Учеба и репетиторство

Однако условия в нашей деревне крайне затрудняли осуществление этого намерения — дать мне образование. В существовавшую в деревне двухклассную школу детей евреев-неземлевладельцев не принимали, хотя потом я учился в ней неофициально.

Функционировавший при синагоге в колонии хедер, которым руководил и где преподавал уважаемый, почтенный житель колонии, был крайне примитивным. В нем совершенно не преподавались общеобразовательные предметы, в том числе и русский язык, так как сам преподаватель его почти не знал.

Моя семья и я сам не хотели, чтобы я там учился. Помню, на одном из семейных советов по этому вопросу решили: в хедер не ходить, а искать другой выход.

По договоренности с некоторыми передовыми жителями колонии решили искать в Чернобыле учителя, который бы преподавал хорошо общеобразовательные предметы, особенно русский язык и математику. На счастье, в Чернобыле нашли такого учителя, согласившегося выехать в нашу деревню. Это был парализованный калека, потерявший обе ноги, молодой, но очень толстый из-за того, что он сам не передвигался. Помню, как мы, дети, устроили коляску, а зимой сани, на которых мы его передвигали, так как «школа» и учитель размещались поочередно через месяц от дома одного учащегося к дому другого учащегося. Нам же, ученикам, приходилось за ним ухаживать, подносить ему пищу, воду, перевозить его.

Несмотря на его строгость и применение им специально устроенной длинной линейки, которой он доставал любого из нас для «воздействия», мы очень любили его. У него была ясная и, как теперь оцениваю, даже талантливая голова. Он блестяще знал русский язык и литературу и вообще общеобразовательные предметы. Он не был религиозным фанатиком, поэтому Библию он остроумно преподносил нам, высмеивая отдельные ее несуразности и подчеркивая таких пророков, как Амос.

У него же первое время учился и мой брат Яша-Юлий.

Но наступил конец нашей идиллии с нашим учителем «Шамшул». Неожиданно для нас в деревню приехал уездный инспектор училищ, вместе с урядником ворвался в хату, где размещалась наша «школа», и набросился на нашего учителя. В мою память врезалась душераздирающая картина, когда инспектор и урядник таскали безногого учителя по полу, избивали его кулаками и ногами, ругались непристойными ругательствами, разрывали все учебники, в том числе по всем русским общеобразовательным предметам, выбрасывая изодранные куски на улицу. Хотели они выбросить на улицу и учителя, но мы, детишки, уцепились за него и не дали им выполнить свое намерение. В заключение инспектор и урядник составили акт о запрете обучения в не разрешенной законом школе

с угрозой ареста учителя, если он вздумает воспротивиться этому запрещению.

Мы, конечно, были бессильны что-либо предпринять. Единственное, что мы, малыши, придумали, — это переделать фамилию инспектора «Бучило» в «Бурчилло». Каким-то образом это закрепилось за ним. Во всяком случае, в нашей волости.

Так была ликвидирована наша самодельная школа — наш светский общеобразовательный хедер. Часть учеников приспособилась к синагогальному хедеру в колонии, а моя семья опять начала искать другой выход для меня, поскольку Яшу еще раньше с большим трудом устроили в школе в Мартыновичах. Как говорится, свет не без добрых людей. Таким добрым человеком оказался вновь приехавший учитель деревенской двухклассной школы Петрусевич. Он не был похож на обычного учителя. Хотя он был молчалив и замкнут, но по всему его поведению, в частности ко мне, видно было, что он попал в наше захолустье по какой-то причине политического характера. Ему стало известно, что в нашей семье есть сын Михаил — революционер. Он понимал, что за связь с нашей семьей ему может не поздоровиться, но, несмотря на это, он дал согласие на посещение мною уроков в школе вроде как «вольнослушателем», без официального зачисления. Больше того, он потом занимался со мной на дому, так как из-за опасения наездов «Бурчилло» мне приходилось время от времени прерывать посещение школы. Однако, несмотря на эти перерывы, я многое успел, особенно по истории и русскому языку. По этим предметам, а также по географии и арифметике я изучил почти все то, что положено было по программе двухклассной школы. (Думаю, что эта старая программа двухклассной школы была полнее и давала больше знаний, чем нынешние два класса средней школы.)

В связи с этим, а особенно в связи с опасением причинить неприятности моему благодетелю, пришлось искать дальнейших путей, крайне затрудненных. Первая и главная возможность была созданная в ближайшем селе Мартыновичи школа, которая благодаря влиянию главного управляющего делами лесопромышленника была почти легализованная, во всяком случае гарантирована от хулиганства «Бурчилло» (так как деньги для него были важнее его черносотенства). Для этой школы были наняты в Киеве высококвалифицированные два учителя — отец и его сын, у которых было разделение труда: отец преподавал по-еврейски, в том числе Библию и Талмуд, а сын — по-русски общеобразовательные предметы. С огромным

трудом и настойчивостью моему отцу и братьям удалось еще до меня устроить на учебу Яшу с оплатой в половинном размере.

Зато последующие попытки устроить меня в этой школе встретили еще большее сопротивление со стороны влиятельных богатых евреев — покровителей этой школы. Мы не можем допустить, говорили они, чтобы дети нищих заполонили нашу школу, тем более что Моисей Каганович не может платить установленную полную оплату за обучение.

После долгих мытарств и исключительной настойчивости отца, моих старших братьев Израила и Арона, а также при активной помощи брата моего отца, дяди Арона, удалось сломить сопротивление большинства власть имущих в школе. Но окончательно вопрос был решен благодаря энергичной помощи со стороны молодого учителя-сына, который, проверив мои знания и способности, решительно заявил: «Я приехал сюда обучать детей не только богатых и зажиточных, но и детей бедных людей. Вам должно быть стыдно, что вы на словах говорите о защите прав евреев, а сами попираете эти права евреев-бедняков, не давая им возможности обучать своих детей. Я требую принятия Кагановича Лазаря в нашу школу, и притом за половинную оплату».

Хозяева положения вынуждены были сдаться, и я был принят в школу. Этот молодой учитель Вайнер был осведомлен о Михаиле как революционере. Я не могу сказать, был ли он сам тоже революционером, но он был одним из тех передовых еврейских интеллигентов, которые защищали бедноту от угнетения ее богачами. Он был хорошим прогрессивным учителем, ученики его любили. Он, в частности, душевно отнесся ко мне — новичку в школе. Он поощрял то, что я особенно налегал на историю, русский язык и литературу

Мне помогало то, что мой старший брат Яша был уже «старожилом» в этой школе. Мы помогали друг другу. Яша, например, мне — по математике, я ему — по истории. Должен сказать, что Яша мне еще помогал своим мягко-уравновешенным характером. Я по поведению был озорным, а он влиял сдерживающе на мой бурный характер и иногда заступался за меня. Но по существу занятий не могли придраться ко мне, так как я, как и Яша, по всем предметам шел с опережением.

Жили мы в тяжелых условиях. Уходили из Кабанов в Мартыновичи на несколько дней, запасом пищи мать не могла нас обеспечить, кроме ржаных сухарей и сушеной рыбы. Особенно плохо

было с зимней одеждой и обувью. Когда я приехал в деревню в 1934 году как секретарь ЦК ВКП(б), мне один крестьянин напомнил, как он спас меня, уже наполовину засыпанного снегом по дороге из Мартыновичей в Кабаны. Все дело было в том, что отец мне смастерил валенки из своих старых, но с пятками не справился: их зашили, но холод они пропускали. Вот я по дороге и замерз. Идти было трудно из-за метели, и я свалился на дороге. При проезде этого крестьянина мимо меня его собака меня заметила и дала знать своему хозяину — он меня взял на сани, укутал, привез домой еле живого. В дополнение к прежним благодарностям отца и я — уже в 1934 году — выразил ему сердечную благодарность. Он, усмехаясь, в ответ мне сказал: «Я цэ робыв як полагается каждому порядочному чоловику, и я тэпэр задоволенный тым, що впрятував майбутьного видомого руководителя».

Квартировали мы у портного, у которого, кроме нас, в тесной квартире жил еще квартирантом кузнец с семьей. Спали мы на глиняном полу, но молодость все преодолевает. Поскольку вечером хозяин жалел керосин на освещение, мы, особенно летом, вставали рано на рассвете и работали над уроками. Наши успехи в занятиях радовали наших родителей и братьев, но раздражали богатых родителей других учеников, которые, как баловни, плохо занимались. Помню устроенный смотр ученикам и главное — экзамен. Нас — меня и Яшу — «допрашивали» с пристрастием. Мы по всем предметам, особенно общеобразовательным, отвечали хорошо, даже отлично, как говорили потом учителя.

Однако вскоре учителя уехали, и приехали два новых учителя. Яша уехал, я остался один, стал осторожнее в своем озорстве, налег на учебу, одновременно и на спорт, доступный в деревенских условиях того времени: плавание, лодка, попок-городки, цурки и тому подобное. Плюс по вечерам песни с хлопцами и девчатами, чем я увлекался и в своей деревне.

Учеба по существу шла по-прежнему хорошо и прилежно. Этому способствовало то, что один из двух новых учителей, занимавшийся общеобразовательными предметами, был замечательным педагогом и хорошим человеком. Хорошо и глубоко преподавались история, география, русский язык и русская литература. Я самостоятельно читал имевшиеся отдельные сочинения Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Л.Толстого, Тургенева. Учитель поощрял меня в этом, не допуская уступок и поблажек по общей программе учебы. Из общих предметов я по-прежнему больше всего увлекался историей — русской и всеобщей.

Была приобретена дополнительная историческая литература, которую я жадно проглатывал, излагая потом учителю прочитанное.

На проверках на экзаменах по всем предметам, особенно по общеобразовательным, я выдерживал экзамены хорошо (тогда оценки «отлично» у нас не было); по математике я иногда срывался, приходилось наверстывать. Помню, как на одной проверке я чуть не набедокурил по истории: на вопрос по древней истории я рассказал о восстании Спартака в том духе, как мне лично рассказывал учитель — в сочувственном Спартаку духе. Естественно, учитель упрекал меня, говоря, так делать нельзя: ты ведь можешь, не желая этого, подвести меня под удар. Я, конечно, тоже переживал эту мою ошибку и обещал не повторять этого.

Зато на другой проверке я дал своему учителю компенсацию по литературе. Мною было прочитано стихотворение великого русского поэта Некрасова, которое мне тоже лично дал учитель, — «Песня о труде». Меня похвалили, сказав, что у меня хорошее произношение и дикция, что вообще прочитано с чувством.

Были экзамены по Библии в присутствии так называемых старейшин, в том числе и духовника. Второй учитель, занимавшийся по еврейским предметам, в том числе по Библии, был недоволен теми учениками, которые, по его мнению, нестарательно изучали Талмуд. Особенно он был сердит на меня, поэтому проверку он начал прямо с меня. После некоторых вопросов, на которые я неплохо отвечал, мне был поставлен вопрос о пророках: Исайе, Иеремии и Амосе. Я начал свой ответ с Амоса. Его-то я знал лучше других еще от первого моего учителя и еще, видимо, потому, что его «пророчества» больше всего выражали чувства бедняков, да и сам он происходил из пастухов. Я и начал с цитирования Амоса, который бичевал алчность богатеев, нарушающих справедливость, накапливающих свои богатства насилием и грабежом. Амос разоблачал правящую знать, проклинал царей, князей, военачальников, которые, как и богачи, живут в каменных палатах, спят в кроватях из слоновой кости, питаются отборными ягнятами и телятами, пьют вино из золотых чаш, натирают свое тело бальзамом и бросили заботу о тяжелом и бедственном положении народа и так далее.

Мы, изучавшие тогда в детстве Библию, чувствовали, что Амос костит царей и богачей, и нам это очень нравилось. Но мы, конечно, тогда некритически относились к этим пророкам, кото-

рые, отражая недовольство народных масс и критикуя угнетателей, призывали к терпеливому ожиданию спасения от Бога и его мессии, а не звали к борьбе с угнетателями бедного народа.

В детстве я, естественно, этот последний вывод не понимал, зато я помню, как в 1912 году в Киеве, когда мне пришлось выступать против сионистов, я хорошо и удачно использовал и привел вновь слова Амоса с соответствующими большевистскими выводами. Амос, говорил я, разоблачал и проклинал таких богачей, как нынешние ваши сионистские киевские миллионеры Бродские, Гинзбурги и другие, с которыми вы, сионисты, зовете нас, рабочих и бедняков, объединиться в якобы единой еврейской нации. Амос уповал на то, что Бог их накажет и его мессия спасет нас. Но мы, рабочие, сегодня не будем ждать наказания божьего Бродским и Гинзбургам и спасения нас мессией — мы вместе со всеми революционными рабочими России всех наций будем бороться с капиталистами всех наций, чтобы уничтожить гнет угнетателей — богачей и их правящих покровителей.

Но недолго длилась моя учеба. Вскоре оба учителя уехали — нелады между ними форсировали их отъезд.

Кончилась и моя учеба в этой школе, которая расширила мои знания и дала мне базу для подготовки, в порядке самообразования, к экзамену за четыре класса городского училища и для осуществления моей мечты о дальнейшей учебе. Во всяком случае, здесь реально я ощутил великую роль школы и учителей, даже такой несовершенной школы, в которой я учился в Мартыновичах.

Но мне хочется еще добавить, что в Мартыновичах я не только получил минимум знаний, но и расширил свой кругозор политически, приобрел много нового в понимании отрицательных сторон существующего царского строя.

Село Мартыновичи было волостным центром. Оно было больше нашей деревни, в нем было побольше кулаков и зажиточных и больше бедняков. Центр волостного правления с его старшиной Ребриком был грозой не только для крестьян, но и для всех жителей, кроме, конечно, богатеев. Беднота всех наций остро испытывала на себе гнет существующего царского строя, непосредственно обрушивавшегося на нее через волостное правление — его старшину и урядника, которые по своему произволу толковали и применяли законы царской империи.

Сколько раз, например, мы, дети, наблюдали душераздирающие сцены, когда выталкивали, а то и выбрасывали на улицу из волост-

ного правления оборванных бедняков, приходивших в волость жаловаться на старосту или на богатея-кулака, ободравших их как липку, или приходивших просить отсрочку по платежам недоимок по налогам. Были такие же сцены и с бедняками-ремесленниками. Одни ревели, другие ругались крепко, вспоминая богов и ни в чем не повинных матерей. Зато с каким почетом и даже низким поклоном сопровождал холуй-писарь богатых кулаков в добротных свитках, тулупах и густо смазанных дегтем хороших сапогах или зимой в валенках. Запомнился мне врезавшийся в память случай, когда привезли в волостное правление двух пойманных якобы конокрадов. Мы их видели, когда их вели. Это были обычные бедно одетые крестьяне, высокие, статные. Но назавтра, когда мы их смотрели уже в «холодной», их уже нельзя было узнать. Это были не лица, а сплошное месиво, все заплыло, глаз не видно было, они уже не стояли и не сидели, а лежали и стонали. Так их «попотчевали» в волостном правлении, нещадно избив. Но самое ужасное, трагическое было в том, что через неделю поймали действительных конокрадов, пользовавшихся репутацией «порядочных», так как они были богатыми. А ранее объявленные «конокрадами», избитые до полусмерти, так и оставшиеся инвалидами, были порядочными и честными бедняками. Их просто выпустили без какой-либо компенсации, помощи и даже элементарно объявленной реабилитации.

О самом старшине Ребрике я уже говорил в связи с Лубянским восстанием. Помню, когда он ходил по улице, детишки забегали вперед и кричали: «Ребрик идэ». Это означало — держитесь подальше, бо «холодная» близко, он придерется к чему-либо, и ты мигом попадешь туда. Урядник формально не был ему подчинен, но фактически выполнял его волю, так как старшина был из самого Радомысля и, чего доброго, станет еще высоким начальством. К «холодной» мы бегали часто, давая через решетку сидевшим там то хлеба, то кусок сахару, а сидели там всегда.

Однажды мы услышали громкое, какое-то особое, неукраинское, незнакомое пение. Когда мы подошли ближе, сотский, в отличие от прежнего, не пустил нас, ничего не объясняя. Это нас взволновало. Оказалось, что привели по этапу высланного в нашу волость политического «преступника». Когда его выпустили, он, как кузнец по профессии, поступил работать к нашему кузнецу, с которым мы жили вместе у портного. Новенький ссыльный тоже поселился там и спал на полу вместе со мной и Яшей. Говорил он мало, да и надо сказать, что он казался не настолько развитым, чтобы вести серьез-

ную политическую беседу, а может быть, имея намерение бежать, он не хотел распространяться, но не говорил нам, кто он — социал-демократ, или эсер, или анархист. Он только говорил, что он против всех мерзавцев-угнетателей. Одно это уже расположило нас в его пользу. Здорово он пел революционные песни: «Варшавянку», «Марсельезу» и песню, начинавшуюся словами: «В голове мои мозги высыхают» — это, объяснял он нам, тюремная песня. Через три недели его след простыл — он бежал. Хотя он мало добавил к нашему политическому просвещению, но одним соприкосновением с ним и особенно революционными песнями, несомненно, добавил революционную, боевую, смелую искорку в наши молодые души.

Итак, кончилась моя учеба в школе, и я начал свою учебу путем самообразования, продолжающегося всю жизнь до настоящего времени. Трудно было начинать по-новому учиться, особенно самому. Но на первых порах меня выручал тот же первоначальный мой благодетель — учитель нашей деревенской школы Петрусевич. Он был более образованным, чем требовалось для двухклассной деревенской школы, особенно по истории, и он помог мне сосредоточиться особенно на этой науке. Он также помогал мне по литературе, в особенности по изучению украинской литературы. Хотя самих книг украинских писателей, в том числе Тараса Шевченко, не было, но он их знал и мне подробно о них рассказывал (кроме Шевченко, о Панасе Мирном, Коцюбинском и других). Это были первые камни, первые вклады в мое понимание и позднейшее глубокое изучение замечательной украинской литературы и украинской культуры. Важно было еще и то, что Петрусевич преподносил это мне с душой не националистически настроенного человека, противопоставляющего славную украинскую литературу великой русской классической литературе, а, наоборот, связывая ее прогрессивные народные стороны с революционно-демократическими чертами русской классической литературы в духе Белинского, Чернышевского.

Учитель Петрусевич был первым представителем российско-украинской передовой революционно-демократической интеллигенции, которого я встретил в своей деревне Кабаны и который оставил в моей душе на всю жизнь самую лучшую память и чувство глубокого уважения и благодарности. Эти мои чувства были у меня тогда особенно душевны, потому что я наглядно сравнивал его с таким черносотенным типом, как «Бурчилло», и видел, что Петрусевич, этот русско-украинский интеллигент, честно и чутко относится и оказывает свою помощь трудящейся бедноте без раз-

личия наций, проявляя этот свой, так сказать, интернационализм и укрепляя в моей душе семена интернациональных, братских чувств ко всем трудящимся всех наций и народов.

Я рассказал ему мои планы и намерения по дальнейшей учебе. Он не только согласился, но даже сказал, что я по ряду предметов знаю больше, чем требует программа четырехклассного городского училища, особенно по истории и литературе, и поэтому можно даже ускорить подготовку экзаменов на «аттестат зрелости». Он даже поощрял меня на литературную работу. Когда я ему рассказал о работе вместе с отцом и братьями по сплотке плотов и сплаву леса, он сказал: «Ты так хорошо рассказываешь, что надо попробовать написать это». И я написал небольшой рассказ на эту тему, добавив еще о живом лесе, невырубленном, которым наслаждаются люди и пользуются его плодами. Ему очень понравился этот рассказ, реалистически отражающий, как он сказал, природу и жизнь человека.

Вскоре Петрусевич уехал, да и мне пора было готовиться к отъезду в мой заветный Киев, где я мечтал добраться до Киевского университета.

Но для отъезда из деревни надо было приодеться, обуться, да и, как говорил отец, иметь в кармане несколько рублей на случай, если сразу не найдешь работы. Родители мне ничего не могли дать на это, надо было самому заработать.

Поскольку в нашей деревне пошли слухи, что вот появился «грамотей» — сын Мошки Кагановича, к отцу обратились некоторые из села Ильинцы, что в четырех верстах от нашей деревни, чтобы я давал уроки их сыновьям по общеобразовательным предметам. Уговорились об оплате: за каждый урок по 1 рублю два раза в неделю. Для этого я должен был ходить пешком туда и обратно. (Вероятно, я был тогда самым молодым «учителем» в стране.)

Недолго длилось это мое «хождение по мукам» учительства в Ильинцы, так как к отцу обратился тот кузнец, с которым мы с Яшей жили в Мартыновичах в одной квартире. Он, оказывается, переезжал на более выгодное для него место под самым Киевом, в Горностайпольский район, село Хочава. Там, кроме крестьян, были и помещики Лукомские и Трубецкие. Они давали ему кузницу и перспективы хорошего заработка. Вот он и обратился к моему отцу с предложением отдать меня ему в обучение кузнечному делу, с тем чтобы я одновременно учил его двоих сыновей общеобразовательным предметам, в особенности русскому языку. Физический рост мой был уже почти завершен, и я мог выпол-

нять обязанности помощника кузнеца, даже молотобойца, а по знаниям выполнять роль учителя его сыновей — за это он обязался платить мне но 3 рубля, а если у него дела пойдут хорошо, 4 рубля в месяц на всем готовом, то есть с кормежкой.

Этот кузнец лично был человеком симпатичным. Но он своим предложением отцу и мне совершал довольно выгодную для себя сделку — он получал одновременно и рабочего — помощника кузнеца, и прослывшего в окружающих деревнях «грамотея»-учителя для обучения его двух мальчиков (10 и 7 лет). Мы это понимали, но отец, мать и я лично дали на это свое согласие. Для меня самым привлекательным в этом было то, что я еду в район поближе к Киеву, куда легче перебраться. Привлекательны были и обе перспективы: либо стать квалифицированным рабочим — кузнецом, либо после совмещаемого «учительствования» — возможная перспектива дальнейшей учебы.

Из Кабанов я уезжал, чувствуя себя так, будто я уже давно вышел не только из детства, но и отрочества, да и, строго говоря, в те времена трудно определить, когда кончается детство, начинается отрочество, а затем даже юность — это дело, по-моему, индивидуальное и социальных условий жизни, которые ускоряют этот процесс. Однако даже при созревшем новом содержании остаются еще такие нити и формы, которые долго-долго напоминают о прежнем детском состоянии — вот со мной это и было, когда я уезжал из своей деревни, прощаясь с нею, с моими детством и отрочеством.

В моем прощании заняла значительное место не столько материальная сторона (вещей-то было — кот наплакал), сколько психологическая. Я вновь встречался со своими дружками, сверстниками, походили мы все по тем же местам, лесочкам, лугам, ярам и оврагам, вспоминали нашу пройденную вместе «длинную» жизнь. Да и надо сказать, хотя она была весьма короткой, но вспоминать было о чем.

Как ни бедна наша деревенская детская жизнь, она имела много своих прелестей, своей не прикрашенной, а настоящей жизненной романтики.

Бедные люди, независимо от их национальности, особенно их дети, чувствуют, что без маленьких радостей, когда нет больших, жить невозможно, и они часто создают себе эти радости. Они умеют их находить в общении друг с другом и взаимопомощи, в окружающей их природе: на лугах, полях, речках, в цветах и, наконец, в песне и плясках. (У некоторых взрослых есть, конечно, и извращенные

«радости» — выпивка и тому подобное, но это уже не радость, а слезы.) Сколько, например, душевной радости, чистоты, поэзии и романтического наслаждения приносили и приносят летние ежевечерние песни и танцы на площадке или на широкой улице молодых «хлопцив и дивчат, колы мисяць починае выдаваты свое свитло и починаеться и разгортаеться спивання, танцювання, и одын другого поривояться повэршити и пэрэмогты — аж дух пэрэхоплюе!»

Но самым главным была та согревающая душу среда: семейная, соседская, какая складывалась годами и врастала крепкими глубокими корешками в души людей, особенно в юные, чистые, незапятнанные души детей.

Я не хочу сейчас прикрашивать действительность и идеализировать всех и вся — были и драки, и подвохи, и хитрые каверзы — все то, что дети воспринимают от взрослых, наряду с хорошим и плохое.

Спорили мы, ребята, между собой и за то, что некоторые ломали без нужды молодые деревца просто из озорства. Один, например, парень любил гоняться за цыплятами и однажды схватил одного за ножки, а когда мы за ним погнались, он швырнул его нам и тем убил его. Мы долго бойкотировали этого мальчика за это, просто не разговаривали, пока он со слезами не попросил у нас прощения.

Вообще мы, более смелые, защищали робких и слабых ребят от хулиганствующих. Мне, например, особенно запомнился один верзила, который был постарше нас и избивал ребят, добиваясь этим беспрекословного послушания. И вот однажды, когда он с обычным своим нахальством начал наступать на меня, я имевшейся у меня в руках лозинкой его хлестнул. Вначале он продолжал храбро наступать — царапина была небольшая. Но когда он увидел, что у него просочилась кровь, он начал реветь. И с тех пор перестал избивать детей, за что ребята благодарили меня, осмелившегося дать ему отпор.

Важно особенно подчеркнуть, что, как правило, и у взрослых, и у малышей получался, так сказать, естественный социально-классовый отбор друзей, товарищей и приятелей, отбиралась ровня по бедняцкому своему положению и притом независимо от национальной принадлежности. Дети бедняков и середняков: украинцы, русские, евреи, поляки, белорусы были друзьями. Были те или иные исключения, но, как правило, я не видел случаев как в Кабанах, так и в Мартыновичах, чтобы дети бедняков оказывались бы близкими дружками детей богача русского, украинского или еврейского или, тем более, детей старшины, урядника, писаря и прочих из волостного правления.

Мы, дети, видели и уже понимали то, как великорусские националисты, например, противопоставляли русских как представителей более культурной нации украинцам, как к представителям более-де отсталой нации, враждебной якобы русским, а на деле украинцы («хохлы», как их презрительно называли) относились к русскому трудящемуся народу как к родному брату, в то время как украинцы-старшины вместе с урядниками-русскими подавляли украинскую культуру и украинских трудящихся.

Черносотенцы — русские и украинские — натравливали русских и украинских трудящихся на евреев, призывая к погромам, но в нашей, например, деревне, да и не только в нашей, и в окружении трудящиеся крестьяне даже в начале XX века, когда из Кишинева, Одессы и других мест приходили вести о еврейских погромах — не было таких настроений и тем более действий. Была в деревне группа черносотенцев во главе с сыном лавочника — украинца, конкурировавшего с еврейским лавочником, которая пыталась натравить крестьян на еврейскую колонию, в том числе на бедноту, то есть на большинство колонии, но все их поползновения успеха и сочувствия у большинства трудящихся крестьян не имели.

Не имели успеха и еврейские националисты-сионисты, стремившиеся привить трудящимся евреям-беднякам недоверие и враждебность к русским, украинским трудящимся. Основная масса еврейской трудящейся бедноты и особенно, как я потом увидел в Киеве, еврейские рабочие на Украине не поддались национал-шовинизму. Они видели и знали, что российский пролетариат, рабочие Питера, Москвы ведут борьбу за освобождение всех угнетенных наций — украинцев, поляков, евреев и других наций царской России.

В мои детские годы в деревне еще не знали таких слов, как интернационализм, солидарность трудящихся, и тому подобных, но существо солидарности трудящейся бедноты и рабочих, инстинктивные стихийные чувства интернационализма глубоко сидели в душах угнетенных, к этому их толкало само их положение угнетенных. Не идеализируя положение и людей, какими они были, и не замазывая имевших место фактов бессознательности, темноты, делавших немалое количество людей и из трудящихся жертвами национализма, шовинизма и антисемитизма, я хочу подчеркнуть, что в моей детской памяти не сохранилось фактов проявления среди основной массы трудящихся крестьян и ремесленников нашей деревни шовинизма вообще и антисемитизма в частности.

Я помню, когда я уезжал из деревни, проводить меня пришли не только мои дружки, для которых это было большим событием, но и взрослые соседи-крестьяне и ремесленники. Все они душевно, дружественно прощались со мной за руку, а некоторые даже целовали. Каждый из них выражал наилучшие пожелания счастья в жизни. Многие из них, прощаясь, говорили: «Спасыби тоби, Лейзар, за тэ, що просвищав нас». Близкие соседи, видя грусть моего отца и моей матери, провожающих своего самого младшего сына, утешали их: «Вы, Мошка и Геня, не журиться, Лейзар у вас хлопэць моторный, а язык у його такый що нэ тилькы, як кажуть, до Кыева довэдэ. А ты, Лейзар, — наказывали они, — нас нэ забувай, всэ ж такы, наша деревня тоби сама ридна, цэ тэ гниздо, дэ ты вырис, памятуй же, видкиля прыйшов».

Глубоко тронутый душевностью провожавших, я взволнованно по-детски и по-взрослому поблагодарил их и клятвенно обещал: «Завжды буду памятати свою деревню Кабаны, свий ридный край и николы нэ забуваты, видкиля прыйшов».


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: