Первая часть Воздействие бессознательного на сознание

ЛИЧНОЕ И КОЛЛЕКТИВНОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ1

К к известно, содержания бессознательного, согласно представлениям Фрейда, исчерпываются нфантильными тенденциями, которые вытесня­ются в силу их несовместимости друг с другом. Вытес­нение — это процесс, который начинается в раннем детстве благодаря моральному влиянию окружения и продолжается всю жизнь. Посредством анализа вытес­нение снимается, а вытесненные желания осознаются.

Согласно этой теории бессознательное содержит лишь те, так сказать, части личности, которые вполне могли бы быть осознанными и которые подавляются, собственно, лишь воспитанием. Хотя для известного подхода эти инфантильные тенденции бессознательного играют важнейшую роль, было бы все же неправильно определять или оценивать по ним бессознательное во­обще. У бессознательного есть еще и другая сторона: в его объем входят не только вытесненные содержания, но и весь тот психический материал, который не до­стигает пороговой отметки сознания. Невозможно объ­яснить подпороговость всех этих материалов, исходя только из принципа вытеснения; ведь в противном слу­чае благодаря снятию вытеснения человек обладал бы феноменальной памятью, из которой ничто не может исчезнуть.

Отметим, что кроме вытесненного материала в бес­сознательном находится и все психическое, ставшее подпороговым, включая сублиминальные чувственные восприятия. Кроме того, мы знаем — не только по бо­гатому опыту, но и благодаря теоретическим основани­ям,— что бессознательное содержит в себе и такой ма­териал, который еще не достиг пороговой отметки со­знания. Имеются в виду зародыши будущих сознатель­ных содержаний. Таким образом, мы имеем основание предполагать, что бессознательное никоим образом не стоит на месте — в том смысле, что оно неактивно,— а постоянно занято группировкой и перегруппировкой своих содержаний. Эту активность следовало бы полагать совершенно независимой лишь в патологических случаях; в норме она координирует сознанию в смысле компенсирующего отношения.

Следует признать, что все эти содержания бессозна­тельного обладают личностной природой, поскольку являются приобретениями индивидуального наличного бытия. Так как это наличное бытие ограниченно, то и число приобретений бессознательного тоже должно быть ограниченным, вследствие чего надо считать акту­альной возможность исчерпания бессознательного с по­мощью анализа или составления полного перечня его содержаний — актуальной в том смысле, что бессозна­тельное не в состоянии производить ничего сверх того, что уже известно и принято в сознание. Здесь следова­ло бы, как уже отмечено, сделать вывод о том, что бессознательное продуцирование оказалось бы парали­зовано, если бы посредством снятия вытеснения можно было задерживать погружение сознательных содержа­ний в бессознательное. Это, однако, как мы знаем по опыту, возможно лишь в весьма ограниченной степени. Мы приучаем наших пациентов удерживать вытесненные и вновь ассоциированные в сознание содержания и принимать их в плоскость своей жизни. Однако эта процедура, в чем мы имеем возможность убеждаться ежедневно, настолько безразлична для бессознательно­го, что оно спокойно продолжает продуцировать сновидения и фантазии, которые, согласно первона­чальной фрейдовской теории, должны основываться на материалах личного вытеснения. Если в таких случаях продолжать последовательное и непредвзятое наблюде­ние, то можно найти материалы, формально хотя и сходные с более ранними личностными содержаниями, но, очевидно, заключающие в себе признаки, которые указывают за пределы личностного.

В поисках примера, иллюстрирующего сказанное, я особенно живо вспоминаю пациентку, страдавшую не слишком тяжелым истерическим неврозом, каковой, как выражались еще в начале этого столетия, коренил­ся главным образом в «отцовском комплексе». Под этим комплексом подразумевается тот факт, что свое­образное отношение пациентки к отцу стало помехой на пути. Она очень хорошо относилась к своему (те­перь уже умершему) отцу. Это было главным образом эмоциональное отношение. В таком случае чаще всего развивается интеллектуальная функция, которая в этих условиях такова, что со временем становится мостом, связывающим человека с миром. Моя пациентка как раз решила заняться изучением философии. Энергич­ный познавательный напор стал тем мотивом, который побудил ее выйти из состояния эмоциональной привя­занности к отцу. Эта операция может оказаться успеш­ной лишь в том случае, если на новой ступени, создан­ной с помощью интеллекта, заработает и чувство, на­пример таким образом, что реализуется эквивалентное прежнему эмоциональное отношение к какому-нибудь подходящему мужчине. В данном случае такого перене­сения, однако, не произошло из-за того, что чувство застыло в неустойчивом равновесии между отцом и од­ним не очень-то подходящим мужчиной. Это, есте­ственно, стало помехой на пути вперед, вследствие чего возник столь характерный для невроза разлад с самим собой. Так называемый нормальный человек мо­жет, конечно, мощным волевым усилием порвать с той или другой стороны эмоциональные оковы или — что, очевидно, дело обыкновенное — бессознательно сколь­зит по накатанной колее инстинкта на другую сторону, не давая себе отчета в том, какого рода конфликт скрывается за отдельными головными болями или ины­ми физическими недомоганиями. Однако известной ущербности инстинкта (у которой может быть множе­ство причин) оказывается достаточно для того, чтобы затруднить гладкий, бессознательный переход. Тогда продвижение вперед тормозится в конфликте, а вы­званное этим замирание жизни равнозначно неврозу. Именно из-за этого замирания психическая энергия растекается во всевозможных направлениях, которые поначалу кажутся бессмысленными: например, возника­ют чересчур сильные возбуждения симпатикуса, отчего происходят кишечные и желудочные расстройства нервной этиологии; или возбуждается блуждающий нерв (а тем самым и сердце); или фантазии и ремини­сценции, которые сами по себе достаточно неинтерес­ны, оцениваются слишком высоко и становятся для со­знания навязчивыми. (Из мухи делают слона! и т. д.) В таком состоянии нужен еще какой-нибудь мотив, суля­щий прерывание болезненного равновесия. Сама при­рода бессознательно и косвенно ведет к этому посред­ством феномена перенесения (Фрейд). В процессе ана­литического лечения пациентка переносит отцовский образ на врача и тем самым в некотором смысле делает его отцом, а поскольку он, однако, отцом все же не является,— эквивалентом мужчины, который оказался для нее недостижим. Так врач становится в некотором смысле отцом и возлюбленным — иными словами, объ­ектом конфликта. Противоположности в нем объединя­ются, отчего он являет собой как бы идеальное разре­шение конфликта. Тем самым врач, сам того не желая, становится объектом той почти непостижимой для по­стороннего завышенной оценки пациента, которая де­лает из него спасителя и бога. Эта метафора совсем не так смешна, как может показаться. В самом деле, это уже слишком — быть одновременно отцом и возлюб­ленным. Никому не под силу долго выдержать такое именно потому, что это уже слишком, фактически надо быть по меньшей мере полубогом, чтобы все время безупречно играть эту роль; надо уметь всегда быть дающей стороной. Пациенту, находящемуся в состоя­нии перенесения, это временное разрешение поначалу кажется идеальным. Но через какое-то время это со­стояние переходит в стагнацию, что столь же плохо, как и невротический конфликт. В действительности на пути к настоящему разрешению еще вообще ничего не произошло. Конфликт просто-напросто перенесен. Тем не менее удачное перенесение — по крайней мере на время — может заставить исчезнуть весь невроз, и по­тому оно очень верно было признано Фрейдом исцеля­ющей силой первой величины, но одновременно и просто временным состоянием, которое хотя и сулит возможность исцеления, но само исцелением ни в коей мере не является.

Такое несколько детализированное разъяснение ка­жется мне необходимым для понимания моего приме­ра: моя пациентка оказалась именно в состоянии пере­несения и уже достигла верхней границы, где замира­ние становится неприятным. И вот возник вопрос: что дальше? Я, естественно, основательнейшим образом превратился в спасителя, и мысль пациентки о том, что она должна от меня отказаться, была для нее, разу­меется, не только крайне неприятна, но и просто ужас­на. Так называемый «здравый человеческий рассудок» в этих ситуациях обыкновенно вытаскивает на свет бо­жий весь свой репертуар, начиная от «тебе просто надо», «следовало», «ты же не можешь» и т. д. По­скольку здравый человеческий рассудок, к счастью, яв­ление не слишком редкое и не слишком бесполезное (я знаю: есть и пессимисты), то именно в этом состоянии перенесения, усиленном хорошим самочувствием, ка­кой-нибудь разумный мотив может вызвать столько эн­тузиазма, что мощным волевым усилием человек реша­ется даже на болезненную жертву. Если это выходит удачно (а такое действительно иногда выходит удачно), жертва приносит блаженный плод, так что бывший па­циент одним прыжком оказывается в состоянии прак­тической исцеленности. Врач обыкновенно настолько этому рад, что теоретические трудности в объяснении этого маленького чуда остаются, как правило, без вни­мания.

Если же такой прыжок не получается — а у моей пациентки он не получился,— то приходится вплотную столкнуться с проблемой снятия перенесения. Здесь «психоаналитическая» теория попадает в кромешный мрак. Кажется, что в таком случае ставка делается на темную веру в судьбу: дело должно как-то уладиться, например «само собой пройдет, когда у пациентки выйдут все деньги», как мне однажды заявил один не­сколько циничный коллега. Это могут быть и неумоли­мые требования жизни, которые каким-то образом де­лают невозможной стагнацию перенесения, требования, которые заставляют пойти на ту жертву, что принесе­на не по доброй воле, иногда с более или менее пол­ным рецидивом. (Вот уж описания таких случаев не стоит искать в книгах, содержащих хвалебные песнопе­ния психоанализу!)

Разумеется, есть и безнадежные случаи, когда по­мощь просто бесполезна; но есть и такие случаи, когда дело не застревает на мертвой точке, когда не надо с болью и, так сказать, с оторванной ногой выдираться из перенесения. Я сказал себе — как раз в случае с моей пациенткой,— что должен быть приемлемый, яс­ный путь, который выводил бы человека даже из тако­го опыта в полной сохранности и осознанности. Хотя у моей пациентки уж давно «вышли» деньги (если они у нее вообще когда-нибудь были), мне любопытно было узнать, какие же пути выберет природа, чтобы добиться удовлетворительного разрешения стагнации перенесения. Так как я никогда не мнил о себе, будто обладаю тем здравым человеческим рассудком, кото­рый в любой запутанной ситуации точно знает, что надо делать, и так как моя пациентка знала об этом не больше меня, я предложил ей по крайней мере от­слеживать те движения, которые исходят из психиче­ской сферы, лишенной нашего всезнайства и нашей преднамеренности. Это оказались в первую очередь сновидения.

Сновидения содержат в себе образы и мыслитель­ные взаимосвязи, которые мы не производим осо­знанным намерением. Они возникают спонтанно, без нашего содействия, и тем самым представляют собой непроизвольную психическую деятельность. Поэтому сновидение есть, собственно, в высшей степени объ­ективный, так сказать, естественный продукт психики, вследствие чего от него можно ожидать по меньшей мере ссылок и намеков на некоторые основные тен­денции душевного процесса. Но поскольку процесс психической жизни — как и всякий жизненный про­цесс — есть не просто каузальный ход событий, но еще и финально ориентированный, целесообразный ход вещей, то от сновидения, которое есть не что иное, как самоотображение процесса психической жи­зни, можно ожидать показаний об объективной обу­словленности, так же как и об объективных тенден­циях.

На основе этих рассуждений мы с пациенткой и подвергли ее сновидения тщательному наблюдению. Нас слишком далеко завело бы буквальное воспроизве­дение всех тех сновидений, которые имели место. До­статочно бегло изобразить их основной характер: в большинстве своем эти сновидения касались личности, т. е. действующими лицами явным образом были сама сновидица и ее врач. Последний, однако, редко появ­лялся в своем естественном облике, а по большей час­ти представал специфически искаженным. Его облик то обладал сверхъестественной величиной, то выступал под покровом седой старины, а потом вновь обретал сходство с ее отцом, но при этом был странно вплетен в природу, как в следующем сновидении: ее отец (ко­торый в действительности был невысокого роста) стоял вместе с нею на холме, покрытом пшеничными поля­ми. Она была маленькой в сравнении с ним, имевшим великанский рост. Он поднял ее с земли и взял на руки, как малое дитя. Ветер проносился по пшенич­ным полям, и как они волновались на ветру, так он качал ее на руках.

В этом и подобных ему сновидениях я увидел раз­личные вещи. Прежде всего у меня сложилось впечат­ление, что ее бессознательное непоколебимо держится за то, будто я ее отец-возлюбленный, из-за чего явным образом фатальная эта связка, которую нужно было развязать, всякий раз снова и демонстративно оказыва­лась закрепленной. Далее, невозможно было упустить из виду, что бессознательное накладывает особый отпе­чаток на сверхчеловеческую, так сказать «божествен­ную», природу отца-влюбленного, из-за чего связанная с перенесением завышенная оценка тоже и всякий раз снова подчеркивалась. Поэтому я спрашивал себя, не­ужели пациентка все еще не распознала всю фантасти­ку своего перенесения, или же бессознательное вообще не может быть распознано, а слепо и идиотски следует за чем-то бессмысленным и невозможным? Мысль Фрейда о том, что бессознательное «умеет только же­лать», шопенгауэрова слепая и бесцельная первоволя, гностический Демиург, в своем тщеславии мнящий себя совершенным и слепо и жалко-ограниченно тво­рящий несовершенное,— это пессимистическое подо­зрение, падающее на сущностно негативную основу мира и души, оказалось в опасной близости. В такой ситуации у меня сложилось впечатление, что на деле нельзя сделать ничего иного, кроме как дать добрый совет: «Тебе надо было», при этом подкрепив его, так сказать, ударом топора, навсегда отсекающим всякую фантастику.

Однако после повторного основательного обдумыва­ния этих сновидений передо мной забрезжила некая другая возможность. Я сказал себе: так нельзя отрицать того, что сновидения продолжают говорить теми самы­ми метафорами, которые отлично известны и пациент­ке, и мне из наших бесед. Сама пациентка, без сомне­ния, распознаёт фантастику своего перенесения. Она знает, что я выступаю для нее в качестве полубоже­ственного отца-возлюбленного, и по крайней мере ин­теллектуально она умеет отличать этот образ от моей фактической реальности. Итак, сновидения очевидным образом воспроизводят сознание за вычетом сознатель­ной критики, которая с их стороны полностью игнори­руется. Они, значит, повторяют сознательные содержа­ния, но не in toto*, а упорно проводят фантастическую точку зрения в противовес «здравому человеческому рассудку».

Я, естественно, задал себе вопрос: чем вызвано это упрямство и какая у него цель? То, что в нем должен быть заключен какой-нибудь конечный смысл, было для меня несомненно: ведь не существует по-настояще­му жизненных вещей, у которых нет какой-то осмыс­ленной цели, которые, иначе говоря, становятся объяс­нимы, если их понимать как простые пережитки опре­деленных предшествующих фактов. Энергия перенесе­ния, однако, столь сильна, что производит впечатление прямо-таки витального порыва. Что же является целью таких фантазий? Внимательное рассмотрение и анализ сновидений, и особенно того самого, которое я привел дословно, раскрывают явную тенденцию, а именно: во­преки сознательной критике, которая хотела бы все сводить к человеческим манерам, наделить личность врача сверхчеловеческими атрибутами — исполинский, древний как мир, превосходящий отца, проносящийся словно ветер над землей,— он, конечно же, станет ка­ким-нибудь богом! Или, может быть, в самом конце все обернется противоположным образом, а именно:

бессознательное попытается сотворить бога из лично­сти врача, в известной степени высвободив восприятие бога из-под покровов личности, так что, следовательно, перенесение на личность врача оказывается ошибкой, присущей сознанию, глупой выходкой «здравого чело­веческого рассудка». Может быть, напор бессознатель­ного только внешне направлен на эту личность, а в более глубоком смысле — на бога? Может ли жажда бога быть страстью, изливающейся из ничем не обу­словленной, темнейшей природы инстинкта? Возмож­но, более глубокой и сильной, чем любовь к человече­ской личности? Или же самым' высоким и подлинным смыслом этой нецелесообразной любви, которую назы­вают перенесением? А может быть, образцом настоя­щей «любви божьей», которая исчезла из сознания по­сле XV столетия?

• В целом (лат.).

Никто не станет подвергать сомнению действитель­ность страстной тоски по человеческой личности. Но тот факт, что на врачебном приеме, символизируемом прозаической фигурой доктора, на свет дня выступа­ет, по всей видимости, давно ушедший в прошлое об­разец религиозной психологии, средневековый, так сказать, курьез — вспомним Мехтхильду Магдебург-скую,— и притом совершенно непосредственно, как живая действительность, поначалу кажется, пожалуй, слишком фантастическим, чтобы можно было принять это всерьез.

Настоящая научная установка должна быть беспред-посылочной. Единственный критерий значимости гипо­тезы — наличие у нее эвристической, или объяснитель­ной, ценности. И это еще вопрос, можно ли рассмат­ривать представленные выше возможности в качестве значимой гипотезы. A priori нет никакой причины по­лагать невозможным, что бессознательные тенденции имеют целью нечто лежащее по ту сторону человече­ской личности,— с таким же успехом можно предполо­жить, что бессознательное умеет «только желать». Один лишь опыт рассудит, какая из гипотез наиболее подхо­дящая.

Моей весьма критически настроенной пациентке эта новая гипотеза показалась не совсем ясной, ибо преж­няя концепция — что я отец-возлюбленный и в каче­стве такового представляю собою идеальное разреше­ние конфликта — обладала для ее чувства несравненно большей притягательностью. Несмотря на это, ее ин­теллект был достаточно ясен, чтобы понимать теорети­ческую возможность такой гипотезы. Меж тем сно­видения пациентки продолжали разлагать личность врача все более интенсивно. И вот в связи с этим слу­чилось нечто, что поначалу вызвало удивление только у меня, а именно, так сказать, подземное расширение ее перенесения. Отношение к врачу как к другу стало заметно более глубоким, хотя в сознании она все еще держалась за свое перенесение. И когда по моей инициативе настал миг расставания, это было не катастро­фой, а совершенно осмысленным прощанием. Я обла­дал привилегией быть единственным зрителем процес­са развязки. Я мог видеть, как сверхличностная точка наводки — я не могу назвать это иначе — породила ведущую функцию и шаг за шагом перекачивала в себя все до тех пор личностные сверхоценки и с этим при­током энергии приобретала влияние на сопротивляю­щееся сознание, причем сознание пациентки замечало из всего этого не слишком много. Отсюда мне стало ясно, что эти сновидения были не просто фантазиями, а самопредставлениями бессознательных процессов, ко­торые давали возможность психике пациентки медленно перерастать нецелесообразность ее личной привя­занности2.

Это изменение произошло, как я показал, благодаря тому, что бессознательно развилась сверхличностная точка наводки — в известной мере виртуальная цель, символически выразившаяся в форме, которую, пожа­луй, нельзя назвать иначе как созерцание бога. Сновидения, так сказать, исказили человеческий образ врача до сверхчеловеческих пропорций, до исполинско­го, древнего как мир отца, который является к тому же еще и ветром, отца, в чьих охранительных руках сно­видица покоится подобно грудному младенцу. Если осознанное представление пациентки (воспитанной по-христиански) о боге в качестве первопричины считать ответственным за образ бога в сновидениях, то надо было бы снова подчеркнуть свойственный им искажаю­щий характер. В религиозном отношении пациентка настроена критически и агностически, и ее идея возможного божественного существа давно разрослась до сферы непредставимости, т. е. полной абстракции. Зато образ бога в сновидениях соответствует архаичному представлению о природном демоне, может быть, о ка­ком-нибудь Вотане. Qebc, то Tcvefiu-a — «Бог есть Дух», a если перевести обратно в первичную форму, то яуейца значит «ветер»: Бог есть ветер, более сильный и вели­кий, чем человек, и невидимое существо дыхания. Примерно так же, как в еврейском, слово рух в араб­ском языке обозначает дыхание и дух3. Сновидения развивают из личностной формы архаический образ бога, бесконечно различествующий с осознанным поня­тием бога. Можно было бы возразить, что речь идет просто об инфантильном образе, реминисценции из детства. Я был бы не против такого предположения, если бы речь шла о старце на золотом троне в небесах. Однако речь идет как раз не о сентиментальности та­кого рода, а о первобытном воззрении, которое может соответствовать только архаичной концепции духа. По­добные первобытные воззрения, немало примеров которых я привел в моей книге о превращениях и символах либидо, побуждают к тому, чтобы произвести подразде­ление бессознательных материалов, подразделение, но­сящее иной характер, нежели различение «предсознательного» и «бессознательного», или «subconscious» и «unconscious». Здесь не место для более широкой дис­куссии о правомочности таких подразделений. У них есть своя определенная ценность, и они, пожалуй, до­стойны того, чтобы развивать их в качестве гипотез. То подразделение, сделать которое меня заставил опыт, претендует лишь на ценность более широкой точки зрения. Из до сих пор сказанного следует, что- мы в определенной степени должны выделять в бессозна­тельном слой, который можно обозначить как личное бессознательное. Содержащиеся в этом слое материалы обладают личностной природой, поскольку они характеризуются отчасти как приобретения индивидуального существования, а отчасти как психологические факто­ры, которые с таким же успехом могли бы быть осо­знанными. Хотя, с одной стороны, понятно, что несо­вместимые психологические содержания подлежат вы­теснению друг другом и потому бессознательны, но, с другой стороны, все же есть возможность того, что вы­тесненные содержания тоже могут быть осознаны и должны быть осознаны, если уж они узнаны. Мы узна­ём эти материалы как личностные содержания благодаря тому, что можем проследить их влияния, или их час­тичное присутствие, или их возникновение в нашем личном прошлом. Это — интегрирующие составные части личности, входящие в ее имущественный ре­естр,— составные части, отсутствие которых в сознании означает неполноценность в том или ином отношении, и притом не ту неполноценность, которая имеет психо­логический характер органического увечья или врож­денного дефекта, а скорее характер лакуны, которую подавленная моральная неприязнь навязывается восполнить. Воспринимаемая морально неполноценность все­гда указывает на то, что выпавший фрагмент есть не­что такое, что, собственно говоря, в соответствии с чувством не должно бы выпадать или, иными словами, может быть осознано, если употребить необходимые для этого усилия. Чувство моральной неполноценности возникает при этом отнюдь не из столкновения со все­общим в известном смысле произвольным моральным законом, а из конфликта с собственной самостью, ко­торая, исходя из чувства душевного равновесия, требует восполнения дефицита. Где бы ни возникало это чув­ство неполноценности, оно указывает также и на то, что налицо не только побуждение к ассимиляции бес­сознательного фрагмента, но и возможность такой ас­симиляции. Это в конечном счете моральные качества человека, которые вынуждают его — будь то через познание необходимости, будь то косвенно, через мучи­тельный невроз — ассимилировать свою бессознатель­ную самость и вести себя осознанно. Тот, кто продви­гается вперед по этому пути реализации своей бессо­знательной самости, по необходимости переводит со­держание личного бессознательного в сознание, по­средством чего объем личности расширяется. Я сразу же хочу добавить, что это «расширение» затрагивает в первую очередь моральное сознание, самопознание, ибо содержания бессознательного, освобожденные анализом и переведенные в сознание,— это, как правило, поначалу неприятные и потому вытесненные содержа­ния, под которыми следует понимать желания, воспо­минания, предрасположенности, планы и т. д. Это со­держания, которые подобным образом, хотя и в более ограниченной степени, выдает, например, правдивая генеральная исповедь. Дальнейшее, как правило, выяс­няется посредством анализа сновидений. Часто весьма интересно наблюдать, как сновидения выносят на­верх — фрагмент за фрагментом, с тончайшим чуть­ем — самые важные пункты. Весь материал, присово­купленный к сознанию, дает в результате существенное расширение горизонта, углубленное самопознание, о котором следовало бы предположить, что оно, как ни­что другое, пригодно для того, чтобы привить человеку чувство меры и гуманизировать его. Но и самопозна­ние, о действенности которого все мудрецы предпола­гали самое лучшее, по-разному воздействует на различ­ные характеры. В этом можно поучительным образом убедиться на опыте практического анализа. Но об этом у меня пойдет речь во второй главе.

Как показывает мой пример с архаичным представ­лением о боге, бессознательное содержит в себе, види­мо, еще и другие вещи, нежели только личностные приобретения и принадлежности. Моя пациентка была совершенно бессознательна относительно происхожде­ния «духа» от «ветра» или параллелизма того и другого. Это содержание никогда ею не мыслилось, и ее никог­да этому не учили. Критическое место в Новом Завете (то луейца nvei ояо-u re^ei*) было ей недоступно, пото­му что она не читает по-гречески. Речь могла бы — если бы это действительно было личностное приобре­тение — идти о так называемой криптомнезии4, т. е. о бессознательном припоминании мысли, которую снови­дица некогда уже где-то прочла. Против такой возмож­ности в этом конкретном случае я ничего не могу воз­разить. Но я знаю довольно много других случаев — большое их число я привел в упомянутой выше кни­ге,— когда даже криптомнезию можно с уверенностью исключить. А если все же в этом случае — что мне кажется маловероятным — речь должна идти о крип-томнезии, то ведь еще надо бы объяснить, каким было существовавшее прежде положение вещей, благодаря которому именно этот образ закрепился в памяти, а позднее снова был «экфорирован»** (Земон). Во вся­ком случае — с криптомнезией или без нее,— речь идет о подлинном и настоящем первобытном образе бога, который вырастал в бессознательном современно­го человека и проявлял там активное воздействие — воздействие, которое можно было бы рекомендовать к обдумыванию в религиозно-психологическом контексте. Я не смог бы назвать что-либо «личностным» в этом образе: это полностью коллективный образ, этническое бытие которого нам давно известно. Этот исторический и повсеместно распространенный образ вновь актуали­зируется посредством естественной психической функ­ции, что неудивительно, поскольку моя пациентка родилась на свет с человеческим мозгом, который сего­дня, вероятно, функционирует еще таким же образом, как у древних германцев. Речь идет о вновь ожившем архетипе, как я обозначил эти праобразы в другом мес­те5. Это первобытный, основывающийся на аналогии образ мышления, свойственный сновидению, который восстанавливает эти древние образы. Речь идет не о наследственных представлениях, а о наследственных предрасположенностях6.

* Вопреки природе (лат.). Ветер дует, где хочет (греч.). Это соответствует переводу немецкой Библии. Русский же канонический перевод гласит: «Дух дышит, где хочет» (Иоанн. 3;8). Юнг, кажется, принимает оба варианта (как и должен делать читатель греческого текста).

** От греческого слова, означающего «выносить», «уносить».

Принимая во внимание такие факты, мы, видимо, должны признать, что бессознательное содержит в себе не только личностное, но и неличностное, коллектив­ное в форме наследственных категории', или архетипов. Поэтому я выдвинул гипотезу, что бессознательное в своих самых глубоких слоях некоторым образом имеет частично ожившие коллективные содержания. Вот по­чему я говорю о коллективном бессознательном.

II

ПОСЛЕДСТВИЯ АССИМИЛЯЦИИ БЕССОЗНАТЕЛЬНОГО

Процесс ассимиляции бессознательного ведет к примечательным явлениям: одни выстраивают в ходе его незыблемое, даже неприятно повышен­ное самосознание или самоощущение; они все знают, они полностью в курсе дела относительно своего бес­сознательного. Они полагают, что имеют абсолютно точное суждение обо всем, что выныривает из глубин бессознательного. В любом случае они с каждым часом все больше перестраивают врача. А другие становятся подавленными, даже угнетенными содержаниями бессо­знательного. Уровень их самоощущения снижается, и они с резиньяцией созерцают все то необычайное, что производится бессознательным. Первые в избытке са­моощущения берут на себя ответственность за свое бессознательное, выходящую слишком далеко за преде­лы реальных возможностей; последние в конце концов отказываются от какой бы то ни было ответственности за себя, будучи подавлены знанием бессилия Я перед судьбой, проявляющей свою силу через бессознатель­ное.

Если мы теперь аналитически более пристально рас­смотрим ту и другую реакцию в их крайних проявлени­ях, то увидим, что за оптимистическим самоощущени­ем первой кроется столь же глубокая или, лучше ска­зать, еще более глубокая беспомощность, на фоне ко­торой сознательный оптимизм выглядит как плохо удавшаяся компенсация. И напротив, за пессимистической резиньяцией реакции второго типа кроется уп­рямая воля к власти, во много крат превосходящая по самоуверенности сознательный оптимизм первого типа реакции.

Этими двумя типами реакций я обозначил только два грубых крайних случая. Более тонкая нюансировка лучше соответствовала бы действительности. Как я уже отмечал в другом месте, каждый, кто подвергается ана­лизу, бессознательно злоупотребляет вновь приобретен­ными познаниями прежде всего в отношении к своей ненормальной невротической установке, если, конечно, он сразу, уже в начальной стадии лечения не освобо­дился от своих симптомов настолько, что может обой­тись без дальнейшей терапии. Весьма существенным фактором при этом является то обстоятельство, что все в этой стадии понимается еще на ступени объекта, т. е. без различения imago* и объекта и, таким образом, пу­тем непосредственного отношения к объекту. И вот тот, у кого в качестве объектов выступают главным об­разом «другие», из всего того, чего ему довелось от­хлебнуть от самопознания на этом участке анализа, бу­дет делать такой вывод: «Так то — другие!» Поэтому он, в зависимости от своего склада — терпимо или не­терпимо, будет чувствовать себя обязанным раскрыть всему миру глаза. Другой же, который ощущает себя объектом своих ближних больше, чем их субъектом, позволит этим познаниям обременить себя и соответ­ственно придет в уныние. (Я, конечно, не говорю о тех многочисленных весьма поверхностных натурах, кото­рых эти проблемы почти не затрагивают.) В обоих слу­чаях происходит активизация отношения к объекту: в первом — в активном смысле, а во втором — в реак­тивном. Наступает выраженное усиление коллективного момента. Первый расширяет сферу своего действия, второй — сферу своего претерпевания.

Для обозначения некоторых главных свойств невро­тической психологии власти Адлер применил выраже­ние «богоподобие». И если я здесь тоже использую это понятие, идущее от «Фауста», то главным образом в смысле той знаменитой сцены, где Мефистофель делает запись в альбом студенту* и затем замечает про себя по этому поводу:

Следуй лишь древнему изреченыо

и моей тетке, змее.

Тебе, верно, когда-нибудь

станет не по себе с твоим богоподобнием2.

Богоподобие относится, и это очевидно, к знанию, познанию добра и зла. Анализ и осознанивание бессо­знательных содержаний ведут к тому, что возникает некая терпимость превосходства, благодаря которой' становятся приемлемыми даже довольно тяжело пере­вариваемые сюжеты из бессознательной характероло­гии. Эта терпимость выглядит весьма «превосходной» и мудрой, а на деле часто оказывается не чем иным, как красивым жестом, который, однако, влечет за собой всякого рода последствия: ведь речь идет о трудном сближении двух сфер, которые прежде боязливо удер­живались порознь. По преодолении непустячного со­противления объединение пары противоположностей удалось — по меньшей мере в теории. Более полное понимание: рядоположение прежде разорванного и вы­раженное этим мнимое преодоление морального кон­фликта дают чувство превосходства, которое, пожалуй, можно назвать «богоподобием». Это же самое рядопо­ложение добра и зла может, однако, оказывать на дру­гой темперамент и иное воздействие. Носитель этого темперамента необязательно будет с ощущением сверх­человечности держать в руках сосуды с добром и злом, а может чувствовать себя беспомощным объектом меж­ду молотом и наковальней; необязательно Геркулесом на распутье, а скорее кораблем без руля между Сциллой и Харибдой. И поскольку он, сам того не зная, пребывает в великом и исконном конфликте человече­ской природы и, страдая, переживает коллизию вечных начал, то может почувствовать себя неким прикован­ным к Кавказу Прометеем или неким распятым. Это будет богоподобие в страдании. Богоподобие, разумеет­ся,— не научное понятие, но, несмотря на это, данное выражение прекрасно обозначает психологический факт. Я вовсе не думаю, что каждый из моих читате­лей сразу поймет специфическую духовную конститу­цию «богоподобия». Для этого данное выражение слишком беллетристично. Поэтому я лучше постараюсь точнее описать то состояние, которое здесь имеется в виду: прозрения, приобретаемые участником анализа, как правило, освещают для него многое из того, что прежде было бессознательным. Естественно, он приме­няет такие познания к своему окружению и благодаря этому видит (или думает, что видит) нечто, чего преж­де не видел. В той мере, в какой его познания оказа­лись для него полезными, он с готовностью предпола­гает, что они будут полезными и для других. От этого он легко становится самоуверенным, быть может, с лучшими намерениями, но к неудовольствию других. У него такое чувство, будто он — обладатель ключа, от­крывающего многие, а может быть, даже все двери. У самого «психоанализа» имеется эта наивная бессозна­тельность относительно своих границ, что отчетливо видно по той манере, с какой он, к примеру, пытается понять произведения искусства, так сказать, ощупывая их пальцами.

Так как в природе человека присутствует не только свет, но есть и довольно густая тень, то прозрения, полученные в ходе практического анализа, часто быва­ют мучительны, и тем мучительней, чем сильнее (как это регулярно случается) прежде гордились прямо противоположным. Вот почему некоторые люди принима­ют слишком близко к сердцу вновь приобретенные прозрения, даже чересчур близко, совершенно забывая поэтому, что они не единственные, у кого есть теневые стороны. Они чересчур удручены собой и потому склонны сомневаться на свой счет во всем и уже не видеть в себе ничего истинного. Есть великолепные аналитики с очень хорошими идеями, которые никогда не выступали в печати, ибо обнаруженная ими душев­ная проблема была настолько подавляюще велика, что казалось вообще невозможным научно ее осмыслить. И если один вследствие своего оптимизма становится эк­зальтированным, то другой в силу своего пессими­зма — робким и малодушным. Примерно в таких фор­мах выражается большой конфликт, если свести его к меньшему масштабу. Но и в этих уменьшенных про­порциях нетрудно разглядеть главное: заносчивость од­ного и малодушие другого имеют нечто общее, а имен­но — неопределенность в отношении своих границ. Один чрезмерно раздувается, другой чрезмерно уменьшается. Их индивидуальные границы где-то размываются. Если мы теперь примем во внимание, что вследствие душев­ной компенсации великое смирение стоит в двух шагах от высокомерия и что «высокомерие всегда приходит перед падением», то за заносчивостью нам будет легко обнаружить черты робости, связанной с ощущением неполноценности. Мы даже ясно увидим, как неопре­деленность экзальтированного заставляет его расхвали­вать свои истины, которые кажутся ему не очень-то надежными, и для этого вербовать прозелитов, чтобы свита гарантировала ему ценность и надежность его убеждений. Ему в полноте его познаний вовсе не так хорошо, чтобы он мог выстоять в ней в одиночку; в сущности, тем самым он чувствует себя вне игры, и тайный страх, что его тем самым оставят в покое одно­го, побуждает его повсюду пристраивать свои мнения и толкования, чтобы вместе с тем и тем самым опять-таки повсюду быть защищенным от гложущих сомне­ний.

Не то малодушный! Чем больше он съеживается и прячется, тем больше растет в нем тайное притязание на понимание и признание. Хотя он и говорит о своей неполноценности, он, в сущности, все-таки не верит в нее. Изнутри его переполняет упрямая убеж­денность в своей непризнанной ценности, из-за чего он становится чувствительным даже к самым легким проявлениям неодобрения и все время старается де­лать вид неправильно понятого и обиженного в своих справедливых притязаниях. Тем самым он ударяется в болезненную гордость и надменное недовольство, об­ладать которыми он не хотел бы ни за что на свете, но которые зато тем обильнее отведает его окруже­ние.

Оба они одновременно и слишком малы, и слишком велики; их индивидуальный нормальный размер, кото­рый уже и раньше-то был не совсем четким, теперь еще больше расплылся. Называть это состояние «богоподобием» выглядело бы почти гротеском. Но посколь­ку оба они вышли за пределы своих человеческих про­порций, один тут, другой там, то они уже как бы «сверхчеловечны» и потому, фигурально говоря, «бого­подобны». Если эту метафору не считать годной для употребления, то я бы предположил говорить о психи­ческой инфляции* Это понятие кажется мне подходя­щим, поскольку обсуждаемое состояние означает рас­ширение личности, выходящее за ее индивидуальные границы, одним словом, раздутость. В этом состоянии заполняют пространство, которое в нормальном виде не смогли бы заполнить. Это можно сделать, только присвоив себе содержания и качества, которые как в себе и для себя сущие должны находиться вне наших границ. То, что находится вне нас, принадлежит или кому-то другому, или всем, или никому. Поскольку психическая инфляция не является феноменом, возни­кающим только в ходе анализа, а столь же часто встре­чается и в обычной жизни, то мы можем исследовать ее и в других случаях. Совершенно типичный случай — несмешное самоотождествление многих мужчин с заня­тием или титулом. Конечно, моя служба — это моя, мне принадлежащая деятельность, но в то же время это и коллективный фактор, который исторически возник из взаимодействия многих людей и ценность которого обязана своим существованием только коллективной санкции. Поэтому если я идентифицирую себя со своей службой или титулом, то веду себя так, словно я сам и есть весь этот комплексный социальный фактор, который представлен службой, словно я—не только носитель службы, но одновременно и санкция обще­ства. Тем самым я необычайно расширил себя и узур­пировал качества, которые существуют отнюдь не во мне, а вне меня. L'etat — c'est moi** — вот девиз для таких людей.

* От латинского слова, имеющего значение «вздутие/воспаление».

** Государство — это я (фр.).

В случае инфляции через познание речь идет о принципиально подобном, но психологически более тонком явлении. Не ценность службы, а знаменатель­ные фантазии обусловливают эту инфляцию. Я хочу на одном примере из практики разъяснить, что здесь име­ется в виду. Для этого я выбрал случай душевноболь­ного, которого знал лично и которого упоминает в своей публикации Мэдер3. Для этого случая характерна инфляция высокой степени. (У душевнобольных в огрубленном и преувеличенном виде можно наблюдать все те же феномены, которые у нормальных людей присутствуют лишь в тенденции)4. Больной страдал па-раноидной деменцией с манией величия. Он «беседовал по телефону» с Богородицей и другими величинами того же рода. В жизни он был неудавшимся учеником слесаря и уже примерно в 19 лет стал неисцелимым душевнобольным. Он также никогда не был наделен духовными благами. Однако он, среди прочего, открыл грандиозную идею, будто мир — это его книга с кар­тинками, которую он может листать по своему усмо­трению. Доказательство этого было очень простое: ему-де стоило только повернуться, чтобы увидеть новую страницу.

Это шопенгауэрова книга «Мир как воля и пред­ставление» в неприкрашенно-первобытной наглядности. В сущности, потрясающая мысль, возникшая из вели­чайшей мечтательности и отрешенности, но выражен­ная столь наивно и просто, что поначалу можно только потешаться над ее гротескностью. И все же это перво­бытное воззрение является важнейшей основой гени­ального шопенгауэрова видения мира. Тот, кто не ге­ниален и не помешан, никогда не сможет настолько выпутаться из вплетенности в действительность мира, чтобы суметь увидеть этот мир как свой образ. Удалось ли этому больному развить или построить подобное воззрение? Или оно оказалось недоступным для него? Или в конце концов он впал в него окончательно? Его болезненный распад и инфляция доказывают послед­нее. Теперь уже не он думает и говорит, а оно думает и говорит в нем, вот почему он слышит голоса. Таким образом, разница между ним и Шопенгауэром состоит в том, что у него это воззрение застыло на стадии про­стого спонтанного произрастания, в то время как Шо­пенгауэр то же самое воззрение абстрагировал и выра­зил на общепонятном языке. Тем самым он вывел его из его подземной первозданности на ясный свет дня коллективного сознания. Было бы совершенно непра­вильно полагать, будто воззрение этого больного обла­дает личностными характером и ценностью или, иначе говоря, является его собственной частью. Ведь тогда он был бы философом. Но гениальный философ лишь тот, кому удалось возвысить первобытное и чисто природ­ное видение до абстрактной идеи и до осознанного всеобщего достояния. Только такое свершение — его личностная ценность, которую он смеет признать за со­бой, не впадая при этом в инфляцию. А воззрение больного — неличностная, естественно возросшая цен­ность, против которой больной не смог себя защитить и которой он был даже проглочен и «сдвинут» в еще большее отчуждение от мира. Несомненное величие этого воззрения раздуло его до состояния болезненного расширения, в то время как он должен был овладеть этой идеей и расширить ее до философского мировоз­зрения. Личностная ценность заключается лишь в фи­лософском свершении, а не в первичном видении. Но и для философа таковая'является просто возросшей, а именно — возросшей из всеобщего достояния челове­чества, в котором в принципе участвует каждый. Золо­тые яблоки падают с одного и того же дерева, подби­рает ли их слабоумный ученик слесаря или какой-ни­будь Шопенгауэр.

Но из этого примера мы можем извлечь еще и дру­гой урок, а именно: сверхличностные психические со­держания суть не просто индифферентные или мерт­вые материалы, которые можно было бы усваивать по своему усмотрению. Скорее, речь идет о живых вели­чинах, которые воздействуют на сознание аттрактивно. Отождествить себя со службой или титулом в чем-то даже соблазнительно, почему столь многие мужчины и являются вообще не чем иным, как их ценностью, санкционированной со стороны общества. Тщетно бы­ло бы искать под этой скорлупой личность. После торжественного вскрытия там можно найти только жалкого человечищку. Поэтому служба (или чем бы ни была эта внешняя скорлупа) так соблазнительна:

ибо это легко доступная компенсация за личностные дефекты.

Существуют, однако, не только внешние аттракции, к каковым относятся служба, титулы и иные социаль­ные роли, вызывающие инфляцию. Это только нелич­ностные величины, находящиеся вовне, в обществе, в коллективном сознании. Но как по ту сторону индиви­да имеется общество, так и по ту сторону нашей лич­ной психики имеется коллективная психика, и это как раз коллективное бессознательное, которое, как пока­зывает приведенный выше пример, скрывает в себе столь же притягательные величины. Как в первом слу­чае человек внезапно выталкивается в мир своей цен­ностью («Messieurs, a present je suis Roy»*), так же кто-то может столь же внезапно и исчезнуть из него, если ему доведется открыть один из тех великих образов, которые придают миру иной облик. Речь идет о тех колдовских «representations collectives»**, которые лежат в основе «slogan»a*** американцев, модных слов и, на высшей ступени, языка поэзии и религии. Я вспоми­наю об одном душевнобольном, который не был ни поэтом, ни сколь-нибудь значительным человеком во­обще. Он был просто тихим созданием, несколько меч­тательно настроенным юношей. Он влюбился в девуш­ку и, как это часто бывает, не был совершенно уверен в ее взаимности. Его первобытная «participation mysti­que»**** заставила юношу без околичностей считать, что его одержимость, само собой разумеется, есть и одержимость девушки, что естественным образом слу­чается по большей части на низших ступенях человече­ской психологии. И вот он создал мечтательную лю­бовную фантазию, которая, однако, внезапно разби­лась, когда он обнаружил, что та девушка и знать его не хочет. Он был до такой степени потрясен, что пря­миком отправился к реке, чтобы утопиться. Дело было поздно ночью, и звезды сверкали ему навстречу из темной воды. Ему казалось, будто эти звезды парами уплывали вниз по реке, и его охватило странное чув­ство. Он позабыл свое намерение покончить с собой и словно зачарованный уставился на странное, сладост­ное зрелище. И постепенно ему стало ясно, что у каж­дой звезды есть свое лицо и что эти пары — влюблен­ные, которые, держа друг друга в объятиях, о чем-то грезя, проносятся мимо. Тут ему открылось что-то со­вершенно новое: все изменилось, и его судьба, его ра­зочарование, так же как и его любовь, отступили, вос­поминание о девушке стало далеким и безразличным, а за это — он ясно это ощущал — ему было обещано неслыханное богатство. Он уже знал, что неимоверное сокровище спрятано для него в находившейся непода­леку обсерватории. Так случилось, что в четыре часа утра он был взят полицией при попытке вломиться в обсерваторию.

Что же с ним произошло? Бедняге привиделся дантевский образ, красоту которого, выраженную в стихе, он вряд ли когда-нибудь смог бы ощутить. Но он ви­дел его и, увидев, преобразился. То, что было сильней­шей болью, теперь отлетело вдаль; новый мир, о котором он и не подозревал,— мир звезд, что далеко по ту сторону этой скорбной земли протянули свои тихие ко­леи,— открылся ему в то мгновение, когда он перешаг­нул через «порог Прозерпины». Предчувствие неслы­ханного богатства — а кому, в глубине души, чужда эта мысль?— явилось ему как откровение. Для него, бед­ной посредственности, это было уже слишком. Он уто­нул не в реке, а в вечном образе, красота которого угасла в тот же миг.

Как один исчезает в какой-нибудь социальной ро­ли, так другой — во внутреннем видении, тем самым пропадая и для своего окружения. Некоторые непости­жимые изменения личности, каковы внезапные обра­щения или другие глубинные духовные изменения, основаны на аттракции коллективного образа5, который, как показывает приведенный выше пример, может вы­зывать инфляцию столь высокой степени, что личность вообще растворяется. Это растворение — душевная бо­лезнь, либо преходящая, либо хроническая, «расщепле­ние души», или «шизофрения» (Блойлер6). Болезне­творная инфляция основывается, естественно, по боль­шей части на врожденной слабости личности в отно­шении автономии коллективно-бессознательных содер­жаний.

Мы, пожалуй, окажемся ближе всего к истине, если представим себе, что наша сознательная и личная пси­хика покоится на широком фундаменте унаследованной и всеобщей духовности диспозиции, которая как тако­вая бессознательна, и что наша личная психика отно­сится к коллективной психике примерно так, как ин­дивидуум к обществу.

Но таким же образом, как индивидуум является не только уникальным и обособленным, а еще и социаль­ным существом, так и психика человека есть не только отдельный и вполне индивидуальный, но и коллектив­ный феномен. И таким же образом, как определенные социальные функции и потребности находятся в проти­воречии с интересами отдельных индивидуумов, так и у человеческого духа есть определенные функции или тенденции, которые в силу своей коллективной приро­ды находятся в противоречии с индивидуальными по­требностями. Этот факт обусловлен тем, что каждому человеку от рождения дан высокоразвитый мозг, обес­печивающий ему возможность богатой духовной дея­тельности, возможность, которую он ни приобрел, ни развил онтогенетически. В той мере, в какой мозг у отдельных людей получил сходное развитие, в той же мере духовная функция, возможная благодаря этому сходству, является коллективной и универсальной. Этим обстоятельством объясняется, например, тот факт, что бессознательное самых далеких друг от друга народов и рас характеризуется весьма примечательным соответствием, которое, помимо всего прочего, указы­вает на уже неоднократно отмеченный факт необычай­ного соответствия автохтонных мифологических форм и мотивов. Из универсального сходства мозга следует универсальная возможность для однотипной духовной функции. Эта функция и есть коллективная психика. Поскольку существуют различия, соответствующие ра­се, роду или даже семье, то есть также ограниченная расой, родом или семьей коллективная психика, выхо­дящая за уровень «универсальной» коллективной пси­хики. Говоря словами П. Жане7, коллективная психика охватывает «parties inferieures»* психических функций, прочно установившуюся, так сказать, автоматически действующую, унаследованную и повсеместно налич­ную, т. е. сверхличностную или неличностную часть индивидуальной психики. Сознание и личное бессозна­тельное охватывают «parties superieures»** психических функций, т. е. ту часть, которая онтогенетически при­обретена и развита. Таким образом, тот индивидуум, который включает данную ему a priori и бессознательно коллективную психику в состав своего онтогенетически приобретенного актива, словно она — часть этого ак­тива, тем самым неоправданным образом расширяет объем личности с. соответствующими последствиями. Но поскольку коллективная психика — это «parties inferieures» психических функций и тем самым базис, лежащий в основе каждой личности, она отягощает и обесценивает эту личность, что проявляется в инфля­ции, т. е. в подавлении самоощущения или в бессозна­тельном усилении самоупоения вплоть до болезненной воли к власти.

Благодаря тому, что анализ делает осознанным лич­ное бессознательное, индивидуумом осознаются вещи, которые, правда, уже сознавались им — обыкновенно по отношению к другим людям, но не по отношению к себе самому. И вот благодаря познанию его личное бессознательное становится менее уникальным, оно становится более коллективным. Это околлективливание имеет не только плохую сторону, но иногда и хорошую. Встречаются также люди, которые свои хорошие качества вытесняют, а своим инфантильным желаниям сознательно дают полную волю. Снятие индивидуаль­ных вытеснении поначалу переводит чисто личностные содержания в сознание, но там уже прочно закрепи­лись коллективные элементы бессознательного — при­сутствующие у всех побуждения, качества и идеи (об­разы), а также все «статистические» частичные взносы усредненной добродетели и усредненного порока. Как говорится, «в каждом есть что-то от преступника, ге­ния и святого». Так в конечном счете вступает в дей­ствие живой образ, в достатке содержащий в себе все то, что ходит по шахматной доске мира: доброе, так же как и злое, прекрасное, так же как и отвратительное. Постепенно таким образом подготавливается то упо­добление миру, которое многими людьми ощущается как весьма позитивное и которое в известных условиях выступает в качестве решающего момента в лечении неврозов. Я наблюдал, как в некоторых случаях удава­лось в этом состоянии впервые в жизни пробудить лю­бовь и самому ощутить любовь, а также отважиться на такой прыжок в незнаемое, который впутывал человека в подходящую ему судьбу. Немало я видел людей, ко­торые, считая это состояние окончательным, годами пребывали в своего рода эйфории предприимчивости. Много раз я слышал, как такие случаи также восхваля­лись в качестве результатов аналитической терапии. Поэтому я должен заявить, что как раз в тех случаях, которые соответствуют этим состояниям эйфории и предпринимательства, люди до такой степени страдают недостаточным размежеванием с миром, что уж дей­ствительно выздоровевшими никак считаться не могут. По-моему, они в равной мере и здоровы и нездоровы. Ведь я имел возможность проследить таких пациентов на всем их жизненном пути, и, должен сознаться, они частенько демонстрировали симптомы неприспособлен­ности восприятия, и поскольку они застыли на этом направлении, то у них постепенно возникали те сте­рильность и монотония, которые характерны для всех «лишенных Я» («Ent-Ichten»). Я, конечно, снова гово­рю здесь о крайних случаях, а не о тех не совсем пол­ноценных, нормальных и вполне посредственных лю­дях, вопрос об адекватном реагировании которых имеет более техническую, нежели проблематическую природу. Будь я больше терапевтом, чем исследователем, то, ко­нечно, не смог бы удержаться от известного оптимизма в суждениях, ибо тогда мой взгляд покоился бы на чи­сле исцеленных. Но моя исследовательская совесть смотрит не на число, а на качество людей. Ведь приро­да аристократична, и один полноценный человек тянет у нее на весах столько, сколько десятеро других. За полноценным человеком следовал мой взгляд, и на нем я учился двусмысленности результата чисто личностно­го анализа, а еще пониманию причин такой двусмыс­ленности.

Если из-за ассимиляции бессознательного мы по не­доразумению включаем коллективную психику в реестр личностных психических функций, то наступает растворение личности в ее противоположности. Наряду с уже обсуждавшейся парой противоположностей «мания величия — чувство неполноценности», столь отчетливо проявляющейся именно в неврозе, имеется еще немало других пар противоположностей, из которых мне хочет­ся выделить лишь специфически моральную пару, а именно — добро и зло. В коллективной психике спе­цифические добродетели и пороки людей содержатся точно так же, как все другое. И вот один засчитывает коллективную добродетель в свою персональную заслу­гу, а другой — коллективный порок в свою личную вину. То и другое так же иллюзорно, как величие и неполноценность, ибо воображаемые добродетели, так же как и воображаемые пороки, суть просто содержа­щиеся в коллективной психике и почувствованные или искусственно осознанные пары моральных противопо­ложностей. В какой степени эти пары противополож­ностей содержатся в коллективной психике, показывает пример дикарей, когда одни наблюдатели восхваляют их величайшую добродетельность, в то время как дру­гие выносят наихудшие впечатления о том же самом племени. В отношении дикаря, чье личностное разви­тие, как известно, пребывает в своих начальных стади­ях, верно и то и другое, ибо его психика существенно коллективна, а потому по большей части бессознатель­на. Дикарь еще более или менее тождествен коллектив­ной психике и потому обладает коллективными добро­детелями и пороками, не причисляя их себе лично и внутренне им не противореча. Это противоречие воз­никает лишь тогда, когда начинается личностное разви­тие психики и при этом рациональное мышление по­знает несовместимую природу противоположностей. Следствием такого познания является борьба на вытес­нение. Хочется быть добрым, и потому надо вытеснять злое; тем самым раю коллективной психики приходит конец. Вытеснение коллективной психики было просто необходимостью личностного развития. Личностное развитие у дикаря или, лучше сказать, развитие лица (Person) есть вопрос магического престижа. Фигура знахаря или вождя является путеводной. Оба выделяют­ся благодаря странности своих нарядов и образа жизни, т. е. выражения их воли. Благодаря особенности внеш­них знаков создается отграниченность индивидуума, а благодаря обладанию особыми ритуальными таинствами такое обособление подчеркивается еще сильнее. Таки­ми и подобными средствами дикарь производит вокруг себя оболочку, которую можно обозначить как персону (persona) (маску). Как известно, у дикарей это и были настоящие маски, которые, например, на тотемных праздниках служили возвышению или изменению лич­ности. Благодаря этому отмеченный индивидуум, каза­лось бы, покидал сферу коллективной психики, и в той мере, в какой ему удавалось идентифицировать себя со своей персоной, он и впрямь ее покидал. Это покида-ние порождает магический престиж. Конечно, проще было бы утверждать, что ведущим мотивом такого раз­вития является умысел, направленный на обладание властью. Но при этом полностью осталось бы без вни­мания, что создание престижа всегда бывает продуктом коллективного компромисса, т. е. служит выражением того, что кто-то хочет престижем обладать и что есть среда, которая ищет, кого бы этим престижем наде­лить. Учитывая такое положение дел, было бы неверным объяснение, будто престиж возникает из индиви­дуального намерения получить власть: это скорее во­прос совершенно коллективный. Испытывая потреб­ность в магически действующей фигуре, сообщество в целом пользуется этой потребностью в воле к власти одного и в воле к подчинению многих как средством и тем самым содействует осуществлению личного прести­жа. Этот последний — феномен такого рода, который, как показывает история политического становления, имеет наибольшее значение для общественной жизни народов.

В силу важности личного престижа, которую вряд ли можно переоценить, возможность регрессивного растворения в коллективной психике несет с собой опасность — не просто для отмеченного индивидуума, но и для его приближенных. Такая возможность появ­ляется прежде всего тогда, когда цель престижа, а именно всеобщее признание, достигнута. Тем самым лицо становится коллективной истиной. Это всегда означает начало конца. Ведь создать престиж — пози­тивное свершение не только для отмеченного индиви­дуума, но и для его клана. Один отмечен своими дея­ниями, многие отмечены подчинением власти. Покуда эту установку надо отстаивать и удерживать от враж­дебных воздействий, свершение остается позитивным;

но как только никаких препятствий больше нет и об­щезначимость достигнута, престиж теряет позитивную ценность и становится, как правило, caput mortuum*. Тогда начинается схизматическое движение, и благода­ря этому процесс начинается заново.

Поскольку личность столь исключительно важна для жизни общины, то все, что могло бы нарушить ее развитие, воспринимается как опасность. Но вели­чайшая опасность — преждевременное растворение престижа из-за прорыва коллективной психики. Безу­словное сохранение тайны — одно из известнейших первобытных средств для заклятия этой опасности. Коллективное мышление и чувствование и коллектив­ное свершение относительно просты в сравнении с действием и свершением индивидуума, и из-за этого всегда есть огромное искушение позволить коллектив­ной функции заменить собой развитие личности. Бла­годаря упрощению и, наконец, растворению развив­шейся и защищенной магическим престижем личности в коллективной психике (отречение Петра) у отдель­ного человека возникает ощущение «душевной утра­ты», ибо ведь не удалось или сведено на нет некое важное свершение. Поэтому за нарушение табу пола­гаются драконовские наказания, полностью соответ­ствующие важности ситуации. До тех пор, пока эти вещи рассматриваются чисто каузально, как истори­ческие пережитки и метастазы табу на инцест8, будет совершенно непонятно, для чего предназначены все эти меры. Но если мы посмотрим на эту проблему с точки зрения результата, то станет ясно многое из того, что прежде казалось темным.

Строгое размежевание с коллективной психикой яв­ляется, таким образом, безусловным требованием к развитию личности, так как любое недостаточное раз­межевание вызывает немедленное растекание индиви­дуального в коллективном. И опасность заключается в том, что в ходе анализа бессознательного коллективная психика сплавляется с личностной, что влечет за собой заранее намечавшиеся безрадостные последствия. Эти последствия вредны либо для жизнеощущения, либо для ближних пациента, если последний пользуется ка­ким-либо влиянием на свое окружение. В своем отож­дествлении с коллективной психикой он непременно будет пытаться навязывать другим притязания своего бессознательного, ибо отождествление с коллективной психикой несет с собой чувство общезначимости («богоподобия»), которое просто не желает считаться с инородной, личностной психикой ближнего. (Чувство общезначимости происходит, конечно, из универсаль­ности коллективной психики.) Коллективная установка естественным образом предполагает наличие у других все той же самой коллективной психики. Но это озна­чает бесцеремонное игнорирование индивидуальных различий, так же как и различий общего характера, ко­торые имеются даже внутри коллективной психики, каковы, например, расовые различия9. Это игнорирование индивидуального означает, естественно, ухудшение все­го уникального, посредством чего в сообществе искоре­няется элемент развития. Этот элемент развития есть индивидуум. Все наивысшие достижения добродетели, как и величайшие злодеяния, индивидуальны. Чем крупнее сообщество, чем больше свойственное каждому крупному сообществу единство коллективных факторов поддерживается консервативными предубеждениями в противовес индивидуальному, тем больше морально и духовно уничтожается индивидуум, а тем самым пере­крывается и единственный источник нравственного и духовного прогресса общества. Как следствие в отдель­ном человеке, естественно, процветает только обще­ственное и всякого рода коллективное, а все индивидуальное осуждено на гибель, т. е. на вытеснение. Тем самым индивидуальное оказывается в бессознательном и там закономерно превращается в нечто принципиаль­но скверное, деструктивное и анархическое, которое, правда, в социальном отношении заметно проявляется в отдельных профетически настроенных индивидуумах через выдающиеся злодеяния (каковы цареубийства и им подобные), но во всех других остается на заднем плане и обнаруживается лишь косвенно — через неиз­бежный нравственный закат, общества. Так или иначе очевиден тот факт, что нравственность общества как целого обратно пропорциональна его величине, ибо чем больше скапливается индивидуумов, тем сильнее затухают индивидуальные факторы, а с ними и нрав­ственность, которая целиком зиждется на нравственном чувстве и необходимой для него свободе индивидуума. Поэтому каждый отдельный человек, находящийся в общности, бессознательно в известном смысле хуже, нежели совершающий поступки лишь для самого себя, ибо он этой общностью несом и в соответствующей степени отрешен от своей индивидуальной ответствен­ности. Большое общество, составленное исключительно из прекрасных людей, по нравственности и интелли­гентности равно большому, тупому и свирепому живот­ному. Ведь чем крупнее организации, тем более неиз­бежны и их имморальность и беспросветная тупость. (Senatus bestia, senatores boni viri*.) Если же общность уже автоматически выделяет в своих отдельных представителях коллективные качества, то тем самым оно премирует всякую посредственность, все то, что наме­рено произрастать дешевым и безответственным обра­зом. Индивидуальное неизбежно припирается к стенке. Этот процесс начинается в школе и продолжается в университете, завладевая всем, до чего дотягивается рука государства. Чем меньше социальное тело, тем в большей степени ближним гарантирована индивидуаль­ность, тем больше степень их относительной свободы, а тем самым возможность осознанной ответственности. Без свободы нет нравственности. Наше удивление пе­ред лицом великих организаций исчезает, когда мы по­нимаем, что за изнанка у этого дива, а именно чудовищное накопление и выпячивание в человеке всего первобытного и неизбежное уничтожение его индиви­дуальности в пользу того монстра, которым как раз и является всякая большая организация. Человек наших дней, более или менее соответствующий моральному идеалу коллектива, затаил на сердце нечто зловещее, что нетрудно обнаружить с помощью анализа его бес­сознательного, даже если он сам вовсе не ощущает это как помеху. И в той степени, в какой он морально «вписывается»10 в свое окружение, даже величайшее проклятье его социальности не помешает ему толь


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: