(Рассказ в письмах)
15 марта 1945 года.
Дорогой Кузьма Иванович, привет из Ленинграда! Пишет Вам племянник Василий. Я все по-прежнему в этом несчастном многострадальном городе, так из него никуда и не выезжал. Жизнь здесь понемногу налаживается: отменили затемнение, еще с лета 1942 года ходят трамваи, но следы войны и блокады видны повсюду. Народа на улицах еще мало. Много разрушенных и сгоревших домов, да и оставшиеся дома какие-то серые с грязными подтеками на стенах. На перекрестках улиц угловые окна домов заложены кирпичами и оставлены только узкие амбразуры для пулеметного обстрела. На стенах домов надписи: «Бомбоубежище», «Эта сторона улицы наиболее опасна при артобстреле», «Враг не пройдет!», «Место складирования трупов».
Снабжение неплохое, но все по карточкам. Есть и коммерческие магазины, где продукты можно купить без карточек, но все очень дорого. Еще я прошу Вашего благословения, чтобы определиться мне в Псково-Печерский монастырь. За войну, и особенно за блокаду, я натерпелся и нагляделся такого, что нет уже у меня сил жить в миру. Вы у меня единственный родственник, и хотя Вы сейчас не у дел, но все же на Вас сан, и благословение священника для меня многое значит.
С нетерпением жду Вашего письма, Василий.
20 июня 1945 года.
Дорогой Кузьма Иванович! Ну вот, наконец-то кончилась война. Девятого мая на Дворцовой площади было большое гуляние. Люди радовались, обнимались, все были такие счастливые, что даже передать невозможно. Был салют из пушек, фейерверком все небо украсилось, как в сказке.
Не дай Бог пережить такого, что мы пережили в Ленинграде за эту войну.
Из монастыря мне пришел ответ, что пока принять не могут, но просили предварительно приехать к ним с документами для знакомства и переговоров. Наверное, желающих много, а монастырь всего один.
Сегодня приехали из эвакуации соседи Ларионовы, которые живут над нами на третьем этаже. Открыли квартиру и – о, ужас! – блокадная находка. На кухне, на полу, лежит почерневший, разложившийся труп их домработницы Паши, которую они оставили сторожить квартиру. Я помню эту девушку еще с довоенных времен, приехавшую из Псковской области. Она всегда у нас под окнами выгуливала хозяйскую собачку. Помню, что как псковитянка она вместо «ч» выговаривала букву «ц». «Собацка», – говорила она. Война разразилась внезапно, и хозяева, прослушав сводку «От Советского Информбюро», что немцы быстрым ходом приближаются к Ленинграду, сразу наладились уезжать. Были они люди зажиточные, ученые – семейная пара и мальчик небольшой с ними. Паша, их прислуга, просила взять и ее, но они отказались и велели стеречь добро и квартиру. Добра у них было много, и все старинное, дорогое, красивое. Было у них и столовое серебро, и мебель из барских особняков, и дорогие картины русских художников. Наследственное все это было или натащено во время революции – не знаю, но все это было велено Паше стеречь и блюсти и никого в квартиру не пускать.
Сегодня, когда я услышал на лестнице беготню и какой-то переполох, то поднялся на третий этаж посмотреть, что там происходит. Двери квартиры были настежь раскрыты, хозяева на площадке сидели на чемоданах и зажимали носы платками. Я вошел и увидел черные, покрытые блокадной копотью стены и потолок, копоть гирляндами свисала с люстры и картин. В кухне дворники, зажимая носы, скребли лопатами, сгребая по частям труп Паши. В комнате, где она зимовала, я увидел типичный блокадный быт. Посередине из мебели, ковров и одеял был сооружен шатер с логовом внутри, рядом стояло ведро с засохшими экскрементами, выбитые взрывной волной оконные стекла закрыты фанерой, картинами и картоном. В комнате царил мрак от несусветной копоти. Видимо, постоянно дымила железная печка-буржуйка, стоящая у двери. Жестяная труба тянулась через всю комнату в окно. Около печки валялся ржавый топор и разломанное кресло. На столе была коптилка с коротеньким фитильком, кухонный нож и грязная пухлая тетрадка, куда Паша записывала некоторые эпизоды своей горемычной блокадной жизни.
Я унес с собой эту тетрадку и кое-что приведу Вам, Кузьма Иванович, в этом письме, чтобы Вы имели представление, как мы здесь боролись за свою жизнь, страдали и умирали. Вот что писала Паша:
«10 октября 1941 года.
Сегодня наш дом дрожал и качался во время немецкой бомбежки. Вылетели все стекла. Говорят, что бомбы кидают большие, по полтонны и даже по тонне. Я уже не пряталась в убежище. Сижу в квартире. Просто не было сил бегать туда-сюда по лестнице. Я занималась тем, что сдирала обои со стен и скребла их ножом. Ведь их когда-то клеили заварной ржаной мукой. Из того, что наскребла, я варила болтушку и пила ее, хотя на зубах скрипела и драла горло известка.
1 декабря 1941 года.
Случайно в жестяной банке нашла корицу и еще какие-то пряности и съела их вместе с засохшими цветами, что стояли на полу у окна. Сегодня около булочной поменяла свои золотые сережки на плитку столярного клея, варила его и ела понемножку.
15 января 1942 года.
Лицо опухло, глаза как щелочки. Начался понос. Ходила в поликлинику, дали каких-то таблеток. Когда шла назад по Малой Зелениной, вспомнила, что за высоким забором был дровяной склад. Хотела украсть пару полешек, открыла калитку, а там лежат мороженые покойники. Я не испугалась, их и ни улицах много лежит.
10 февраля 1942 года.
Понос перешел в кровавый. Просила соседку позвать из поликлиники врача. Она ходила, но там отказали. Сказали, что к неработающим не ходим. Теряю последние силы. Вся опухла. Нечего есть и нечем согреться».
На этом, дорогой Кузьма Иванович, записи обрываются. Останки Паши уже унесли, но на деревянном полу остался след ее тела с раскинутыми руками.
[1] марта 1947 года.
Дорогой крестный, я уже хожу в трудниках монастырских и приставлен к старцу Пафнутию. Старец строгий, если что не по нем, то учит меня посохом. Настоятель архимандрит Нектарий принял меня хорошо, договорился с властями о местной прописке. С этим здесь сложно. Настоятель – еще крепкий старик с большой черной бородой и очень хороший проповедник. Когда он говорит, так заслушаешься, обо всем забывая. Сегодня благословили меня белить деревья на «Кровавой дорожке», на братской трапезе читал жития. Конечно, вначале мне было здесь тяжело. Все испытывают мое смирение. Раз велели наполнить пожарную бочку, а ведро дали худое. Я целый день носил воду и никак не мог ее наполнить. Монахи думали, что я буду возмущаться и брошу дело, но я, как заводной, ходил и ходил. Тогда они смилостивились и дали хорошее ведро. А старец мой похвалил меня за терпение, незлобие и смирение. Звонарь отец Иегудиил учил меня звонарному делу. Дело это непростое. Одной ногой надо качать петлю каната большого колокола, а обеими руками дергать веревки малых колоколов. Не получалось. Я даже чуть не заплакал. Долго молился у чудотворной иконы Успения, все просил вразумить меня. И потом получилось, и все пошло как по маслу. В Никольском храме поставил свечу на «канун» и просил отслужить панихиду по многострадальной Паше. Просил и своего старца молиться за упокой ее души. Дворники закопали ее останки подалее от дома на Взморье. Это у нас такое большое пустынное место. Хозяева им заплатили, они и закопали без хлопот. В то время это было просто. Старец расспрашивал о Паше, и я ему рассказал о ее гибели и записях в тетрадке. Старец спросил: «А закрасили ли на полу след тела Паши?» Я сказал, что не закрасили и топчутся бесчувственно по этой тени. Отец Пафнутий сказал:
— Не избежать им Божьего наказания. Не избежать до четвертого колена. Большо-ое покаяние им надо сотворить, чтобы спастися и грех тяжкий искупить. Ведь они к этой девушке отнеслись, как к собаке. Как собаку, оставили стеречь хозяйское добро. И закопали, как собаку, на пустыре. А ведь Паша была – Храм Божий, а они разорили его. Вот за свой неискупленный грех и сами все повалятся. Не надо забывать, что Бог есть не только Любовь, но и Огнь Поядающий. А верующая ли эта семья? По их делам-то не похоже.
— Нет, отче Пафнутий, неверующие.
— Тем хуже для них. Если бы были верующие, то гнев Господень можно было замолить, искупить. Заказать за Пашу в церкви сорокоуст, перенести прах на православное кладбище, конечно, с отпеванием, крест на могилке поставить. Всегда молиться за упокой ее души и нищим подавать на помин. А без покаяния, боюсь, что умертвие найдет на них, и все они чредом сойдут в могилу. Помирать все будут скоропостижной смертью.
Прошу Ваших святых молитв! Ваш племянник Василий.
Дорогой крестный, Кузьма Иванович, простите меня, грешного, что несколько лет не писал Вам. Все лень да недосуг. Сегодня у меня велик день. Сегодня отец настоятель совершил мой постриг в иноческий чин в рясофор. Облекли меня в рясу, дали в руки крест, четки и нарекли Игнатием в честь св. Игнатия Богоносца. Меня навестила мать. Плакала и горевала, что я принял иночество, и посему она никогда не увидит своих внуков. Я ее утешал: «Не плачь, мамушка, что мне присвоили ангельский чин. Бог даст, и со временем у меня будет много духовных детей, а у тебя десятки внуков». Мать сообщила мне, что у соседей Ларионовых уже началось умертвие, и из дома сразу вынесли два гроба. Безвременно в одночасье скончались оба супруга. Хозяин на плите забыл чайник, а он кипел и залил огонь. Газ пошел по квартире, и они отравились. Синие были, как удавленники. Гробы везли на заковренной машине. За гробами шли музыканты и на трубах играли то похоронный марш, то «Интернационал», потому что оба были партийцы. В крематории нанятый оратор сказал такую чувствительную речь, что все плакали, когда гробы опускались в преисподнюю в пещь огненную. Когда мать вышла во двор, из квадратной трубы крематория валил черный жирный дым. А какой-то пьяненький бомж кричал, что он видит, как над трубой вьются демоны и громадными ноздрями сладострастно нюхают этот черный смрадный дым. Дорогой крестный, как ни трудно, но я со смирением несу послушание, которое возлагает на меня отец эконом. Вначале день за днем для поварни колол дрова. Парень я крепкий и поленья под моим колуном разлетались, как орехи. Кухня всегда была обеспечена дровами, и отец кашевар даже похвалил меня за усердие перед экономом и отцом благочинным. Одно было тяжело, по молодости все время хотелось спать, а старец Пафнутий по ночам, на первом оглашении, будил и поднимал читать «Полунощницу». Первое время я прямо стоя засыпал и падал у икон, но старец выливал мне на голову ковш холодной воды и кричал: «Се Жених грядет в полунощи!» – и я продолжал чтение. Не знаю, когда спит сам отец Пафнутий, какой-то он неусыпаемый. Всегда стоит на молитве с четками в руке перед образами, и борода его так и ходит от того, что молитва у него – самодвижная. Старец учил меня, что молитва у новоначальных бывает сперва читальная по молитвослову. Молитвы эти составлены святыми подвижниками и очень питательны для незрелого ума и неискушенной души. Читаешь утренние и вечерние молитвы, и ум катится как по рельсам, а душа умиротворяется и стремится соединиться с Богом. Когда же человек начинает духовно созревать, у него пробивается вперед собственная молитва, идущая к Богу от сердца. Тут раб Божий расстилается душою перед Богом, и наградой ему бывает мирность душевная и незлобие. А следующая ступень духовного восхождения – благодатная Иисусова молитва, которая вначале не сходит с языка и постоянно вращается в устах. Поэтому и называется она – устная. Молитвенник так привыкает, так сродняется с устной молитвой, что постепенно она все больше и больше переходит с языка в ум и начинает вращаться в уме и потому ее уже называют умной молитвой. И если неотступно заниматься умной молитвой, то она переходит в грудную полость и входит в сердце, и вместе с ударами оно начинает творить Иисусову молитву, которая уже будет называться сердечной молитвой.
Как устная молитва, так и умная, и сердечная могут входить в плоть и кровь человека и так срастаются с ними, что делаются самодвижной молитвой, то есть уже не зависящей от сознания и постоянно движимой Духом Святым.
Вот так старец Пафнутий толковал мне об Иисусовой молитве «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешнаго».
Дорогой крестный, я, слава Богу, жив, здоров, чего и Вам желаю. Отец эконом назначил мне новое послушание и приставил меня к просфорне. Послушание это одно из ответственных и тяжелых. Начальствует здесь в просфорне отец Псой. Конечно, вначале у меня ничего не получалось, но, по молитвам моего старца отца Пафнутия, дело пошло на лад. Я оказался ловким в просфорном деле, и отец Псой похвалил меня и спек мне вкусную булочку с изюмом. Пришло письмо от матери. Пишет, что больна, боится умереть и просит приехать навестить. Отец Наместник, по этому случаю, благословил меня съездить в Ленинград. Ехать надо было, хотя и не хотелось покидать монастырь. За монастырскими стенами было так хорошо, так утешно, а главное – надежно. В храме служба идет круглосуточно: утреня, обедня, вечерня, а ночью читается неугасимая Псалтирь. А уж звоном колокольным все вызвонят, выметут всю нечисть за монастырские стены. Поэтому здесь так легко дышится и постоянная мирность душевная. Не то в миру, где кругом искушения, да и невидимый враг – диавол – аки лев бродит в поисках, кого бы поглотить.
Мать моему приезду была рада, и, к счастью, болезнь ее была не к смерти, и доктора обещали скорую поправку. Спать в эту ночь я не мог, потому что у Ларионовых играли свадьбу. Женился уже взрослый сын, который учился на инженера. Всю ночь кричали «горько!», бегали на лестницу, орали, пели, тискали девок, хорошо еще драки не было.
Все это после монастыря было мне дико и противно.
Дорогой крестный, простите, что долго не писал. Много забот, послушание и молитвенное делание занимают все время. Сегодня меня постригли в мантию – сиречь, в малую схиму. Все, уже возврата в мир нет. Да и не нужен мне этот мир греховный и прелюбодейный. Мать писала, что в семье Ларионовых родился сын. А мне дали новое послушание: помогать отцу Адриану при изгнании демонов из бесноватых. Вчера старец Пафнутий началил меня посохом за нерадивость в ночных молениях. Ветхий старец, а дерется больно. Он бьет меня посохом, а я только кричу: «Прости, отче! Прости, отче!» Новое послушание тоже не сахар. Лучше бы мне колоть дрова или круглые сутки печь просфоры, нежели возиться с бесноватыми. Моя обязанность – соблюдать порядок среди них, когда их приводят на отчитку в храм. Ужасно свирепые эти бесноватые. Пока я нахожусь среди них, они стараются покрепче ущипнуть меня, лягнуть каблуком, наступить на ногу, дернуть за волосы. Все время я хожу в синяках и молюсь: «Господи, прости им, ибо не ведают, что творят».
Дорогой крестный, благодарю Вас за письмо, за духовное увещевание и поддержку. Я очень рад, что Вы вновь получили приход и назначены настоятелем. Слава Богу, что хрущевские гонения на Церковь закончились и закрытые храмы понемногу вновь открываются. Старец Пафнутий говорит, что даже государство можно разрушить, но Церковь – никогда. Получил письмо от матери. Пишет, что жива-здорова, а вот верхний сосед, инженер Ларионов, по дороге на работу скончался скоропостижной смертью. Ему не было и сорока лет. Старец сказал: «Остра у Христа телепуга-то». На моих глазах исполняется проклятие рода за нераскаянный грех. Страшно, ой как страшно, но не все это сознают и ссылаются на судьбу или случайность. Только вера и знание Священного Писания открывают истинный смысл происходящего.
Правящий архиерей рукоположил меня в иеромонахи, и дали мне послушание в алтаре. Последнее время очень ослабел мой духовный старец Пафнутий. Сказал мне, что пришло время расставаться с земной жизнью, и напоследок он просил меня исполнить послушание, съездить в Ленинград и открыть все молодой вдове Ларионовой, что умертвие и дальше может продолжаться, убедить, усовестить ее, чтобы отмолить своего сына от гнева Господня. Но, к сожалению, они были люди неверующие и могли меня отругать и поднять на смех. Старец Пафнутий исповедался, причастился и вскоре умер. Хоронили его соборно, всем монастырем, как и положено хоронить всеми чтимого старца и архимандрита. После отпевания обнесли гроб вокруг собора с пением ирмоса «Помощник и Покровитель бысть мне во спасение...» Погребение старца состоялось в Богозданных пещерах на вечное упокоение до Второго Пришествия Господа нашего Иисуса Христа.
Через несколько лет, выполняя послушание, я поехал в Ленинград. Когда я приехал, у Ларионовых был какой-то семейный праздник. На богатых «иномарках» наехало много гостей. Погода стояла жаркая, июльская, и гости вышли во двор, и вдова вместе с ними. Все они бурно веселились с бутылками в руках и отплясывали во всю ивановскую. С ними, кокетливо изгибаясь и играя перстами поднятых рук, танцевала и вдова. Когда они курили, я подошел с разговором к вдове, но она, посмотрев на меня, сморщилась и сказала: «Что ты лезешь, не видишь – у меня гости». И мне пришлось уехать назад, поскольку был отпущен на короткое время.
Дорогой крестный, Кузьма Иванович, благословили нас с православной делегацией совершить паломничество на Афон и Святую Землю. Плыли на пароходе из Одессы. Паломников набралось много. С нашей делегацией плыл и архиепископ Грузинской Патриархии Афанасий. Когда стали подплывать к Афону, один паломник из Сибири, бородатый старовер, подбежал к борту и, показав рукой в сторону Афона, закричал: «Вот где адаманты Православия скрываются! Дай Бог и нам от их благодати малую толику». Когда сошли на берег Грузинский архиепископ Афанасий как был в рясе с панагией, так и пал на колени и пополз. Так и не вставая, все и полз до места. Смотреть на него сбежались греческие монахи, щелкали языком и говорили, что такого благочестия они еще не видели. Весь Афон густо заселен монахами-отшельниками и разными приезжими молитвенниками. Чувствуется, что благодати здесь – море разливанное. Все придерживаются святоотеческой старины. Всенощное бдение у них продолжается по 14 часов. В греческих монастырях монахи во время службы держатся особыми подпорками, а без них службы не выдержать. Пища у них скудная: кальмар, бобы, оливки, чеснок и растительное масло. Женщин и всякую тварь женского пола на остров не пускают. Кладбища здесь временные. Полежал три года, и довольно. Вырывают из земли, кости перемывают водой с вином и складывают в особое помещение – костницу. Там у них за много веков – штабеля из этих костей, а черепа – на полку. На лбу надписи – кто есть кто. А перед входом в костницу над дверями надпись: «Мы были такими, как вы, вы будете такими, как мы». В Афанасьевском монастыре прикладывались к голове Василия Великого, а мне старец-отшельник говорил, что человеки в электронике, генетике, эмбриологии, космонавтике и атомном деле достигли таких высот, что пора бы и остановиться и своим дерзновением не искушать Бога, – и Его долготерпение не бесконечно, и все это может кончиться вселенской катастрофой и бесславной гибелью всего населения земного шара.
А потом мы поплыли на Святую Землю. Там меня поразила такая масса евреев, какую я враз (у Лялина стоит: «сразу» - не стоит искажать фразу) отродясь не видел. У меня создалось впечатление, что для них это не Святая Земля, а просто территория обитания. Все они в порыве какой-то бешеной деятельности и беспрерывной суеты. И еще какая-то деланая беспричинная веселость и развязность. Всё бегом, на рысях осмотрели мы все достопримечательности, выкупались во святой реке Иордане, пили вино в Кане Галилейской, ели жареную рыбу из Генисаретского озера. Были на богослужении в Храме Гроба Господня и благополучно вернулись на самолете в Россию.
Когда приехали в монастырь, отец келарь подал мне письмо от матери. Мать пишет, что жива-здорова, вот у соседей Ларионовых опять горе. Скоропостижно скончался последний из этой семьи тридцатилетний аспирант. Скончался среди полного здоровья без видимых причин. Все его жалели, на похороны пришло много народа, и, как могли, утешали мать, и никто не мог объяснить ту загадочную смерть.
На болотах
— Это ничего, что ты старый, главное, не распускаться и работу не оставлять, Бог труды любит и дал человеку благодать творчества. Поэтому работай и работай. Но если остановишься, изнеможешь, ляжешь на одр свой в немощи, то сразу наверх сигнал пойдет о том, что сосуд твой жизненный исчерпан, и ниточка сразу оборвется, и тогда – со святыми упокой. Это я по себе знаю.
Так говорил мне старый, весь белый как лунь, но кряжистый монах-огородник. Опершись на лопату, он посмотрел на меня своими черными глазами и добавил, как бы ставя точку:
— Вот так-то, раб Божий.
Поздней осенью у нас по городу прошел ураган, валивший деревья, бетонные электрические столбы, срывавший с крыш листы железа и громадные рекламные щиты, легко взметал их в вышину и, поиграв ими, обрушивал на город. Одним таким щитом была убита женщина. Она лежала, и из-под щита было видно мертвое молодое лицо с удивленно поднятыми бровями и белая рука, сжимавшая сумочку. На щите красовался дьявольский слоган: «Ночь твоя, добавь огня!» Я шел по захламленной улице, мимо сгрудившихся в кучку мужиков, хрипло матерившихся и оттаскивающих в сторону дерево со смятого автомобиля. Заспанные, с сигаретами в зубах ларечники отправляли с машины в павильон увесистые полосатые арбузы, другие вертели в будках свою пахучую шаверму, крикливо переговариваясь на каком-то тарабарском языке.
В моей коммуналке, в полутемном длинном коридоре, освещаемом тусклой, засиженной мухами лампочкой, плавал сизый табачный дым, пахло стиркой и постными щами. Около кухни на полу, прикованный наручниками к водопроводной трубе, сидел смурной растрепанный детинушка с подбитым глазом и без сапог. Вокруг него валялись смятые окурки и на метр кругом красовались жирные плевки. Он стонал, корчился и умолял отца отпустить его с цепи. Рядом из комнаты временами высовывалась свирепая небритая рожа, которая потрясала ремнем, материлась и кричала:
— Я тебе породил, я тебе и убью, наркоман вшивый!
«Им вдвоем на земле не жить», – подумал я, входя в свою узкую, похожую на школьный пенал комнату со старым продавленным диваном, большим мраморным камином и креслом-качалкой.
Эта комната в прошлом была частью большого, украшенного богатой лепниной зала, выложенного паркетом. Это помещение поднявшаяся из полуподвалов босота перегородила на ломти, и мне жилотдел выделил этот маленький отрезок большого буржуазного зала с шикарным камином. После большевистского переворота, в двадцатые годы, весь город был осквернен подобным образом. Дома с комфортабельными квартирами были превращены в поганые клоповники.
Я согрел себе на плитке чай, нашел в буфетике зачерствевшую плюшку и сел на диван, отхлебывая чай и смотря в окно, выходящее во двор-колодец, на глухую стену.
Я был стар и получал умеренную пенсию. В конце-то концов, жизнь была прожита, все хорошее и плохое осталось позади, я был совершенно одинок, и жизнь теперь как бы не имела никакого смысла. Никаких великих свершений в моей долгой жизни не произошло, но единственное, что я ставил себе в заслугу, – это веру в Бога и, второе, что я старался никого не обижать. Работа у меня была однообразная и скучная. Всю жизнь я сидел в лаборатории на молокозаводе и проверял качество молока. Изо дня в день, за годом год все одно и то же. Но кому-то надо было этим заниматься, и этот жребий выпал мне. Конечно, от такого однообразия можно было спиться. В России у нас это просто, но я воздерживался. Почему? Об этом я никому не говорил, но теперь наступили другие времена, и я скажу, хотя не все меня поймут. А потому, что в моем сознании крепко сидели евангельские слова, что «пьяницы Царствия Небесного не наследуют». Конечно, здесь еще важно, какой у тебя круг знакомых. Но он у меня был маленький, узкий, пьющих среди них не было.
По субботам я чистил свой парадный костюм, надевал свежую рубашку и отправлялся на всенощную в Князь-Владимирский собор, где становился в уголке и смиренно выстаивал всю службу. Был у меня там любимый батюшка Александр, высокий, тучный, с бледным широком лицом, и еще протодьякон Анания – громогласный, с шаляпинским басом. Молодой чтец Георгий истово читал канон утрени, батюшка подавал возгласы, Анания сотрясал своды чтением ектений (Лялинский вариант лучше) и Евангелия. Хор был большой, профессиональный, и клирошане пели слаженно и красиво, как и полагается петь в соборе. Утром натощак я шел на раннюю в любую погоду – и в дождь, и в снег, и многие годы в полутьме собора я слушал унылое чтение Георгия, ектении Анании и возгласы отца Александра. У него были большие отстраненные голубые глаза, и хотя он был многоплотен, но все же я считал его человеком не от мира сего. Его уже давно нет, и у меня осталось чувство, что он ушел из этой жизни, чего-то не доделав. Не один десяток лет около меня, прислонившись к печке, стоял с белой тростью слепец Виктор – бывший регент сельской церкви. Вытянув шею, он напряженно вслушивался в пение хора, и все музыкальные нюансы отражались на его лице, а когда пели второй антифон «Господь умудряет слепцы» – он хлюпал носом, вынимал платок и вытирал слезы, катившиеся из незрячих глаз. Иногда дома на меня нападала скука, переходящая в тоску, и я, засыпая на своем продавленном диване, порой слышал тихий вкрадчивый голос:
— Чего тебе еще ждать? В этой жизни, в твоем возрасте, уже нет ради чего бы стоило жить. В лаборатории много всяких ядовитых реактивов. Глотни побольше и освободишься от тоски и вечных проблем.
Я прислушивался к этому голосу, и он пугал меня, несмотря на то, что был нежным, тихим и ласковым, как голос любимой женщины.
В ближайшие выходные дни я уже ехал на остров к известному старцу. Как будто из глубин вод вначале показался золотой церковный крест, потом выросла вся белая церковь, с острой колокольней, и я ступил на остров. Народу наехало много, он сплошной стеной стоял вокруг домика старца, ожидая его появления. Наконец на крыльцо, поддерживаемый монахом, вышел ветхий старец с белыми, как пух, волосами и такой же сквозной бородой. В скрюченных подагрой пальцах он держал клюку. Келейница вынесла сосуд со святым маслицем, и старец приступил к благословению и помазанию народа. Когда очередь дошла до меня, старец помазал мне лоб, во имя Святой Троицы, дал облобызать сухую длань и сказал мне:
— А ты, старичок, останься, пережди народ, у меня к тебе особый разговор. После того, как разошелся народ, монах пригласил меня в келью. Старец уже сидел за чистым выскобленным столом и в ожидании супа жевал ржаную корку. Меня посадили рядом с ним и дали деревянную монастырскую ложку с надписью кириллицей: «На трапезе благословенной кушать братии почтенной».
В комнатке, жарко натопленной, с низкими потолками, в углу было много старинных восковых свечей и стоял аналой с раскрытой житийной минеей. Наконец ворчливая старуха келейница, которую старец называл «бормото», принесла и поставила на стол миски похлебки со снетками. Мы встали, старец широко перекрестился и прочитал молитву: «Ядят нищии и насытятся, и восхвалят Господа взыскающии Его, жива будут сердца их в век века. Слава Отцу и Сыну и Святому Духу. И ныне, и присно, и во веки веков. Аминь. Господи, помилуй, Господи, помилуй, благослови».
Из зеленого штофика он налил и себе и мне по рюмочке травника. «Для желудка», – сказал он, и мы, выпив, принялись за похлебку. Монах же за аналоем начал чтение жития великомученика Евстафия Плакиды.
После обеда старец сел на свою кровать, подтянул обеими руками на ногах валенок, посмотрел на меня, прищурив глаза, и сказал, что я нахожусь в большой опасности от бесов, которые приставлены ко мне в большом количестве для погубления моей души. Почему нечистые выбрали меня, он сказать не может, потому что это ему неизвестно, но может указать мне путь спасения через пребывание в монастыре. И не в каком-то богатом и благоустроенном, а в бедном маленьком монастырьке на болотах. Старец объяснил, как мне до него добраться, и даже накарябал писульку к игумену, где замолвил за меня слово. Попрощавшись со старцем, я съездил к себе домой, заплатил за полгода вперед за свою комнатушку, взял зимнюю одежду и, не откладывая, поехал в указанный старцем монастырь.
Из поезда я вышел рано утром на полустанке. Природа кругом была невзрачная, бедная. Какая-то пожелтевшая жесткая трава вроде осоки, кусты ольхи, осины, чахлые березки и обширное болото, которому не видно конца. Встретившаяся деревенская старушка, тянувшая за веревку козу, на мои расспросы молча ткнула своей клюкой в сторону болота, где обозначалась мощенная гнилыми бревнами гать. Осенив себя крестным знамением и помолившись защитнику убогих Николе Чудотворцу, я двинулся вглубь болота по этой зыбучей подозрительной дороге. Над головой летели и каркали любопытные вороны, серое небо опустилось еще ниже, и заморосил мелкий холодный дождь, переходящий в мокрый снег. Шел я долго. Когда уставал, присаживался на свою кладь, жевал хлеб и пил из термоса чай. К вечеру показались невысокие монастырские стены, однокупольный храм с острой колокольней и часовней перед вратами. Я вошел в часовню, положил поклон перед образом местному святому угоднику, поправил горевшую лампадку и открыл монастырскую калитку. Отец игумен, в старом ватнике поверх подрясника, вместе с четырьмя монахами тащил бревно. Я, опершись двумя руками на палку, стоял и ждал, когда освободится игумен. Наконец, оттащив бревно к стене, игумен подошел ко мне, и я испросил у него благословение. Он благословил меня и спросил:
— Чем могу служить тебе, старичок?
Я поклонился и сказал, что по благословению островного старца пришел к ним в монастырь спасаться. С этими словами я подал ему записку с каракулями старца. Игумен внимательно два раза прочел записку и сунул ее в карман.
— Дорогой мой брат, – сказал игумен, – мы очень бедны, наш монастырь стоит посередь болот. Летом здесь вот такие комары, – отмерил и показал мне полпальца. – Богомольцы бывают у нас только по большим праздникам. У нас обязательно надо трудиться, а ты стар и слаб. Куда я тебя поставлю?
— Ну, хотя бы привратником! – сказал я.
— Эва, чего захотел! Да у нас тут болотный леший – привратник. По штату здесь такой и должности нет. Во-первых, к нам никто не ходит, да и красть у нас нечего. А ты чем занимался раньше?
— Работал на молокозаводе.
— Ну, хорошо, сможешь быть при коровах?
— Смогу, отец игумен.
— Значит, так тому и быть. И такое твое будет послушание: чистить коровник, мыть коров, кормить их, доить. У нас всего-то три коровы и бык.
— Благословите на это послушание, – сказал я.
Мне дали светлую, сухую, с большими окном и круглой кирпичной печкой келью. Здесь стояла узкая железная койка с досками, сенником и суконным одеялом, старинный умывальник с треснувшей мраморной доской и ведром под ним, стол, табуретка, в восточном углу аналой с Псалтирью и святыми образами. Стенки, побеленные известкой, местами были украшены автографами живущих здесь прежде послушников и монахов. Между прочим, углядел я здесь и стишок из Пушкина:
Не сетуй, брат, что рано грешный свет
Покинул ты, что мало искушений
Послал тебе Всевышний. Верь ты мне,
Нас издали пленяют слава, роскошь
И женская лукавая любовь.
Я долго жил и многим насладился;
Но с той поры лишь ведаю блаженство,
Как в монастырь Господь меня привел.
Пришел брат гостинник и в коридоре прокричал уставную молитву:
— Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас!
Я сказал:
— Аминь!
Он вошел, положил поклон перед образами и отдал мне узел с монастырской одеждой из рухольни. Похвалил мою келью. Сказал не жалеть дров и топить печь по потребности. Сообщил, что в монастыре, вместе с игуменом отцом Моисеем, пятнадцать монахов и послушников.
— Было нас шестнадцать, но один послушник затосковал: плакал, впал в отчаяние. Наверно, имел много нераскаянных грехов, и бесы его замучили и подвели к погибели. Он взял да и повесился на собственном ремне вот на этой двери, – брат гостинник ткнул пальцем в мою дверь. – Но ты, отец, не бойся. Покойника без отпевания снесли в болото, а келью вымыли и освятили.
После трапезы отец гостинник повел меня знакомиться с моими подопечными. Две коровы оказались дойными, третью – телку – я нашел веселой и игривой, бык Яша был спесив и полон достоинства. Хотя я всю жизнь имел дело с молоком, но коров вблизи видел впервые и доить их, конечно, не умел. Отец показал мне, как это делается, и мне показалось, что эта процедура не так уж сложна. Труднее было мыть перед дойкой вымя. Как стемнело, ударили в колокол и в храме начали служить вечерню.
«Благословен Бог наш», – благостно и негромко пропел очередной иеромонах. В алтаре дружно подхватили: «Приидите, поклонимся». Хор приятным валаамским распевом пропел «Благослови, душе моя, Господа», и неспешно потекла вечерня вседневная. Я следил за ней и думал: «Вот сейчас символика Сотворения мира, вот грехопадение прародителей, изгнание их из Рая» и так далее.
После вечерни пошли в трапезную. На ужин подали отварную картошку со сметаной и порцией жареного леща. Еще был чай с булкой. Молитва на сон грядущим была прочитана в трапезной, после чего все разошлись по кельям. Дежурный по двору монах запер ворота и калитку и ключ вручил игумену отцу Моисею. Небо было черным с яркими звездами и маленькой круглой луной. В келье я взглянул в окно и увидел, как с болота клубами идет туман, переваливается через монастырскую стену, подходит к окну и преображается в какие-то странные фигуры людей и зверей. Приглядевшись, я в страхе отшатнулся от окна и перекрестился. На меня, прижавшись к стеклу, смотрел монах-удавленник с ремнем на шее и вываливавшимся синим языком. Я перекрестил окно, и он сразу исчез в тумане. Я взял большой черный подрясник, выданный мне из рухольни, и занавесил им окно. Подбросил в печку дров, огонь разгорелся, березовые поленья трещали, и в келье стало тепло. Я встал к аналою, зажег перед иконами свечку и стал читать акафист Иисусу Сладчайшему. Ночью спал спокойно, в середине ночи меня что-то подбросило. Я встал и читал Полунощницу. Утомив себя, я крепко заснул, но ранним утром в дверь уже стучал брат-будильщик, приглашая в храм на братский молебен.
В храме было холодно и темно. Братия собралась в центре, и отец игумен начал молебен. Отца кашевара и меня, скотника, отпустили пораньше. Во дворе подморозило и была легкая метель. С керосиновым фонарем я вошел в хлев, там было тепло, стоял парной навозный дух, и коровы в предвкушении утреннего корма оживились. Я их перегнал в другие стойла, вычистил пол и сменил подстилку. В ясли натаскал свежего сена, протер коровам бока, брюхо и вымя. От них исходило массивное животное тепло. Коровы хрустели сеном и благодарно смотрели на меня влажными темными глазами, в которых отражались желтые огоньки от горящего фонаря. В углу хлева висела икона покровителей скотов, угодников Флора и Лавра. Я поправил перед иконой лампадку, и у меня на душе стало так тепло и благостно, как никогда, и я почувствовал, что здесь нет злых сил, преследующих меня. Может, кому-то это покажется странным и даже смешным, но впоследствии, когда на меня накатывала волна страха, и днем, и ночью я бежал в хлев, молился перед иконой святых Флора и Лавра, прижимался щекой к теплой коровьей шее, слышал ровное и мощное дыхание животного, ощущал его несокрушимое природное спокойствие и сам успокаивался, и демонический страх уходил из моей души. Коровы вначале с удивлением смотрели на меня, когда я приходил в хлев в неурочный час, но потом привыкли и встречали меня коротким приветливым мычанием, и тыкались мне в грудь своими слюнявыми мордами. Если на дворе была оттепель, я выгонял их из хлева немного походить по снежку, поразмяться, в это время капитально убирая хлев. Я их баловал и каждое утро приносил по большому ломтю ржаного хлеба, круто посыпанного крупной солью. Это им нравилось, и они пытались лизать мне лицо своими шершавыми языками.
На Николу зимнего, когда болото сковал крепкий мороз, к нам из города на черном джипе с прицепом приехали американские туристы. Скорее это были кинодокументалисты. У них была съемочная аппаратура, с которой они заглядывали во все уголки монастыря. Монастырь был древний и стоял на обширном болоте в стороне от дорог и цивилизации, поэтому разрушительные декреты советской власти его почти не затронули, если не считать, что его закрыли и монахов разогнали. Поэтому американцам было что здесь снимать. Они облазили все подземелья, снимали крипты с лежащими с незапамятных времен благочестивыми покойниками, полутемный храм с узкими бойницами окон, бледные старинные фрески на стенах, ризницу с пудовыми в коже книгами, тусклыми ковшами и братинами, увесистыми кадилами и громадным богатырским мечом какого-то святого ратника, колокольню с дарственными колоколами первых русских царей, деревянное било, кухню со средневековой техникой, заросших власами и брадами чудаковатых монахов в черных одеяниях и высоких клобуках. Вообще не пропустили ничего и даже для Америки запечатлели моих коров и быка Яшу. Поскольку на это у них было благословение правящего архиерея, отец игумен в съемках им не препятствовал. На прицепе они привезли нам гуманитарную помощь: мешки с сахаром, крупой, макаронами, ящики с рыбными консервами, кока-колой и жевательной резинкой. Игумен все принял, попробовал жевательную резинку, сплюнул и отправил ее назад вместе с ящиками кока-колы. Отцу игумену американцы на память подарили компьютер, но поскольку в монастырь не было проведено электричество, да и сам отец Моисей не знал, как к нему приступиться, и посему, как вещь дорогую и заморскую, велел поставить в ризницу, планируя обменять его в совхозе на породистую дойную корову, что впоследствии и было сделано. Игумен вначале был доволен нашествием американцев и, оглядывая пузатые мешки с крупой и сахаром, а также компьютер, оглаживая бороду, говорил, что «всякое даяние – благо, всяк дар совершен есть». Но впоследствии очень обижался на этих американцев, говоря, что на вид они были вполне приличные люди, вот и сахар и крупы навезли целый воз, а после все же оказались прохвостами и подлецами, потому что фильм свой документальный, который в Америке имел хороший кассовый сбор, назвали «В гостях у русских троглодитов». Как нам известно – это дикие пещерные люди. Экие подлецы эти киношники! Посему на Пасху, перед народом, отец игумен произнес проповедь, что не надо забывать мудрых слов Христа о том, что не следует метать бисер перед свиньями и подпускать к святыням псов.
После Рождества, на Крещение Господне, стояли необыкновенно лютые морозы. Земля трескалась, над болотом стоял какой-то тихий стон. Отец гостинник шёпотом доверительно сообщил мне, что это стонет болотная нежить, скованная льдом и морозом. Ну, там всякие лешие, кикиморы и болотные упыри, которые приходят в себя летом и пугают, и даже тащат к себе в омуты баб и девок, собирающих на болоте клюкву.
По случаю Крещения Господня отец игумен благословил прорубить в озерце иордань. Лед был страшнейшей толщины, но монахи с Божьей помощью, прорубили иордань, изо льда соорудили большой крест, перед ним престол, на который поставили икону Крещения Господня. Приставленный к иордани послушник с ломиком не давал ей вновь замерзнуть. На торжественное водосвятие собрались все обитатели монастыря и даже миряне из дальних деревень, и в самый праздник Богоявления от монастыря торжественно крестным ходом двинулись на иордань для великого водоосвящения. Из алтаря вынесли напрестольный крест, и игумен, крепко покадив над ним, возложил его себе на главу. В преднесении двух больших свечей и Евангелия, с хоругвями и кадилом все двинулись к проруби. У иордани отец игумен снял крест с головы и осенил им все четыре стороны, затем возложил его на благоукрашенный ледяной престол. Взяв кадило, трижды покадил кругом престола, и хор дружно запел тропарь: «Глас Господень на водах вопиет, глаголя: приидите, приимите вси Духа премудрости, Духа разума, Духа страха Божия, явльшагося Христа».
Во время каждения самой проруби запели тропарь: «Во Иордане крещающуся Тебе, Господи», – и отец игумен двумя руками, прямо, трижды погружал и воздвигал из воды крест. Затем, набрав воды на блюдо, щедро кропил всех собравшихся к иордани. В стороне, на постеленном на льду ковре, пятеро молодых монахов и один старец, кряхтя, расстегивали и снимали с себя теплые одежды. Оставшись только в белых кальсонах и нательных крестах, они подходили к парящей на морозе проруби и, ухватившись за положенный поперек шест, перекрестившись, с воплем троекратно погружались в ледяную воду. Затем братия за руки извлекали их из проруби.
Я думал, ну, пропадут монахи. Схватят жуткую простуду, но не тут-то было: ни один из них даже не чихнул, а старца, на удивление, отпустил радикулит.
Вот так мы живем и спасаемся в монастыре на болотах. Ну, а дальше был Великий Пост и Пасха Христова, о которой я поведаю в другой раз в рассказе «Праздников Праздник».
Простите и благословите меня, раба Божьего.
Птицы небесные
С тарый Матвей Иванович – житель областного захолустья – проснулся рано. За запотевшими окнами еще стояла густая темень. Но кое-где, предвещая рассвет, уже пели петухи, да было слышно, как озябшая за ночь собака гремела во дворе цепью. Старик опустил ноги на пол и, сидя на краю кровати, долго, надсадно кашлял, пока не свернул из газеты самокрутку с махоркой и, закурив, успокоился, пуская из ноздрей струи табачного дыма. В избе было тепло от хорошо державшей жар русской печки, и было слышно, как за отставшими обоями шуршат мыши и за печью старательно верещит сверчок. Старик, натянув ватные, с обвисшим задом штаны, рубаху и шлепая разношенными туфлями, пошел умываться в сени. В сенях он зажег керосиновую лампу, так как по случаю горбачевской перестройки электричества в деревне не было. То ли сгорел трасформатор, то ли где-то упали подгнившие электрические столбы, а денег на поправку неперспективной деревеньки район не отпускал. По правде сказать, в деревне жилых-то домов было всего три, а остальные стояли пустые с заколоченными окнами. Вытираясь домотканым льняным полотенцем, старик вышел на крыльцо, вдохнул холодный, с запахом прелого осеннего листа воздух и посмотрел на восток, где уже занимался рассвет и бледнело небо с редкими потускневшими звездами. Из-за леса, на юг, оглашая с высоты окрестности жалобными кликами, косяком летели дикие гуси, вытянув шеи и быстро махая крыльями. Дворовый пес на длинной цепи, подбежал к крыльцу и, вертя хвостом, приветствовал хозяина.
Старик вздохнул и подумал, что вот уже целый месяц ему приходится хозяйничать одному по случаю отъезда старухи в город к живущей там дочери. Слетали чередой белые листы с календаря, а с деревьев слетали золотые, багряные и пожухлые листья осени. От утренних заморозков как-то сразу полегли травы и на черной грязной дороге под сапогом хрустели белые льдинки.
Старик вернулся в избу, и с порога его сразу обдало теплым избяным духом сухого мочального лыка и крепкого махорочного дыма. Он встал в красный угол, заставленный иконами правильного старинного письма, затеплил зеленую лампадку и для начала положил три поясных поклона с краткой молитвой: «Боже, милостив буди мне грешному, создавый мя Господи, помилуй мя».
Он всматривался в лик Божией Матери на иконе, написанной древним изографом, и в трепетном огоньке лампадки ему казалось, что Божия Матерь сочувственно улыбается и жалеет его, старого и одинокого. Он прочитал, старательно выговаривая слова, «Отче наш», «Богородице Дево, радуйся», и еще полностью Символ Веры. Ничего он у Бога не просил и не вымогал, а просто закончил словами: «Слава Тебе, Господи, слава Тебе».
– Ох, грехи наши тяжкие! Прости меня, Господи, за души убиенных мной на войне. Война есть война. Не я пришел к ним с оружием, а они пришли на мою землю.
Старик опустился на колени и положил десять земных поклонов. По немощи больше не мог. Кряхтя и держась за поясницу, он поднялся и, наложив полную миску каши, понес ее Полкану. В деревнях вообще нет моды специально кормить собак, но они живы, злобны и как-то сами себе находят пропитание. Но Полкану в этом отношении повезло: ему раз в сутки выставлялась миска каши, а иногда даже с вываренными костями.
Потом старик полез на сеновал и сбросил оттуда несколько охапок сена для мерина и коровы. Зорька потянулась навстречу слюнявой мордой и ухватила клок сена. Лошадь он любовно потрепал по шее и положил ей охапку в ясли. Лошадь, хотя уже была немолода, но еще исправно тянула плуг в огороде и возила в санях дрова из леса. Еще был и кабанчик, которому дед сделал теплое месиво из вареной картошки и отрубей. После того, как все, в том числе и куры, были удовлетворены, старик пошел в избу и вынул из печки чугунок гречневой каши и кринку топленого молока. Наложив миску каши с молоком и отрезав ломоть ржаного хлеба, он прочитал «Отче наш», перекрестился и, призвав благословение на снедь, деревянной ложкой, не торопясь, стал есть кашу. Потом долго, до пота, пил крепкий чай с кусочком сахара. Накинув на плечи ватник, он вышел охладиться на крыльцо и, сев на ступеньки, свернул самокрутку. Всякие там новомодные сигареты он не признавал, а курил только крепкую сибирскую махорку «Бийский охотник», которую из Питера привозила ему дочь. Его старуха, тоже богомольная, часто корила старика за то, что своим табачищем коптит святые иконы, на что он отвечал:
– Ничего не могу с собой поделать. Фронтовая привычка, наркомовское табачное довольствие. Бог простит старому солдату, не взыщет.
Сегодня у него был трудный день. Надо было отвезти на лошади в райбольницу тяжело хворавшую соседку. Он вывел из хлева гнедого мерина, выкатил из-под навеса телегу, тщательно запряг и обладил Гнедко. Наложив в телегу сена, он сверху застелил еще и половики, чтобы больной было помягче.
Больную вывели под руки и уложили в телегу, накрыв одеялом. Она была желта лицом, беспрерывно охала и крестилась исхудалой рукой. Старик посмотрел на нее и подумал: «Что ж, не жилица она больше на свете. Может и зря везем», но, ничего не сказав, повез ее в райцентр, до которого было двадцать пять верст. Телегу изрядно потряхивало на мерзлых комьях грязи, и больная, плача от боли, просила деда Матвея ехать тише.
– Я и так, Маруся, еду шагом. До вечера только доедем.
Не очень-то ему хотелось ехать, потому что он считал это зряшной затеей, но, будучи добрым православным человеком, не мог отказать соседям, тем более что помнил слова апостола: «Друг друга тяготы носите и тем исполните Закон Божий». Да и кроме того, другого транспорта в деревне не было, а о том, чтобы позвонить в район и вызвать машину, и говорить не приходилось, потому как «звонило» тоже давно прохудилось и не работало.
В больнице усталый молодой врач, оглядев больную и протирая очки, сказал деду:
– Зачем привез эти мощи?
На что дед ответил:
– Пока жива – лечи, а как помрет, тогда будут мощи.
Врач безнадежно махнул рукой, и больную увезли на каталке по длинному коридору, где пахло вареной капустой и карболкой.
Назад из райцентра он ехал в темноте и к своему дому прибыл глубокой ночью. Пока он ехал, началась снежная пороша и от павшего на землю снега все кругом посветлело.
Распрягши мерина и обтерев его пучком сена, завел его в теплый хлев. Почуяв родной хлев, довольный мерин тихо заржал и, сунув морду в ясли, захрустел сеном. Нетопленая изба за день выстыла, но старик, чувствуя усталость, похлебал чуть теплых, из печки, вчерашних щей, выпил для сугрева стакан водки и, помолясь на ночь, лег спать, крепко закутавшись лоскутным деревенским одеялом.
Утром старик, покормив Полкана, спустил его с цепи, чтобы пес побегал во дворе. Это была крупная свирепая собака, вроде московской сторожевой. Примерно к полудню, когда старик возился у печки, приготовляя себе обед, он услышал бешеный лай Полкана. Он выглянул в окно и увидел стоящую на дороге машину, а у своей калитки трех мордатых парней, которых Полкан не пускал во двор. Старик вышел на крыльцо и приказал Полкану молчать. Тот от калитки не отошел и продолжал скалиться и рычать на незваных гостей.
– Дед, – крикнул один из приезжих, – у тебя есть продажные иконы? Мы купим, или поменяем на новые. У тебя старые иконы?
– Я сам старый, и иконы у меня старые.
– Потемневшие?
– Да, маленько есть.
– Так продай их нам! Мы тебе хорошо заплатим.
– У меня продажных икон нет.
– Мы тебе хорошо заплатим и еще водки дадим.
– Нет, и не уговаривайте.
– Пока мы с тобой по-хорошему говорим, но можем и по-плохому. Убери свою собаку, а то мы ее пристрелим. Ты вынеси хотя бы на крыльцо одну икону, покажи нам. Может быть, твои иконы и разговора не стоят.
– Сейчас вынесу!
Старик вошел в избу, закрыв дверь.
Вскоре она вновь немного приоткрылась и покупателей стали нащупывать воронёные стволы охотничьего ружья.
– Эй, ребята! Не сердите старого солдата. Убирайтесь отсюдова! Если убьете собаку, я буду стрелять. Уж двоих-то уложу наверняка.
Гости всполошились и спрятались за машину.
– Да ты чо, дед, обалдел?! Да мы просто спросили. Не хочешь продавать – не надо. Молись себе на здоровье.
Один из парней махнул рукой:
– Да кляп с ним, с этим бешеным дедом. Еще и впрямь пристрелит. Поехали в другое место.
Они сели в машину, хлопнули дверцами, и машина, взревев мотором, скрылась из вида.
Все чаще и чаще с севера прилетал холодный ветер-листодер, срывая и кружа с оголяющихся деревьев пеструю листву. Дороги стали звонкими и твердыми, а по краям рек и озер наросли тонкие льдинки. В декабре на промерзшую землю основательно лег снег, и в означенный день старик стал запрягать в сани мерина, чтобы ехать в райцентр встречать приехавшую из Питера старуху. Он выехал еще до света, ранним утром. Сани легко скользили по снежному первопутку, и в полдень он уже добрался до вокзала. В зале ожидания он увидел свою старуху, клушей сидевшую на узлах и чемоданах. Увидев старика, она сорвалась с чемоданов и, подхватив полы шубы, рысью помчалась в дальний угол зала. Вернувшись, она дала старику взбучку за то, что долго пришлось его ждать, а жуликов тут пруд пруди. Старик молча перетаскал узлы и чемоданы в камеру хранения и вместе со старухой они поехали к церкви. Служба там уже закончилась, и люди дружно расходились по домам. Над золотыми крестами кружились галки и стая голубей. Нищие тянули руки и трясли пустыми консервными банками. Кроме нищих здесь бегала целая свора голодных бездомных собак.
Старик с супругой подошли к батюшке под благословение. Тот радостно встретил их, старых знакомых:
– А, прилетели птицы небесные!
– Ну, батюшка, неужели моя многопудовая старуха похожа на птицу небесную?
– Известно, – сказал священник, – что кровь и плоть Царствия Небесного не наследуют, но душа праведная может там оказаться. Я давно знаю вас, что к Богу вы прилежные и мать нашу Церковь любите. Конечно, и вы не без грехов, но стараетесь жить праведно. Поэтому я и называю вас – птицы небесные.
На исповеди старик покаялся, что иконных грабителей пришлось пугнуть ружьем. Батюшка отпустил ему этот грех и, вынеся из алтаря чашу, причастил их.
Отвязав от забора лошадь, они поехали к столовой, где взяли по тарелке мясных щей и долго пили чай с городскими бубликами с маком.
Развеселившись, старик так старательно погонял мерина, что тот иногда пускался вскачь. Сани подскакивали на ухабах, и старуха сердито кричала на старика, придерживая узлы и чемоданы. Доехали быстро, но поздно вечером. Уже взошла полная луна, и по небу медленно проплывали кучевые облака.
Спущенный с цепи Полкан радостным лаем и неуклюжими прыжками приветствовал хозяев. К удовольствию старухи, в доме и во дворе она нашла полный порядок. Старик натаскал березовых дров. Тут же затопили печку. В избе стало уютно и тепло. По случаю завтрашнего воскресенья у икон затеплили лампадки. В честь своего приезда старуха устроила богатый ужин с чаепитием и городской колбасой. После ужина вместе долго молились на сон грядущий и вскоре тихо отошли ко сну. Двери были заперты на большой железный крюк, во дворе бегал и лаял Полкан. В окна светила полная луна, за печкой завел свою песню сверчок, а перед святыми образами теплился огонек в зеленой лампадке.
Поездка в Карелию
В лето Господне от Рождества Христова 1998-е, в августе месяце, было еще тепло, но дождливо, и я подумал: «А хорошо бы теперь съездить в Карелию недельки на три. Набрать там белых грибов да высушить их, чтобы на Великий Пост иметь благословенную грибную похлебку, какую я вкушал в братской трапезной Псково-Печерского монастыря». Сборы были недолгими, и вот я уже трясусь в поезде Петербург – Петрозаводск. Привык я дома к спокойной келейной жизни, а тут сразу начались искушения. Досталось мне место в конце вагона, куда беспрерывно ходили курить хмельные мужики и какие-то разухабистые крашеные блондинки. И муторно мне было в этом синем табачном тумане, смешанном с отвратным запахом вагонного туалета, и молитва не шла на ум, застопорилась, и я вспомнил приснопамятного страдальца за веру отца Павла Флоренского, который писал в своих трудах, что в табачном смрадном дыму Святый Дух не обитает и что к курящему Он не приблизится, будучи как бы отсечен этой дымной стеной. Не знаю, как в других странах, кроме России я нигде не бывал, но у нас почти все мужики, садясь в поезд, считают своим священным долгом первым делом напиться до обалдения и перемещаться по просторам нашей Родины обязательно в пьяном виде. И эти поезда дальнего следования у нас в России, неведомо по каким причинам, сделались постоянным и излюбленным прибежищем пьяного беса. И вот сейчас из сизой дымки то и дело ко мне протягивались руки со стаканами и слышались дружелюбные хлебосольные голоса:
— Батя, выпей с нами, веселее станет на душе.
— Спасибо, мне врачи не разрешают.
— Да брось ты, батя, врачи сами первые пьяницы, так и смотрят, где бы надраться. Давай дернем назло врачам!
— Не предлагай. Не буду.
— Да ты что, не русский?!
— Нет, русский я.
— Очень я сомневаюсь. Не темни, не темни, батя. Русский человек помирает, а от стакана не отказывается.
А время шло. Вагон потряхивало на стыках. Наступила ночь, и пьяницы угомонились и завалились спать, страшно ощерившись, свирепо храпя и продолжая во сне свои питейные разговоры. Зрелище, прямо скажем, не для слабонервных. Когда еще только начало рассветать, я решил сойти на одной маленькой станции или даже, может, полустанке. Поезд, постояв буквально две минуты, тронулся, и я как зачарованный смотрел ему вслед на удаляющиеся красные огоньки последнего вагона. После отвратительного спертого воздуха общего вагона, я с наслаждением вдохнул полной грудью настоянный на хвое холодный животворящий воздух Карелии. Когда затих шум уходящего поезда, я пошел по лесной дороге, уводящей в сторону от станции. Уже стало довольно светло, и мне открылась чудная красота здешних мест. Леса, леса и леса – все больше сосны с высокими янтарными стволами. Леса пересекались ручьями, реками, речушками, впадающими в озера или вытекающими из них. Пройдя километров пять по песчаной дороге, я вышел к небольшому поселку на берегу озера. Судя по заброшенной лесопилке с горой почерневших опилок, брошенных проржавевших тракторов, лесовозов и грузовиков, можно было сказать, что здесь когда-то бурлила деятельная жизнь. Но сейчас все было тихо, пустынно и мертво, как будто неожиданно сюда пришла беда, остановила лесопилку и вымела всех обитателей из поселка. Но вот в окнах нескольких домов загорелся свет, и из труб в небо потянулись дымки. Навстречу мне вышел старик-пастух, погоняя маленькое стадо из нескольких коров и десятка коз.
— Здравствуй, дедушка!
— Здравствуйте, наше вам.
— Как ваш поселок называется?
— А раньше, мил человек, поселок назывался Ондо-Ярви, а теперь «Путь к коммунизму».
— А что у вас такой разор?
— А пес его знает! Говорят, в Москве финансы кончились. Начальство все старалось строить социализм, да ничего не получилось. Кто-то свистнул сверху перестройку начинать, ну все и остановилось. Финансы лопнули, а может разокрали их. Да и сам черт не разберет, что случилось. Зарплату отменили, и народ снялся с места. Всё бросили и разбежались кто куда. А поселок раньше был справный. Был и хороший магазин, клуб, и больница с врачом, лесопилка работала на полный ход. А сейчас осталось всего-то несколько семей. Пришлые люди-то все ушли, а местные коренные остались. Да и что в них толку-то. Все старье вроде меня. Доживем свой век и подохнем. И все здесь лесом зарастет и дух людской выветрится, как будто его и не было никогда.
— А скажи мне, дедушка, у кого я здесь могу остановиться недельки так на три? Я из Питера приехал воздухом свежим подышать да грибков пособирать.
— Воздуха у нас хватает, да и грибков народилось прорва. А ежели захочешь рыбки половить, то у нас свободно. В озере и кужма, и лосось, ряпушка, сиг, в речках форель. Я тебя и снастью, и лодкой обеспечу. А что касается на квартиру стать, то иди к старой Игнатьевне. Дом у нее большой, свободный, а живет одна.
Во дворе дома с повалившимся забором, злобно заливаясь лаем, на цепи скакала собака. Натягивая цепь, она хрипела, порываясь добраться до моей штанины. Наконец дверь отворилась и на порог вышла Игнатьевна – тощая старуха в очках с одной оглоблей, привязанных поверх платка черным ботиночным шнурком.
— Что надо, мил человек? Да замолчи, замолчи, Тяпа! Цыц! Не гавкай!
— Мне бы комнату недельки на три.
— Это можно. Заходи, сделай милость.
Через полчаса мы уже сидели с ней на кухне и пили чай. Я достал свои припасы и ублажал старуху городскими лакомствами.
— У нас здесь хорошо, утешно, – говорила она своим скрипучим голосом. – Комар-то уже отошел, но мошка еще докучает. И погода стоит ясная. Слава Богу, отдохнуть можно. Грибков пособирай, пособирай, а я тебе их посушу. Вот и будешь с прибытком. Сушеные грибки-то нынче поди у вас на рынке «кусаются», а здесь их леший не мерил, даром бери. Господь нынче всего припас: и грибов, и ягод, и рыбы, и картошка хорошая уродилась. Слава Богу за все. Только народу-то у нас нет, разбежался народ. Было хорошо, но, говорят, в городе финансы лопнули и народу ничего не осталось. Вдруг какие-то бессовестные хапуги объявились. Захапали все народное добро, все разокрали, народ обездолили, зарплату перестали выдавать. Народ с голодухи и с горя мечется, бегает с места на место, но воровской закон везде одинаковый. Куда теперь народу податься? Кто не пил, так запил. Кто не курил, так задымил с тоски. Ослаб наш народ, ослаб. Теперь приходи да хоть голыми руками его бери. А все по грехам нашим. Оттого, что Бога забыли. Храмы Божии порушили. У нас-то давно, еще в тридцатые годы, церковь сгорела. А может комсомольцы подожгли. Батюшка куда-то скрылся. Одна была отрада – это старцы соловецкие, на острове здесь жили. Как Соловецкий-то монастырь закрыли, монахов всех разогнали, так к нам тогда пришли трое старцев из Соловков и поселились на острове, что на озере. Жили долго там. Приезжали в поселок на лодке за маслом, за керосином, за мукой и за солью. Привозили на продажу свои рукоделия: корзины-плетенки, ложки деревянные, глиняные горшки и кринки, свистульки для детей. Так хорошо, так сладко они говорили про Христа-батюшку, про Божию Матерь, про святых угодников. Наше место глухое, и никто их не трогал. Но нет их уже. Все трое померши. Не враз, а по одному. Последнего старца дядя Митяй, наш пастух, лет десять назад схоронил. Благодатные были старцы. Царствие им Небесное.
Ну, слава Богу, чайку напились с тянучками да с городскими баранками, теперь вы отдыхайте с дороги, а я своими делами займусь.
Я пошел в свою комнату и, вздремнув часика два, вышел во двор. Усмиренный Игнатьевной, пес сгоряча немного погавкал на меня и замолк.
Солнце уже стояло высоко, легкий ветерок шевелил ветви берез, и я направился вдоль поселка. Дома здесь были барачного типа, очень обветшавшие, нежилые, с выбитыми стеклами и постепенно разбираемые на дрова оставшимися жителями. Но здесь также было с десяток домов характерной северной постройки в два этажа. Из них обитаемы были только четыре. Я постучался в один и узнал, кто держит корову, чтобы договориться насчет молочка. В одном из домов старуха Ефросинья обещалась приносить мне с утренней дойки один литр. Вообще, люди здесь оказались удивительно добрыми, благожелательными и приветливыми. Молоко бабка Ефросинья на следующее утро принесла такое, что, когда я его вскипятил, там было на два пальца сливок. Что же касается грибов, то они уже росли во дворе.
Но ради грибов ли Бог привел меня сюда? Как-то подсознательно я ощущал, что меня здесь ожидает нечто больше грибов. И стал я похаживать в лес. Он был такой сумрачный, таинственный, и птицы уже не пели. И только иногда, нарушая это глухое молчание, слышалось стрекотание сороки и крик ворона. На нижних ветвях елей часто виднелась сетка паутины с капельками утренней росы, внизу россыпью краснела брусника. Нередко на пути попадались отшлифованные древними ледниками, покрытые мхом гранитные глыбы, которые здесь называли «бараньи лбы». Местами на старых вырубках стояли смешанные лиственные урочища, особенно веселые белоствольные березы и много-много пронизанных светом сосновых боров.
Из состояния задумчивости меня вывел звук постукивания металла о камень и какие-то вскрики. Я осторожно пошел на звуки и вскоре увидел странного человека, одетого в старый ватник, обвешанный спереди картонными и бумажными иконками. На одной ноге у него был валенок, на другой – старый сапог. Большая рыжая борода и висящие клоками волосы придавали ему довольно дикий вид. Он останавливался перед каждой каменной глыбой, кланялся на все четыре стороны, снимал с головы ржавую солдатскую каску и, постукивая ей по камню, кричал: «Стучу, бренчу, Богородицу ищу!» Я не стал его тревожить и тихо ушел в сторону.
А грибов я каждый день приносил полные две корзины. Так что старой Игнатьевне хватало работы. Сухие грибы она складывала в белый холщовый мешок, сушила с Иисусовой молитвой. Я рассказал ей про странную встречу в лесу, и она, улыбнувшись, сказала:
— А-а... Это Филя блажной, который все ходит от Петрозаводска до Олонца и все призывает Божию Матерь, чтобы она отпустила его жену и детей, погибших на пожаре.
Несколько ночей меня беспокоили какие-то суетные сны, связанные с поездкой. Снилось мне, что я расслаблен после болезни и одет в темно-синее пальто, в котором ползу на животе к билетным кассам на вокзале. Почему-то мне надо ехать в Москву, а билетов, как всегда, нет. Типичный сюжет из советской действительности, из нашего ушедшего, сволочного пресмыкательского быта. Я просыпался в уничижении перед власть имущей билетной кассиршей в поту и с колотящимся сердцем и, немного полежав, успокаивался, прислушиваясь к тихим ночным звукам. В одном углу умиротворяюще верещал сверчок, в другом, как бы соревнуясь с ним, скрипел жук-точильщик, за отставшими обоями бегами и пищали мыши. В окно светила полная луна, и время от времени слышался отдаленный собачий лай. Карелия спокойно спала.
Я был большой любитель старины и утром после чая попросил у хозяйки разрешения осмотреть чердак дома, куда обычно многие поколения складывают ненужные вещи. Старуха охотно согласилась, с условием, что я очищу чердак от старого хлама, а то у нее до этого руки не доходят. Я поднялся на второй этаж, где несколько комнат стояло с распахнутыми дверями. Раньше здесь жила большая семья. Поколения сменялись поколениями, а сейчас в доме осталась одна старая Игнатьевна.
На чердаке я раскрыл слуховое окно и обнаружил целый склад старых вещей, покры