Хроники монастырской жизни

(Рассказ в письмах)

 

15 марта 1945 года.

Дорогой Кузьма Иванович, привет из Ленинграда! Пишет Вам племянник Василий. Я все по-прежнему в этом несчастном многострадальном городе, так из него никуда и не выезжал. Жизнь здесь понемногу налажива­ется: отменили затемнение, еще с лета 1942 года ходят трамваи, но следы войны и блокады видны повсюду. На­рода на улицах еще мало. Много разрушенных и сгорев­ших домов, да и оставшиеся дома какие-то серые с гряз­ными подтеками на стенах. На перекрестках улиц угло­вые окна домов заложены кирпичами и оставлены только узкие амбразуры для пулеметного обстрела. На стенах домов надписи: «Бомбоубежище», «Эта сторона улицы наиболее опасна при артобстреле», «Враг не прой­дет!», «Место складирования трупов».

Снабжение неплохое, но все по карточкам. Есть и коммерческие магазины, где продукты можно купить без карточек, но все очень дорого. Еще я прошу Вашего благословения, чтобы определиться мне в Псково-Печерский монастырь. За войну, и особенно за блокаду, я натерпелся и нагляделся такого, что нет уже у меня сил жить в миру. Вы у меня единственный родственник, и хотя Вы сейчас не у дел, но все же на Вас сан, и благо­словение священника для меня многое значит.

С нетерпением жду Вашего письма, Василий.

20 июня 1945 года.

Дорогой Кузьма Иванович! Ну вот, наконец-то кон­чилась война. Девятого мая на Дворцовой площади было большое гуляние. Люди радовались, обнимались, все были такие счастливые, что даже передать невозможно. Был салют из пушек, фейерверком все небо украсилось, как в сказке.

Не дай Бог пережить такого, что мы пережили в Ле­нинграде за эту войну.

Из монастыря мне пришел ответ, что пока принять не могут, но просили предварительно приехать к ним с до­кументами для знакомства и переговоров. Наверное, же­лающих много, а монастырь всего один.

Сегодня приехали из эвакуации соседи Ларионовы, которые живут над нами на третьем этаже. Открыли квартиру и о, ужас! блокадная находка. На кухне, на полу, лежит почерневший, разложившийся труп их дом­работницы Паши, которую они оставили сторожить квартиру. Я помню эту девушку еще с довоенных времен, приехавшую из Псковской области. Она всегда у нас под окнами выгуливала хозяйскую собачку. Помню, что как псковитянка она вместо «ч» выговаривала букву «ц». «Собацка», – говорила она. Война разразилась внезапно, и хозяева, прослушав сводку «От Советского Информбю­ро», что немцы быстрым ходом приближаются к Ленин­граду, сразу наладились уезжать. Были они люди зажи­точные, ученые – семейная пара и мальчик небольшой с ними. Паша, их прислуга, просила взять и ее, но они от­казались и велели стеречь добро и квартиру. Добра у них было много, и все старинное, дорогое, красивое. Было у них и столовое серебро, и мебель из барских особняков, и дорогие картины русских художников. Наследственное все это было или натащено во время революции – не знаю, но все это было велено Паше стеречь и блюсти и никого в квартиру не пускать.

Сегодня, когда я услышал на лестнице беготню и какой-то переполох, то поднялся на третий этаж посмот­реть, что там происходит. Двери квартиры были настежь раскрыты, хозяева на площадке сидели на чемоданах и зажимали носы платками. Я вошел и увидел черные, по­крытые блокадной копотью стены и потолок, копоть гир­ляндами свисала с люстры и картин. В кухне дворники, зажимая носы, скребли лопатами, сгребая по частям труп Паши. В комнате, где она зимовала, я увидел типичный блокадный быт. Посередине из мебели, ковров и одеял был сооружен шатер с логовом внутри, рядом стояло вед­ро с засохшими экскрементами, выбитые взрывной вол­ной оконные стекла закрыты фанерой, картинами и кар­тоном. В комнате царил мрак от несусветной копоти. Ви­димо, постоянно дымила железная печка-буржуйка, стоящая у двери. Жестяная труба тянулась через всю комнату в окно. Около печки валялся ржавый топор и разломанное кресло. На столе была коптилка с коротень­ким фитильком, кухонный нож и грязная пухлая тетрад­ка, куда Паша записывала некоторые эпизоды своей горемычной блокадной жизни.

Я унес с собой эту тетрадку и кое-что приведу Вам, Кузьма Иванович, в этом письме, чтобы Вы имели пред­ставление, как мы здесь боролись за свою жизнь, страда­ли и умирали. Вот что писала Паша:

«10 октября 1941 года.

Сегодня наш дом дрожал и качался во время немец­кой бомбежки. Вылетели все стекла. Говорят, что бомбы кидают большие, по полтонны и даже по тонне. Я уже не пряталась в убежище. Сижу в квартире. Просто не было сил бегать туда-сюда по лестнице. Я занималась тем, что сдирала обои со стен и скребла их ножом. Ведь их когда-то клеили заварной ржаной мукой. Из того, что на­скребла, я варила болтушку и пила ее, хотя на зубах скрипела и драла горло известка.

1 декабря 1941 года.

Случайно в жестяной банке нашла корицу и еще какие-то пряности и съела их вместе с засохшими цвета­ми, что стояли на полу у окна. Сегодня около булочной поменяла свои золотые сережки на плитку столярного клея, варила его и ела понемножку.

15 января 1942 года.

Лицо опухло, глаза как щелочки. Начался понос. Хо­дила в поликлинику, дали каких-то таблеток. Когда шла назад по Малой Зелениной, вспомнила, что за высоким забором был дровяной склад. Хотела украсть пару поле­шек, открыла калитку, а там лежат мороженые покойни­ки. Я не испугалась, их и ни улицах много лежит.

10 февраля 1942 года.

Понос перешел в кровавый. Просила соседку позвать из поликлиники врача. Она ходила, но там отказали. Сказали, что к неработающим не ходим. Теряю послед­ние силы. Вся опухла. Нечего есть и нечем согреться».

На этом, дорогой Кузьма Иванович, записи обрыва­ются. Останки Паши уже унесли, но на деревянном полу остался след ее тела с раскинутыми руками.

[1] марта 1947 года.

Дорогой крестный, я уже хожу в трудниках мона­стырских и приставлен к старцу Пафнутию. Старец стро­гий, если что не по нем, то учит меня посохом. Настоя­тель архимандрит Нектарий принял меня хорошо, дого­ворился с властями о местной прописке. С этим здесь сложно. Настоятель – еще крепкий старик с большой черной бородой и очень хороший проповедник. Когда он говорит, так заслушаешься, обо всем забывая. Сегодня благословили меня белить деревья на «Кровавой дорож­ке», на братской трапезе читал жития. Конечно, вначале мне было здесь тяжело. Все испытывают мое смирение. Раз велели наполнить пожарную бочку, а ведро дали ху­дое. Я целый день носил воду и никак не мог ее напол­нить. Монахи думали, что я буду возмущаться и брошу дело, но я, как заводной, ходил и ходил. Тогда они смило­стивились и дали хорошее ведро. А старец мой похвалил меня за терпение, незлобие и смирение. Звонарь отец Иегудиил учил меня звонарному делу. Дело это непро­стое. Одной ногой надо качать петлю каната большого колокола, а обеими руками дергать веревки малых коло­колов. Не получалось. Я даже чуть не заплакал. Долго молился у чудотворной иконы Успения, все просил вразумить меня. И потом получилось, и все пошло как по маслу. В Никольском храме поставил свечу на «канун» и просил отслужить панихиду по многострадальной Паше. Просил и своего старца молиться за упокой ее души. Дворники закопали ее останки подалее от дома на Взмо­рье. Это у нас такое большое пустынное место. Хозяева им заплатили, они и закопали без хлопот. В то время это было просто. Старец расспрашивал о Паше, и я ему рас­сказал о ее гибели и записях в тетрадке. Старец спросил: «А закрасили ли на полу след тела Паши?» Я сказал, что не закрасили и топчутся бесчувственно по этой тени. Отец Пафнутий сказал:

—  Не избежать им Божьего наказания. Не избежать до четвертого колена. Большо-ое покаяние им надо сотво­рить, чтобы спастися и грех тяжкий искупить. Ведь они к этой девушке отнеслись, как к собаке. Как собаку, оста­вили стеречь хозяйское добро. И закопали, как собаку, на пустыре. А ведь Паша была – Храм Божий, а они разори­ли его. Вот за свой неискупленный грех и сами все пова­лятся. Не надо забывать, что Бог есть не только Любовь, но и Огнь Поядающий. А верующая ли эта семья? По их делам-то не похоже.

—  Нет, отче Пафнутий, неверующие.

—  Тем хуже для них. Если бы были верующие, то гнев Господень можно было замолить, искупить. Заказать за Пашу в церкви сорокоуст, перенести прах на православ­ное кладбище, конечно, с отпеванием, крест на могилке поставить. Всегда молиться за упокой ее души и нищим подавать на помин. А без покаяния, боюсь, что умертвие найдет на них, и все они чредом сойдут в могилу. Поми­рать все будут скоропостижной смертью.

Прошу Ваших святых молитв! Ваш племянник Васи­лий.

 

Дорогой крестный, Кузьма Иванович, простите меня, грешного, что несколько лет не писал Вам. Все лень да недосуг. Сегодня у меня велик день. Сегодня отец на­стоятель совершил мой постриг в иноческий чин в рясо­фор. Облекли меня в рясу, дали в руки крест, четки и на­рекли Игнатием в честь св. Игнатия Богоносца. Меня на­вестила мать. Плакала и горевала, что я принял иночество, и посему она никогда не увидит своих внуков. Я ее утешал: «Не плачь, мамушка, что мне присвоили ан­гельский чин. Бог даст, и со временем у меня будет много духовных детей, а у тебя десятки внуков». Мать сообщила мне, что у соседей Ларионовых уже началось умерт­вие, и из дома сразу вынесли два гроба. Безвременно в одночасье скончались оба супруга. Хозяин на плите за­был чайник, а он кипел и залил огонь. Газ пошел по квар­тире, и они отравились. Синие были, как удавленники. Гробы везли на заковренной машине. За гробами шли му­зыканты и на трубах играли то похоронный марш, то «Ин­тернационал», потому что оба были партийцы. В кремато­рии нанятый оратор сказал такую чувствительную речь, что все плакали, когда гробы опускались в преисподнюю в пещь огненную. Когда мать вышла во двор, из квадратной трубы крематория валил черный жирный дым. А какой-то пьяненький бомж кричал, что он видит, как над трубой вьются демоны и громадными ноздрями сладострастно нюхают этот черный смрадный дым. Дорогой крес­тный, как ни трудно, но я со смирением несу послуша­ние, которое возлагает на меня отец эконом. Вначале день за днем для поварни колол дрова. Парень я крепкий и поленья под моим колуном разлетались, как орехи. Кухня всегда была обеспечена дровами, и отец кашевар даже похвалил меня за усердие перед экономом и отцом благочинным. Одно было тяжело, по молодости все вре­мя хотелось спать, а старец Пафнутий по ночам, на пер­вом оглашении, будил и поднимал читать «Полунощницу». Первое время я прямо стоя засыпал и падал у икон, но старец выливал мне на голову ковш холодной воды и кричал: «Се Жених грядет в полунощи!» – и я продол­жал чтение. Не знаю, когда спит сам отец Пафнутий, какой-то он неусыпаемый. Всегда стоит на молитве с чет­ками в руке перед образами, и борода его так и ходит от того, что молитва у него – самодвижная. Старец учил меня, что молитва у новоначальных бывает сперва чи­тальная по молитвослову. Молитвы эти составлены свя­тыми подвижниками и очень питательны для незрелого ума и неискушенной души. Читаешь утренние и вечерние молитвы, и ум катится как по рельсам, а душа умиротворяется и стремится соединиться с Богом. Когда же чело­век начинает духовно созревать, у него пробивается впе­ред собственная молитва, идущая к Богу от сердца. Тут раб Божий расстилается душою перед Богом, и наградой ему бывает мирность душевная и незлобие. А следующая ступень духовного восхождения – благодатная Иисусова молитва, которая вначале не сходит с языка и постоянно вращается в устах. Поэтому и называется она – устная. Молитвенник так привыкает, так сродняется с устной молитвой, что постепенно она все больше и больше переходит с языка в ум и начинает вращаться в уме и потому ее уже называют умной молитвой. И если неотступно заниматься умной молитвой, то она перехо­дит в грудную полость и входит в сердце, и вместе с уда­рами оно начинает творить Иисусову молитву, которая уже будет называться сердечной молитвой.

Как устная молитва, так и умная, и сердечная могут входить в плоть и кровь человека и так срастаются с ними, что делаются самодвижной молитвой, то есть уже не зависящей от сознания и постоянно движимой Духом Святым.

Вот так старец Пафнутий толковал мне об Иисусовой молитве «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, поми­луй мя грешнаго».

Дорогой крестный, я, слава Богу, жив, здоров, чего и Вам желаю. Отец эконом назначил мне новое послуша­ние и приставил меня к просфорне. Послушание это одно из ответственных и тяжелых. Начальствует здесь в просфорне отец Псой. Конечно, вначале у меня ничего не получалось, но, по молитвам моего старца отца Пафнутия, дело пошло на лад. Я оказался ловким в просфорном деле, и отец Псой похвалил меня и спек мне вкусную бу­лочку с изюмом. Пришло письмо от матери. Пишет, что больна, боится умереть и просит приехать навестить. Отец Наместник, по этому случаю, благословил меня съездить в Ленинград. Ехать надо было, хотя и не хоте­лось покидать монастырь. За монастырскими стенами было так хорошо, так утешно, а главное – надежно. В храме служба идет круглосуточно: утреня, обед­ня, вечерня, а ночью читается неугасимая Псалтирь. А уж звоном колокольным все вызвонят, выметут всю нечисть за мо­настырские стены. Поэтому здесь так легко дышится и постоянная мирность душевная. Не то в миру, где кругом искушения, да и невидимый враг – диавол – аки лев бродит в поисках, кого бы поглотить.

Мать моему приезду была рада, и, к счастью, болезнь ее была не к смерти, и доктора обещали скорую поправ­ку. Спать в эту ночь я не мог, потому что у Ларионовых играли свадьбу. Женился уже взрослый сын, который учился на инженера. Всю ночь кричали «горько!», бега­ли на лестницу, орали, пели, тискали девок, хорошо еще драки не было.

Все это после монастыря было мне дико и противно.

Дорогой крестный, простите, что долго не писал. Много забот, послушание и молитвенное делание зани­мают все время. Сегодня меня постригли в мантию – сиречь, в малую схиму. Все, уже возврата в мир нет. Да и не нужен мне этот мир греховный и прелюбодейный. Мать писала, что в семье Ларионовых родился сын. А мне дали новое послушание: помогать отцу Адриану при изгнании демонов из бесноватых. Вчера старец Пафнутий началил меня посохом за нерадивость в ночных молениях. Вет­хий старец, а дерется больно. Он бьет меня посохом, а я только кричу: «Прости, отче! Прости, отче!» Новое по­слушание тоже не сахар. Лучше бы мне колоть дрова или круглые сутки печь просфоры, нежели возиться с бесно­ватыми. Моя обязанность – соблюдать порядок среди них, когда их приводят на отчитку в храм. Ужасно свире­пые эти бесноватые. Пока я нахожусь среди них, они стараются покрепче ущипнуть меня, лягнуть каблуком, на­ступить на ногу, дернуть за волосы. Все время я хожу в синяках и молюсь: «Господи, прости им, ибо не ведают, что творят».

Дорогой крестный, благодарю Вас за письмо, за ду­ховное увещевание и поддержку. Я очень рад, что Вы вновь получили приход и назначены настоятелем. Слава Богу, что хрущевские гонения на Церковь закончились и закрытые храмы понемногу вновь открываются. Старец Пафнутий говорит, что даже государство можно разру­шить, но Церковь – никогда. Получил письмо от матери. Пишет, что жива-здорова, а вот верхний сосед, инженер Ларионов, по дороге на работу скончался скоропостиж­ной смертью. Ему не было и сорока лет. Старец сказал: «Остра у Христа телепуга-то». На моих глазах исполня­ется проклятие рода за нераскаянный грех. Страшно, ой как страшно, но не все это сознают и ссылаются на судь­бу или случайность. Только вера и знание Священного Писания открывают истинный смысл происходящего.

Правящий архиерей рукоположил меня в иеромона­хи, и дали мне послушание в алтаре. Последнее время очень ослабел мой духовный старец Пафнутий. Сказал мне, что пришло время расставаться с земной жизнью, и напоследок он просил меня исполнить послушание, съез­дить в Ленинград и открыть все молодой вдове Ларионо­вой, что умертвие и дальше может продолжаться, убе­дить, усовестить ее, чтобы отмолить своего сына от гнева Господня. Но, к сожалению, они были люди неверующие и могли меня отругать и поднять на смех. Старец Пафну­тий исповедался, причастился и вскоре умер. Хоронили его соборно, всем монастырем, как и положено хоронить всеми чтимого старца и архимандрита. После отпевания обнесли гроб вокруг собора с пением ирмоса «Помощник и Покровитель бысть мне во спасение...» Погребение старца состоялось в Богозданных пещерах на вечное упо­коение до Второго Пришествия Господа нашего Иисуса Христа.

Через несколько лет, выполняя послушание, я поехал в Ленинград. Когда я приехал, у Ларионовых был какой-то семейный праздник. На богатых «иномарках» наехало много гостей. Погода стояла жаркая, июльская, и гости вышли во двор, и вдова вместе с ними. Все они бур­но веселились с бутылками в руках и отплясывали во всю ивановскую. С ними, кокетливо изгибаясь и играя перстами поднятых рук, танцевала и вдова. Когда они курили, я подошел с разговором к вдове, но она, посмотрев на меня, сморщилась и сказала: «Что ты лезешь, не видишь – у меня гости». И мне пришлось уехать назад, поскольку был отпущен на короткое время.

Дорогой крестный, Кузьма Иванович, благословили нас с православной делегацией совершить паломничест­во на Афон и Святую Землю. Плыли на пароходе из Одессы. Паломников набралось много. С нашей делега­цией плыл и архиепископ Грузинской Патриархии Афа­насий. Когда стали подплывать к Афону, один паломник из Сибири, бородатый старовер, подбежал к борту и, по­казав рукой в сторону Афона, закричал: «Вот где адаман­ты Православия скрываются! Дай Бог и нам от их благо­дати малую толику». Когда сошли на берег Грузинский архиепископ Афанасий как был в рясе с панагией, так и пал на колени и пополз. Так и не вставая, все и полз до места. Смотреть на него сбежались греческие монахи, щелкали языком и говорили, что такого благочестия они еще не видели. Весь Афон густо заселен монахами-отшельниками и разными приезжими молитвенниками. Чувствуется, что благодати здесь – море разливанное. Все придерживаются святоотеческой старины. Всенощ­ное бдение у них продолжается по 14 часов. В греческих монастырях монахи во время службы держатся особыми подпорками, а без них службы не выдержать. Пища у них скудная: кальмар, бобы, оливки, чеснок и растительное масло. Женщин и всякую тварь женского пола на остров не пускают. Кладбища здесь временные. Полежал три года, и довольно. Вырывают из земли, кости перемывают водой с вином и складывают в особое помещение – костницу. Там у них за много веков – штабеля из этих костей, а черепа – на полку. На лбу надписи – кто есть кто. А пе­ред входом в костницу над дверями надпись: «Мы были такими, как вы, вы будете такими, как мы». В Афанасьев­ском монастыре прикладывались к голове Василия Ве­ликого, а мне старец-отшельник говорил, что человеки в электронике, генетике, эмбриологии, космонавтике и атомном деле достигли таких высот, что пора бы и остановиться и своим дерзновением не искушать Бога, и Его долготерпение не бесконечно, и все это может кончиться вселенской катастрофой и бесславной гибелью всего на­селения земного шара.

А потом мы поплыли на Святую Землю. Там меня по­разила такая масса евреев, какую я враз (у Лялина стоит: «сразу» - не стоит искажать фразу) отродясь не ви­дел. У меня создалось впечатление, что для них это не Святая Земля, а просто территория обитания. Все они в порыве какой-то бешеной деятельности и беспрерывной суеты. И еще какая-то деланая беспричинная веселость и развязность. Всё бегом, на рысях осмотрели мы все достопримечательности, выкупались во святой реке Иордане, пили вино в Кане Галилейской, ели жареную рыбу из Генисаретского озера. Были на богослужении в Храме Гроба Господня и благополучно вернулись на са­молете в Россию.

Когда приехали в монастырь, отец келарь подал мне письмо от матери. Мать пишет, что жива-здорова, вот у соседей Ларионовых опять горе. Скоропостижно скон­чался последний из этой семьи тридцатилетний аспирант. Скончался среди полного здоровья без видимых причин. Все его жалели, на похороны пришло много на­рода, и, как могли, утешали мать, и никто не мог объяс­нить ту загадочную смерть.

 

На болотах

—  Это ничего, что ты старый, главное, не распускать­ся и работу не оставлять, Бог труды любит и дал челове­ку благодать творчества. Поэтому работай и работай. Но если остановишься, изнеможешь, ляжешь на одр свой в немощи, то сразу наверх сигнал пойдет о том, что сосуд твой жизненный исчерпан, и ниточка сразу оборвется, и тогда – со святыми упокой. Это я по себе знаю.

Так говорил мне старый, весь белый как лунь, но кря­жистый монах-огородник. Опершись на лопату, он по­смотрел на меня своими черными глазами и добавил, как бы ставя точку:

—  Вот так-то, раб Божий.

Поздней осенью у нас по городу прошел ураган, валив­ший деревья, бетонные электрические столбы, срывав­ший с крыш листы железа и громадные рекламные щиты, легко взметал их в вышину и, поиграв ими, обрушивал на город. Одним таким щитом была убита женщина. Она ле­жала, и из-под щита было видно мертвое молодое лицо с удивленно поднятыми бровями и белая рука, сжимавшая сумочку. На щите красовался дьявольский слоган: «Ночь твоя, добавь огня!» Я шел по захламленной улице, мимо сгрудившихся в кучку мужиков, хрипло матерившихся и оттаскивающих в сторону дерево со смятого автомобиля. Заспанные, с сигаретами в зубах ларечники отправляли с машины в павильон увесистые полосатые арбузы, другие вертели в будках свою пахучую шаверму, крикливо пере­говариваясь на каком-то тарабарском языке.

В моей коммуналке, в полутемном длинном коридо­ре, освещаемом тусклой, засиженной мухами лампочкой, плавал сизый табачный дым, пахло стиркой и постными щами. Около кухни на полу, прикованный наручниками к водопроводной трубе, сидел смурной растрепанный де­тинушка с подбитым глазом и без сапог. Вокруг него ва­лялись смятые окурки и на метр кругом красовались жирные плевки. Он стонал, корчился и умолял отца от­пустить его с цепи. Рядом из комнаты временами высо­вывалась свирепая небритая рожа, которая потрясала ремнем, материлась и кричала:

—  Я тебе породил, я тебе и убью, наркоман вшивый!

«Им вдвоем на земле не жить», – подумал я, входя в свою узкую, похожую на школьный пенал комнату со старым продавленным диваном, большим мраморным камином и креслом-качалкой.

Эта комната в прошлом была частью большого, укра­шенного богатой лепниной зала, выложенного паркетом. Это помещение поднявшаяся из полуподвалов босота перегородила на ломти, и мне жилотдел выделил этот маленький отрезок большого буржуазного зала с шикар­ным камином. После большевистского переворота, в два­дцатые годы, весь город был осквернен подобным обра­зом. Дома с комфортабельными квартирами были превращены в поганые клоповники.

Я согрел себе на плитке чай, нашел в буфетике зачер­ствевшую плюшку и сел на диван, отхлебывая чай и смот­ря в окно, выходящее во двор-колодец, на глухую стену.

Я был стар и получал умеренную пенсию. В конце-то концов, жизнь была прожита, все хорошее и плохое оста­лось позади, я был совершенно одинок, и жизнь теперь как бы не имела никакого смысла. Никаких великих свер­шений в моей долгой жизни не произошло, но единствен­ное, что я ставил себе в заслугу, – это веру в Бога и, второе, что я старался никого не обижать. Работа у меня была од­нообразная и скучная. Всю жизнь я сидел в лаборатории на молокозаводе и проверял качество молока. Изо дня в день, за годом год все одно и то же. Но кому-то надо было этим заниматься, и этот жребий выпал мне. Конечно, от такого однообразия можно было спиться. В России у нас это просто, но я воздерживался. Почему? Об этом я нико­му не говорил, но теперь наступили другие времена, и я скажу, хотя не все меня поймут. А потому, что в моем соз­нании крепко сидели евангельские слова, что «пьяницы Царствия Небесного не наследуют». Конечно, здесь еще важно, какой у тебя круг знакомых. Но он у меня был ма­ленький, узкий, пьющих среди них не было.

По субботам я чистил свой парадный костюм, наде­вал свежую рубашку и отправлялся на всенощную в Князь-Владимирский собор, где становился в уголке и смиренно выстаивал всю службу. Был у меня там люби­мый батюшка Александр, высокий, тучный, с бледным широком лицом, и еще протодьякон Анания – громо­гласный, с шаляпинским басом. Молодой чтец Георгий истово читал канон утрени, батюшка подавал возгласы, Анания сотрясал своды чтением ектений (Лялинский вариант лучше) и Евангелия. Хор был большой, профессиональный, и клирошане пели слаженно и красиво, как и полагается петь в соборе. Утром натощак я шел на раннюю в любую погоду – и в дождь, и в снег, и многие годы в полутьме собора я слу­шал унылое чтение Георгия, ектении Анании и возгласы отца Александра. У него были большие отстраненные го­лубые глаза, и хотя он был многоплотен, но все же я счи­тал его человеком не от мира сего. Его уже давно нет, и у меня осталось чувство, что он ушел из этой жизни, чего-то не доделав. Не один десяток лет около меня, при­слонившись к печке, стоял с белой тростью слепец Вик­тор – бывший регент сельской церкви. Вытянув шею, он напряженно вслушивался в пение хора, и все музыкаль­ные нюансы отражались на его лице, а когда пели второй антифон «Господь умудряет слепцы» – он хлюпал но­сом, вынимал платок и вытирал слезы, катившиеся из не­зрячих глаз. Иногда дома на меня нападала скука, пере­ходящая в тоску, и я, засыпая на своем продавленном ди­ване, порой слышал тихий вкрадчивый голос:

—  Чего тебе еще ждать? В этой жизни, в твоем возрас­те, уже нет ради чего бы стоило жить. В лаборатории много всяких ядовитых реактивов. Глотни побольше и освободишься от тоски и вечных проблем.

Я прислушивался к этому голосу, и он пугал меня, не­смотря на то, что был нежным, тихим и ласковым, как го­лос любимой женщины.

В ближайшие выходные дни я уже ехал на остров к из­вестному старцу. Как будто из глубин вод вначале пока­зался золотой церковный крест, потом выросла вся белая церковь, с острой колокольней, и я ступил на остров. Народу наехало много, он сплошной стеной стоял вокруг до­мика старца, ожидая его появления. Наконец на крыльцо, поддерживаемый монахом, вышел ветхий старец с белы­ми, как пух, волосами и такой же сквозной бородой. В скрюченных подагрой пальцах он держал клюку. Келей­ница вынесла сосуд со святым маслицем, и старец присту­пил к благословению и помазанию народа. Когда очередь дошла до меня, старец помазал мне лоб, во имя Святой Троицы, дал облобызать сухую длань и сказал мне:

—  А ты, старичок, останься, пережди народ, у меня к тебе особый разговор. После того, как разошелся народ, монах пригласил меня в келью. Старец уже сидел за чистым выскоблен­ным столом и в ожидании супа жевал ржаную корку. Меня посадили рядом с ним и дали деревянную монастырскую ложку с надписью кириллицей: «На трапезе благословенной кушать братии почтенной».

В комнатке, жарко натопленной, с низкими потолка­ми, в углу было много старинных восковых свечей и сто­ял аналой с раскрытой житийной минеей. Наконец ворч­ливая старуха келейница, которую старец называл «бормото», принесла и поставила на стол миски похлебки со снетками. Мы встали, старец широко перекрестился и прочитал молитву: «Ядят нищии и насытятся, и восхва­лят Господа взыскающии Его, жива будут сердца их в век века. Слава Отцу и Сыну и Святому Духу. И ныне, и присно, и во веки веков. Аминь. Господи, помилуй, Гос­поди, помилуй, благослови».

Из зеленого штофика он налил и себе и мне по рю­мочке травника. «Для желудка», – сказал он, и мы, вы­пив, принялись за похлебку. Монах же за аналоем начал чтение жития великомученика Евстафия Плакиды.

После обеда старец сел на свою кровать, подтянул обеими руками на ногах валенок, посмотрел на меня, прищурив глаза, и сказал, что я нахожусь в большой опасности от бесов, которые приставлены ко мне в боль­шом количестве для погубления моей души. Почему не­чистые выбрали меня, он сказать не может, потому что это ему неизвестно, но может указать мне путь спасения через пребывание в монастыре. И не в каком-то богатом и благоустроенном, а в бедном маленьком монастырьке на болотах. Старец объяснил, как мне до него добраться, и даже накарябал писульку к игумену, где замолвил за меня слово. Попрощавшись со старцем, я съездил к себе домой, заплатил за полгода вперед за свою комнатушку, взял зимнюю одежду и, не откладывая, поехал в указан­ный старцем монастырь.

Из поезда я вышел рано утром на полустанке. Приро­да кругом была невзрачная, бедная. Какая-то пожелтев­шая жесткая трава вроде осоки, кусты ольхи, осины, чах­лые березки и обширное болото, которому не видно кон­ца. Встретившаяся деревенская старушка, тянувшая за веревку козу, на мои расспросы молча ткнула своей клю­кой в сторону болота, где обозначалась мощенная гнилы­ми бревнами гать. Осенив себя крестным знамением и помолившись защитнику убогих Николе Чудотворцу, я двинулся вглубь болота по этой зыбучей подозритель­ной дороге. Над головой летели и каркали любопытные вороны, серое небо опустилось еще ниже, и заморосил мелкий холодный дождь, переходящий в мокрый снег. Шел я долго. Когда уставал, присаживался на свою кладь, жевал хлеб и пил из термоса чай. К вечеру показа­лись невысокие монастырские стены, однокупольный храм с острой колокольней и часовней перед вратами. Я вошел в часовню, положил поклон перед образом мест­ному святому угоднику, поправил горевшую лампадку и открыл монастырскую калитку. Отец игумен, в старом ватнике поверх подрясника, вместе с четырьмя монаха­ми тащил бревно. Я, опершись двумя руками на палку, стоял и ждал, когда освободится игумен. Наконец, отта­щив бревно к стене, игумен подошел ко мне, и я испросил у него благословение. Он благословил меня и спросил:

—  Чем могу служить тебе, старичок?

Я поклонился и сказал, что по благословению остров­ного старца пришел к ним в монастырь спасаться. С этими словами я подал ему записку с каракулями старца. Игумен внимательно два раза прочел записку и сунул ее в карман.

—  Дорогой мой брат, – сказал игумен, – мы очень бедны, наш монастырь стоит посередь болот. Летом здесь вот такие комары, – отмерил и показал мне полпальца. – Богомольцы бывают у нас только по большим праздни­кам. У нас обязательно надо трудиться, а ты стар и слаб. Куда я тебя поставлю?

—  Ну, хотя бы привратником! – сказал я.

—  Эва, чего захотел! Да у нас тут болотный леший – привратник. По штату здесь такой и должности нет. Во-первых, к нам никто не ходит, да и красть у нас нече­го. А ты чем занимался раньше?

—  Работал на молокозаводе.

—  Ну, хорошо, сможешь быть при коровах?

—  Смогу, отец игумен.

—  Значит, так тому и быть. И такое твое будет послу­шание: чистить коровник, мыть коров, кормить их, доить. У нас всего-то три коровы и бык.

—  Благословите на это послушание, – сказал я.

Мне дали светлую, сухую, с большими окном и круг­лой кирпичной печкой келью. Здесь стояла узкая желез­ная койка с досками, сенником и суконным одеялом, ста­ринный умывальник с треснувшей мраморной доской и ведром под ним, стол, табуретка, в восточном углу ана­лой с Псалтирью и святыми образами. Стенки, побелен­ные известкой, местами были украшены автографами живущих здесь прежде послушников и монахов. Между прочим, углядел я здесь и стишок из Пушкина:

  Не сетуй, брат, что рано грешный свет
  Покинул ты, что мало искушений
  Послал тебе Всевышний. Верь ты мне,
  Нас издали пленяют слава, роскошь
  И женская лукавая любовь.
  Я долго жил и многим насладился;
  Но с той поры лишь ведаю блаженство,
  Как в монастырь Господь меня привел.

Пришел брат гостинник и в коридоре прокричал ус­тавную молитву:

—  Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас!

Я сказал:

—  Аминь!

Он вошел, положил поклон перед образами и отдал мне узел с монастырской одеждой из рухольни. Похвалил мою келью. Сказал не жалеть дров и топить печь по по­требности. Сообщил, что в монастыре, вместе с игуменом отцом Моисеем, пятнадцать монахов и послушников.

—  Было нас шестнадцать, но один послушник затоско­вал: плакал, впал в отчаяние. Наверно, имел много нерас­каянных грехов, и бесы его замучили и подвели к погибе­ли. Он взял да и повесился на собственном ремне вот на этой двери, – брат гостинник ткнул пальцем в мою дверь. – Но ты, отец, не бойся. Покойника без отпевания снесли в болото, а келью вымыли и освятили.

После трапезы отец гостинник повел меня знакомиться с моими подопечными. Две коровы оказались дойными, третью – телку – я нашел веселой и игривой, бык Яша был спесив и полон достоинства. Хотя я всю жизнь имел дело с молоком, но коров вблизи видел впервые и доить их, конечно, не умел. Отец показал мне, как это делается, и мне показалось, что эта процедура не так уж сложна. Труднее было мыть перед дойкой вымя. Как стемнело, ударили в колокол и в храме начали служить вечерню.

«Благословен Бог наш», – благостно и негромко про­пел очередной иеромонах. В алтаре дружно подхватили: «Приидите, поклонимся». Хор приятным валаамским распевом пропел «Благослови, душе моя, Господа», и не­спешно потекла вечерня вседневная. Я следил за ней и ду­мал: «Вот сейчас символика Сотворения мира, вот грехо­падение прародителей, изгнание их из Рая» и так далее.

После вечерни пошли в трапезную. На ужин подали отварную картошку со сметаной и порцией жареного леща. Еще был чай с булкой. Молитва на сон грядущим была прочитана в трапезной, после чего все разошлись по кельям. Дежурный по двору монах запер ворота и калитку и ключ вручил игумену отцу Моисею. Небо было черным с яркими звездами и маленькой круглой луной. В келье я взглянул в окно и увидел, как с болота клубами идет ту­ман, переваливается через монастырскую стену, подходит к окну и преображается в какие-то странные фигуры лю­дей и зверей. Приглядевшись, я в страхе отшатнулся от окна и перекрестился. На меня, прижавшись к стеклу, смотрел монах-удавленник с ремнем на шее и вываливав­шимся синим языком. Я перекрестил окно, и он сразу ис­чез в тумане. Я взял большой черный подрясник, выдан­ный мне из рухольни, и занавесил им окно. Подбросил в печку дров, огонь разгорелся, березовые поленья трещали, и в келье стало тепло. Я встал к аналою, зажег перед ико­нами свечку и стал читать акафист Иисусу Сладчайшему. Ночью спал спокойно, в середине ночи меня что-то под­бросило. Я встал и читал Полунощницу. Утомив себя, я крепко заснул, но ранним утром в дверь уже стучал брат-будильщик, приглашая в храм на братский молебен.

В храме было холодно и темно. Братия собралась в центре, и отец игумен начал молебен. Отца кашевара и меня, скотника, отпустили пораньше. Во дворе подморо­зило и была легкая метель. С керосиновым фонарем я во­шел в хлев, там было тепло, стоял парной навозный дух, и коровы в предвкушении утреннего корма оживились. Я их перегнал в другие стойла, вычистил пол и сменил под­стилку. В ясли натаскал свежего сена, протер коровам бока, брюхо и вымя. От них исходило массивное живот­ное тепло. Коровы хрустели сеном и благодарно смотре­ли на меня влажными темными глазами, в которых отра­жались желтые огоньки от горящего фонаря. В углу хле­ва висела икона покровителей скотов, угодников Флора и Лавра. Я поправил перед иконой лампадку, и у меня на душе стало так тепло и благостно, как никогда, и я почув­ствовал, что здесь нет злых сил, преследующих меня. Может, кому-то это покажется странным и даже смеш­ным, но впоследствии, когда на меня накатывала волна страха, и днем, и ночью я бежал в хлев, молился перед иконой святых Флора и Лавра, прижимался щекой к теп­лой коровьей шее, слышал ровное и мощное дыхание жи­вотного, ощущал его несокрушимое природное спокой­ствие и сам успокаивался, и демонический страх уходил из моей души. Коровы вначале с удивлением смотрели на меня, когда я приходил в хлев в неурочный час, но по­том привыкли и встречали меня коротким приветливым мычанием, и тыкались мне в грудь своими слюнявыми мордами. Если на дворе была оттепель, я выгонял их из хлева немного походить по снежку, поразмяться, в это время капитально убирая хлев. Я их баловал и каждое утро приносил по большому ломтю ржаного хлеба, круто посыпанного крупной солью. Это им нравилось, и они пытались лизать мне лицо своими шершавыми языками.

На Николу зимнего, когда болото сковал крепкий мо­роз, к нам из города на черном джипе с прицепом прие­хали американские туристы. Скорее это были кинодоку­менталисты. У них была съемочная аппаратура, с которой они заглядывали во все уголки монастыря. Монастырь был древний и стоял на обширном болоте в стороне от до­рог и цивилизации, поэтому разрушительные декреты со­ветской власти его почти не затронули, если не считать, что его закрыли и монахов разогнали. Поэтому американ­цам было что здесь снимать. Они облазили все подземе­лья, снимали крипты с лежащими с незапамятных времен благочестивыми покойниками, полутемный храм с узки­ми бойницами окон, бледные старинные фрески на сте­нах, ризницу с пудовыми в коже книгами, тусклыми ков­шами и братинами, увесистыми кадилами и громадным богатырским мечом какого-то святого ратника, колоколь­ню с дарственными колоколами первых русских царей, деревянное било, кухню со средневековой техникой, за­росших власами и брадами чудаковатых монахов в чер­ных одеяниях и высоких клобуках. Вообще не пропусти­ли ничего и даже для Америки запечатлели моих коров и быка Яшу. Поскольку на это у них было благословение правящего архиерея, отец игумен в съемках им не препят­ствовал. На прицепе они привезли нам гуманитарную по­мощь: мешки с сахаром, крупой, макаронами, ящики с рыбными консервами, кока-колой и жевательной резин­кой. Игумен все принял, попробовал жевательную резин­ку, сплюнул и отправил ее назад вместе с ящиками кока-колы. Отцу игумену американцы на память подари­ли компьютер, но поскольку в монастырь не было проведено электричество, да и сам отец Моисей не знал, как к нему приступиться, и посему, как вещь дорогую и замор­скую, велел поставить в ризницу, планируя обменять его в совхозе на породистую дойную корову, что впоследствии и было сделано. Игумен вначале был доволен нашествием американцев и, оглядывая пузатые мешки с крупой и са­харом, а также компьютер, оглаживая бороду, говорил, что «всякое даяние – благо, всяк дар совершен есть». Но впо­следствии очень обижался на этих американцев, говоря, что на вид они были вполне приличные люди, вот и сахар и крупы навезли целый воз, а после все же оказались про­хвостами и подлецами, потому что фильм свой докумен­тальный, который в Америке имел хороший кассовый сбор, назвали «В гостях у русских троглодитов». Как нам известно – это дикие пещерные люди. Экие подлецы эти киношники! Посему на Пасху, перед народом, отец игу­мен произнес проповедь, что не надо забывать мудрых слов Христа о том, что не следует метать бисер перед свиньями и подпускать к святыням псов.

После Рождества, на Крещение Господне, стояли не­обыкновенно лютые морозы. Земля трескалась, над бо­лотом стоял какой-то тихий стон. Отец гостинник шёпо­том доверительно сообщил мне, что это стонет болотная нежить, скованная льдом и морозом. Ну, там всякие ле­шие, кикиморы и болотные упыри, которые приходят в себя летом и пугают, и даже тащат к себе в омуты баб и девок, собирающих на болоте клюкву.

По случаю Крещения Господня отец игумен благо­словил прорубить в озерце иордань. Лед был страшней­шей толщины, но монахи с Божьей помощью, прорубили иордань, изо льда соорудили большой крест, перед ним престол, на который поставили икону Крещения Господ­ня. Приставленный к иордани послушник с ломиком не давал ей вновь замерзнуть. На торжественное водосвя­тие собрались все обитатели монастыря и даже миряне из дальних деревень, и в самый праздник Богоявления от монастыря торжественно крестным ходом двинулись на иордань для великого водоосвящения. Из алтаря выне­сли напрестольный крест, и игумен, крепко покадив над ним, возложил его себе на главу. В преднесении двух больших свечей и Евангелия, с хоругвями и кадилом все двинулись к проруби. У иордани отец игумен снял крест с головы и осенил им все четыре стороны, затем воз­ложил его на благоукрашенный ледяной престол. Взяв ка­дило, трижды покадил кругом престола, и хор дружно за­пел тропарь: «Глас Господень на водах вопиет, глаголя: приидите, приимите вси Духа премудрости, Духа разума, Духа страха Божия, явльшагося Христа».

Во время каждения самой проруби запели тропарь: «Во Иордане крещающуся Тебе, Господи», – и отец игу­мен двумя руками, прямо, трижды погружал и воздвигал из воды крест. Затем, набрав воды на блюдо, щедро кро­пил всех собравшихся к иордани. В стороне, на постелен­ном на льду ковре, пятеро молодых монахов и один ста­рец, кряхтя, расстегивали и снимали с себя теплые одеж­ды. Оставшись только в белых кальсонах и нательных крестах, они подходили к парящей на морозе проруби и, ухватившись за положенный поперек шест, перекрестив­шись, с воплем троекратно погружались в ледяную воду. Затем братия за руки извлекали их из проруби.

Я думал, ну, пропадут монахи. Схватят жуткую про­студу, но не тут-то было: ни один из них даже не чихнул, а старца, на удивление, отпустил радикулит.

Вот так мы живем и спасаемся в монастыре на боло­тах. Ну, а дальше был Великий Пост и Пасха Христова, о которой я поведаю в другой раз в рассказе «Праздников Праздник».

Простите и благословите меня, раба Божьего.








Птицы небесные

С тарый Матвей Иванович – житель областного захолустья – проснулся рано. За запотевшими окнами еще стояла густая темень. Но кое-где, предвещая рассвет, уже пели петухи, да было слышно, как озябшая за ночь собака гремела во дворе цепью. Старик опустил ноги на пол и, сидя на краю кровати, долго, надсадно кашлял, пока не свернул из газеты самокрутку с махоркой и, закурив, успокоился, пуская из ноздрей струи табачного дыма. В избе было тепло от хорошо державшей жар русской печки, и было слышно, как за отставшими обоями шуршат мыши и за печью старательно верещит сверчок. Старик, натянув ватные, с обвисшим задом штаны, рубаху и шлепая разношенными туфлями, пошел умываться в сени. В сенях он зажег керосиновую лампу, так как по случаю горбачевской перестройки электричества в деревне не было. То ли сгорел трасформатор, то ли где-то упали подгнившие электрические столбы, а денег на поправку неперспективной деревеньки район не отпускал. По правде сказать, в деревне жилых-то домов было всего три, а остальные стояли пустые с заколоченными окнами. Вытираясь домотканым льняным полотенцем, старик вышел на крыльцо, вдохнул холодный, с запахом прелого осеннего листа воздух и посмотрел на восток, где уже занимался рассвет и бледнело небо с редкими потускневшими звездами. Из-за леса, на юг, оглашая с высоты окрестности жалобными кликами, косяком летели дикие гуси, вытянув шеи и быстро махая крыльями. Дворовый пес на длинной цепи, подбежал к крыльцу и, вертя хвостом, приветствовал хозяина.

Старик вздохнул и подумал, что вот уже целый месяц ему приходится хозяйничать одному по случаю отъезда старухи в город к живущей там дочери. Слетали чередой белые листы с календаря, а с деревьев слетали золотые, багряные и пожухлые листья осени. От утренних заморозков как-то сразу полегли травы и на черной грязной дороге под сапогом хрустели белые льдинки.

Старик вернулся в избу, и с порога его сразу обдало теплым избяным духом сухого мочального лыка и крепкого махорочного дыма. Он встал в красный угол, заставленный иконами правильного старинного письма, затеплил зеленую лампадку и для начала положил три поясных поклона с краткой молитвой: «Боже, милостив буди мне грешному, создавый мя Господи, помилуй мя».

Он всматривался в лик Божией Матери на иконе, написанной древним изографом, и в трепетном огоньке лампадки ему казалось, что Божия Матерь сочувственно улыбается и жалеет его, старого и одинокого. Он прочитал, старательно выговаривая слова, «Отче наш», «Богородице Дево, радуйся», и еще полностью Символ Веры. Ничего он у Бога не просил и не вымогал, а просто закончил словами: «Слава Тебе, Господи, слава Тебе».

– Ох, грехи наши тяжкие! Прости меня, Господи, за души убиенных мной на войне. Война есть война. Не я пришел к ним с оружием, а они пришли на мою землю.

Старик опустился на колени и положил десять земных поклонов. По немощи больше не мог. Кряхтя и держась за поясницу, он поднялся и, наложив полную миску каши, понес ее Полкану. В деревнях вообще нет моды специально кормить собак, но они живы, злобны и как-то сами себе находят пропитание. Но Полкану в этом отношении повезло: ему раз в сутки выставлялась миска каши, а иногда даже с вываренными костями.

Потом старик полез на сеновал и сбросил оттуда несколько охапок сена для мерина и коровы. Зорька потянулась навстречу слюнявой мордой и ухватила клок сена. Лошадь он любовно потрепал по шее и положил ей охапку в ясли. Лошадь, хотя уже была немолода, но еще исправно тянула плуг в огороде и возила в санях дрова из леса. Еще был и кабанчик, которому дед сделал теплое месиво из вареной картошки и отрубей. После того, как все, в том числе и куры, были удовлетворены, старик пошел в избу и вынул из печки чугунок гречневой каши и кринку топленого молока. Наложив миску каши с молоком и отрезав ломоть ржаного хлеба, он прочитал «Отче наш», перекрестился и, призвав благословение на снедь, деревянной ложкой, не торопясь, стал есть кашу. Потом долго, до пота, пил крепкий чай с кусочком сахара. Накинув на плечи ватник, он вышел охладиться на крыльцо и, сев на ступеньки, свернул самокрутку. Всякие там новомодные сигареты он не признавал, а курил только крепкую сибирскую махорку «Бийский охотник», которую из Питера привозила ему дочь. Его старуха, тоже богомольная, часто корила старика за то, что своим табачищем коптит святые иконы, на что он отвечал:

Ничего не могу с собой поделать. Фронтовая привычка, наркомовское табачное довольствие. Бог простит старому солдату, не взыщет.

Сегодня у него был трудный день. Надо было отвезти на лошади в райбольницу тяжело хворавшую соседку. Он вывел из хлева гнедого мерина, выкатил из-под навеса телегу, тщательно запряг и обладил Гнедко. Наложив в телегу сена, он сверху застелил еще и половики, чтобы больной было помягче.

Больную вывели под руки и уложили в телегу, накрыв одеялом. Она была желта лицом, беспрерывно охала и крестилась исхудалой рукой. Старик посмотрел на нее и подумал: «Что ж, не жилица она больше на свете. Может и зря везем», но, ничего не сказав, повез ее в райцентр, до которого было двадцать пять верст. Телегу изрядно потряхивало на мерзлых комьях грязи, и больная, плача от боли, просила деда Матвея ехать тише.

Я и так, Маруся, еду шагом. До вечера только доедем.

Не очень-то ему хотелось ехать, потому что он считал это зряшной затеей, но, будучи добрым православным человеком, не мог отказать соседям, тем более что помнил слова апостола: «Друг друга тяготы носите и тем исполните Закон Божий». Да и кроме того, другого транспорта в деревне не было, а о том, чтобы позвонить в район и вызвать машину, и говорить не приходилось, потому как «звонило» тоже давно прохудилось и не работало.

В больнице усталый молодой врач, оглядев больную и протирая очки, сказал деду:

Зачем привез эти мощи?

На что дед ответил:

Пока жива лечи, а как помрет, тогда будут мощи.

Врач безнадежно махнул рукой, и больную увезли на каталке по длинному коридору, где пахло вареной капустой и карболкой.

Назад из райцентра он ехал в темноте и к своему дому прибыл глубокой ночью. Пока он ехал, началась снежная пороша и от павшего на землю снега все кругом посветлело.

Распрягши мерина и обтерев его пучком сена, завел его в теплый хлев. Почуяв родной хлев, довольный мерин тихо заржал и, сунув морду в ясли, захрустел сеном. Нетопленая изба за день выстыла, но старик, чувствуя усталость, похлебал чуть теплых, из печки, вчерашних щей, выпил для сугрева стакан водки и, помолясь на ночь, лег спать, крепко закутавшись лоскутным деревенским одеялом.

Утром старик, покормив Полкана, спустил его с цепи, чтобы пес побегал во дворе. Это была крупная свирепая собака, вроде московской сторожевой. Примерно к полудню, когда старик возился у печки, приготовляя себе обед, он услышал бешеный лай Полкана. Он выглянул в окно и увидел стоящую на дороге машину, а у своей калитки трех мордатых парней, которых Полкан не пускал во двор. Старик вышел на крыльцо и приказал Полкану молчать. Тот от калитки не отошел и продолжал скалиться и рычать на незваных гостей.

Дед, крикнул один из приезжих, у тебя есть продажные иконы? Мы купим, или поменяем на новые. У тебя старые иконы?

Я сам старый, и иконы у меня старые.

Потемневшие?

Да, маленько есть.

Так продай их нам! Мы тебе хорошо заплатим.

У меня продажных икон нет.

Мы тебе хорошо заплатим и еще водки дадим.

Нет, и не уговаривайте.

Пока мы с тобой по-хорошему говорим, но можем и по-плохому. Убери свою собаку, а то мы ее пристрелим. Ты вынеси хотя бы на крыльцо одну икону, покажи нам. Может быть, твои иконы и разговора не стоят.

Сейчас вынесу!

Старик вошел в избу, закрыв дверь.

Вскоре она вновь немного приоткрылась и покупателей стали нащупывать воронёные стволы охотничьего ружья.

Эй, ребята! Не сердите старого солдата. Убирайтесь отсюдова! Если убьете собаку, я буду стрелять. Уж двоих-то уложу наверняка.

Гости всполошились и спрятались за машину.

Да ты чо, дед, обалдел?! Да мы просто спросили. Не хочешь продавать не надо. Молись себе на здоровье.

Один из парней махнул рукой:

Да кляп с ним, с этим бешеным дедом. Еще и впрямь пристрелит. Поехали в другое место.

Они сели в машину, хлопнули дверцами, и машина, взревев мотором, скрылась из вида.

Все чаще и чаще с севера прилетал холодный ветер-листодер, срывая и кружа с оголяющихся деревьев пеструю листву. Дороги стали звонкими и твердыми, а по краям рек и озер наросли тонкие льдинки. В декабре на промерзшую землю основательно лег снег, и в означенный день старик стал запрягать в сани мерина, чтобы ехать в райцентр встречать приехавшую из Питера старуху. Он выехал еще до света, ранним утром. Сани легко скользили по снежному первопутку, и в полдень он уже добрался до вокзала. В зале ожидания он увидел свою старуху, клушей сидевшую на узлах и чемоданах. Увидев старика, она сорвалась с чемоданов и, подхватив полы шубы, рысью помчалась в дальний угол зала. Вернувшись, она дала старику взбучку за то, что долго пришлось его ждать, а жуликов тут пруд пруди. Старик молча перетаскал узлы и чемоданы в камеру хранения и вместе со старухой они поехали к церкви. Служба там уже закончилась, и люди дружно расходились по домам. Над золотыми крестами кружились галки и стая голубей. Нищие тянули руки и трясли пустыми консервными банками. Кроме нищих здесь бегала целая свора голодных бездомных собак.

Старик с супругой подошли к батюшке под благословение. Тот радостно встретил их, старых знакомых:

А, прилетели птицы небесные!

Ну, батюшка, неужели моя многопудовая старуха похожа на птицу небесную?

Известно, сказал священник, что кровь и плоть Царствия Небесного не наследуют, но душа праведная может там оказаться. Я давно знаю вас, что к Богу вы прилежные и мать нашу Церковь любите. Конечно, и вы не без грехов, но стараетесь жить праведно. Поэтому я и называю вас птицы небесные.

На исповеди старик покаялся, что иконных грабителей пришлось пугнуть ружьем. Батюшка отпустил ему этот грех и, вынеся из алтаря чашу, причастил их.

Отвязав от забора лошадь, они поехали к столовой, где взяли по тарелке мясных щей и долго пили чай с городскими бубликами с маком.

Развеселившись, старик так старательно погонял мерина, что тот иногда пускался вскачь. Сани подскакивали на ухабах, и старуха сердито кричала на старика, придерживая узлы и чемоданы. Доехали быстро, но поздно вечером. Уже взошла полная луна, и по небу медленно проплывали кучевые облака.

Спущенный с цепи Полкан радостным лаем и неуклюжими прыжками приветствовал хозяев. К удовольствию старухи, в доме и во дворе она нашла полный порядок. Старик натаскал березовых дров. Тут же затопили печку. В избе стало уютно и тепло. По случаю завтрашнего воскресенья у икон затеплили лампадки. В честь своего приезда старуха устроила богатый ужин с чаепитием и городской колбасой. После ужина вместе долго молились на сон грядущий и вскоре тихо отошли ко сну. Двери были заперты на большой железный крюк, во дворе бегал и лаял Полкан. В окна светила полная луна, за печкой завел свою песню сверчок, а перед святыми образами теплился огонек в зеленой лампадке.

 

Поездка в Карелию

 

В лето Господне от Рождества Христова 1998-е, в августе месяце, было еще тепло, но дождливо, и я поду­мал: «А хорошо бы теперь съездить в Карелию недельки на три. Набрать там белых грибов да высушить их, чтобы на Великий Пост иметь благословенную грибную по­хлебку, какую я вкушал в братской трапезной Псково-Печерского монастыря». Сборы были недолгими, и вот я уже трясусь в поезде Петербург Петрозаводск. Привык я дома к спокойной келейной жизни, а тут сразу начались искушения. Досталось мне место в конце ваго­на, куда беспрерывно ходили курить хмельные мужики и какие-то разухабистые крашеные блондинки. И муторно мне было в этом синем табачном тумане, смешанном с от­вратным запахом вагонного туалета, и молитва не шла на ум, застопорилась, и я вспомнил приснопамятного стра­дальца за веру отца Павла Флоренского, который писал в своих трудах, что в табачном смрадном дыму Святый Дух не обитает и что к курящему Он не приблизится, бу­дучи как бы отсечен этой дымной стеной. Не знаю, как в других странах, кроме России я нигде не бывал, но у нас почти все мужики, садясь в поезд, считают своим свя­щенным долгом первым делом напиться до обалдения и перемещаться по просторам нашей Родины обязательно в пьяном виде. И эти поезда дальнего следования у нас в России, неведомо по каким причинам, сделались посто­янным и излюбленным прибежищем пьяного беса. И вот сейчас из сизой дымки то и дело ко мне протягивались руки со стаканами и слышались дружелюбные хлебо­сольные голоса:

—  Батя, выпей с нами, веселее станет на душе.

—  Спасибо, мне врачи не разрешают.

—  Да брось ты, батя, врачи сами первые пьяницы, так и смотрят, где бы надраться. Давай дернем назло врачам!

—  Не предлагай. Не буду.

—  Да ты что, не русский?!

—  Нет, русский я.

—  Очень я сомневаюсь. Не темни, не темни, батя. Рус­ский человек помирает, а от стакана не отказывается.

А время шло. Вагон потряхивало на стыках. Наступи­ла ночь, и пьяницы угомонились и завалились спать, страшно ощерившись, свирепо храпя и продолжая во сне свои питейные разговоры. Зрелище, прямо скажем, не для слабонервных. Когда еще только начало рассветать, я решил сойти на одной маленькой станции или даже, мо­жет, полустанке. Поезд, постояв буквально две минуты, тронулся, и я как зачарованный смотрел ему вслед на удаляющиеся красные огоньки последнего вагона. После отвратительного спертого воздуха общего вагона, я с на­слаждением вдохнул полной грудью настоянный на хвое холодный животворящий воздух Карелии. Когда затих шум уходящего поезда, я пошел по лесной дороге, уводя­щей в сторону от станции. Уже стало довольно светло, и мне открылась чудная красота здешних мест. Леса, леса и леса – все больше сосны с высокими янтарными ствола­ми. Леса пересекались ручьями, реками, речушками, впа­дающими в озера или вытекающими из них. Пройдя ки­лометров пять по песчаной дороге, я вышел к небольшо­му поселку на берегу озера. Судя по заброшенной лесопилке с горой почерневших опилок, брошенных проржавевших тракторов, лесовозов и грузовиков, можно было сказать, что здесь когда-то бурлила деятельная жизнь. Но сейчас все было тихо, пустынно и мертво, как будто неожиданно сюда пришла беда, остановила лесо­пилку и вымела всех обитателей из поселка. Но вот в ок­нах нескольких домов загорелся свет, и из труб в небо по­тянулись дымки. Навстречу мне вышел старик-пастух, погоняя маленькое стадо из нескольких коров и десятка коз.

—  Здравствуй, дедушка!

—  Здравствуйте, наше вам.

—  Как ваш поселок называется?

—  А раньше, мил человек, поселок назывался Ондо-Ярви, а теперь «Путь к коммунизму».

—  А что у вас такой разор?

—  А пес его знает! Говорят, в Москве финансы кончи­лись. Начальство все старалось строить социализм, да ни­чего не получилось. Кто-то свистнул сверху перестройку начинать, ну все и остановилось. Финансы лопнули, а мо­жет разокрали их. Да и сам черт не разберет, что случи­лось. Зарплату отменили, и народ снялся с места. Всё бро­сили и разбежались кто куда. А поселок раньше был справный. Был и хороший магазин, клуб, и больница с врачом, лесопилка работала на полный ход. А сейчас оста­лось всего-то несколько семей. Пришлые люди-то все ушли, а местные коренные остались. Да и что в них толку-то. Все старье вроде меня. Доживем свой век и подохнем. И все здесь лесом зарастет и дух людской вывет­рится, как будто его и не было никогда.

—  А скажи мне, дедушка, у кого я здесь могу остано­виться недельки так на три? Я из Питера приехал возду­хом свежим подышать да грибков пособирать.

—  Воздуха у нас хватает, да и грибков народилось про­рва. А ежели захочешь рыбки половить, то у нас свобод­но. В озере и кужма, и лосось, ряпушка, сиг, в речках фо­рель. Я тебя и снастью, и лодкой обеспечу. А что касается на квартиру стать, то иди к старой Игнатьевне. Дом у нее большой, свободный, а живет одна.

Во дворе дома с повалившимся забором, злобно зали­ваясь лаем, на цепи скакала собака. Натягивая цепь, она хрипела, порываясь добраться до моей штанины. Нако­нец дверь отворилась и на порог вышла Игнатьевна – то­щая старуха в очках с одной оглоблей, привязанных по­верх платка черным ботиночным шнурком.

—  Что надо, мил человек? Да замолчи, замолчи, Тяпа! Цыц! Не гавкай!

—  Мне бы комнату недельки на три.

—  Это можно. Заходи, сделай милость.

Через полчаса мы уже сидели с ней на кухне и пили чай. Я достал свои припасы и ублажал старуху городски­ми лакомствами.

—  У нас здесь хорошо, утешно, – говорила она своим скрипучим голосом. – Комар-то уже отошел, но мошка еще докучает. И погода стоит ясная. Слава Богу, отдох­нуть можно. Грибков пособирай, пособирай, а я тебе их посушу. Вот и будешь с прибытком. Сушеные грибки-то нынче поди у вас на рынке «кусаются», а здесь их леший не мерил, даром бери. Господь нынче всего припас: и гри­бов, и ягод, и рыбы, и картошка хорошая уродилась. Сла­ва Богу за все. Только народу-то у нас нет, разбежался народ. Было хорошо, но, говорят, в городе финансы лоп­нули и народу ничего не осталось. Вдруг какие-то бессо­вестные хапуги объявились. Захапали все народное доб­ро, все разокрали, народ обездолили, зарплату перестали выдавать. Народ с голодухи и с горя мечется, бегает с места на место, но воровской закон везде одинаковый. Куда теперь народу податься? Кто не пил, так запил. Кто не курил, так задымил с тоски. Ослаб наш народ, ослаб. Теперь приходи да хоть голыми руками его бери. А все по грехам нашим. Оттого, что Бога забыли. Храмы Божии порушили. У нас-то давно, еще в тридцатые годы, церковь сгорела. А может комсомольцы подожгли. Батюшка куда-то скрылся. Одна была отрада – это старцы соло­вецкие, на острове здесь жили. Как Соловецкий-то мона­стырь закрыли, монахов всех разогнали, так к нам тогда пришли трое старцев из Соловков и поселились на ост­рове, что на озере. Жили долго там. Приезжали в поселок на лодке за маслом, за керосином, за мукой и за солью. Привозили на продажу свои рукоделия: корзины-плетенки, ложки деревянные, глиняные горшки и кринки, свистульки для детей. Так хорошо, так сладко они гово­рили про Христа-батюшку, про Божию Матерь, про свя­тых угодников. Наше место глухое, и никто их не трогал. Но нет их уже. Все трое померши. Не враз, а по одному. Последнего старца дядя Митяй, наш пастух, лет десять назад схоронил. Благодатные были старцы. Царствие им Небесное.

Ну, слава Богу, чайку напились с тянучками да с го­родскими баранками, теперь вы отдыхайте с дороги, а я своими делами займусь.

Я пошел в свою комнату и, вздремнув часика два, вы­шел во двор. Усмиренный Игнатьевной, пес сгоряча не­много погавкал на меня и замолк.

Солнце уже стояло высоко, легкий ветерок шевелил ветви берез, и я направился вдоль поселка. Дома здесь были барачного типа, очень обветшавшие, нежилые, с выбитыми стеклами и постепенно разбираемые на дрова оставшимися жителями. Но здесь также было с десяток домов характерной северной постройки в два этажа. Из них обитаемы были только четыре. Я постучался в один и узнал, кто держит корову, чтобы договориться насчет молочка. В одном из домов старуха Ефросинья обеща­лась приносить мне с утренней дойки один литр. Вообще, люди здесь оказались удивительно добрыми, благожела­тельными и приветливыми. Молоко бабка Ефросинья на следующее утро принесла такое, что, когда я его вскипя­тил, там было на два пальца сливок. Что же касается гри­бов, то они уже росли во дворе.

Но ради грибов ли Бог привел меня сюда? Как-то подсознательно я ощущал, что меня здесь ожидает нечто больше грибов. И стал я похаживать в лес. Он был такой сумрачный, таинственный, и птицы уже не пели. И толь­ко иногда, нарушая это глухое молчание, слышалось стрекотание сороки и крик ворона. На нижних ветвях елей часто виднелась сетка паутины с капельками утрен­ней росы, внизу россыпью краснела брусника. Нередко на пути попадались отшлифованные древними ледника­ми, покрытые мхом гранитные глыбы, которые здесь на­зывали «бараньи лбы». Местами на старых вырубках стояли смешанные лиственные урочища, особенно весе­лые белоствольные березы и много-много пронизанных светом сосновых боров.

Из состояния задумчивости меня вывел звук посту­кивания металла о камень и какие-то вскрики. Я осто­рожно пошел на звуки и вскоре увидел странного челове­ка, одетого в старый ватник, обвешанный спереди картонными и бумажными иконками. На одной ноге у него был валенок, на другой – старый сапог. Большая рыжая борода и висящие клоками волосы придавали ему до­вольно дикий вид. Он останавливался перед каждой каменной глыбой, кланялся на все четыре стороны, снимал с головы ржавую солдатскую каску и, постукивая ей по камню, кричал: «Стучу, бренчу, Богородицу ищу!» Я не стал его тревожить и тихо ушел в сторону.

А грибов я каждый день приносил полные две корзи­ны. Так что старой Игнатьевне хватало работы. Сухие грибы она складывала в белый холщовый мешок, сушила с Иисусовой молитвой. Я рассказал ей про странную встречу в лесу, и она, улыбнувшись, сказала:

—  А-а... Это Филя блажной, который все ходит от Петрозаводска до Олонца и все призывает Божию Ма­терь, чтобы она отпустила его жену и детей, погибших на пожаре.

Несколько ночей меня беспокоили какие-то суетные сны, связанные с поездкой. Снилось мне, что я расслаб­лен после болезни и одет в темно-синее пальто, в кото­ром ползу на животе к билетным кассам на вокзале. Почему-то мне надо ехать в Москву, а билетов, как все­гда, нет. Типичный сюжет из советской действительно­сти, из нашего ушедшего, сволочного пресмыкательского быта. Я просыпался в уничижении перед власть имущей билетной кассиршей в поту и с колотящимся сердцем и, немного полежав, успокаивался, прислушиваясь к тихим ночным звукам. В одном углу умиротворяюще верещал сверчок, в другом, как бы соревнуясь с ним, скрипел жук-точильщик, за отставшими обоями бегами и пищали мыши. В окно светила полная луна, и время от времени слышался отдаленный собачий лай. Карелия спокойно спала.

Я был большой любитель старины и утром после чая попросил у хозяйки разрешения осмотреть чердак дома, куда обычно многие поколения складывают ненужные вещи. Старуха охотно согласилась, с условием, что я очи­щу чердак от старого хлама, а то у нее до этого руки не до­ходят. Я поднялся на второй этаж, где несколько комнат стояло с распахнутыми дверями. Раньше здесь жила большая семья. Поколения сменялись поколениями, а сейчас в доме осталась одна старая Игнатьевна.

На чердаке я раскрыл слуховое окно и обнаружил це­лый склад старых вещей, покры


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: