящейся угрозой — всем, народу, государству, каждому человеку.

В размышлениях об истории автор изначально настраивает восприятие истории, своё и читательское, как по особому камертону:

"О том, что не состоялось, сожалеют лишь неверующие души. Душа же верующая утверждается на том, что есть, на том растёт — и в этом её сила".

Хоть и не названо, но ясно становится, что речь идет о Промысле, который должно человеку принимать в полноте Божьей воли.

Солженицын пристален в описании религиозной жизни человека, ибо для писателя вера становится важнейшим критерием при определении характернейшего в участниках движения истории. То есть той чередой вех, какая помогает отыскать верный путь через полифонию пространства эпопеи.

Там где вера, где важнейшее — духовное, там не обойти осмысления смирения как основы этого духовного. Как закон выводит Солженицын: "Кто мало развит — тот заносчив, кто развился глубоко — становится смиренен". Вот и ещё одна веха на пути. Вот и ещё одна мера для приложения к человеку. Вот и критерий в споре.

Автор ведёт и мысль своих героев, и мысль читателя от вехи к вехе. И он как избрал критерием веру, так и не оставляет, соединяя с нею и церковность своих персонажей как весьма важное для них свойство.

Описания человека в церкви у Солженицына можно отнести к ряду особенно проникновенных в русской литературе. Шедевром может быть признана молитва Императора Николая Александровича в ночь после отречения.

Но не только богомолен человек, может и дрогнуть он, отвергнув веру в кажущейся очевидности мирового безбожия. Стойкости в вере мало порой.

Высокие сомнения, доступные искренним искателям правды, всегда сопровождаются захламляющим шумом тех, кто в осмыслении бытия не способен подняться над уровнем обыденного сознания. Солженицын и таковые не обходит вниманием, приводя выдержки из "свободных газет" как добросовестный историк.

Однако это всё сопутствующие обстоятельства, а как мыслит автор роль самого Православия на Руси, особенности бытия Церкви? Об этом он тоже высказывается кратко и без обиняков (внешне облек ля свои мысли во внутренние раздумья отца Северьяна, да это лишь условный приём):

"Пусть не просто приняла христианство — она полюбила его сердцем, она расположилась к нему душой, она излегла к нему всем лучшим своим. Она приняла его себе в названье жителей, в пословицы и приметы, в строй мышления, в обязательный угол избы, его символ взяла, себе во всеобщую охрану, его поимёнными святцами заменила всякий другой счётный календарь, весь план своей трудовой жизни, его храмам отдала лучшие места своих окружий, его службам — свои предсветья, его постам — свою выдержку, его праздникам — свой досуг, его странникам — свой кров и хлебушек.

Но Православие, как и всякая вера, время от времени и должно разбредаться: несовершенные люди не могут хранить неземное без искажений, да ещё тысячелетиями. Наша способность истолковывать древние слова — и теряется, и обновляется, и так мы расщепляемся в новые разорения. А ещё и костенеют ризы церковной организации — как всякое тканное руками не поспевая за тканью живой. Наша Церковь, измождаясь в опустошительной и вредной битве против староверия — сама против себя, в ослепленьи рухнула под длань государства и в этом рухнувшем положении стала величественно каменеть.

Стоит всеми видимая могучая православная держава, со стороны — поражает крепостью. И храмы наполнены по праздникам, и гремят дьяконские басы, и небесно возносятся хоры. А прежней крепости — не стало".

И далее многие нестроения церковные писатель верно называет. Но опять, кажется, не вполне различает Церковь и церковную организацию. Потому что именно Церковь и хранила неземное тысячелетиями без искажений. Та самая Церковь, которая основы веры не "обновляла" и не толковала суемудро, — Православная Церковь. В этой Церкви нет и не может быть нестроений. А среди людей, будь они хоть и иерархи, всё может случаться.

И ещё вопрос: что тогда есть Россия? Просто ли племенная масса, живущая на громадной территории, и не организованная разве посредством определёной внешней формы, государственного устроения?

"Им нужны — великие потрясения, нам нужна — великая Россия!" — эта столыпинская фраза, кажется, принятая автором нераздельно, предполагает, в числе прочего, и силу государственную. И если — Россию жалко, — то и от того, что разъедается её государственная основа, что разрушается государство прежде всего самими служителями этого государства: бездумно, или корыстно, или со злобным умыслом. А великая Россия — это ещё и "полный гордого доверия покой". Так что именно те, кто государственную основу подрывал, войне споспешествовали. Парадокс?

Писатель отмечает то, что и поныне не избыто, питаемое либеральными идеями: шельмование самой любви к родине. "И правда, ухо трудно привыкало отличать "патриот" от "черносотенец", всегда прежде они значили одно".


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: