'bill
111.ik, нанесение себе раны собственной стрелой есть, прежде и»сю, не что иное, как состояние интроверсии. Нам уже изве- < I по, что значит такое состояние: либидо погружается в свою «собственную глубину» (любимый образ Ницше) и там, вни-»у, среди теней бессознательного, находит возмещение за покинутый им свет, иными словами, душа находит мир воспоминаний («среди сотен воспоминаний»), а среди них наиболее сильные, имеющие наибольшее влияние, суть воспоминания образов, относящихся к первому, инфантильному периоду жизни. Это тот детский мир, то райское младенческое состояние, из которого нас однажды изгнал безжалостный закон времени. В этом подземном царстве дремлют сладостные мечты- |кн поминания о родной стороне и бесконечное чаяние грядущих, нарождающихся событий. В таком смысле говорит и Генрих в «Затонувшем колоколе» Герхарда Гауптмана:
То песнь звучит, утраченная и позабытая,
Песнь родины, песнь детской любви,
Почерпнутая из недр волшебных родников,
Песнь, всем знакомая и не услышанная никем.
|
|
449
11о, как говорит Мефистофель, «опасность велика».
Глубина эта заманчива, она — мать, но она же и смерть. Когда либидо покидает светлый «верхний» мир, — по собственному ли решению человека или же вследствие убывающей жизненной силы, то оно погружается назад, в свою собственную глубину, назад в тот первоисточник, из которого однажды вышло, возвращается к тому месту расщепления — к пупку, через которое некогда проникло в тело. Это место расщепления называется матерью, ибо мать есть источник либидо, притекающего к нам. И когда человеку предстоит совершить какой-ни- будь серьезный поступок, перед которым он, по слабости, отчаявшись в своей мощи, отступает, тогда либидо каждый раз струится обратно к точке своего исхода; это роковой момент, в который решается выбор между уничтожением и новой жизнью. Если либидо застревает в чудесах внутреннего мира[569], то для внешнего мира человек становится тенью, он не что иное, как труп или тяжело больной. Когда же либидо удается освободиться и подняться назад в мир, то совершается чудо: нисшествие либидо в подземный мир становится для него источником юности и жизни, а из мнимой смерти пробуждается новая плодотворная жизнь. Этот ход мысли прекрасно изложен в одном из индийских (индуистских) мифов: однажды Вишну пришел в состояние глубокого транса (восхищенности); в таком состоянии он родил Брахму; Брахма вознесся из пупка Вишну, восседая на лотосе и при этом усердно читая в ведах (рис. 96), которые принес с собой. (Рождение творческой мысли из интроверсии.) Однако экстатическая восхищенность Вишну вызвала огромный потоп, который залил весь мир (поглощение, вызванное интроверсией, символизирующее ту опасность, которой подвергается человек, проникая в смертоносную мать). Демон, воспользовавшийся опасностью, украл у Брахмы веды и схоронил их в водных глубинах (поглощение либидо). Брахма разбудил Вишну, и тот, превратившись в рыбу (рис. 97), нырнул в воду, вступил в борьбу с демоном (борьба с драконом), победил его и вновь завладел ведами.
|
|
4Б0
Здесь перед нами первобытный способ описания входа либидо во внутренний мир психического, в бессознательное. В нем со-
Рис. 96. Лотос, растущий из пупа Вишну, с Брахмой внутри. Рельеф. Виджьянагар. Индия |
держания, до того пребывавшие в латентной форме, через инт- роморсию и экстраверсию констеллируются. Это изначальные образы, архетипы оказались столь обогащены индивидуальными воспоминаниями через интроверсию либидо, что стали доступными сознательному разуму во многом точно так же, как видимую форму получает дремлющая в аггрегации молекул кри- i галлическая структура в перенасыщенном растворе. Так как иптроверсия и экстраверсия возникают только в те моменты, когда необходимы новая ориентация и новая адаптация, то кон- етеллированый архетип — это всегда изначальный образ той или иной текущей потребности. Хотя изменяющиеся жизненные ситуации должны вызывать многочисленные воздействия на способ нашего мышления, их возможное число никогда не превосходит определенных естественных границ; они образуют более или менее типичные паттерны, которые снова и снова повторяют сами себя. Архетипическая структура бессознательного соответствует среднему ходу событий. Изменения, сопутствующие человеку, не могут быть бессчетными; они не более, чем вариации определенных типических событий, ограниченных по своему числу. И когда наступает стрессовая ситуация, то в бессознательном констеллируется соответствующий архетип.
Поскольку этот архетип нуминозен, то есть обладает специфической энергией, то он привлекает к себе содержания сознания — сознательные идеи, способные сделать его перцептибель- ным и, соответственно, способным к сознательному воплощению. Его переход в сознание переживается как просветление, откровение или как «спасительная идея». Повторяющийся опыт подобного процесса сводится к тому результату, что в случае, когда возникает критическая ситуация, то с помощью ритуальных действий запускается механизм интроверсии, который, в свою очередь, приводит к процедуре совершения духовных приготовлений, а именно: магических церемоний, жертвоприношений, посвящений, молитв и т. п. Цель этих ритуальных действий — направить либидо в сторону бессознательного и заставить его повернуть внутрь (интровертироваться). Если либидо связано с бессознательным так же, как оно было связано с матерью, то возникает табу на инцест. Но поскольку бессознательное неизмеримо больше, чем мать, и лишь символизируется ею, то страх инцеста должен быть преодолен в том случае, если человек стремится к обладанию этими «спасительными» содержаниями — сокровищем, которое трудно добыть. Так как сын не осознает свою инцестную тенденцию, последняя спроектирована на мать или ее символ. Но символ матери вовсе не сама мать, поэтому в действительности нет ни малейшей возможности инцеста, и само табу в этом случае может быть исключено как причина для сопротивления. Пока мать представляет бессознательное, тенденция к инцесту, в особенности, когда она возникает как любовное желание матери (например, Иштар и Гиль- гамеш) или анимы (например, Хризы и Филоктета), есть на самом деле только желание самого бессознательного быть замеченным. Отказ от бессознательного обычно приводит к неудачным результатам; его инстинктивные силы, если ими долго пренебрегать, встают в оппозицию: Хриза превращается в ядовитую змею. Чем более отрицательна установка сознания к бессознательному, тем более опасным делается последнее[570].
|
|
Рис. 97. Вишну в аватаре рыбы. Фигурное изображение из цинка. Индия. XIX в. |
Проклятие Хризы осуществляется и Филоктетом: подходя к ее жертвеннику, по одной версии, он ранит самого себя в ногу одной из своих собственных стрел, отравленных смертельным ядом; по другой же версии[571], лучше и подробнее засвидетельствованной, его жалит ядовитая змея в ногу[572]. С этого момента он, как известно, начинает чахнуть[573].
451
Это очень типичное ранение, от которого погиб и Ра, и в одном египетском гимне оно описывается следующим образом:
Старость двигала ртом бога
И бросала его слюну на землю,
И все, что он выплевывал, падало вниз,
А Исида собственными руками
Месила слюну с землей, приставшей к ней.
Из этого она вылепила червя, достойного почитания,
И сделала его подобным копью.
Она не окружила им свое лицо как живым кольцом,
А бросила его, свергнутого, на дорогу,
По которой великий бог прогуливался себе на утеху,
Обозревая свои две страны.
Вышел священный и светозарный бог,
А боги, служившие фараону, сопровождали его;
Так он прохаживался, как делал это ежедневно.
Но тут достойный почитания червь ужалил его...
Божественный бог раскрыл рот,
И голос его величия проник до небес.
А боги воскликнули: смотрите!
Он же на это ничего не мог ответить. Его челюсти стучали, и все его члены дрожали, А яд разлился по всему его телу, Подобно тому,
Как Нил разливается по его областям*.
452
В этом гимне Египет сохранил и передал нам первоначальное понимание мотива укуса змеей. Осенняя убыль солнца, образное выражение для старческого возраста человека, символически передается в образе отравления змеей. Мать упрекают, что солнце-бог умирает вследствие ее коварства. Змея символизирует таинственный нумен «матери» (и других даймонов), который убивает, но который одновременно является и единственным спасением от смерти, потому что мать есть источник жизни[574]. Следовательно, только мать способна исцелить смертельно больного; в дальнейшем гимн описывает, как богов созвали на совещание:
|
|
Пришла и премудрая Исида, Уста ее полны дыхания жизни, Речь ее развевает страдания, И слово оживляет бездыханного. «Что это такое? — спросила она. — Что это такое, божественный отец? Смотри, червь причинил тебе зло...
Назови мне имя твое, божественный отец, Ибо тот, кого назовут по имени, остается живым».
453
На это Ра отвечает:
«Я тот, который создал небо и землю, воздвиг горы И сотворил все существа. Я тот, который создал воду и великий потоп, Кто сотворил быка моей матери, Кто — производитель».
Яд не ослабевал, а разливался все дальше
И великий бог не исцелился.
Тогда Исида обратилась к Ра:
«То, что ты мне говоришь, — не имя твое.
Назови мне его, чтобы избавиться от яда,
Ибо тот человек останется живым,
чье имя произносят».
454
Наконец Ра решается назвать свое «подлинное имя». После этого он более или менее исцеляется — точно так же, как Осирис был восстановлен не полностью, — однако свою мощь он утратил навсегда и, наконец, удалился прочь на спине небесной коровы.
455
Ядовитый червь есть умерщвляющая вместо оживляющей форма либидо. «Подлинное же имя» есть душа и магическая сила Ра (его либидо). Исида требует обратного перенесения либидо на мать. Это требование исполняется буквально в том смысле, что стареющий бог возвращается к небесной корове — символу матери.
Значение этой символики становится ясным в свете того, о чем мы говорили ранее: устремленное вперед живое либидо, завладев сознанием сына, требует отделения от матери; но против этого выступает страстная тоска ребенка по матери, выражающаяся в форме психического сопротивления, которое в неврозе, как известно, проявляется в разных фобиях, иными словами — в страхе перед жизнью. Чем дальше человек удаляется от приспособления к действительности, чем глубже он уходит в состояние ленивой бездеятельности, тем сильнее становится его страх, постоянно нападающий на него и преграждающий ему путь. Образуется своего рода порочный круг: страх перед жизнью и перед людьми приводит в сторону, противоположную от приспособления к действительности, ведет к инфантилизму и, в конечном итоге, «в мать». Причины этого обычно спроектированы вовне себя: вина, как правило, лежит во внешних обстоятельствах или ответственными за это становятся родители. И в самом деле, остается лишь решать, насколько мать виновата в том, что не отпустила сына от себя. Сын же, естественно, будет пытаться объяснить все на свете неправильной установкой матери, но, разумеется, будет лучше, если он постарается избежать всех таких бесплодных попыток оправдать свою собственную несостоятельность, перекладывая вину на своих родителей.
457
Этот страх перед жизнью — не просто воображаемый предмет, но самая настоящая паника, кажущаяся диспропорциональной только потому, что ее реальный источник не сознается и поэтому проецируется: молодая, растущая часть личности, не получающая возможность жить или вечно подвергающаяся проверке, порождает страх или изменяется в страх. Этот страх кажется исходящим от матери, но, в действительности, это смертельный страх инстинктивного, бессознательного внутреннего человека, отрезанного от жизни непрерывным выбрасыванием из реальности. Если же мать при этом переживается как препятствие, то тогда она становится как бы коварной преследовательницей. Понятно, что тут идет речь о не настоящей, не о родной матери; хотя нужно сказать, что и родная мать может тяжко повредить своему ребенку благодаря болезненной нежности, которой она часто преследует его вплоть до возмужалости, чем удерживает его в состоянии инфантильности. То, о чем мы говорим
здесь, является скорее материнским имаго, превратившемся в ламию[575] (рис. 83).
Материнское имаго, однако, представляет бессознательное; и в той же степени, в какой для него существует жизненная необходимость соединиться с сознанием, остается и потребность не потерять контакт с бессознательным. Ничто не угрожает человеку более в этой связи, чем успешный характер его жизни,— это заставляет его забыть о своей зависимости от бессознательного. В этом отношении весьма примечателен случай с Гильгамешем: его жизнь протекала столь успешно, что боги, представители бессознательного, были вынуждены начать обдумывать наилучшие способы попридержать амбициозные действия нашего героя. Их усилия вначале были тщетными, но когда Гильгамеш получил цветок бессмертия (рис. 52) и почти достиг своей цели, змея украла у него этот эликсир жизни, пока он спал.
458
Рис. 98. Кетцалькоатль, пожирающий человека. Из ацтекского Бурбон- ского кодекса. XVI в. |
Требования бессознательного действуют вначале на энергию и предприимчивость человека как умерщвляющий яд; поэтому их можно сравнить с укусом ядовитой змеи (рис. 98). Кажется, словно демонический враг лишает его энергии; в действительности же это не что иное, как его собственное бессознательное со вспять устремленной тенденцией, которое начинает преодолевать сознательное стремление вперед. Причина такого явления зачастую совершенно непонятна; ко всему прочему порой она усложняется самыми различными внешними факторами и дополнительными причинами, такими, как трудности в работе, разочарованиями, неудачами, семейными и возрастными проблемами и так далее, и тому подобное. Согласно разным мифам, это женщина, которая скрытно порабощает мужчину, и тот, не будучи в состоянии освободиться из своего плена, вновь становится ребенком[576].
Примечательно также и то, что Исида в качестве сестры-супруги солнце-бога создает ядовитого змея из слюны бога, что, как и всякие телесные секреции, имеет магическое значение, являясь эквивалентом либидо. Исида создает животное из либидо бога, то есть она отнимает у него мужскую силу, делает его слабым и зависимым и тем самым берет на себя роль властной матери. Ту же роль играет и Далила в мифе о Самсоне, где она обрезает у Самсона волосы — солнечные лучи, и тем самым лишает его силы. Эта женщина-демон мифологии есть поистине «сестра-жена- мать», женщина в мужчине, внезапно появляющаяся во второй половине жизни и пытающаяся властным образом изменить личность. С некоторыми аспектами такого изменения я имею дело в своем эссе «Стадии жизни». Оно (изменение) заключается в частичной феминизации мужчины и, соответственно, маскулинизации женщины. Часто это имеет место при весьма драматических обстоятельствах: самое сильное качество мужчины, его Логос, оборачивается против него и, так сказать, предает его. То же самое случается и с
Эросом у женщины. Мужчина жестко замыкается в своей установке, в то время как женщина остается пойманной в своих эмоциональных сетях и утрачивает возможность развивать свой разум и понимание, место которых оказывается занятым в равной степени упрямыми и неуместными мнениями «анимуса». Окаменение мужчины скрыто в дымке настроений, смешной раздражительности, чувствах недоверия и негодования, призванных оправдать его жесткую установку. Превосходный пример данного психологического типа дан в отчете Шребера о его собственном психозе, в «Воспоминаниях о моей нервной болезни»[577].
При каждом ослаблении взрослого человека желание бессознательного громче заявляет о себе; поэтому убыль сил непосредственно представляется нам как устремление вспять, к матери.
Следует упомянуть еще об одном источнике, оживляющем материнское imago. Мы уже встретили этот источник в «Фаусте», когда разбирали сцену «Матери»; я говорю об интроверсии, к которой творческий дух прибегает по собственной воле, когда, отступая перед своими проблемами и внутри себя собирая все силы, он погружается, хотя бы минутами, в источник жизни, дабы там у матери отвоевать еще дальнейшие возможности для свершения творческого акта. Это игра в мать и дитя — игра с самим собою, полная женского самолюбования и самоотражения («между сотнями зеркал» Ницше); это стадия нарциссизма — странное зрелище для непосвященных глаз. Отделение от материнского imago, рождение из самого себя, своими муками искупает все, что есть в этом отталкивающего.
459
По правде говоря, ослабление прогрессивной энергии имеет некоторые весьма спорные аспекты. Оно выглядит как нежелательный случай или положительная катастрофа, которую, естественно, предпочтительней было бы избежать. В большинстве случаев сама сознательная личность восстает против нападок бессознательного и сопротивляется его требованиям, которые — и это ясно чувствуется — направлены не только против всех слабых мест в характере мужчины, но также и против его главной добродетели (самой дифференцированной функции и самого идеала). Из мифов о Геракле и Гильгамеше становится очевидно, что эти нападки могут стать источником энергии для героического конфликта. В самом деле, это впечатление настолько очевидно, что остается только спросить себя, не есть ли явная вражда материнского архетипа всего лишь уловкой со стороны Матери-Природы, чтобы подтолкнуть ее возлюбленное дитя к более высоким свершениям. Здесь возможно появление мстительной Геры в качестве суровой «Возлюбленной Души», которая возлагает наиболее тяжкий труд на своего героя и угрожает ему гибелью, если тот не наберется храбрости для великих дел и свершений и по-настоящему не станет тем, кем он всегда пребывал в потенции. Победа героя над матерью или над ее демоническим началом (дракон и т. д.) всегда носит временный характер. То, что необходимо рассматривать как регрессию у молодого человека — феминизацию мужчины (частичную идентификацию с матерью) и маскулинизацию женщины (частичную идентификацию с отцом) — требует иного смысла во второй половине жизни. Ассимиляция тенденций противоположного пола становится теперь задачей, которая должна осуществляться для того, чтобы удерживать либидо в состоянии прогрессии. Эта задача состоит в интеграции бессознательного, в сведении вместе «сознания» и «бессознательного». Я называю это индивидуа- ционным процессом и для прояснения всех последующих деталей отсылаю читателя к моим последним работам[578]. На этой стадии материнский символ больше не увязывается с началами, а указывает на бессознательное как на творческую матрицу будущего. «Вхождение в мать» в этом случае означает ус-
I лновление отношения между эго и бессознательным. Вероятно, то же самое хотел сказать и Ницше в следующем своем стихотворении:
Зачем заманил ты себя В рай древней змеи? Зачем ты вкрался — В себя, в себя самого?..
А ныне — больной, Чахнущий от змеиного яда[579]; А ныне ты — пленный, Избравший тягчайший жребий, Согбенный,
Трудишься ты в собственных недрах, Зарытый в самом себе, Подкапывающий себя самого, Неповоротливый, окоченелый труп, Придавленный сотнями Чрезмерно нагроможденных тяжестей, Сверх меры
Обремененный самим собою. Ведающий! Самопознающий! Мудрый Заратустра!.. Ты искал самое тяжкое бремя: И вот ты нашел себя самого.
450
Погруженный в себя самого, словно в землю зарытый; собственно говоря, он не что иное, как труп, возвратившийся в мать сырую землю[580], он, как Кеней, придавленный до смерти «сотнями тяжестей»; это тот, кто, задавленный до смерти, со стоном несет бремя своей собственной самости и своей собственной судьбы. Кто при этом не вспомнит о Митре, который в Таврофории взвалил на свою спину быка («быка своей матери», как гласит египетский миф), то есть свою любовь к Матери-Природе, и с этой тяжелейшей ношей вступил на скорбный путь (via dolorosa), так называемый переход (transitus)? [581] Этот страстной путь ведет в пещеру, где бык приносится в жертву. Точно так же и Христос несет свой крест[582] — сим- иол любви к матери, и несет его до места жертвоприношения, где приносится в жертву бог в образе агнца, инфантильного человека, являющегося «своим собственным палачом», после чего он погружается в склеп[583].
Крест или другая тяжкая ноша, которую вынужден нести на себе герой, есть он сам или, скорее, это самость, его целостность, которая одновременно есть и Бог, и животное — не просто эмпирический человек, но всеобщность его бытия, коренящаяся в его животной натуре и добирающаяся через человеческую простоту к вершинам божественного. Его целостность включает в себя чудовищное напряжение противоположностей, парадоксальным образом сталкивающихся на кресте, их наиболее выразительном символе. То, что прельщает нас у Ницше как поэтическое, образное выражение, в сущности, не что иное, как древний-предревний миф. Кажется, словно поэт обладает даром предугадывания и способностью за словами нашей современной речи и в образах, навязчиво осаждающих его фантазию, чувствовать и вновь осуществлять нетленные тени давно минувших духовных миров. Г. Гауптман тоже говорит: «Творчество поэта заключается в искусстве заставлять звучать исконным образом обыденное слово»[584].
Жертва, тайный и многосторонний смысл которой мы скорее предугадываем, нежели понимаем, сначала проходит незаконченной мимо бессознательного нашего автора. Стрела еще не пущена, герой Шивантопель еще не отравлен смертельно и готов к смерти путем самопожертвования. Но на основании свидетельского материала мы уже теперь имеем право сказать, что под этой жертвой разумеется, вероятно, отказ от матери, то есть отречение от всех связей и ограничений, которые психическое перенесло с собой из детства в зрелый возраст. Из различных намеков со стороны мисс Миллер вытекает, что во время этих фантазий она жила еще в кругу своей семьи, но, очевидно, была уже в том возрасте, который настоятельно требует самостоятельности. Примечательно, что рождение ее фантазий совпало с путешествием заграницу, то есть с прорывом детского внешнего окружения. Дело в том, что человек не может без существенного вреда для своего психического здоровья слишком долго пребывать в инфантильной среде, то есть в лоне семьи. Жизнь властно зовет его выйти наружу и начать самостоятельную жизнь; и тот, кто не следует этому суровому призыву — из ребяческой ли любви к удобству или же из робости, тому угрожает опасность невроза. А раз невроз разыгрался, то он становится все более и более полновесной причиной для бегства от борьбы с жизнью и для пребывания навсегда в морально отравленной инфантильной атмосфере.
462
Фантазия об ударе стрелой относится к борьбе за личную самостоятельность. Поскольку, однако, мысль об этом решении еще не проникла в сознательный разум сновидицы, то фатальна и стрела Купидона еще не нашла свою цель. Шивантопель. играющий роль автора, еще не ранен и не убит. Сам он — отважный искатель приключений, осмелившийся сделать то, что сама мисс Миллер сделать не решается: он готов предложить себя, свою собственную свободную волю в качестве мишени для фатального удара стрелы. Тот факт, что данный жест самовыставления спроецирован на мужскую фигуру, есть прямое доказательство того, что сновидица совершенно не осознает эту необходимость для самой себя. Шивантопель — типичная фигура анимуса, которая, так сказать, воплощает мужскую сторону женской психики. Он представляет архети- пическую фигуру, которая становится особенно активной, когда сознательный разум отказывается следовать чувствам и инстинктам, подсказываемым бессознательным: вместо любви и отдачи присутствует мужеподобное, любящее спорить, упрямое самоутверждение и непременное вездесущее мнение в любой возможной форме (власть вместо любви). Анимус — это вовсе не реальный человек; это несколько истеричный инфантильный герой, чье стремление быть любимым проглядывает через прорехи в его доспехах. Это в его одежды каждый раз рядятся критические решения мисс Миллер относительно ее жизни, или, скорее, эти решения еще не выходят за рамки бессознательной фантазии и все еще не распознаются ее сознательным разумом как ее собственные решения.
463
Тот факт, что убийца позволяет себе испугаться героических жестов Шивантопеля, означает, что приближающаяся смерть этого эфемерного героя временно отложена: сознательный разум еще не готов сам придти к решению, но предпочитает принять стратегию страуса, зарывая голову в «песок» бессознательности. Шивантопель должен пасть, потому что сила решения, запертая в бессознательном, которое в данный момент пребывает в бессильной фигуре стоящего героя, нуждается в подкреплении, исходящем от сознательного разума, так как без кооперации с бессознательным и его инстинктивными силами сознательная личность окажется слишком слабой, чтобы высвободить себя из инфантильного прошлого и отважиться на путь в неизведанный мир со всеми его непредвиденными возможностями. Все имеющееся либидо необходимо для этого сражения жизни. Но сновидица еще никак не может принять это решение, которое должно разорвать все сентиментальные связи с детством, с отцом и матерью, а между тем это решение следовало бы принять для того, чтобы следовать зову своей собственной судьбы.
VII. ДВОЙСТВЕННАЯ МАТЬ[585]
464
После того, как нападавший исчез, Шивантопель произнес следующий монолог:
От конца спинного хребта[586] материков этих, от края нижних земель странствовал я в течение ста лун, покинув дворец отца моего, постоянно мучимый желанием найти «ту, которая поймет». Многих красавиц соблазнял я драгоценностями, поцелуями старался выманить сокровенную тайну их сердца, возбуждал восхищение их подвигами своими. (Он перечисляет знакомых ему женщин): Ши-Та — принцесса моего рода... Она была глупа, как индюшка, тщеславна, как павлин, думала лишь о драгоценностях и об ароматах... Та-Нан — молодая крестьянка. Ну, эта — свинья свиньей — груди и живот... кроме наслаждения не знает ничего... А потом Ки-Ма — жрица, истинный попугай, повторяющий пустые фразы, заученные вслед за священниками; вся напоказ; без истинного образования, фальшивая, недоверчивая, лицемерная притворщица. Увы! Ни одна не понимает меня, ни одна не имеет души, подобной моей душе. Из всех них ни одна не познала души моей, ни одна не была в состоянии угадывать мои мысли! О, далеко нет! Ни одна не могла вместе со мною искать путь, ведущий к сияющим высотам, или прочитать, хотя бы по складам, сверхчеловеческое слово: «Любовь»!
Л1Ъ
Здесь сам Шивантопель говорит, что путешествия и странствования суть искания иного, искания возлюбленной и смысла жизни, открывающегося в союзе с ней. В первой части этого труда мы лишь слегка намекнули на такую возможность. Теперь уже не должно удивлять, что ищущий — мужского пола, а искомый — женского, так как главнейший предмет бессознательного перенесения есть мать, что явствует из всего нами уже исследованного. Следовательно, на инфантильном языке ♦та, которая поймет», обозначает мать.
Первоначальное конкретное значение слов «понимать», «постигать», (comprehend, comprendre, begreifen, erfassen и т. п.) означает буквально — удерживать что-либо крепко руками, схватывать, хвататься, держать. А это как раз то, что делает мать со своим ребенком, когда он просит помощи или защиты, и то, что привязывает ребенка к матери. Но чем старше он становится, тем большую опасность несет в себе такого рода «схватывание», оказывающееся помехой на пути его естественного развития. Вместо приспособления себя — что, собственно, и необходимо — к своему окружению, либидо ребенка регрессирует к легкости убежища, предоставляемого материнскими руками, и утрачивает возможность идти наравне со временем. Подобная ситуация описана в древнем трактате гер- метиков: «Прикованный к рукам и груди своей матери и к ее плоти, я заставляю свою плоть держаться вместе и почивать, и я примиряю видимое и невидимое»[587].
Когда человек остается привязанным к матери, жизнь, которую он ведет, течет сквозь него в форме сознательных и бессознательных фантазий. В случае женщины эти фантазии сфокусированы в фигуре того или иного героя или же разыгрываются им, как в нашем случае. Он — это тот, кто несет в себе великое страстное желание обрести понимающую душу, он искатель, претерпевающий героические приключения, которые сознательная личность старательно избегает, он тот самый, кто величественным жестом подставляет свою грудь пращам и стрелам враждебного мира и являет то мужество и храбрость, которых столь печально не хватает сознательному разуму. И все это воплощено в мужчине, который по прихоти судьбы повстречался с этой инфантильной женщиной: он тотчас же идентифицировался с ее героем-анимусом и неумолимо утвердился в качестве идеальной фигуры. Попробуй он теперь хотя бы намекнуть на свое несоответствие с идеалом, и его тотчас бы ждало суровое наказание!